Взаимное убийство

1

1586 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 155 (март 2022)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Андрюшкин Александр Павлович

 
30-YAR-KRAVCHENKO.jpg

Два человека, которых я уважал, убили друг друга: не совсем в уголовном смысле, но как два писателя, чьё творчество несовместимо.

Так ведь и бывает: один, более старший и влиятельный, закрыл путь другому, и у того все силы ушли, чтобы пробить заграждение. На этом он надорвался, хотя обходную дорогу нашёл. Но вопрос: а где же обратное убийство и что заставляет меня говорить о взаимном уничтожении?

Об этом и рассказ.

Первого, старшего из двух, звали Евгений Васильевич Кутузов, это был классический седовласый «мэтр», руководитель нашего литературного объединения в Ленинграде в 1980-е годы. О Кутузове говорят его книги: сильный прозаик, о нём я уже писал, и не раз.

Второй был Андрей Жуков, как и я, начинающий писатель, но закончивший Литературный институт в Москве. И вот что удивительно: понадобилось тридцать пять лет, чтобы я уяснил их взаимную неприязнь!

Догадался только на похоронах Жукова в две тысячи двадцатом году, когда сказал, на кладбище Зеленогорска, примерно так:

– Покойный был человеком с достоинством, он не лебезил и не бегал, как некоторые из нас, добиваясь публикации… И вот сборник молодых авторов «Точка опоры» за 1989 год: меня туда включили, а Жукова – нет…

Как только я произнёс это, увидел блеснувшие глаза дочери Жукова, и тут всё понял. Молодая женщина в чёрном организовывала похороны, над могилой сделала так, чтобы слово дали мне первому, но, как только я объявил, мол, «меня напечатали, а его нет», в её мозгу словно щёлкнуло. «Это враг, один из тех, кто не признавал творчество папы и мешал ему».

Разумеется, она знала, что с признанием у Жукова не всё в порядке: ни одной ведь книги. Хотя на солидных интернет-сайтах его проза присутствует. Но сама дочь Андрея Жукова Татьяна тоже ведь литературой не занимается, в писательском доме я её не видел, дай Бог, чтобы она или ещё кто-то собрали посмертную книгу Жукова.

Я был единственным писателем на похоронах, вообще-то многолюдных, показавшихся мне «княжескими». Около тридцати каких-то не знакомых друг с другом мужчин, самых разных сословий и обликов, он ведь занимался недвижимостью в Зеленогорске, много лет строил себе (а точнее – своим детям) большой двухэтажный дом, это и было его главным делом, наряду с литературой.

…Итак, «меня напечатали, а его нет». Лишь когда сам что-то произнесёшь, тогда и поймёшь, так бывает.

Об этом я и хочу кое-что сказать: об отборе в советском искусстве.

Сколько раз мы слышали небрежный трёп звёзд эстрады:

– …Мне как-то позвонил Шаинский, и мы…

– …И вот я однажды заметил Алле: а что если бы в концерте…

«Мне вечерком позвонил такой-то…» «Я однажды сказал такому-то…» – Но ведь речь шла о миллионных, да что там – о миллиардных суммах!

Яркая песня приносит такую же прибыль, как завод или фабрика, и люди эстрады это прекрасно знают, зачем же они врут о «разговорах невзначай»?

«Мы болтали о том, о сём, и вдруг композитор Дербенёв предложил…»

Мне скажут: просто есть два способа принять решение. Один: беседа доверяющих друг другу людей, может быть (в Америке), при игре в гольф. Пара слов – и всё понятно. И другой путь, назовём его нервным: все переговоры – под протокол, перед каждой встречей запрашивать, готова ли сторона сделать следующий шаг, если нет – и встречи не будет.

Напряжённый и расслабленный стили – это я понимаю… Но спрашивается: в каком стиле руководил нашим литобъединением Евгений Васильевич Кутузов?

«Мэтр» может решить насчёт кого-то: этот человек мне не подходит… И путь ему закрыт! Тот хлопочет и шумит, острит и повышает голос, но руководитель-то уже увидел в нём неудачника. И сколько ни присутствуй и ни участвуй, никуда тебя не позовут. Однако же раньше или позже изгой об этом догадается, и не захочет ли отомстить?

 

***

 

Талантливых начинающих у нас было больше, чем позже – писателей состоявшихся. Таково правило: самые одарённые бывают, порой, и наименее устойчивы: их что-то сбивает с ног и уносит.

Талантливый Коля Марков-Черанёв (вначале печатался под псевдонимом «Борис Марков», потом под своим настоящим именем Николай Черанёв) пережил душевный недуг и бросил писать; так же поступил почти гениальный Сергей Фёдоров. Но они хоть опубликовали каждый по десятку сильных рассказов. А были и те, кто не увидел в печати ни одной своей вещи, хотя у них – как это случается у начинающих – имелись тексты необыкновенные, на грани то ли безумия, то ли создания новой религии.

Единственная ошибка этих людей состояла в том, что они не умели разбавить свой талант банальностью, предлагали спирт невозможной крепости, но его градусы ведь полагается понижать хотя бы до водки, а ещё лучше – до безвредного «виски с содовой».

Профессионалом писатель становится, когда научается быть заурядным… Учителя правы, отбраковывая самых одарённых. Некоторые из них могли бы стать ещё одним Иисусом или Магометом, но нужен не «ещё один», а поклонение тому самому: из Назарета или из Мекки (или Ульянову из Симбирска).

Увы, и пишущий эти строки чуть не был зачислен Кутузовым в «ненужные гении»… Я попал в сборник «Точка опоры» лишь тогда, когда Кутузова от него отстранили. Убей Бог, я не намекаю на причинно-следственную связь, хотя признаюсь: моё зрение устроено именно как-то так. Я сознаю, что это ошибка, но ничего не могу поделать. На третьем курсе университета я подрался с двумя хулиганами, они меня избили и, обыскав сумку, зачем-то забрали зачётку, я написал заявление в милицию, однако замдекана по-дружески мне объяснил: «Я понимаю, что вы, скорее всего, правы, но выговор – стандартная процедура, мы должны объявить его за утерю зачётки».

После того, как мне объявили выговор, замдекана потерял должность, и я его видел на факультете в какой-то кающейся позе. Уныло он торчал в коридоре, когда после занятий я выходил из аудитории. Мне и в голову не могло прийти, что он мог быть наказан за меня, а вот сейчас я думаю, что замдекана действительно обидел не только меня, но ещё нескольких так называемых «хороших людей» (скорее всего, из числа влиятельных преподавателей), за что и поплатился. В моём случае – в смысле зачётки – он был прав, а может быть, я тогда ещё не научился настаивать на своей правоте.

Кутузов тоже, наверное, был прав, когда сказал мне – после публикации «Точки опоры», составлял которую уже не он, – что не считает мой рассказ «Полдома в деревне» удачей. Мне и самому рассказ не совсем нравится, я не включал его позже в сборник моей прозы.

Но публикация состоялась, и мы – восемнадцать взятых в книгу авторов – ходили именинниками. С нами на эти рассказы заключило договор крупнейшее издательство Ленинграда, с нами работал редактор, и сборник с узнаваемой обложкой продавался в книжных магазинах. Жукова в «Точке опоры» не было, как не было его и в следующем (опять меня опубликовавшем), последнем из этих сборников, выпуск которых остановило падение советской власти.

Андрей, однако, вовсе не выглядел обиженным, держался бодро и – скажем так – по-царски; быть может, именно это и вызывало зависть Евгения Васильевича Кутузова. Сильный, выдающийся человек, Кутузов тоже был не свободен от этих некрасивых чувств. Но он был коммунист, Кутузов, и он чувствовал и в Жукове, и во мне что-то несовместимое с так называемым духом партии.

 

***

 

Вот первое обсуждение прозы Жукова на литобъединении Кутузова, при Ленинградском отделении СП СССР, в Доме писателя на улице Воинова.

Андрей коротко рассказал о себе: живёт в Зеленогорске, работает сторожем, учится в Литинституте. Литинститутский руководитель Шугаев дал им задание: дескать, распространён так называемый «противоречивый» герой, а давайте напишем праведника! «И вот что у меня получилось», – сказал Жуков и начал читать рассказ «Корявый», о финском рыболове. Я заслушался: так завораживал показ Балтийского моря, его заросших тростником отмелей и тяжёлого труда необразованного, пропахшего рыбой человека.

…Мне и в голову не пришло, что от начала до конца всё, что говорил и читал Жуков, возмущало и оскорбляло Кутузова. Во-первых: что такое «рыболов»? Это кто, работник совхоза или частник? Если последнее, то он враг советской власти! Жуков упирал на бедность героя, мол, сети он подобрал: предприятие их выбросило как не подлежащие починке, а Корявый заштопал и использует не первый год. Где государство оставит щель, там кустарь найдёт пропитание. Жуков писал вроде бы «жизнь как есть», не очень осмысляя то, что видит, но Кутузов-то начинал как партийный журналист и знал, что любая зарисовка имеет смысл.

Это во-первых. Во-вторых, даже упоминание Литинститута и «руководителя Шугаева» должно было вызвать ревность нашего мэтра. Кутузов-то литинститутов не кончал, он ишачил в партийных газетах, где от человека на крохотной ставке требуют большое количество статей, да ещё и могут «раздолбать» за неверную точку зрения.

Я полагал, что пришёл в храм искусства, где ценят лишь так называемую одарённость и платят за неё. Артистизма и Жукову было не занимать, но за дверьми той комнаты, где мы сидели, таких артистов можно было насчитать сотни и даже тысячи, и однако они сюда не попали, а почему? Потому что требовалось направлять талант в нужную сторону, а у Жукова этого, кажется, не было, да и у меня, многогрешного.

Конечно, если ты учишься, ты должен назвать свой вуз (даже если это Литинститут), но ты обязан как бы извиниться и дать понять «мэтру», что ты именно в нём видишь настоящего наставника. (А ещё лучше – учиться жизни где-нибудь на заводе, а не «работая сторожем», как проболтался Жуков.) Вообще ученик должен быть умнее учителя, а подчинённый – умнее начальника, таково условие успешной карьеры. И были, были среди нас те, кто обыграл бы нашего гроссмейстера, если бы мы учились шахматам.

 

…Жуков заканчивал читать свой рассказ. Он подробно описал труд рыбака по прозвищу «Корявый» и его полунищий быт. Старик, бесконечно латающий сети и заделывающий дыры в лодке, нагнал бы скуку, и Жуков оживил рассказ любовью. Он ввёл второго героя, юношу, похожего на себя, и показал краешек жизни на природе и в то же время не лишённой городского уюта, – словом, то, что мы называем «дачной жизнью». Стёклышки летней веранды и её стенки из тонкой доски: никаких задач кроме борьбы с дождём и комарами у таких построек нет.

Его юноша увлёкся взрослой женщиной, и вот в конце он видит её «бугристый сосок», и «весь мир его разлетелся на тысячу осколков»…

Наверное, имелась в виду любовь юноши с этой женщиной, но телесной откровенности Жуков избежал, оставив нас во власти не то романтической дымки, не то подразумеваемого взрыва…

Чтение закончилось. Кутузов держался бесстрастно. Вообще само обсуждение уже было наградой, мне этой чести оставалось ещё ждать. Большинство приняло рассказ скорее доброжелательно, только один – Алексей Грякалов – раскритиковал. Тогда кандидат философских наук, но в скором времени – доктор, Грякалов писал талантливую прозу, хотя все понимали, что литература – не главное в его жизни. Вузовская наука – вот где Грякалов зарабатывал и чем жил.

– …Всё хорошо и прекрасно, – заговорил Грякалов, – и я скажу заранее, что далеко не являюсь поклонником Фрейда… Но здесь Фрейд однозначно поставил бы диагноз: «Эдипов комплекс»! Не в обиду Андрею…

Это был приговор… В те годы уже никто не применял классовых терминов. «Частник», «кустарь», «работник совхоза». Нет; мы вроде говорили о чистом искусстве, но ведь вопрос, что лучше, капитализм или социализм, сидел в головах.

Грякалов сказал с нажимом, как ставят точку в анекдоте. И каждый был волен судить, над кем он посмеялся: может, над Жуковым, а может, над собой, над Фрейдом, над Кутузовым…

 

***

 

Шли годы. Жукова не только не включили в сборник «Точка опоры», не взяли его и на Конференцию молодых писателей Северо-запада. Я участвовал в двух таких мероприятиях, и перед первым из них Кутузов разыграл представление. Рукописи на конференцию принимали двое: старик-литконсультант Герман Гоппе и его молодой помощник Сергей Ковалевский, талантливый поэт[1], которого можно было принять либо за безумца, либо за большого начальника, иного выбора он не оставлял. Я вошёл в комнату, где сидел в одиночестве Ковалевский, – Гоппе как раз вышел, – и сказал, что хочу спросить насчёт конференции.

– А поезд ушёл! – мстительно объявил, почти выкрикнул Ковалевский. – Рукописи не принимаются! Вы не туда попали, молодой человек! Я ничего не приму, и вообще, я занят, выйдите! Вы мне мешаете!

Такого залпа я не ожидал, хотя не растерялся:

– …А я разве что-то вам предлагаю? Я из семинара Кутузова, с ним буду решать.

В этом, кажется, и состоял задуманный Кутузовым спектакль. Нужно было, чтобы мы почувствовали себя в шкуре «самотёка», тех сотен претендентов, кого и обязан был отшивать Ковалевский. Кутузов же спокойно мне сказал, чтобы рукописи я сдал старосте семинара Коле Маркову, а потом добавил на заседании нашего ЛИТО:

– Все участвуют, все в списках.

И действительно, в нужный день в Шереметьевском дворце я нашёл свою фамилию на листке одного из семинаров, им руководили писатели Леонард Емельянов, Алексей Леонов и Алла Драбкина.

На открытие конференции, в наполненный – но не до отказа – большой зал Шереметьевского дворца прибыл из Москвы писатель Сергей Залыгин, не на пустом месте знаменитый. Выступил почти неприлично коротко, это и удивило, и запомнилось. Потом все разошлись по рабочим группам. Читали отрывки, обсуждали, в конце высказывались руководители. Алексей Леонов заявил:

– Думаю, скоро мы увидим и книгу Андрюшкина…

Это был перебор: книги моей короткой прозы я не увидел до сих пор, хотя с того дня прошло лет тридцать пять. Жуков сидел в стороне, на красном бархате одного из позолоченных диванчиков. Позже я спросил, что же он не выступил, Андрей ответил:

– Я пришёл, когда уже «заговорили пушки»…

Юмор я оценил, но не понял главного: сам-то он – участник ли конференции? Если нет, то у него и прав не было бы выступать.

…Однажды мы сидели компанией внизу, в ресторане Дома писателей, и Жукова навели на разговор о Набокове.

– В Литинституте его уважают… – сообщил Жуков.

– Да ты что? Ведь он эмигрант!

– Ну… Курс взят именно в эту сторону. – Жуков обеими руками показал направление.

А ведь шёл примерно восемьдесят седьмой или восемьдесят восьмой год, советская власть оставалась в полной силе. Я спросил Жукова о романе Дудинцева «Белые одежды», Андрей ответил, что не читал:

– Я этих, нашумевших, сразу не хватаю, пройдёт годик-два…

Получалось так, что Жуков – знаменитость, которой мы, неприобщённые, задаём вопросы. Как, мол, в Москве смотрят на Набокова, на Дудинцева.

 

…На той конференции конца восемьдесят шестого года Кутузов явился в наш семинар на второй день, в замшевом жёлтом пиджаке и с коричневым портфелем. Попросил молодых выйти и уединился с руководством. Не скрывал, что принёс выпивку, – и вот сегодня, оглядываясь, я пытаюсь понять: чем же он звенел в этом портфеле?

Руководителей семинара было трое, он – четвёртый, следовательно, что там у него было – четыре стакана? Распили на четверых бутылку – но чего? И не унизительно ему было, словно официанту, доставать, потом убирать стаканы? Впрочем, стаканы он как раз оставил на стоящем возле стены старинном столике орехового дерева, не убирал и не уносил.

А мы с торжественной тревогой ждали на площадке дворцовой лестницы. Вновь появился Кутузов, с покрасневшим весёлым лицом, объявил:

– Всех признали гениями! – и захохотал.

Опять? Выходит, мы не сами что-то значим, а лишь потому, что за нас замолвил слово Кутузов?

Из участников этого семинара я помню четверых кроме себя: может, нас и было-то пятеро. Волчкова, Каралис, Лепихов и ещё некий Станкевич, чьи рассказы удивили раздумчивым и неторопливым показом жизни старика и старушки. Пожилая чета живёт в удобной городской квартире, старик, кажется, вообще ничем не занят кроме питья кофе и прогулок. И в то же время чувствовалось болезненное неприятие… Почти ненависть к этим старикам молодого автора. Станкевич в каждом движении и вздохе старика находил что-то неправильное, вину какую-то. Я так и сказал во время обсуждения:

– Надо же и положительное видеть, в старшем-то поколении…

При этом один из руководителей взглянул на меня со значением, которого я не понял. Позже выяснилось, что этот молодой автор – сын Кутузова, «Станкевич» – его псевдоним. Гена, и правда, отца своего боготворил и в то же время очень сильно не любил, это я правильно угадал по его прозе.

…Но в этом рассказе («Нарисованный очаг») – неужели он в виде старичков изобразил своих отца и мать? Ведь его отцу было тогда всего лет пятьдесят пять, а старикам в рассказе – за семьдесят. Значит, изображено было пред-предыдущее поколение и то, как неприязненно относился к нему писатель Евгений Васильевич Кутузов?

Удивительное раздвоение сознания было у Гены Станкевича-Кутузова, которого я позже хорошо узнал. Ничего кроме скепсиса по отношению к отцу он ни разу не высказал, но вся жизнь его была почитанием отца.

Отец был пьющий, сын – трезвенник, может, дело в этом? А может, жизнь всегда (не только при советской власти) полубессознательна?

Конференция молодых писателей была делом непростым, как и вообще работа литобъединений. Мне тогда и в голову не приходило, но руководитель кружка обязан был иметь план работы и писать отчёт по каждому заседанию, хотя бы в трёх фразах: что обсуждали и высказались ли «за» или «против». Так это делается на Западе и в России сегодня, и так должно было быть тогда в СССР.

И конференция молодых должна была иметь некое официальное отражение, может быть, и протоколы заседаний, а ушлый человек получил бы и выписку. Например, руководитель сказал: «Мы увидим книгу Андрюшкина». Будь Андрюшкин поумнее, он нашёл бы способ получить это мнение в письменном виде. Собрал бы книгу и с приложением такой рецензии её бы уже приняли в издательстве.

Вместо этого я, как мудрецу, смотрел в рот Андрею Жукову и запоминал его мнения, и даже позабыл узнать, допущен ли он к участию в конференции.

 

***

 

Что оно такое – белёсое, выцветшее море под Зеленогорском, Сестрорецком?

По большей части я вижу его в ясные «пляжные» дни: оно кажется белым куском оргстекла под горячим солнцем. Но всё время есть туман или дымка, молочный оттенок – наверное, самая главная черта Финского залива.

Об этом море много писал Андрей Жуков, об одиноком рыбаке в лодке, на якоре, в километре-двух от берега… Лист белого стекла и скрюченная фигурка; крики чаек, у берега – целые поля тростника…

Быть может, это иногда даже не промысел, а разновидность безумия, часами сидеть, глядя на поплавок… Но, во-первых, промысел тут всё-таки есть: ловят сетями, и сетевые поплавки видны даже в пляжных зонах.

Во-вторых, и это главное, море неизбежно рождает глазомер, настроенный на большие расстояния. Самый плохонький рыбачок-кустарёк в ветхой лодке всё-таки прокладывает курс и меряет дистанцию милями.

Неужели здесь оно и лежало, соперничество Жукова и Кутузова? Второй начинал рабочим на заводе, оттуда вышел в партийную журналистику и в писатели, но сохранил пафос металлурга. Рельсы, которые мы делаем, складываются в тысячи километров.

…Хорошо, – сказал бы Жуков, – но и я не просто смотрю на море, а тоже считаю километры: до Выборга, а если тумана нет, то и до финской границы… Вот образчики прозы Жукова, отрывок из рассказа об очередном рыбаке:

 

«С конца июня, если погода не штормовая, судак хорошо клюёт круглые сутки, но обычно под вечер, когда солнце тускнеет, жара спадает, малиновая пелена окутывает запад, а воздух звенит от комаров, уходят от берега лодки. В некоторых по нескольку ловцов, в большинстве по двое, а в иных по одному. Есть особенное удовольствие в том, чтобы в одиночку справляться с тем, что обычно делают двое.

Сначала гребёшь сразу подальше от берега. Для тебя затихает гул суетливых земных дел. Море беспредельно велико до идеальной видимости. Успокаивает тёплый легкий бриз. Почти беззвучно плещет волна о лодку. Скрип вёсел ритмичен и для тебя как будто неслышен…»

 

Вот из другого рассказа, в котором описан не рыбак-единоличник, но бригада из рыболовецкого совхоза. В связи с чем хочется вздохнуть: эх, Жуков… Показал-таки советскую бригаду, но когда! После 1991-го, когда частный строй вернулся в Россию. А в социалистические времена живописал единоличника «Корявого»… Надо было бы поступать наоборот, но всем нам легко другим советовать… Читаем в рассказе «В счёт вечности» такое описание рыбацкого труда:

 

«Море в утренние часы было покойно, вода слегка бликовала под нарастающим солнцем, над всей акваторией кружили чайки.

Особенно крикливы они были вблизи заколов. “Есть в них рыба”, – по этой примете определили мы. В нескольких милях мористее в дымке маячил силуэт рыбоприёмника, корабля из Таллина, принимавшего салаку на борт и перерабатывавшего её в своём чреве.

Первую мережу в свою лодку мы переваливали с будоражащей радостью. Салака голубым серебром растекалась в лодке. В сапогах, по самые колени в рыбе, стараясь не давить её, yлыбками подбадривая друг друга, мы сновали от борта к борту. Улов, в тонны полторы, так нагрузил лодку, что вода из моря при малейшем качке готова была через борт хлынуть внутрь. Нас спасал пoлный штиль. Осторожно отчалив от закола, направились к кораблю. На кран-балке нам спустили бадью в полтонны вместимостью. Загружая её сачками, мы подали, в три приёма, всю рыбу на палубу. Подошла наша вторая лодка. Улов такой же. Сердца наши бились учащённо. День обещал большой заработок. Подтягивались с моря лодки и других бригад. Капитан увидел, что у них столь же много рыбы, и сказал: “Баста! Следующую лодку разгружу через полтора часа”. Мощности корабля хватало на переработку трёх тонн в час. Капитан не хотел скапливать улов у себя на палубе, он мог бы начать портиться под всё выше поднимавшимся солнцем. Но у нас-то рыба оставалась невытряхнутой ещё из десятка заколов. Судя по началу, мы могли бы привезти её на корабль тонн тридцать. Что делать? Ждать? ... Сходили на лодках к берегу, до причала, взяли водки, дать капитану, задобрить, чтобы от нас принимал рыбу без очереди…»

 

И так далее, и так далее…

Кстати, видно по отрывку: он написан всё-таки после 1991-го года. При социализме сцена показалась бы бестактной, «критиканской», ведь она о чём? О плохом планировании, о несовпадении имеющегося товара и мощности для его переработки, что и случалось – увы – сплошь и рядом. (Хотя ход рыбьих косяков никаким планированием не угадаешь.)

Цитировать больше не буду, нужно только добавить ещё одну фразу из Жукова, из того же рассказа «В счёт вечности», из которого взят приведённый выше фрагмент:

 

«Рассказывал мне это старик, который и в девяносто лет по-русски говорил хуже чем по-шведски, а обоим этим языкам предпочитал родной финский...»

 

Старик-финн… Деталь немаловажная! Между прочим, и она могла послужить предлогом для отклонения прозы Жукова. (Я не следил так уж пристально за ним, но знаю, что отклоняли его рукописи не раз.) Я уже говорил, что впрямую в поздние советские годы никто никого не обвинял во «вражеской пропаганде», но подразумевать могли и даже должны были. А тут вполне понятно «парень подставляется»: возвеличивает не просто кустарей, рыбаков-частников, но ещё и финнов, а почему? Других, что ли, нет национальностей, финских евреев, например?

 

***

 

Итак, в советские годы Жуков опубликоваться не смог. Потом я встречался с ним в девяностые, в начале двухтысячных… Он жил всё так же в Зеленогорске, однажды помог нам с женой найти и снять на лето верхние пол-этажа хорошей дачи, недорого. Посредничал в недвижимости, гордился тем, что рассказы его были вывешены на сайте Зеленогорской администрации, в разделе «Культура».

Последний раз я видел его примерно в году две тысячи пятнадцатом. Он мне показал выстроенный им дом: огромный, двухэтажный, снизу каменный, сверху деревянный. Строение, достойное богатого финна или нового русского! Но непросто это далось: в отличие от тех, кто имеет деньги и заказывает себе такой дом, Жуков и строил сам, и материалы сам где-то доставал (не буду делать бестактных догадок). «Посредник в недвижимости», это звучало красиво, но реально он где-то работал сторожем. Думаю, он надорвался, строя этот дом: сгорел от рака желудка, умер в шестьдесят пять лет.

В последние лет десять он был в Зеленогорске достопримечательностью. Сознательно играл роль чудака, ходил с резной палкой-клюкой, на вопрос о графике работы отвечал: «Меня всегда найдёшь на пляже Зеленогорска». – «Где, в каком месте?» – «Прямо напротив каменного мола, моя точка там, меня все знают».

Я не верил, что такое расплывчатое обозначение чего-то стоит, но однажды летом завернул туда – и сразу, ещё издали, его увидел!

…Но давно пора описать внешность Кутузова и Жукова! Оба они были выше среднего роста, Жуков – брюнет, с чертами лица слегка азиатскими. Толстые губы, узкие глаза. Происхождение смешанное, возможно, кто-то из предков относился к финнам или карелам. Кутузов уже в пятьдесят лет был полностью седым, так что о цвете его волос я судить не могу. Глаза серо-голубые; о происхождении своём он сам написал в автобиографическом романе «Полёты во сне и наяву, или Игра в бирюльки»: смешанное происхождение… (У кого в России оно не такое?)

…Итак, я вижу Жукова (загорелого до тёмно-коричневого оттенка) на пляже в Зеленогорске, год – примерно две тысячи десятый или чуть позже. Жуков был не один, пара дружков с ним, и видно было, что они не знают, как к нему относиться: то ли как к сумасшедшему, то ли уважительно… Мне показалось, он чего-то испугался, заметив, как я подхожу, и сразу решил блеснуть чутьём на погоду.

– Вон тучка! – Жуков показал на безоблачный горизонт. – К ночи гроза будет.

– Да ну? – не поверили мы в один голос.

– Запомните мои слова…

Слова я запомнил, но, как часто бывает с прогнозами, проверить забыл, ибо «к ночи» уже был в Петербурге.

Писал он, мне кажется, чем дальше, тем всё меньше и реже. Я ему отредактировал пару рассказов, заметил в них много небрежностей и ошибок. Вряд ли с таким качеством текстов его приняли бы теперь в Литинститут, что же случилось?

Возможно, Жуков, как тот старик, за всю жизнь не научившийся русскому языку, тоже в нём «не делал прогресса». Бывает ведь, что люди разучиваются писать, их ошибки лезут в глаза. Но мне кажется, рассказы стоят того, чтобы их обработать.

 

***

 

Думаю, я достаточно сказал о том, как Кутузов «убил» Жукова. Ничего непонятного здесь нет: влиятельный писатель отказался помогать начинающему; может быть, где-то и высказал свой вердикт, который сделался известен, и другие тоже не стали помогать Жукову.

Но вот как Жуков (и подобные ему) в ответ убили Кутузова? Почему я назвал рассказ «Взаимное убийство»?

Ответ: пьянство Кутузова. Назовём вещи своими именами: он просто-напросто спивался и окончательно превратился бы в алкоголика, если бы не «подоспел» пенсионный возраст. Как известно, пенсионерам при Ельцине пить было не на что, и это некоторым из них спасло здоровье.

Но пока Кутузов был при гонорарах и должностях… Тут пьянство его принимало, порой, размах безудержный! И это и было своеобразной местью ему со стороны России, ответом со стороны «недобитой великодержавности». Или, может быть, ответным ударом русской генетики, которая оставалась фундаментом его собственной нервной системы.

«Вы победили, интернационалисты! Прогресс правит, а всякие рыбаки-кустари влачат жалкое существование…» Но почему же не чувствуется праздника в победе? Почему для ликования нужна водка, коньяк, и ещё раз водка? Да потому, что он оставался русским, Кутузов, и о русскости ему напоминали, в том числе, и те «литературные неудачники», чьи тексты он сам же отверг.

А уж как пил Кутузов… Кое-что я об этом написал в моей большой статье «Борьба в ленинградской культуре 1970–90-х годов». Повторяться не буду, но приведу здесь свидетельство, которое я не стал включать в эту статью. Это мемуарный текст профессора и писателя Александра Фёдоровича Новикова, названный им «Человек – кузнец своего». Здесь Новиков упоминает Кутузовского внука Владислава, которого дед называл «Скворчиком». Внук и внучка (дети Геннадия Станкевича-Кутузова) часто жили у деда с бабушкой на литфондовской даче в Комарово, там их и видел Новиков. С Геннадием Станкевичем-Кутузовым я и сейчас дружу, а Новиков, видимо, мало его знал, потому и не упоминает. Но шалости внука, в том числе и артистические, Новиков описывает ярко. Владик был любимец деда… Цитирую:

«Внуку надоело в песочнице, вбегает, дёргает дедушку за брюки, мешает разговору.

– На вот, скворчик, возьми, поиграй деревянной кружкой…

А через некоторое время:

– Ну-ка, покажи, Владик, как дедушка из Союза писателей приходит… Молодец! Хо-хо! Ха-ха!..»

Как именно изображал деда внук, угадать между строк Новикова вполне можно. Тем более что и сам Кутузов говорит: «как дедушка приходит». Не «однажды пришёл», не «иногда», а просто – «приходит». Сценка-то, пожалуй, страшная!

Неслучайно вскоре после неё Новиков добавляет и такое:

«Вспоминается эпизод…

Двор-колодец, ночная темень. Полупьяненький, он неловко пытается согнуть непослушную ногу, встать на колено, чтобы извиниться перед человеком за какую-то старую вину:

– Я ведь всё-всё помню: и как я поступил с тобой, и твой телефонный звонок, и твою игрушку для скворчика, на лестнице… Но я ведь тогда совсем не знал тебя.

– Да я уж и забыл всё, пóлно.

– Я, я не забыл!»

За что извиняется здесь Кутузов? Почти наверняка за то, что отверг рукопись, зарубил книгу (или просто не поддержал её), – а в издательских делах бывает, что «поезд ушёл», и если «мэтр» не подаст руку начинающему, тот останется на платформе как опоздавший. И дальше (извиняйся или нет) ничего уже не исправить.

Эти вот небольшие, но, в сущности, страшные детальки действуют на читателя сильнее, чем обобщающие суждения Новикова, чем, например, вот такое описание внешности Кутузова: «Когда-то бирюзовые, а теперь уже совсем выцветшие от времени и от многолетнего пития глаза с дьявольской проницательностью стреляют в собеседников».

Увы, «многолетнее питие». Это и была месть то ли собственных генов, то ли русской земли интернационалисту и коммунисту Евгению Васильевичу Кутузову.

Внучка его, слава Богу, жива и здорова, родила двоих детей, а внук Кутузова – упомянутый здесь Владик – уехал в Америку и там трагически погиб.

Царство ему небесное! И да помилует Господь души двух главных героев, описанных мною: Андрея Жукова и – всё-таки – выдающегося писателя Евгения Кутузова.

 

Художник: Анатолий Яр-Кравченко



[1] См. стихи С. Ковалевского в сборнике «Молодой Ленинград», Л., 1984 г.

   
   
Нравится
   
Омилия — Международный клуб православных литераторов