Фрагмент повести «Шёл солдат»
К ней в дом они зашли к ночи. Пятеро – измотанных вконец, в чём душа держится. Она увидела их, только когда вылезла из подполья. А вылезла, потому что услышала приглушённый взрыв: верный знак, что нечисти больше нет. Она теперь всегда пряталась, когда слышала особый рокот в небе. Поторопилась спуститься туда и сегодня.
В погребе ей спокойно и уютно, знакомо пахнет сыростью. На пустых деревянных полках, вместо бесконечных закруток, как бывало в её исчезнувшей, как дым, жизни, она складывает то, что находит в брошенной деревне. Неяркий свет «жужжалки» выхватывает то рваные чуни, то два погнутых алюминиевых таза. Есть и старая стиральная доска, и разнообразное тряпьё, и ржавый колун, и коса, и много всяких лопат – на черенках и без оных. Вот всякие ящики и посуда – в основном щербатая, да это не помеха, правда же? Большие и мятые алюминиевые кружки с широкими ручками из алюминиевой же полосы, древние оловянные ложки и щербатые вилки. Попадались и современные. Ножей всего два, зато хороших. Она наточила их, как смогла, и конопатит щели между брёвен, подстругивает ставни, чинит топчан – да мало ли зачем в деревне нужен нож? Особенно обрадовалась она чугункам: маленькому – в нём варит пустые крапивные щи, и другому, огромному, – его Серафима старательно оттёрла песком и хранит запас воды.
«Это главное, – думает старуха. – Вода приманит».
За последнее время родник привёл к ней несколько групп военных. Они всласть пили родниковую водицу и оставляли ей еду, один даже пообещал заходить почаще. Другие поведали, что они «штурма», и зарыли в углу её двора два ящика консервов, когда думали, что она ушла в огород и не смотрит. Однако она видела и поняла: их неприкосновенный запас – на то время, когда пойдут обратно. До сих пор не вернулись, хоть Серафима уже долгонько их выглядывает… Тогда, выждав неделю, она разрыла их заначку, нашла там и хлеб, который почти заплесневел. Ящики с консервами она не тронула – пусть ждут хозяев, но хлеб прожарила в печи и съела.
Другая команда оставила ей пшённую крупу. Она мечтала о гречке, но и пшёнка тоже хорошо, даже отлично! Нынче в крапивные щи она клала по горсточке крупки. Надолго хватит. Днём она возилась в огороде, опекала тыквы, морковь, свёклу, огурцы и картофель – всего по чуть-чуть, но ей достаточно. Когда она шла сюда, создавать свою келью, то захватила семена. Знала, что начинать с чего-то надо, отчего бы не с огорода?
Бабка Серафима помнила, какой пышной ухоженностью хвастался прежний её сад, как заглядывались на него соседи, какие зрели в нём помидоры и клубника…
Хватит! Она избегала думать о клубнике, горохе и малине, потому что сажала для внуков. А если не побережётся, то повалится на пол и начнёт безудержно выть... Потом, охрипшая, мокрая от пота и слёз, на ватных ногах еле доползёт до топчана, ослабевшая, с одной-единственной мыслью в голове – помереть.
Старуха знала, что спасение в том, чтобы работать, копать, мыть или прилаживать что-нибудь, а вспоминать дозволительно лишь спрятавшееся за пеленой давних времён. Иногда, ранним утром, солнечные лучи, играющие на молодой зелени, нежданно переносили её на берег речки, где вместе с матерью весёлая девчонка купается в тихой и прозрачной воде, тёплой, как парное молоко. Серафиме тогда грезилось, как сонное небо лениво стягивает с себя ночное белое марево, являя миру голубые поляны, с которых раннее солнышко шлёт к земле желанные лучи, как искрится голубой и зелёной росой высокая осока, камыш и рогоз. Как жёлтые лилии выныривают из речки, раскрывают чашечки, сияя, благоухая на весь свет свежей, пронзительной бодростью.
Как хорошо! Жаль, счастливое видение пугливо и быстро тает, а окружающее безумие нагло и настырно принимается колоть глаза.
Серафима давно научилась ограничиваться одним делом, на нём и фокусируется, зашоривая сознание, намеренно сжимая кругозор до точки – иначе нельзя.
Но во сне, когда она утрачивает самоконтроль, негаданно-непрошенно наползают страшные, убивающие видения.
… Как начиналось? По тихому городку, кипящему пеной вишнёвых садов, чёрной колонной идут юнцы. В руках у них палки, они направляются на рынок, где сегодня, в воскресный день, толчея. Хозяйственная Серафима торгует ранней зеленью и редиской, прошлогодними закрутками и вареньем. Она не подозревает, что случится через минуту.
Чёрная колонна вползает в широкие деревянные ворота, и начинается светопреставление: юнцы разделяются на большие группы и начинают избивать всех, говорящих по-русски… Они опрокидывают прилавки, расшвыривают разложенное на них… Перепуганные и растерянные люди бегут в ужасе и вопят, а несколько мужчин и женщина остаются лежать на затоптанной серой земле в лужах собственной крови.
… Горькая осень, когда русские войска, занимавшие их городок, второпях уходят, мгновенно испаряются, как будто и не было их, словно не они стояли здесь «навечно», не они организовывали выборы мэра, не они водружали «триколор» на здание городской администрации, не они агитировали жителей и её, Серафиминого, сына…
На глазах Серафимы та реальность лопается, как мыльный пузырь, и над жителями глумится совсем иная. На окраину городка под жёлто-голубыми флагами почти без боя въезжают чужие машины с крестами на бортах. Из них по-хозяйски, неторопливо выбираются военные с дьявольскими символами на шевронах. Опускается странная, мертвящая тишина.
… Через два дня приходят за её сыном, бывшим работником бывшей администрации. Затрещинами и зуботычинами его уводят, забрасывают, как бревно, в открытый кузов грузовой машины, где вповалку лежат другие арестованные. Серафима, ошалевшая от дикого ужаса, опоминается и крепко вцепляется в сноху, чтобы та не кинулась в драку, чтобы поберегла себя для детей, Серафиминых внуков, которые ревут от страха и тоже цепляются за мать. Она не догадывается, что больше никогда не увидит сына живым, наивно полагая, что разберутся, ведь сына заставили… Она уверяет себя: его просто подержат в тюрьме, а затем выпустят. Как иначе? Не звери же они! Свои же люди!
А по городку тихой сапой крадётся слух о дикой расправе за городом, об избиениях и пытках, о яме, куда сваливали трупы…
… Сноха всё старается разузнать об участи мужа, ходит к мэрии, чего-то требует, рыдает. Вечер, а её нет. Серафима ждёт сноху, сидит у открытого окна.
Но калитка не стукнула.
Тихо и глухо, соседи затаились один от другого, идёт слушок, что за выданных «ждунов», за «ватников» и «русню» новые власти платят. Находятся те, кто на это льстится. Ещё шепчутся, что на бывшем цемзаводе творится немыслимое. Сказать – язык не поворачивается. Люди пропадают прямо семьями… Серафима ходит как во сне, бережёт внучат…
Сноха не вернулась.
… Другая проклятая поздняя осень. В городке полно поляков, злобно колющих взглядами местных, каких-то иных солдат: смуглых, чернявых, говорящих на диком наречии. Они ведут себя нагло.
Местные стараются лишний раз никому на глаза не попадаться, а военные рыщут по домам и квартирам, забирают, что приглянется. Хозяева запуганы и молчаливо-безучастно смотрят на то, как их грабят. Серафима пережила уже два налёта, пересидела в подвале, зажимая внучатам рты, чтобы те не пикнули.
В первый раз украинцы увезли всю бытовую технику, что сын и сноха любовно собирали в доме.
Второй раз зашли поляки – те хватали без разбора, побрезговали только Серафиминым тряпьём и детскими вещичками.
Сегодня Серафима загодя увидела грузовик и опять сидит в подполье с внучатами. Внезапно крышка подвала поднимается, дневной свет слепит. Грубый голос на ломаном украинском командует ей выходить и выводить детей. Она не хочет, внутри всё обрывается, она крепко обнимает внучат, застывших, прижавшихся к ней… Тогда сверху раздаётся автоматная очередь, мальчик всхлипывает и бьётся у неё на руках, внучка тоненько визжит, сверху бьют опять.
Серафиму обожгло, она теряет сознание.
… Серафима приходит в себя: рядом никого, темно. Неверной рукой она лезет в карман фартука и достаёт «жужжалку». Жмёт со всей силы. Ручной фонарик скупо освещает подвал – никого, и следы крови. Она лезет по ступеням наружу из подвала. Наверное, внучата опомнились первыми и уже наверху? В доме невыразимый кавардак, мебель перевёрнута и разломана… Она зовёт срывающимся голосом…
Никого, ни звука.
Серафима бродит по комнатам, прижимая к себе кровоточащую руку. Из рассечённой кожи на голове по лицу её ползёт красная струйка – след скользнувшей и контузившей её пули. Детей нигде нет…
Как в ночном кошмаре, Серафима ковыляет на улицу, и тут на неё наскакивает соседка Наталья.
– Бабка Сима, ты живая? Мы все думали, тебя убили! Уж стреляли в доме, уж стреляли… Тебя что, ранили? Вся в крови…
Но Серафиме не до крови, не до ран: она вцепляется в Наталью здоровой рукой и заглядывает той в глаза:
– Внуки где? Наташа, где мои внуки?
Та отводит взгляд, Серафима обмирает:
– Что, Наталья, что? Говори же!
– Увезли их, сунули в грузовик и айда. Уж они кричали-кричали! Тебя звали…
Свет меркнет в Серафиминых очах, последнее, что она слышит, – собственный звериный вой…
… Идёт снег, Серафима бродит по полуразрушенному городу, она не ела – уж не вспомнит сколько. Её гонит одно: найти, где детки.
Их надо найти и отвести домой.
Странно, но её никто не трогает, никому она не нужна. В городке суета и взрывы, летят осколки кирпича и стекла, но Серафиме всё равно – она ищет.
Ноги заносят на территорию бывшей больницы. Само здание давно лежит в руинах, но в саду стоят большие палатки, видимо, они брошены недавно. Возле них какие-то ящики, разбросаны одноразовые шприцы, под ногами хрустят остатки разбитых ампул. Серафима заходит в одну палатку… Первое, что бросается ей в глаза, – кучка детских вещей, а сверху лежит знакомая кофточка с белочкой, она в крови. Серафима хватает кофту… А это что? В куче она замечает брючки и курточку внука…
Как же так? Детки что, голенькими ходят?
Внезапно до остатков Серафиминого разума доходит смысл того, что она увидела, – то запредельно жуткое, о чём шептали в ужасе, а воочию никто не видел. Она осознала: это оно, то самое… Её внучков отдали чёрным трансплантологам, бесам, режущим живых людей на органы… Серафима, как подрубленная, падает на колени, прижимая детские вещички к разрывающейся от боли груди…
… Зима почти отступила, везде грязь и ледяная каша.
Оправившаяся от ранений, застывшая и отчуждённая от всего на свете, Серафима собирает вещи – она уходит. Уходит в монастырь. Ничего, что теперь монастырей нет, – она сама построит себе келью там, где предначертано. И будет в ней доживать свой ненужный никому век.
Так велел Голос.
Берёт немного, чтобы сил хватило донести до места.
В сумке на колёсиках у неё семена и остатки еды, кой-какие вещи.
Узнать бабку Симу невозможно – она страшно постарела и поседела, лишь в очах – непреклонность навязчивой идеи. Отощавшая, как жердь, старуха бредёт в чёрно-белую ледяную хмарь, прочь от горького города, где прошла вся её жизнь. Вернее, где окончилась её жизнь и началось ожидание смерти.
После кошмаров Серафима исступлённо молится, забросив начатое. Всё об одном – о забытье. Она не может пока просить о Царствии Божием для невинно убиенных: у неё сразу начинается нервный приступ. Чуть позже, когда свыкнется и немного остынет душой. А пока роет и роет землю в огороде, выдирает сорняки, работает на износ и помогает всем странникам, забредшим в её келью.
Наверху, она услышала, просыпали горох – это ударили из автоматов, затем громко взорвалось, и наступила желанная тишина.
В тёмном подполе у Серафимы подкосились ноги, она рухнула на пол и принялась хриплым шёпотом взывать к Богу.