Взрывом его скинуло с брони и смачно впечатало в щебень под скальным выступом. Перехватило дыхание, красные круги поплыли перед глазами, но сознание сработало чётко и ясно: «Только вверх! Только вверх! Быстрей, быстрей!». И он, сплёвывая пыль и кровь с разбитых губ, ничего перед собой не видя, стал карабкаться по почти вертикальному склону. Быстрее, быстрее! И только когда услышал, как над головой, с нависающего над склоном массивного карниза, звонко затукал духовский пулемёт, а раскалённая гильза упала ему на шею, остановился и вжался в узкую расщелину. Вспомнил об автомате. Попытался передёрнуть затвор. Глухо. Молча выматерился – ствольная коробка автомата разорвана в нескольких местах осколками. На ощупь нашарил подсумок с гранатами, расстегнул и вынул одну. Пулемёт, над головой, не переставая, лупил по колонне длинными очередями. Стреляные гильзы, звеня по камням, ручейком сыпались вниз.
Он посмотрел на дорогу. В теснине ущелья смрадно коптил покорёженный БТР, горели КАМАЗы. С обоих склонов ущелья к растерзанной взрывами колонне, стреляя на ходу, стекались человеческие фигурки в чалмах. Вот они уже на трассе. Пулемёт над головой затих – видно опасаясь задеть своих. Зато на дороге автоматный огонь ещё более усилился – там добивали оставшихся в живых и раненых…
В голове пульсировала одна мысль: «Как не вовремя, как не вовремя! Неужели всё?! Так просто?! Неужели всё…!?».
Мелькнула, было, другая мысль – гранатой загасить пулемётчиков, а потом напоследок сверху вмазать по духам, но душу царапнуло «напоследок» – и мысль умерла. Никакого напоследок! Кому сейчас там поможешь?! И он ещё плотнее вжался в расщелину…
1.
– Болеешь? Болеешь. Ну, болей, болей. Заходит кто? Редко? А чё ходить-то? – ты ж болеешь. Раз пришли, два – попроведали, чего ж кажный-то день забегать? – ты с того здоровше не станешь… – Григорий Иванович выжидательно помолчал и, не дождавшись ответа, продолжил: – Обижаешься, смотрю? Зря. У здоровых-то жизнь – карусель – закрутит – не остановиться. А к тебе приди – бац! – тормоз. Сиди – постну морду делай – переживаю, мол, вместе с тобой ажно до слёз. А не выпить с тобой, не покурить – считай, что из жизни выпал. Чего? Да, ты-то тут при чём?! – ты-то, как заболел, так и выпал. А тож и посетитель твой – рядом с тобой – кувырк! – и тожить выпал. Ну, и кому это надо? Мы ж, с мужиками-то, тебя и так, без заходу, кажный день поминаем. В смысле – вспоминаем. Под стакан-то, другой здоровья тебе, значит. Легче тебе? – Григорий Иванович опять выжидательно помолчал но, как и в прошлый раз, не дождавшись ответа отвернувшегося к стене Горбунова, продолжил: – Тебе, Валентин, переживаний разных нельзя к себе допускать. Болезнь, сука гладкая, прям через эти переживания в нутро тебе, прям в печёнку и соскользнёт! А угробил печёнку – всё! – пиши пропало! Не мужик ты после того – так, тень. Чё ты там бурчишь? Какого Гамлета? Тень отца Гамлета? А-а-а, шуткуешь, значит. Вот, опять же – при любой хворобе шутковать полезно. Это ты правильно делаешь. Смех-то, говорят – лучше любых таблеток. Тебе их, таблетки эти, гляжу, горстями приносят. Не знаю, не знаю – угробят эскулапы тебя энтими таблетками. Ты их меньше бы жрал, мало ли…
Григорий Иванович, когда нужно было, умел говорить правильной, почти литературной речью, но при случае мог и под полуграмотного деревенского философа закосить. Сейчас такого вот философа, у постели больного друга старательно и исполнял.
Друг его, многолетний друг Валентин Фёдорович, занемог крепко. Началось это месяцев шесть как. Точно – с полгода будет уж. Горбунов неожиданно и резко стал худеть – просто ссыхался на глазах. Потерял почти все волосы на голове. Так, осталось что-то за ушами, да пару прядей на макушке. Зрение резко село. Местные врачи и так и эдак его обследовали, и в город возили к тамошним светилам, да так и не определились с диагнозом, а на селе Валентину Фёдоровичу приговор вынесли – рак. А то, что ж ещё? Рак, конечно. И жена его, чем дольше Горбунов болел, тем больше к такому же неутешительному диагнозу склонялась. Вслух, правда, этого не говорила, но исподволь к прощанию с мужем готовилась, и детей к такому исходу готовила…
Не верил в такой, «самостийно» поставленный диагноз только Григорий Иванович Соболев.
Любой негосударственный пенсионный фонд имеет свой рейтинг надёжности, связанный с возможностью Фонда исполнять свои текущие и будущие обязательства своевременно и в полном объёме. Рейтинги фондов негосударственного пенсионного обеспечения и обязательного пенсионного страхования составляют специалисты. Так, например, рейтинговое агентство «Эксперт РА» предлагает обзор самых разных российских пенсионных фондов.
|
Бывший совхозный ветеринар. И не просто ветеринар – лучший ветеринар района, а ныне заслуженный пенсионер и закадычный друг Валентина Фёдоровича. К любой хвори, что у человека, что у животины он подходил с любимой присказкой: «Что не лечится таблетками – лечится спиртом». И что удивительно – присказка присказкой, а его лечение всегда было очень действенным. Исходов случалось два: кому суждено было помереть – помирали, но большинство, перехворав, возвращались к нормальной жизни. И люди, и живность разная.
А на все вопросы: «Как так?» – Соболев отвечал: «От дозы зависит».
Но в случае с другом Григорий Иванович к лечению допущен не был – ни врачами, ни женой Горбунова, ни самим Горбуновым. Не желал Валентин Фёдорович лечиться соболевским способом, да и ни каким другим тоже. Друга он уважал, и понимал, что тот ему только добра желает – но пить отказывался наотрез. Да и не только пить. Ничего он не желал. Лежал высохшей колодой на разобранной койке и ни к чему не притрагивался, ничем не интересовался. Плохо ему было. Жизни в его глазах не было…
2.
– …двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь… – зоска, от удара внутренней стороны стопы Женькиной ноги, взлетала вверх, опускалась на стопу и снова взлетала. Счёт постепенно перевалил за вторую сотню, а свинчатка с трёхкопеечную монету с прикреплённым проволокой через две проушины маленьким кусочком медвежьей шкуры, всё продолжала свой полёт вверх – вниз, вверх – вниз.
– Кончай, грыжу заработаешь.
– Не боись, не заработаю, – Седов сдёрнул со своей головы тюбетейку, подкинул зоску повыше и подставил под неё голову. Зоска точнёхонько легла на затылок.
– Ловко.
– А то!
Женька Седов, коренастый крепыш в чёрных сатиновых шароварах, в вельветке с жёлтыми застёжками-молниями на карманах, дурашливо поклонился сидящему на поваленном стволе дерева другу своему Ваське Куропатову.
Отгоняя дым еловой лапой, Васька приглядывал за кашей. Гречка в казане почти упрела – время в неё тушёнку закладывать. Открытая банка конской тушёнки стояла в красных угольях костра и пенилась желтоватым жиром.
У костровища – сколоченный из грубо отёсанных сосновых плах стол. На столе хлеб, лук, пара огурцов. Подле стола, на чурке, поставленной на попа – чугунная сковорода с жареными подосиновиками…
Выстрелы прозвучали практически слитно. Дуплетом. Разнос по времени, от выстрела до выстрела, был минимален. Чувствовалась опытная рука. Стреляли где-то рядом. Совсем рядом…
Женька обошёл костёр и снял висевшее на сучке сосны ружьё. Переломил стволы и вставил в них два патрона с картечью. На молчаливый вопрос в глазах друга, буркнул: «Мало ли…».
И то верно. Тайга.
Женька Седов – человек дела, много чего умеет делать своими руками, да и промыслам разным обучен – охоте той же, рыбалке; Васька же Куропатов – книжный человек. Все книги, какие только можно прочесть в библиотеках посёлка, прочёл. Книжные знания переполняют его голову, а в реальной жизни он мало что умеет. Но совет дельный, по любому вопросу, у него всегда найдётся. Со стороны глядя, трудно понять, что связывает таких абсолютно разных людей. Хотя, может, именно эта разность-то и связывает. Когда все под одну гребёнку – разве ж это жизнь?
Со стороны реки послышался хруст веток, качнулась осинка у тропы.
– Ты, Евгений, ружьецом-то не балуй. Опусти. Я ж те не варнак какой, – человек ещё и не показался из-за изгиба тропы, но внушение Женьке уже сделал.
Седов усмехнулся – такое мог только один человек – дед его, Григорий Иванович. Чего его сегодня в тайгу-то понесло? С вечера, вроде, никуда не собирался…
Дед показался на тропе. За плечом старая двустволка – любимая «тулка». В руках пара рябчиков. Подойдя к столу, кинул на него птиц:
– Цыпок ощипайте. В угольях запечёте. Про запас.
– Ну, ты даёшь, дед! Мы ведь тебя не ждали. А если бы я шарахнул по тебе – партизан старый? – деда Женька уважал, но сегодня совсем не рад был его появлению на зимовье. Не за тем с Васькой в тайгу ушли, чтобы и тут дедовы поучения слушать.
– Не ворчи на старого. Поздоровкался бы лучше. По делу я. Поздно узнал, что вы в тайгу подались, а то б я сюда припёрся. Ноги уж не те, на такие расстояния бегать. Ты, Василий, с кашей-то заканчивай, вижу, готова уж, подгребай к столу – разговор разговаривать будем.
Каша получилась нежная, духмяная. Ели молча, не спеша, добавляясь жареными грибами. И только после перекуса, под чай, повели разговор. Точнее, говорил Григорий Иванович – пацаны слушали.
– День-то с вами побуду. Без вас не управлюсь. Чаги нарубить нужно. Чем больше, тем лучше. Не везде она есть, но знаю тут понедалёку место, встречалась она мне. Да не было в ней нужды, и без внимания. Так, только отметил для себя – вдругорядь понадобится, а иди – найди с ходу. Вот – понадобилась…
– Фёдорычу? – Женька вопрошающе взглянул на деда.
– Ну, не мне ж. Ему. Валентину. Устосала жизнь мужика. Вытягивать нужно. Только это, пацаны, вы всё подряд-то не берите – абы какая не нужна. С сухостоя-то – это не чага – рухлядь. Рубите со здоровых деревьев, да с того места, что выше. От корневища-то близко – тоже не нужно. И это – срубили – почистите, уберите древесину лишнюю, да слой этот, который трухлявый – нет в ём пользы никакой, да и лишнего на себе таскать – не велика радость. Соберём ежели – потом остальное обскажу.
– Так, а чё с Фёдорычем-то? Врачи-то что говорят?
– А чё твои врачи скажут? Тут не врачи нужны – врачеватели. Любая болезнь – херня, пока душа не заболеет. Заболела душа – пиши пропало. Даже самая ничтожная хворь тебя со свету сживёт. Вот и Валентина, чую, не столь болезнь грызёт – сколь душа болит. Ну, да словесами долго можно всё обрисовывать – пора и делом заняться…
3.
С пацанвой Григорий Иванович часа два как расстался. Но шёл он не домой. Шёл Соболев на старые выселки, туда, где в покосившейся дряхлой избе доживала свой век давняя знакомица – бабка Проскурьиха.
Местные говорили: «Глаз у неё плохой». Вот, за это дело, за глаз плохой, давно, ещё, когда бабка в силе была – из деревни-то её и выгнали. У кого корова сдохла, у кого-то мужик загулял, ребёнок ли заболел – бабка виновата. Пока мужик-то её жив был, ворчали на бабку, костерили за спиной, но в открытую ни-ни. Иди – сунься! – мужик её, кузнец – такой силищи был! Враз любому шею, как кутёнку неразумному, свернуть мог. Так что – остерегались. А как помер кузнец – так всё, что в деревне неладно было, на бабку и повесили. Заклевали, задёргали. Поотбивалась было, пооправдывалась Проскурьиха, а потом и плюнула на всё. Дети выросли, поразъехались, мужик на тот свет отошёл – за огород, что ль цепляться? Да пропади он пропадом, огород этот! Да и соседи неразумные! Собрала бабка пожитки да в два захода и перебралась на выселки, в брошенный, лет уж как десять, дом.
Дети наезжали, уговаривали в город к ним перебраться – бабка ни в какую! Чего это, говорит, я с родины куда-то попрусь, да и могилки всех моих тут, грех могилки-то бросать. Так и прижилась на выселках. Злые-то языки и там её доставали, шипели, что не прижилась там бабка, а зажилась. И не только на выселках, а на свете белом. Ну, да у нас же языки-то, что помело. Только вот, что удивительно – когда кого-то жизнь прижимала, так прижатый-то бочком-бочком и до бабки, на жизнь-судьбу жалиться. А бабка без зла в сердце жила – как могла помогала.
Вот и Григорий Иванович, как те, прижатые, и шёл до Проскурьихи. Да к тому же, Соболев был один из немногих, кто с бабкой был не на ножах. Даже больше – уважали они с бабкой друг друга. Потому как боль людскую ли, животины какой, как свою чувствовали, и, где-то и облегчить могли.
Знакомая тропа ровненькой ниточкой тянулась от перелеска до перелеска, взбегала на небольшие холмы, иногда пряталась в высокой траве сенокосов и тут же выныривала на чистых взлобках. Рюкзак, хоть и был под завязку набит рубленой чагой, был нетяжёл. Пацаны чагу чисто брали – лишнего груза в рюкзаке Соболева не было. А любимое ружьё, как с плечом в юности соприкоснулось, так навсегда в него и вросло. Продолжение тела. А своё тело не тяготит. Так что идти Григорию Ивановичу по предзакатному лесу было легко и необременительно. Да, вот уже и выселки…
Проскурьиха сидела на лавочке у скособоченных ворот – сухие травы в пучки вязала. Соболева, видать, издалека углядела, потому как на его здоровканье только головой мотнула. Не удивилась.
Григорий Иванович снял с плеча ружьё, огляделся и повесил его на торчащий из балясины крыльца ржавый гвоздь. Без приглашения присел рядом с Проскурьихой. Рюкзак с чагой бросил себе под ноги.
– Смотрю, жива ещё, старая.
– Что мне сделается? Жива. Там, наверху, видать не до меня. Да я и не тороплюсь туда-то. Поглянь, вечер какой – куда ж мне от такого вечера? Ты думаешь, там, что красивше, что ли будет?..
Соболев вынул из-за пазухи кисет:
– Дымну у тебя тут маненько. Не возражаешь?
– А и возразила бы – всё одно не послушаешь. Сколь помню, дымишь всё, дымишь. Ископтился уж весь, а всё «дымну, дымну»… Как только Господь тебя ещё не прибрал?
– Так, а чё Господь-то? Может, и прибрал бы уж давно да, видать, сильно копчёности не любит… – под разговор Григорий Иванович развязал кисет, вынул сложенную брикетом газетёнку, оторвал от неё ровный квадратик, ловко перегнул пополам, щепотью сыпанул в перегиб крупно нарезанную махорку, свернул газетный квадратик трубкой, послюнявил один край языком, покатал, утрамбовывая, между пальцами.
– Чё затих-то? Кури уж. Вспомню хоть, как мужиком-то пахнет. А то одни бабы только и забегают ко мне со своими хворостями. Ты-то чё пришёл? Так или тоже прихворнул?
Соболев неопределённо махнул головой. Прикурил. Потянуло ядрёным запахом тлеющей махры и палёной газеты.
– Мой-то тоже тот ещё куряка был. С кузни придёт, выпьет с устатку, закурит и давай кольца запускать. Значит, настроение у него хорошее. Сидим на крылечке. Он курит, молчит, и я сижу рядом, молчу – хорошо так…
– Вспоминать – это дело доброе, только по другому делу я к тебе, Анна Тимофеевна. Друг у меня занедужил. Сильно. И думается мне не в одной только болезни тут дело. Душой человек потух. Может, присоветуешь чего…
– Ты о Валентине что ли? О Горбунке? – Проскурьиха подняла на Соболева свои выцветшие глаза.
– Знаешь? О нём. О Вальке. Совсем дело худо. Душой он мёртвый. Мумия…
– Чего ж тут не знать-то? – деревенские нет-нет да забегают: кому травку какую, кому заговор. Заодно и новости деревенские докладают, кому и косточки перемывают… У тебя евонное чего с собой есть ли? Чьё, чьё! Горбунка. Твоё-то мне без надобности. Расчёска? Поглянь, волосок там нигде не запрятался? Есть? Ну, вот и ладненько. Расчёску, не надо, а волосок давай. Ты посиди тут, покури, а я покуда в избу схожу – посмотрю чего…
4.
Внизу продолжали стрелять. Пару раз ухнули взрывы гранат. Значит, ещё кто-то держится. Несколько фигурок в чалмах распластались на дороге и не встают. Опять мелькнуло в голове: «Может…? – но тут же её забила другая мысль: – Лежи, не дёргайся! Герой! Никаких «может»! Кому нужно сейчас твоё геройство?! Ты своё уже отгеройствовал – два года, как с куста! Завтра домой, а домой лучше живым, чем в цинке…»
Над тайгой разгорался закат. Солнце ещё не свалилось за сопки, но горизонт уже подёрнулся красно-фиолетовой дымкой. Кумачовая полоска растекалась по подбрюшью неба. Кромка тайги густела и из тёмно-зелёной превращалась в чёрную. Прожаренный солнцем воздух остывал. От недалёкой реки тянуло влажной свежестью. Где-то в сумеречном подлеске затрещал козодой: «У-тр-тр-тр-тр-тр… у-тр-тр-тр-тр-тр…» – словно кто оттянул длинную щепу от пня, а потом отпустил, и она долго бьётся о пень, трещя-дребезжа: «Тр-тр-тр-тр-тр-тр…».
Скрипнула дверь. Григорий Иванович обернулся.
– Зайди, Гриша. Скажу чего.
В избе было сумеречно. Света керосиновой лампы, что теплилась посреди большого круглого стола, на всю избу не хватало.
Проскурьиха, чуть придерживая себя за поясницу, присела на скрипящий табурет.
– Садись, Григорий, садись. Обскажу тебе, что показали мне. Да не всё я и поняла. Ну, чего не поняла, сам додумаешь.
Перед старухой на столе маленькое, со сколом на ободке, чайное блюдце, в блюдце волосок, закапанный стеарином. Рядом огрызок погасшей свечи. Несколько чёрных перьев связанных в пучок.
– Такое вот, Гриша дело. Чего нам друг перед дружкой-то крутить – я тебе сразу уж главное скажу – Валентина нашего прошлое догнало. В жизни ничего просто так не бывает. Это от настоящего можно спрятаться, от будущего убежать, а от прошлого куда денешься? Оно ведь всё время у нас за плечами. Ему, прошлому, без разницы, какой ты перед людьми и по жизни – плохой ли, хороший. Оно само решает – что плохо, что хорошо. И никто, никогда не знает, когда прошлое наше нас догонит и счета предъявит. Вот Горбунка-то полгода назад и догнало его прошлое да счета и предъявило. А счета те видать неподъёмные. Веса немереного. Вишь, как его залихотило-то…
– Откуда ж у Вальки неподъёмному прошлому-то взяться? – а, Анна Тимофеевна? Он же у меня всю жизнь перед глазами. Все его потроха у меня как на ладони! И когда родился, и когда крестился-женился, и как с Афгана весь в медалях объявился, и пахал потом всю жизнь как проклятый, без передыху! Каких детей поднял! Где здесь прошлое неподъёмное, да такое, что враз человека сломало?!
– Не знаю я этого, Гриша. Не знаю. Одно могу сказать, была у него с полгода назад женщина...
– Что-о?! Женщина?! Да у него жена красавица, не халда какая, да и Валька не такой, чтобы с чужими бабами сухарить!
– Ты, Григорий, слушай бабку старую, я всё ж постаршее тебя буду, поимей терпение – не перебивай. Не об том речь, что Горбунок с чужой бабой сухарил. Женщина не из наших краёв. Издаля приехала. Специально, к Валентину. Не показали мне, что беду она принесла. Наоборот, какие-то вести хорошие Валентину донесла. Только он почему-то вестям этим хорошим не обрадовался. Что уж там такое, я не поняла. Что-то давнее. Ему бы радоваться, а он занемог. Тебе бы раньше, Гриша, ко мне придти, а сейчас боюсь, поздно уж. Уел себя Валентин. Поедом душу выгрыз…
– Как поздно?! Помрёт что ли?! От вести какой-то?! Да ты что, Анна Тимофеевна, какая ж такая весть должна быть, что и помереть от неё можно?!
– Чего попусту говорить о чужом прошлом, если мы и своего-то будущего не знаем…
В дверь постучали.
– Ну, вот, я же говорила – поздно, – и, не поворачиваясь к двери, сказала: – Чего вы там настукиваете – заходите уж. – Взглянула строго на Соболева, приложила палец к губам и покачала головой из стороны в сторону. Молчи.
Пригибаясь, словно кланяясь, в низком проёме двери сначала показался Женька Седов, внук Соболева, за ним и друг его – Вася Куропатов. Дальше порога не пошли, растерянно крутили головами по полутёмной избе, пытаясь разглядеть – кто в ней.
Анна Тимофеевна улыбнулась:
– Ну, чего вы, кутята слепые, в дверях застыли, идите к столу, я сейчас чего ничего вечерять вам соберу. Ухайдакались, поди, по тайге-то бегаючи? Что ж так торопились, запыхались ажно? Случилось чего?
Проскурьиха и спрашивала, и на стол разом собирала: крынку молока выставила, большую глиняную миску с картошкой в мундире, пару огурцов, лук, хлеб…
– Я вам тюрю намешаю, молоко-то свежее, вечерней дойки. Корова-то салоха старая, да молоко исправно даёт. С такой коровой долго я ещё не помру…
– Да сытые мы, баб Нюр. Мы, это, сказать чё хотим… – Женька никак не мог подобрать слова, даже почесал пальцем висок, потом обернулся к Василию: – Вот, он сейчас скажет.
Григорий Иванович не выдержал:
– Да сядьте ж, вам говорят! Сядьте, да скажите, чего у вас там! Развели турусы!
Пацаны присели. Бабка придвинула каждому по миске с тюрей:
– Хлебайте.
– Григорий Иванович, тут такое дело, короче, вечером к нам, на зимовье, Валентин Фёдорович приходил. Вас спрашивал. – Куропатов выпалил это одним предложением и застыл столбиком, ожидая реакции.
– Валька-а?! Как это?! – Соболев от растерянности вскочил с табурета: – Быть не может! Он же уж скока месяцев не ходит!?
– Да погоди ты, Гриша! Дай ребятёнкам обсказать всё. Давай, Васятка, по порядку – чего там у вас было?
Василий взглянул на Женьку – тот кивнул, давай, рассказывай.
– Мы ужинали, когда дядя Валя к нам подошёл. Поздоровался и спросил, где вы, ну, то есть Григорий Иванович. Мы сказали, что вы уж часа три, как от нас ушли. Он спросил куда, мы сказали – на выселки. Он присел к нам. От ухи отказался. Сказал, просто посидит – воздухом тайги подышит. Мол, давно так свободно ему не дышалось. И что мы – счастливые люди. Мы спросили – почему? Дядя Валя сказал – у вас ещё нет прошлого… Я, то есть мы, не знаем, что он имел в виду. Он просто сидел, глядел на нас и тихо улыбался. А когда мы перекусили, он попросил нас проводить его до выселок…
– И…?! – Соболев аж взвился: – Так, где Валя-то?!
– Там, у скамейки. Вас ждёт. Только… – но Соболев уже ничего не слышал, он вышиб плечом дверь избы и выскочил на улицу.
Проскурьиха сидела спокойно. Словно всё знала наперёд. Лишь задала Василию один вопрос:
– Чего там, Васятка, ты сказать-то хотел?
– Баб Нюр, странный он какой-то, Валентин Фёдорович. Даже не он сам странный, а всё что было – странно. Трава, по которой шёл дядя Валя, не приминалась, и сквозь него, сквозь дядю Валю, лес и небо было видно. Мы очень испугались. Но отказать ему не смогли, вот и привели к вам. Он так просил…
– Не пугайтесь, ребятки. Всё хорошо. Ничего плохого в этом нет. Пойдёмте к мужикам, на воздух, чего тут впотьмах-то сидеть…
5.
Валентин Фёдорович и Соболев сидели на хлипкой скамье под окном и негромко переговаривались. С крыльца были видны только их силуэты. Ни свет взошедшей луны, ни свет из окна не пробивали черноту опустившейся на землю ночи.
Женьку и Василия, попытавшихся было подойти к ним, Проскурьиха придержала рукой – не надо, пусть поговорят…
– А потом?
– Потом всё просто. После того, как что-то рвануло в горящем бэтэре, стрельба затихла. Духи чего-то кричали, галдели, бегали туда-сюда по шоссе. Эти, пулемётчики, что надо мной, тоже что-то по рации верещали. Потом те, что внизу, собрались гуртом и скоренько так ушли в сторону перевала. Следом и пулемётчики подались. Они последними уходили – видать прикрывали. Ну, я ещё в этой расщелине отлежался немного и вниз спустился. Когда спускался, понял, что ранен – левый бок весь осколками посекло, в горячке-то и не чувствовал, а тут и голова закружилась, крови много потерял. Сполз вниз-то, проковылял вдоль колонны – живых никого, а тут и две наши вертушки прилетели, круг дали и тоже – в сторону перевала. Последнее, что слышал, как они ракетами там отработали. Очнулся я уже в госпитале. Потом Союз. Ташкент. Оттуда и на дембель. Ну, а как дальше я жил, ты, может, лучше меня знаешь…
– Так, в чём ты себя винишь, Валя? Ты ведь и сделать-то ничего не мог. А и мог бы, кто тебе судья? Я? Нет – я там не был. И как всё оно там – я не знаю. Так что – точно – не судья. Бабка Проскурьиха? Пацаны наши? Нет здесь судей. Ни крови на тебе, ни жизней, безвинно загубленных, на тебе нет. Ничего ты не мог сделать. И не ищи свою вину…
– Сам я себе – судья. И ещё трое. А насчёт – мог – не мог. Мог. Сдохнуть, как человек мог. Загасил бы пулемёт – глядишь, кто-то из ребят бы выжил, продержался…
– Сам себе судья – это мне понятно. А трое?
– Лейтенант мой, взводный, и двое ребят годков. Их тогда раненых духи с собой увели. Лейтенант, как оклемался маленько – в побег ушёл. Его на какой-то обмен готовили. Завалил часовых и ушёл. Да недалеко. Его прилюдно, живым, на куски порубили. Солдатик один, помню его хорошо, курносый такой, из Саратова он, в плену ислам принял, женился, дело своё открыл, короче пристроился. А другой, Ваня Корнеев, почти шестнадцать лет на какого-то богатого духа горбатился. Его потом через Красный крест вытащили. Увидаться со мной хотел. Да не успел – туберкулёз его добил. Его духи и отпустили-то, что он почти мёртвый был. Одно хорошо – на родине похоронен. Вот эти ребята мои судьи и есть…
– Откуда ты всё это, Валь, знаешь? Искал их что ли?
– Нет, не искал. Да я и не знал, что кто-то кроме меня в той мясорубке выжил. Сестра Вани Корнеева полгода назад ко мне приезжала. Адрес они в совете ветеранов нашли. Письмо от Ивана привозила. Хорошее письмо. Очень. До слёз. Человек от души радовался, что ещё кто-то живой отыскался. Увидеться хотел. Очень. Поговорить. Вот он-то про остальных всё и отписал. Что да как… Не успел до встречи нашей дожить. Туберкулёз. А успел бы, да приехал?! Что бы я ему сказал?! Что пока они там отбивались, я, как заяц затравленный, в щели отсиживался?! Как бы я ему в глаза-то поглядел бы?! Я ведь, Гриша, когда его сестра уехала, чуть руки на себе не наложил. Только опять, как и в том бою – испугался. Один раз, один-единственный раз за два года боёв смалодушничал, а сколько из-за этого жизней и судеб погубленных оказалось... Сестра Ивана последнюю волю его исполнила – повидалась со мной за него. Только стало это свидание для меня приговором…
– Слышь, Валентин, понимаю – тяжело тебе. Только жизнь-то на этом не заканчивается. У нас, у каждого, есть чего стыдиться, и корить себя есть за что; все мы – не белые, и не пушистые. Это всё жизнь. Не нужно только нам считать себя подлее, чем мы есть. Самоедство это. Жить нужно. И ты для меня всегда невиновен. А счета за грехи нам там, наверху, предъявят и за всё спросят.
– Вот, Гриша, с меня и спросили… – Валентин Фёдорович встал и шагнул в темноту.
– Я тут, Валя, чаги тебе нарубил. На спирту настою – вмиг поднимешься… – Соболев поднял взгляд от земли. Ни на скамье, ни рядом никого не было…
– Тимофеевна! А где, где Валя-то?! – Григорий Иванович растерянно повёл рукой округ себя: – Валя-то где?..
Проскурьиха подошла, положила руку Соболеву на плечо. Постояла молча.
Соболев уже и сам всё понял, но всё равно с надеждой глядел в бабкины глаза.
– Не было, Гриша, здесь Валентина. Помер Горбунок. Часа уж три как помер.
– А?.. – Григорий Иванович ткнул рукой куда-то в темноту.
– Душа его к тебе проститься приходила. Значит, дорог ты ему был. Перед тобой повиниться хотел. Прощения у тебя искал... Прощённому-то уходить легче…
Где-то в непроглядной черноте тайги без передыха трещал козодой: «У-тр-тр-тр-тр-тр… у-тр-тр-тр-тр-тр…»
Комментарии пока отсутствуют ...