Беседа о жизни и литературе руководителя Международного клуба православных литераторов «Омилия» Светланы Коппел-Ковтунс сибирским литератором Александром Донских.
— Хемингуэй где-то заметил, что хорошим писателем становится тот, у кого было трудное детство. Вероятно, потому, что личность начинает развиваться вглубь только при стеснённых жизненных обстоятельствах. Вы согласны с этим утверждением? Что, по-вашему, делает человека писателем?
— Стеснёнными ли, к примеру, были в детстве жизненные обстоятельства у Александра Пушкина, Михаила Лермонтова, Николая Гоголя, Льва Толстого, Ивана Тургенева, Михаила Шолохова, Ивана Шмелёва, Ивана Бунина, Алексея Толстого, Сергея Есенина или у того же Эрнеста Хемингуэя? Правда, Хемингуэя причислили к «потерянному поколению», а значит, можно предположить, что и детство у него было вроде как «потерянное», но, однако, чем таким особенным, «страшным» оно было отягощено — мне лично неизвестно. Да, у кого-то из них не было матери, у кого-то отец по недоброй воле родственников находился в отдалении, кто-то, возможно, народился уж очень хлипким, тихоней безответным, кто-то, знаем, жил не в барской усадьбе, а в крестьянском доме. И — что? А Владимир Высоцкий, эта непостижимая трагедия нашей культуры, так и вовсе как сыр в масле купался в семье отца офицера, с доброй, порядочной мачехой, которую называл мама Женя, в неразрывности с матерью; какое-то время в коммуналке семья жила. И — что? Все они — прекрасны, все они — божественны в лучших проявлениях своего творчества, своей души. Прекрасны и божественны и те, у кого, что точно известно, были детство и юность, зачастую с продолжением на молодость, не ахти какие, к примеру, у Максима Горького, Джека Лондона, Чарльза Диккенса, который, к слову, кажется, единственный из великих писателей, аж в двенадцать лет, чтобы не умереть с голоду, вынужден был устроиться на «ужаснейшую» фабрику сапожной ваксы, а отец его тем временем находился в «долговой яме». А Виктор Астафьев с потрясающими свидетельствами о детстве в «Последнем поклоне», а Валентин Распутин с пронзительной отроческой историей в «Уроках французского», а Александр Вампилов, детство которого было отяжелено тем, что он был сыном «врага народа», убитого в год его рождения — в том бесовском 37-ом. А Антуан де Сент-Экзюпери, живой, жизнерадостный, разнообразно одарённый мальчик, росший без отца, девятилетним помещённый матерью в иезуитский коллеж, где, как пишут биографы, «царило мертвящее однообразие школьных порядков». Примерами можно жонглировать без конца, например, тем фактом, что Александр Пушкин якобы был несчастным – говорят, «отвергнутым» – ребёнком в своей семье, что якобы мать была к нему холодна. Брехня! Недавно перерыл воспоминания его родственников, современников – никаких «ужастиков», никакого «арктического холода» не обнаружил. Современным бы нашим детишкам такое детство, как у «нашего всё»!
Знаете, что я вижу? Что ни глянувшийся человечеству писатель — то перед нами непременно уникальное детство. Но если предположение Э. Хемингуэя мы отвергаем, что, якобы, хорошим писателем становится тот, у кого было трудное детство, то как же мы ответим на вопрос: что делает человека писателем?
Понятно, что истоки писательства, художественности, зоркости к слову, к краскам, к линиям, к звукам — в родителях, в детстве, в окружении живом и неживом.
Но как проявляется в мире собственно сам художник, то есть тот человек, который жил, жил, и жил нередко так, как, принято говорить, все жили, но в какой-то, чуть ли не чудодейственный, момент многие люди начинают понимать о нём, что перед ними совершенно необычный человек — художник? У меня объяснение такое: все дети любят собирать камушки, бредя по берегу реки или моря, и поднимают только те, которые им чем-нибудь приглянулись — рисунком, размером, фигуристостью, обточкой. Поднимают и бегут к взрослым или друзьям: «Смотрите, смотрите, что я нашёл!». Что там, всему белому свету хочется сообщить о своей находке! Вот так же, мне кажется, река-жизнь, река-море обтачивают, огранивают камень-личность, а потом люди-дети, бредущие по жизни в поисках чего-нибудь необычного, находят этот камень и — «Смотрите, смотрите!..». Так является свету художник, в нашем случае, художник слова. Без обточки, без огранки и без человека, который, наконец, найдёт его и явит другим людям, он обозначиться в этом мире не может. И, похоже, ведущую, зачинную роль в этом довольно заурядном колдовстве огранки и обточки играет детство художника.
Но вы можете сказать: а ведь могут и не найти камушек. Да, да, может статься, может статься! Уверен, однако: поднимут только то, что действительно достойно быть явленным многим.
— Литературный процесс — это что за зверь такой? Что значит быть погруженным в литературный процесс? И насколько пишущий человек должен быть в курсе того, что пишут другие?
— Мне интересно, что и как пишут другие. Я азартный, въедчивый, даже зловатый читатель. Мне нетерпится с кем-нибудь обсудить прочитанное, попровоцировать человека на высказывания, чтобы проверить и перепроверить мои ощущения, развеять или подтвердить мои догадки, сомнения, подозрения. Я инстинктивно, как зверь, если хотите, настораживаюсь и напрягаюсь, если что-то где-то литературно взблеснёт, — талантливый ли автор, талантливая ли строка, фраза ли, мысль ли. Мне непонятен пишущий люд, которому неинтересны новинки, новые имена, литературные разговоры. Я большой любитель позлословить, позлить литературную братию, подбросить им какую-нибудь литературную утку, чтобы… чтобы расшевелить их, раззадорить, чтобы… не разило болотом или мусоропроводом. Вот, если хотите, литературный «протцэзз» (где-то слышал! почти — процеживать), который мне по душе, в который я охотно погружаюсь и в который, точно леший, от случая к случаю затягиваю других… чтобы защекотать до смерти (!).
Но я не любитель «творческих» толпосборищ, разного рода коллективных оргвыводов, например, о том, что вот этого печатать не надо, потому что он не наш, всевозможных борьб и борьбёшек внутри Союза писателей, которые отчего-то обычно организовывают люди мало или вовсе неталантливые, склонные к авантюризму, трюкачеству, актёрству, а то и законсперированные или законсперировавшиеся шизофреники.
Ну, а если уж честно — я сугубо деревенский житель, неисправимый домосед и, подозреваю, обломов, и где же тут у нас, в тихушном сибирском углу, наскребёшь ещё хотя бы одного-двух литераторов, чтобы организовать литературный процесс? Если только из тайги зазвать в сотоварищи какого-нибудь медведя или лисицу.
— А насколько важно для писателя следить за политическим процессом в стране и мире, за последними открытиями в науке? В православных кругах, к примеру, нередко в ранг добродетели возводится полное равнодушие к тому, что творится в обществе — правильно ли это?
— Мир и время, в которых я живу, — это мой мир и это моё время, и другого мира и другого времени у меня не будет на Земле. Всё, что происходит в моём мире моего времени, мне жутко интересно, где бы событие не происходило, хотя бы на другой планете или даже в другой галактике или же в микро- или наномире.
Но земная жизнь любого человека когда-нибудь заканчивается. Заканчивается жизнь тела. А душа? А душа, от века верит человечество, живёт. Наука сего факта не подтвердила, но и не опровергла. Душа — это не твоё, это — Богово, это один из Божьих даров тебе на время твоей земной жизни. А потом — вечность. Но как ты распорядишься сем даром, таковыми будут и постановления Страшного Суда в отношении твоей души, — рай или ад ей на веки вечные.
Вы спрашиваете, правильно ли то, что в православных кругах нередко в ранг добродетели возводится полное равнодушие к тому, что творится в обществе? Правильно. Но такое поведение не признак равнодушия, а, напротив, чуткой, всечасной, отеческой и материнской заботы о нас, грешных, о людях мирских, светских, суетных, обременённых земными заботами и страстями, а потому не помнящих о спасении души своей. А молитвенники наши, священники и монахи, старцы, — помнят. И молятся о спасении не только своей души, но и за всех нас, в суетности забывающих о вечности души, а то и не верящих, что ей уготована жизнь вечная (но — разная!).
Отгородиться от жизни земной, думаю, невозможно, никакими стенами, никакими постановлениями и запретами, пока ты жив и в здравом уме, но отъединиться от греха и суетности — и возможно, и — зело! — потребно.
— Расскажите немного о Сибири, сибиряках и вашем журнале «Сибирь». Чем жив народ в ваших краях? Удаётся ли журналу отвечать на вызовы времени и запросы читателей?
— Немного? О вселенной под названием Сибирь? Добре!
Воистину, у нас здесь как во вселенной — всего видимо-невидимо и в разнообразиствах (где-то слышал словечко! а ещё — безобразиствах) великих. Но, увы и прежде всего, как и во вселенной, — пустынность на людей удручающая. Однако ж что ни человек — то золото, а то и сам алмаз. Ей-богу! У А. Чехова в отзыве на романы Д. Мамина-Сибиряка, после поездки на Сахалин, встретились мне весьма любопытные слова: «Там, на Урале, должно быть, все такие: сколько бы их ни толкли в ступе, а они всё — зерно, а не мука. Когда, читая его книги, попадаешь в общество этих крепышей — сильных, цепких, устойчивых и черноземных людей, — то как-то весело становится. В Сибири я встречал таких, но, чтобы изобразить их, надо, должно быть, родиться и вырасти среди них». Черноземьем, известно, мы не богаты, но неутомимы в работе на суровой, но родовой нашей земельке, и она торовата на отдачу. Бывали времена, когда, к примеру, зерновыми Сибирь не только себя обеспечивала, но и страну заваливала, и с зарубежьем во всю ивановскую торговала.
Что сейчас Сибирь? Да, да, всё ещё всего и всяческого видимо-невидимо и в разнообразиствах великих и удивительных пребывает еси. Но контрасты, перепады, перекосы — жутки. С одной стороны, много обустроенных, высочайшего комфорта городов, с другой — повально обветшалые до последней ветхости и убожества деревни и посёлки; встречались мне в глубинках школы, стенки которых были подпёрты оглоблями. С одной стороны, грандиозные стройки и технические сооружения, космических глубин и размахов рудники, а также, с советских времён и новых, — комбинаты, заводы, фабрики, напичканные, переоснащённые по последнему писку инженерной и технологической мысли, где работает весёлый, оптимистичный, вполне благополучный люд, с другой — неоглядно в дали заброшенная, поруганная земля, столетиями кормившая человека. Тут же обочь — озверелая вырубка лесов, гниющие, смердящие лесосеки, покорёженная, а то и напрочь убитая природа, распуганная и очумевшая живность, а главное — опустившийся и одичавший человек, старожил этих мест. Тьма тем брошенных деревень, заросших полей! У Байкала видел с горы бесхозные лесосеки: на все четыре стороны света в десятки километров — пни, пни, пни и ужасающие навалы обрубков, отбракованного, переломанного бульдозерами леса. Кто хозяин, кто позволил — чёрт знает! Кинь спичку, сверкни молния — полыхнёт. И полыхает: прошлым летом Байкал со всех сторон сковало огнём и дымом.
Недавно проехал по северам Иркутской области — на БАМе был, где нефть качают, и в краю золотодобытчиков — в Бодайбо. Что говорить — края богатые. И нефти — морями оттуда гонят по трубам, и золота — тоннами переправляют на ненасытный «материк». Казалось бы, местному населению жить-поживать в благоденствии и преуспеянии, как, может быть, в эмиратах или в каком-нибудь полумифическом Брунее. Но — ничуть: дороги — разбитые, дома — ветхие, зарплаты — смешные, в магазинах – тридороговизь («хоть задавись!»), в головах — безнадёга, уныние, инстинкты. «Кто виноват?» — спрашиваю на собраниях. «Всё варяги загребают, — всюду отвечают, как заученно. — Наш районный бюджет пуст». «Кто такие варяги?» «А бес их знает! Говорят: из Москвы ушлые ребята». Какое же нечеловеческое терпение в людях!
А Байкал, наш священный Байкал? С одной стороны, после многолетних мытарств добились, чтобы была, наконец, прихлопнута крышка гроба с приказавшим долго жить Байкальским целлюлозно-бумажным комбинатом. Однако с другой стороны, год от году нарастает вал туристов к Байкалу, за сезон — тучи миллионные, саранчёвые. Берега — обгаженные, мусорные свалки и всякое недочеловеческое непотребство — через метр-два, а те, что через пень колоду организовала местная власть, — какие-то убогие, дурацкие. Дымят, а то и полыхают; ветер всколыхнулся хотя бы чуток — для бумаги, пластика, смрада вольница. А весь остров Ольхон, этот сакральный для всего человечества уголок мира, — так и подавно сплошная свалка в не менее как семьдесят кэмэ. Ну, понятно: туристы — наши гости. Им что скажешь? Перед ними, особенно перед иностранцами, — стыдно, стыдно, глаза прячешь. А местные власти? Да сволочи они!
Спрашиваете о журнале «Сибирь»? Он один из старейших литературных журналов постдворянской России. В советские времена в издательском отношении благоденствовал, теперь — по-разному, в зависимости от очередного губернатора, его порядочности и широты взглядов. Сейчас Сергей Георгиевич Левченко – верим в него: капитальный мужик, истый сибиряк, государственник на деле, а не на словах.
В «Сибири» были впервые опубликованы знаковые произведения эпохи — «Строговы», «Даурия», «Потомок Чингисхана», «Деньги для Марии», «Старший сын», «Двадцать минут с ангелом», «Сказка о Тройке», «Утиная охота», «Дочь Ивана, мать Ивана», «Гарь». Имён авторов не называю — культурные люди знают; а список можно и продолжить. Из молодых литературных звёздочек Сибири, или камушков, если хотите, журнал явил миру прозаика Андрея Антипина и поэтов Елизавету Оводневу, она, к слову, ещё школьница, и Михаила Базилевского, человека, правда, уже в возрасте, поздно взявшегося за перо, а потому как литератор он ещё молодой.
Что торим, куда кличем, к чему призываем читателя? А вот послушайте-ка стих юной поэтессы — Елизаветы Оводневой («Сибирь», №3, 2015):
Чем хуже — тем лучше:
Все боли терпимы!
Все страхи гонимы!
И спуски есть круче!
Чем хуже — тем лучше!
Больнее — тем жёстче!
Долой всё, что проще!
Мой рок, меня мучай!
Пусть боль изъязвляет,
Кусается время.
Пусть я — на коленях,
Но жизнь прославляет!
Чтоб — крепче характер,
Чтоб — стержень пожёстче.
С упорством воюем
С фартовою мощью.
И всё ж, полагаясь
Порою на случай,
Мы жить продолжаем —
Чем хуже — тем лучше!
Ну-с, как вам десятиклассница-сибирячка? Вот: они, молодые и дерзкие, и торят для нас новые дороги-темы в литературе русской и, надеюсь, всечеловечьей. По крайней мере у Елизаветы Оводневой не сегодня — завтра выходят стихи на венгерском языке, благодаря, следует упомянуть, усилиям замечательного поэта Венгрии и всей, мыслю, Европы Арона Гаала (Gaál Áron).
— Что вам кажется наиболее актуальным сегодня? О чём надо разговаривать с читателем? О чём следует размышлять писателям?
— Александр Вампилов хотя и предельно кратко, но, полагаю, исчерпывающе сказал, как пружину разжал: «Писать нужно о том, о чём не спится по ночам». В развитие темы уточню: писатель тогда писатель, когда он обнажённый нерв. Писатель, если он писатель, не будет заниматься трёпом, пересыпанием из пустого в порожнее завлекательных сюжетцев, всевозможных философических модных бредней, развлекая и завлекая скучающую публику. Он попрёт эту публику куда следует, если таковая сдуру или по нечаянности соберётся возле него. И он, легко догадаться, останется один. Как перст. Указующий или, когда надо, грозящий. И — упьётся своим творчеством. Знаете, писателю нужно немного. И только много — тишины.
О чём надо разговаривать с читателем? Иногда мне кажется, что в нынешней России легче встретить писателя, чем читателя.
А давайте так поставим вопрос, с вашего позволения: о чём писатель с писателем говорят? Ропщут друг другу на «окаянное» время, в котором нет места высоким помыслам и Словам, на хроническое «неразумие» властей, которым, как говорил Аркадий Райкин, «ка-ка-а-эцца» (кажется), что первичным в жизни является экономика, а духовное само как-нибудь прилепится-прицепится к обществу, как, возможно, к сорвавшейся с цепи собаке изобильно цепляется всякое репьё, так сказать, вольной жизни. Что первоочередное — нужно сыскать денег на экономику, и эта накачавшая мускулов экономика, как ломовой конь, вытянет-де и культуру, и образование, и всё такое остальное этакое… но — к чему, куда, в какую сторону, где нужно будет сказать «тпру-у, лошадка»? Догадываемся, не дураки: к некой, наверное, причёсанной, благообразной, гармоничной жизни общества и отдельного человека. Но во всех этих тенденциях усматривается всё тот же вопрос — что первично: курица или яйцо? Экономисты, чиновничество, политики, заправляющие ныне жизнью общества, идеологией, чётко отвечают — курица, несущая яйца (то есть деньги), желательно золотые.
«Нет и нет! — отвечают отщепнувшиеся (отщепенцы) от магистральных идей современной жизни, — не экономика во главе жизни государства, а — человек, человек с его и общими, и уникальными запросами, с его душой — вечной! — с нервами, с памятью и ещё со многим чем таким, чему и названия не придумали, потому что человек был и остаётся главной загадкой этого мира».
Экономика, видим, призвана будить в человеке один, так сказать, генеральный мотив — богатеть. И народился по всему свету в последние десятилетия прямолинейный мозгами и пустопорожний сердцем целый класс… затрудняюсь определить. Буржуа? Или кто они? Он сейчас хозяин жизни, и-и-и — не сметь ему возражать!
Что же те, кто считает духовные начала жизни первейшим залогом и прологом и экономического, и технологического благополучия, и неустанного и любовного совершенствования, лелеяния, если хотите, образования, наук, культуры всей? Они, «те», печальные тени современной жизни, напоминают мне библейскую историю. Помните, как один из древнееврейских пророков взывал из пустыни к израильтянам, чтобы они «приготовили путь Богу»: нужно было проторить в степи дороги, потрудиться так, чтобы горы понизились, долы наполнились, а кривизна и неровности выпрямились. Однако призывы пророка-отшельника остались «гласом вопиющего в пустыне» — то есть не были услышаны.
Вы спрашиваете, о чём размышлять писателям? Не знаю. Ей-богу, не знаю. Может, всё же о том, «о чём не спится по ночам»? Но кто, кто их будет слушать, даже не из пустыни призывающих, а из самого всемогущего и всесущего современного «пророка» — телевизионного аппарата по имени Телек?
— Что происходит с миром, с людьми? Почему мы так стремительно движемся к катастрофе? Что делать с этим и кто виноват?
— Очевидно: мы живём в эпоху глобальных пертрубаций. Всё человечество нежданно-негаданно, после коротенькой передышки в 90-х и нулевых, взволновалось, забурлило, зашипело волнами общественной жизни. Может быть, так, в кипении, зарождалась жизнь в первичном Океане мира сего. Может быть, сейчас, в кипении же, планетарном, тектоническом, зарождается новое мышление, новый мир, новый человек. Зарождается не революцией, а эволюцией, которую современный человек научился мало-мало распознавать и кануны которой даже может вычислять.
Очевидно: Запад (считается, цивилизованная часть человечества) уже не может управлять миром по-старому, а Восток (считается, недоцивилизованная часть человечества) не желает оставаться управляемым, в роли вассала ли, младшего ли брата или — полового в кабаке, человека («Эй, человек!..» — помните из доброй старой русской литературы?).
Движемся ли к катастрофе, планетарной или какой-либо ещё? Нет, потому что человек (особенно из цивилизованной части человечества) стал осторожнее, разнеженнее, податливее, ему ценнее его уют, его маленький мирок, который он обустраивает из поколения в поколение, милы и пороки, грешки, какие-нибудь маленькие театральные сумасбродства. И если он шумит и брызжет слюной во внешний мир, то, подозреваю, чтобы оберечь своё гнёздышко, испугать шумом-криком воображаемого или — что реже — реального врага. Человек становится нравственно маленьким и недужным в своих интересах и мотивациях.
И не надо забывать вот ещё о чём: великие державы обладают ядерным оружием, и глобальные, классического образца, войны стали невозможными, в удел только — грызня, натравливание мелких сошек (собачек) на своего противника, враньё, распространение слухов, всякие подлянки, в том числе поддержка — не на своей, разумеется, территории! — радикальных, а то и террористических группировок, чтобы вносить в мир сумятицу, мутить воду, а после, возможно, вылавливать из неё, как представляется этим деятелям, золотых рыбок (в прямом смысле золотых!). Но, как говорится, дуракам закон не писан.
Думаете, зла стало больше? Ничуть! Но зло стало злее, коварнее, двуличнее. Оно даже улыбчивое, овечья шкура на нём более качественной выделки — не сразу разберёшь, волк или овца перед тобой. Почему так? Потому что, напомню, лозунг современного мира — богатей. Не воюй, как раньше, чуть не во все века так называемого человека разумного, а именно богатей. Значит, надо подстраиваться, ловчить, лицемерить.
Современным миром управляет реклама, СМИ. «Купи у нас! Купи у нас! Купи у нас!..» — кидается оно некое на тебя со всех сторон. И купить ой как охота — то, то, то, и чёрт знает что и зачем ещё. А потом — ещё, ещё. Человек запутался, сбился с проторенных предками путей добра и зла. А СМИ накручивают, наверчивают эту путаницу в мозгах обывателя, особенно что качается мнимых угроз — здоровью, жизни в целом, государству со стороны другого государства, НЛО. А зачем устрашают? Потому что боязливым человеком легче управлять, легче навязать ему товар, в том числе товар-идею, товар-идеологию, товар-искусство (искусство в данном контексте в кавычках бы написать).
Что главное потерял человек из нажитого в веках и эпохах? Бога потерял. Ловцы за душами и содержимым кошельков отняли у него Бога. «Возлюби и убойся Бога своего!» — сказано в Библии. Не боится, не любит! Будет ли наказание? Может статься, уже свершается.
— Расскажите о вашем знакомстве с Валентином Распутиным: как, где, когда познакомились? что вас связывало? чему научились у знаменитого земляка?
— Валентина Григорьевича люблю. Вижу в нём человека исконной русской души, способной распахиваться перед всем человечеством безо всяких практических соображений. Знаете, не хочется говорить о нём торопливо, скороговоркой, тем более как-нибудь хвастливо, а — хочется думать о нём.
Я когда-то написал очерковую заметку — «Молитвы Валентина Распутина», в которой сравнил его творчество с молитвой, с молитвой за всех нас, за Россию. И теперь, после его ухода, в особенности тянет думать о нём молитвенно, высоко, в тишине, обращаясь к его строкам.
Познакомились мы с ним достаточно давно, в памятный день моего приёма в Союз писателей, в Иркутске, в Доме литераторов. В зале набилось много народу, обсуждали кандидатов, горячо, забиякисто; добрались и до меня. Один наш беспокойный поэт первым вскочил и заявил, что я «своими толстыми романами стреляю, как из гаубиц, по воробьям», то есть занимаюсь трудоёмким, но пустым делом. Ну, думаю, забьют как мамонта. Едва разглядел из-за спин: неожиданно встаёт какой-то высокий человек в балахонном, обвислом пиджаке и начинает говорить обо мне. Я вытянул шею, чтобы разглядеть, и — обомлел: Валентин Распутин говорит! Я слышал, что он живёт в Москве, а он — вот он, как говорится, собственной персоной, за спинами спрятался, тихохонько сидит! И не о ком-нибудь говорит, а обо мне. Он, сам Валентин Распутин, о котором только и слышал я, не без придыхания в голосе: классик, классик. Хвалил меня за публикации в одном московском журнале. Говорил как-то бегло-обрывочно, «кусками теста для выпечки хлеба» (потом записал я в дневнике) и ослабленно-тихо, но взволнованно: «Приехал один герой впервые в своей жизни в глухое таёжное село и таких там людей увидел, таких людей, что и сам захотел стать таким же и жить там…» Закончил так, вытянувшись ко мне через головы: «А роман свой не надо называть «Домом»: есть уже такой роман в русской литературе — у Фёдора Абрамова. Не тягайся с классиком — своё ладь…» В общем, приняли меня в Союз будь здоров как. Тот беспокойный поэт, к слову, первым подошёл и поздравил. Поэт-то он, кстати, хороший, настоящий, только вот революционер неисправимый, завзятый охотник с плеча рубануть.
Я тогда с трудом пробился к Валентину Григорьевичу — возле него в расшаркиваниях и нашёптываниях тёрся и выгибался разнопёрый литературный люд. Поблагодарил его. Он пожал мою руку, ничего не ответил, но — подмигнул, с этакой, знаете, насмешливой заговорщической хитринкой: мол, не дрейфь, парень.
Потом мы с Валентином Григорьевичем несколько лет заседали в правлении нашего Иркутского регионального отделения Союза писателей, перезванивались, обменивались письмами, случайно сталкивались на улицах Иркутска, видались разок-другой в Москве.
Чему я научился у него? Вере в то, что Россия, и упавшая, и растерявшаяся, и растерявшая немало своих драгоценностей в последнее столетие, всё одно сияет. Сияет! Он и праздник такой с губернатором и владыкой учинил в Сибири — «Сияние России». Надо бы размахнуть его на всю Россию-Матушку.
— Что в Распутине вам кажется знаковым для него самого, для времени, в котором он жил, для народа, чью душу просвещал и у которого учился?
— В прошлом году отмечалось тысячелетие преставления Великого Равноапостольного князя Владимира, крестителя Руси, и в этот же год ушёл от нас Валентин Распутин. Какое-то, почувствовал я тогда, указующее, что ли, совпадение. Словно бы совпало для того, чтобы мы о чём-то важном для нас всех, но пока что призакрытом, полуосвещённом, призадумались.
Мне представляется, что две эти личности в русской истории сопоставимы друг с другом. Нет, не равнозначны, конечно же, но именно сопоставимы друг с другом по значимому и лично для себя, и для людей многих и многих деянию, совершённому и повершённому каждым и по-своему. Князь Владимир, радея о единстве и преуспеянии молодого, ещё весьма и весьма шаткого государства своего, и силой, и уговором, и собственным примером стал собирать людей и скреплять их друг к дружке верой, именем Христовым. А сибирский писатель Валентин Распутин, через века, в наших сумбурных и смутных восьмидесятых и девяностых и даже ещё в нулевых, собирал по крохам эту веру для людей в своих выступлениях, в своей публицистике, в прозе, в своих хождениях по мукам во властные дома, чтобы выпросить чего-нибудь для русской литературы, для духовного просвещения. Уверен, если бы не Валентин Распутин тогда — неведомо, куда бы пошатнулась и побрела Россия.
Коротенько давайте вспомним, что то была за эпоха — разброд в мыслях, в делах, и личных, и государственных, какая-то поголовная безнадёга. Церковь ещё только-только ожила, выдающихся людей, проповедников, ораторов или людей пишущих, из своей среды ещё не выдвинула, по крайней мере таких, к каким прислушивалась бы вся страна. А к Валентину Распутину, несмотря на разброд, всё же прислушивались, слушали его. А о чём он неустанно и ярко, порой яростно говорил и писал? Позвольте, зачитаю: «Родина — это прежде всего духовная земля, в которой соединяются прошлое и будущее твоего народа, а уж потом «территория»... Нельзя представить Родину без Троице-Сергиевой Лавры, Оптиной пустыни, Валаама, без поля Куликова и Бородинского поля, без многочисленных полей Великой Отечественной... Родина больше нас. Сильней нас. Добрей нас. Сегодня ее судьба вручена нам — будем же ее достойны… В грязном мире, который представляет из себя сегодня Россия, сохранить в чистоте и святости нашу веру чрезвычайно трудно. Нет такого монастыря, нет такого заповедника, где бы можно было отгородиться от «мира». Но у русского человека не остаётся больше другой опоры, возле которой он мог бы укрепиться духом и очиститься от скверны, кроме Православия. Всё остальное у него отняли или он промотал. Не дай Бог сдать это последнее!»
Воистину: «Не дай Бог сдать это последнее!». Скажите, кто ещё в современной России с такой мощью убедительности, страстности, да что там! — с непримиримостью протопоповой, спасал от поругания Родину, будировал людей к вере, к идеалам предков? Виктор Астафьев? Нет, он бился с не меньшей страстностью и непримиримостью, но на иных мировоззренческих полях. Кто ещё из писателей? А может, кто-нибудь из политиков (гх, смешно, конечно же!)? Не знаю. Если знаете — подскажите, пожалуйста.
Теперь — чуток полегче нам. Народ мало-помалу потянулся к Храму, облагообразился, что ли, утишился душой. Люди стали различать в ещё смутном, но предрассветном воздухе дорогу к «духовной земле». А первым в новой России духовным поводырём нашим был Валентин Распутин.
— Познакомьте нас с собой как с писателем. О чём вы пишете и почему, каково ваше сообщение миру? Сколько книг вышло из-под вашего пера?
— Литератора можно понять и узнать, только прочитав его книги, рукописи. Ужас нынешних дней для пишущего — нет как нет читателей. И сколько бы книг не вышло из-под пера — всё одно остаётся оно — творчество — под спудом.
Печально, печально: не учат детей читать ни дома, ни в школе, а в ВУЗе о поэзии и прозе и помина нет. Что делать? — извечный русский вопрос. Говорят, что в Париже раз в пять больше книжных магазинов, чем в Москве. В Иркутске — раз, два, три, не помню, затерялся ли где бедолага четвёртый. Что делать? — постылый русский вопрос.
— Как случилось, что вы стали заниматься литературой? Когда начали писать?
— Записи веду всю мою жизни, кажется, лет с пяти. А зачем — не знаю. По крайней мере в писатели не рвался, не рвусь, потому что вызнал своим горбом вот что. Слушайте: писатель — это звание, лично для меня приравненное к званию «Герой». А героем не становятся по желанию. Герой — это ого-го! В общем, думайте что хотите.
— Православная литература — это что? Действительно ли это неправомочное словосочетание, ибо есть только литература и нелитература?
— Православная литература — это литература. А литература — это философствование образами. А философствование — это поиск истины. А истина — это… это, думаю, нечто такое большее, чем правда и добро вместе взятые.
— Есть ощущение, что это некие параллельные миры: литература и православие. Они в ком-то пересекаются, в ком-то отторгаются, в ком-то совмещаются до неразличения. Как правило, представители этих миров хорошо ориентируются только в своём пространстве, и это — нормально, ибо человек ограничен. Наверное надо стремиться преодолевать свою ограниченность, хотелось бы более полного и плотного общения ради взаимного обогащения.
— Вы сказали хорошо, тонко. Спасибо за урок. Буду думать.
— Кто ваши любимые писатели? Почему?
— Любимых писателей было много у меня, но — когда-то тогда, тогда-тогда, кажется, в ранней молодости, теперь — ни одного (Валентин Распутин — иное). Но год от году растёт число не просто любимых, а обожаемых произведений, Слов, Речей. Над некоторыми страницами, над страницами о счастье и верности, я, случается, плачу. Но сладостными слезами покаявшегося и прощённого грешника. И потом сплю как младенец.
— Кто такой Александр Донских?
— Мечтатель, который когда-то умудрился сшить а-агромадные алые паруса, а корабля, увы, увы! не смог построить. Вопрос жизни: что делать с парусами? Подарить кому-нибудь — хм, жалко. Продать — не умею торговать, да и опять-таки — жа-а-алко, жалко расставаться, душой вроде как сшился с ними. Завещать потомкам — глупо: опочию — выбросят на помойку, и правильно поступят: зачем моль разводить в доме, место занимать. Что посоветуете? Корабль, поднатужившись, всё же построить и-и-и — эх, под парусами, с ветерком, на зависть людям?! Но — куда и зачем?
— Счастье, это что?
— Счастье — это гармоничная и душевная жизнь твоя с частью. С частью чего-то целого, цельного, целостного. Но что значит часть? Значит, что без этой части целое уже не целое, а некая разорванность, неполнота, даже неценность.
Глядишь, какой-нибудь вознёсшийся в собственных фантазиях художник говорит обществу своим творчеством, а то и напрямки: «Да пошли вы!.. Я сам по себе. Я уникальный, я гениальный, а вы — винтики». И — пропал. Потому что — один. Или в кучке таких же непричастных «гениев». Невостребованной частью живётся им, маленькой, колкой, как ёжик. Нет, не будем обижать ёжиков: после спячки они довольно общительные ребята. А что касаемо нас, человеков, то, уверен, нам нужно всю свою жизнь думать: частью чего я являюсь и частью чего я хотел бы быть.