Будущие миры
Доверительно, как близкому человеку, отдалась земля снежной стихии, и покладисто-тихая, в белых одеждах, чисто высветилась сквозь снег.
От зари до заката сверкала она на морозе всеми своими оконцами деревушек и городов. А в суровую полночь насторожилась, вслушиваясь в нависшие над сугробами будущие миры, где сквозь звёзды и тьму прорезались ещё не рождённые дни и ночи.
От горизонта до горизонта
Какие румяные, озорные! Идут после утренней дойки. Все четверо в полушалках.
Апрельское солнце выкралось из-за леса, и низкий свет его так прошёлся по женщинам, что видишь на них не ватные телогрейки, а соболиные шубки, а около бёдер играют складками не халаты, а выходные атласники-сарафаны.
От коровника до деревни – полкилометра. Такой широкой дорогой, чтоб простиралась она до самого горизонта и, чтоб сияла не снегом, а серебрящимся скатом, можно только гулять, и обязательно в праздник, когда кто-то выглядывает тебя, и ты кого-то до счастья ошеломляешь.
– Солнышко! Эко заподымалось!
– Краснопогодье!
– А наст-от! Наст-от! Крепкой какой!
– Что вторая броня!
– По этой броне только по сено и ездить!
– А мы уж раза обернулись. Сани-то в креслах. Вдвое шире дровянок. Полстога вместилось! Везёшь, как Москоськую башню!
– Сёстры, поди, пособляли?
– Гранька с Галинкой! Обе на выданье!
– Девки тугие! Женихов бы им поздоровше!
– Таких бы, как нашенские мужья!
– А то!
– Они у нас сортовые!
– Элитные!
– Супер! Супер!
По искристому насту катится смех. От горизонта до горизонта. Умеют русские женщины веселиться и быть счастливыми от погоды, от незатейливой шутки и даже от запаха белого наста, который бодрит и вливает в чуткую грудь что-то душевное и родное, от чего становится по-весеннему трепетно, как на свидании, где тебя с нетерпением ждут.
Восхождение
Тотьма для меня – это сама Россия, созвездие имён, не обязательно и знаменитых, но непременно совестливых, жертвенных, умеющих быть рядом с теми, кому сегодня тяжело и трудно, и чья душа живёт не только в жизни, но и после жизни.
Как много позади – щемяще обаятельных, запоминающихся, близких. Ещё грустнее оттого, что многие из них оставили сей свет в расцвете лет. Не по своей же воле, а если по своей, то были слишком требовательны к себе и, продолжать жизнь с совестью, которая карает, не могли.
Да, много, по большому счёту, русского в тех тотьмичах, которые сейчас не с нами. Они, наверное, и помогают нам. Россию сравниваю я с красивой женщиной, которая не изменяет. Отсюда и тревога – Россия обрывается везде, где умирает русский человек.
Поменьше бы таких обрывов! – кричит душа. А вместе с ней кричу и я в своих повествованиях о людях Тотьмы, и о тех, кто далеко от нас, но сердцем в двух шагах и непременно благороден и надёжен и может встретиться с тобой везде.
Не биография нужна писателю, а то, что дарит восхождение к пропущенному в прошлом. Не зная прошлого, не знаешь и себя. И потому дорога в будущее будет проходить не в свете начинающего дня, а в сумерках или сплошных потёмках, где не разберёшь, откуда на тебя повеяло добро, откуда – зло. Об этом знает лишь душа, опередившая тебя во всём, даже в возможности увидеть родину, как видят с парохода на высоком берегу красивый Дом милиции, Рубцова и осенние берёзы. Отсюда веет утром жизни. И сумерками веет, где есть не только тишина и одиночество, но и помеченные вечностью достоинство, честь, слава и любовь.
Благородное сердце
Иногда мне кажется, что солнца, как такового, нет, и не было никогда. А есть невидимый нашему взору невероятных размеров космический исполин, в груди у которого бьётся сердце. Сердце светит над нами – живое и сильное, раскалённое от любви к тем, кого оно согревает.
Прийти и уйти
Никому не дано постичь: для чего мы явились в сей мир? Для того чтоб, оставив потомство, как ни в чём не бывало, уйти из него! Если так, то зачем тогда мы сквозь младенчество, детство, молодость, зрелость и старость подбираемся к той беспощадной черте, за которой уже ничего нас не ждёт?
На мёртвом коне
Все люди, в какой бы стране и в какое бы время ни жили, так и так проходят через тоску.
Что такое тоска? Это зов самых близких, тех, кто любит тебя, но кого уже нет. Потому и похожа она на печальную всадницу, что несётся к тебе с того света на чёрном, как смерть, скакуне, освещая свой путь пугающими очами.
Только у русских
Продавщица вологодского универмага бежала по центру города со стодолларовой купюрой и спрашивала у встречных:
– Китайцев не видели?
В конце концов кто-то ей показал на группу пёстро одетых людей, шагавших к партийной гостинице, что в двух кварталах от магазина.
– Вот! – воскликнула девушка, догоняя гостей. – Это ваше! Возьмите!
Деньги, которые обронил в магазине генеральный секретарь Аньхойского отделения Союза китайских писателей Цзя Манлэй, были возвращены ему прямо в руки.
– Это же надо! – сказал он, сияя. – Я по рассеянности часто теряю и вещи, и доллары. И чтоб кто-нибудь мне хоть раз возвратил? Такое, возможно, видимо, лишь у русских. И не где-нибудь, а в красивом городе Вологда.
Для полноты сообщения остается добавить: случилось это в один из летних дней 1991 года.
Серебряная труба
– Дедо, на! – на ладошке у внучки – спелая земляничка.
Дед смущается, словно на крохотной ручке сияет не земляничка, а чья-то взволнованная душа. Надо же так! И всего-то девуле шесть лет, а такую власть имеет над ним, что любое её повеление отдаётся ему стариковской нежностью, и где-то в груди начинает играть серебряная труба.
Антагонисты
В обществе, где малая часть его озабочена: как сохранить накопленное богатство, большая – думает: как бы ей дотянуть до получки и не забраться в долги, всегда будет попрана справедливость, и бедный будет желать богатому разорения.
Друг-спаситель
Помнится, в Тотьме, на Красную, 2, где жила моя бабушка, приходили многие жители деревень, кого Александра Ивановна зачастую даже не знала. Как правило, все они отправлялись на пароходе по Сухоне в Вологду или дальше. И время, которое оставалось до отправки парохода, удобнее было препроводить не на пристани, а вблизи от неё, в деревянном доме за самоваром, рядом с хозяйкой, которая, выставив чашки с вареньем, садилась к окну за станок и плела кружева.
Жил я с мамой, сестрой и братом недалеко от улицы Красной, потому и бывал у бабушки часто. И постоянно видел уставших после дороги откуда-нибудь из Медведева, Середского, Совинской, Вожбала, Старой Тотьмы и прочих больших и маленьких деревень пешеходов и пешеходок, кто, достав из заплечных мешков глыбку хлеба с яичком, притыкались к столу, чтобы выпить чашечку чая.
Запомнился лысоватый с пороховыми ожогами на лице, одетый в солдатскую форму улыбчивый человек по фамилии Тихановский. Пришёл он за 50 километров из Заозерья. Фамилию я запомнил, кажется, потому, что он называл её несколько раз, когда, попивая из блюдечка чай, разговаривал с нами. И ещё потому, что позднее, когда я начал учиться в Лесном, то подружился там с неким Юрием Тихановским, который был тоже из Заозерья. Оттого фамилия в памяти и осталась.
– Вот, – говорила бабушка, ставя на стол вскипевший на угольях самовар, – чем богаты, – и добавляла к нему вынутую из горки вазу с вареньем.
Тихановский достал, в свою очередь, из солдатского сидора каравай. Отрезал два ломтя. Один – для себя, второй – протянул к дивану, где я сидел и тайно желал, чтобы мне угоститься вкусным гостинцем. И вот гостинец, тепло отдававший печёным в русской печи белым хлебом, был у меня в руках, и я, откусив от него пару раз, вдруг спохватился, вспомнив, что есть у меня старшие брат и сестра и что они сейчас тоже голодны. Таясь, чтоб никто не видел, пихнул недоеденный хлеб куда-то под ворот рубашки. Была осень голодного 45-го года. Вот почему я сидел и внимательно слушал душевного гостя, воспринимая его, как редчайшего добряка.
– Я кто по профессии? – спрашивал Тихановский. Сам же и отвечал. – Просто колхозник. Хлебное поле бы мне обихаживать. Да не вышло. Война. Удивляюсь, как жив остался. Воевал-то ведь я в пехоте. Думаю, потому и жив, что был ранен четыре раза. Не успею выйти из лазарета, как опять сшибает меня, коль не осколком от мины, так пулей, а то и германским штыком. На теле моём нету целого места. Однако же всё заживало. В последний раз, осенью 44-го сшибло взрывной волной. Это за Западной Украиной, в полях, где стояла неубранная пшеница. Цельны сутки, поди, провалялся. Когда очнулся, был полдень. Надо мной – облака и листья с опушки леса. И чьи-то живые пальчики, так и щекочут. До смерти хочется пить. К счастью, лежал я едва не в луже от ливня. Тот, видимо, только что лил да прошёл. Напился водицы. И сразу почувствовал голод. Снял со спины вещевик. Должен бы быть в нём солдатский паёк. Но, увы. Пустота. Кто-то, видать, посчитал меня мёртвым. А мёртвому пища на кой? И тут я моргнул. Щекотали меня не пальчики, а колосья, а в них – взъерошенное зерно, так и выстреливает наружу. Стал его, есть. Долго не мог от него оторваться. Да приопомнился, слава Богу. У лошадей от зерна, коли вволю им похрустят, заворачивает кишки, и они, мучаясь, подыхают. А что же у человека? Тоже, наверное, так. А, может, ещё и похуже. После поем, подумал. И стал обруснивать зёрна в кисет. На всякий критический случай. А вдруг где по новой заголодаю?
В этот же день я настиг свою часть. Снова – топ-топ по дорогам войны. Теперь по дорогам уже не русской земли. По дорогам Европы. Шаг за шагом к логову Гитлера. Больно жалею, что не дошёл. Споткнулся от новых осколков, застрявших в шее и голове. Опять попадаю в докторские палаты. Вышел оттуда в мае, считай, в День победы. И сразу, как воробей, на радостных крыльях – домой!
Как и мои земляки, воротился я в своё Заозерье, чтоб продолжить мирную жизнь. С собой у меня только сидор, где – всё своё, ничего чужого, окроме кисета с той самой пшеницей, в которой я оказался контуженным после боя. Эту пшеницу я и посеял в своём огороде. Взошла до единого зёрнышка. И давай наливаться, зреть и брунеть. С женой убирали её серпами. Сразу обмолотили и на ручных жерновах намололи муки.
– Хлебушек сей, – ладонь Тихановского прикоснулась к ковриге, – как раз из этой муки. Получается, он – друг-спаситель для воина на войне. Друг-спаситель и для того, кто войны не знал и, дай Бог, никогда её не узнает. – Тихановский взглянул на меня с улыбкой. – Хочешь, отрежу ещё ломоток?
Я отказываться не стал.
– Хочу. Только я унесу его Мише с Галей, – назвал Тихановскому брата с сестрой.
Иду-у!
Земля прекрасна на закате лета! Но ещё прекраснее в плену осенних дней, когда вблизи чернеющей реки висят, как паруса, прохладные туманы. Когда сторожко, как карась, крадётся по реке не вспугнутое солнце. Когда, кивая хохолком, летит к рябине бойкий свиристель. Когда на избяном стекле танцуют быстрые лучи. Когда в просторы скошенных полей спускается полуденный покой. Когда, как откровение, вдруг открываются ворота неба, и в них ты видишь чистое лицо с глазами Бога, который тщательно рассматривает нас, дабы понять, кому он в этот миг всего нужней. И кто-то с колотящимся от счастья сердцем услышит среди сонма звуков почти неслышное, однако чёткое:
– Иду-у!!
Настигающие шаги
Ночная дорога сквозь лес. Иду неуверенным шагом. И думаю о бездомных, о тех, кому некуда торопиться и, где застают их потёмки, там и будет им дом. Ёлки пообочь раскидисты и черны. Дорога под ними совсем неразглядна, словно упала сюда затаённая тень, к которой должны придвинуться волки. Не оглядываюсь назад, ибо там глухота, нелюдимость и мрак, и ещё настигающие шаги. Нет же там никого. А шаги раздаются всё ближе и ближе, точно за мной торопится тот, кого нет, но кто был. И поэтому он мне кажется настоящим. Кто же это такой?
Останавливаюсь и жду. Никого. И я вновь продолжаю идти. В голову лезут стихи.
Но меркнет день – настала ночь,
Пришла – и с мира рокового
Ткань благодатную покрова,
Сорвав, отбрасывает прочь…
Опять раздаются шаги. Теперь-то я уже знаю. Это былое, которое вырвалось из ночи и спешит, догоняя меня волшебными тютчевскими стихами.
И бездна нам обнажена
С своими страхами и мглами.
И нет преград меж ей и нами –
Вот отчего нам ночь страшна!
Хорошо, когда чудится тот, кого нет, но кто был. С ним загадочно и надёжно. Жаль, что рядом со мной по осенней дороге идут лишь стихи. Сам же поэт где-то там – далеко-далеко, где покой, тишина и великая бесконечность.
Долгожитель на берегу
Памяти Николая Рубцова
Был холодный осенний вечер. Ты бродил по улицам Тотьмы, приподняв воротник продуваемого пальто. Был ты молод, в груди колотилось тревожное сердце, и глаза прорезали неверную мглу, где дремала не только Тотьма, не только Вологда и Россия, но и вся вечереющая Земля.
Ты так долго бродил, что устал и уселся на бронзовую скамейку, отвернувшись от Сухоны, чтоб не видеть парома и лодок. И задумался о грядущем, проникая умом в тот непрожитый день, где тебя назовут бесстрашным Поэтом, кто дерзнёт соперничать с собственной Смертью и, осилив её, утвердиться на тотемском берегу, как его естественный долгожитель.
Комментарии пока отсутствуют ...