Государев наместник

0

9713 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 74 (июнь 2015)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Полотнянко Николай Алексеевич

 

Государев наместник(Окончание, начало в №№ 70, 71, 72, 73)

 

 

Глава  пятая

 

1

 

Казаки, которых, уйдя к воеводе, оставил Сёмка посреди крепости, стали недовольны, они не знали, куда приткнуться. Прежнее место, где находился их стан, было разворочено, сосны повалены и ещё не разделаны на брёвна, родничок, из которого они брали воду, затоптан, а на поляне, где стояли шалаши, для чего-то выкопана огромная яма, наполовину залитая дождевой водой. К тому же казаки были голодны, последние сухари дожевали на Часовне, а в Синбирске их никто не ждал, когда они прибыли, работные люди уже поели. Поварята затоптали костры и залили котлы свежей водой для приготовления утренней пищи.

– Куда же Сёмка запропал? – все злее ворчали казаки. – Поди, стерляжью уху с воеводой да дьяком трескает.

Наконец Ротов явился, от счастья, что полусотником стал, весь светился, а казаки его сразу охолодили, дескать, давай жрать людям, чай, здесь не поле, а крепость, еды в ней полно.

– Тихо, дружье! – крикнул Сёмка. – За толокном дело не станет. Айда к хлебному амбару, там всего в достатке.

Подобрали казаки оружие, походные сумки и двинулись вслед за своим начальником. Шли шумно, постоянно натыкаясь на расположившихся отдыхать работных людей. Те казаков лаяли, но и служивые в долгу не оставались, тоже отбрехивались.

Хлебный амбар стоял недалече от съезжей избы, вход загорожен, внутри караульщик с дубиной.

– Зови приказчика! – приказал Сёмка.

– Не велено, – ответил караульщик. – Степан Иванович почивать лёг.

– Это кто тут Степан Ивановичем себя объявил? – возмутились казаки. – Не Стёпка ли повар, что в Карсуне из общего котла кус лосятины хапнул?

– Он самый, Степан Иванович, а как же? Весь амбар его, – сказал ка-раульщик.

– Зови! Пусть выходит! – зашумели казаки.

Караульщик подошёл к амбару и легонько стукнул в дверь дубиной. Через малое время на крыльце появился приказчик в белой, ниже колен  рубахе, и со всклоченной головой.

– Что за шум? – недовольно сказал он. – Что за люди явились, на ночь гля-дя? Приходите утром.

– Это я, Сёмка Ротов, со своими казаками. Отсыпь нам толокна и сухарей, казаки весь день не емши.

– Не могу! – отрезал Степан Иванович. – Сотник Агапов на сорок дён хлебное жалованье забрал.

– Не гневи казаков, – сказал Сёмка. – Отпусти в долг, затем вычтешь из жалованья.

– Ну, коли так, – смилостивился приказчик. – Заходи, Сёмка, остальные стойте там!

Караульщик отпёр калитку, Сёмка быстро добежал до крыльца, запрыгнул на него и вошёл в амбар. На ларе в светце, потрескивая, горела лучина.

– Ты что, Стёпка, своих перестал узнавать? – сказал Ротов. –  А у тебя в амбаре скусно воняет. То-то ты и разъелся, как сом!

– Тебя, Сёмка, я завсегда помню, – ласково сказал приказчик. – Вот тебе балычок.

– А казакам?

– Ты теперь полусотник. А казаки и толокном обойдутся.

Лучина ярко разгорелась, осветив половину амбара, где почти до потолка высились ряды рогожных кулей, стояли лари, а на верёвках висела рыба.

– Раз я стал полусотником, то подай, Стёпка, пяток лещей, ребятам посолиться!

– Больно жирно будет! – возмутился приказчик.

– Учить тебя надо, жмота!

Семка вынул нож, взмахнул им перед лицом Степки, отрезал кусок верёвки с лещами, подхватил балык из сомятины, забросил на плечо полкуля с сухарями и вышел из амбара. Казаки встретили его одобрительными возгласами, и Сёмка повёл их к Крымской проездной башне, где они и расположились на ночлег. Казаков Ротов предупредил, что их завтра ждёт трудное дело, и, поев, они б не бродили по крепости, а тотчас укладывались спать.

От нагретого за день сруба башни тянуло теплом и терпким запахом. Насытившись, казаки сняли кафтаны, постелили их на пол и улеглись спать. Вскоре, кроме Сёмки, все уснули. А тот ворочался с бока на бок, но сон всё не шёл, в глазах стоял воевода, жалующий его полусотником. «Агапова  надо отдарить, – подумал Семка. – Если бы он не удумал послать меня с шляхтичами, не видать бы мне этой чести».

Синбирская гора погрузилась в сон и тьму, только горели костры у проездных башен, перекликались друг с другом время от времени караульщики: «Слушай!..»

Осень вступила в свои права, и ночь сравнялась с днём, в предутрие с Волги подул холодный ветер, казаки почувствовали его и, не просыпаясь, стали тесниться друг к дружке, чтобы согреться. Холодный порыв ветра залетел через оконце и в комнату Хитрово, заколебал пламя лампады под иконами, но воевода его не заметил, он был молод, здоров и спалось ему легко и безмятежно.

Первыми на Синбирской горе просыпались повара, они разжигали под котлами с водой огонь, чтобы для всех желающих был готов кипяток. Им работные люди любили утром согреть озябшее и иссохшее за ночь нутро, чтобы почувствовать, как оживают замлевшие члены тела и светлеет рассудок.

На Крымской проездной башне тяжко ухнул вестовой колокол, отмеривший своим ударом начало первого часа дня. Отец Никифор сладко потянулся и, стараясь не разбудить жену, поднялся с лавки, привычно  осенил себя крестным знамением и подошёл к зыбке. Сын Анисим спал, умильно посапывая и сжав кулачки. Никифор накинул на себя рясу и вышел во двор, с удовольствием вдыхая свежий утренний воздух. Выпала роса, ярко вспыхивающая над лучами восходящего солнца на траве и листве деревьев. От росы были черны доски крыльца, стены избы и осиновые лемехи на крыше храма. Удары колокола призвали синбирян к утрене. Времени у Никифора осталось мало для того, чтобы умыться и переодеться в священные одежды. Он окунул лицо в бочку с водой, стоящую возле крыльца, отжал бороду, пальцами расчесал волосы на голове и поспешил в храм.

Начальные люди Синбирска на утреннюю службу приходили непременно. Отдав час времени молитвам, они выходили из храма и возле крыльца съезжей избы получали от воеводы и дьяка наказ на дневные работы. Тут же жаловали примерных сотников и приказчиков и объявляли наказания нерадивым начальникам над работными людьми. Не был нарушен этот привычный порядок и сегодня. Все отчитались в сделанном за вчерашний день, один приказчик был страшно разруган дьяком Кунаковым за сбежавшего крестьянина, но неожиданно прозвучали для многих слова воеводы:

– Я на несколько дней оставлю град Синбирск. Делами ведать будет дьяк Кунаков.

Диакон Ксенофонт, услышав эти слова, чуть не подпрыгнул от радости, значит, не соврал Васятка, когда шепнул ему, что воевода собрался идти ловить жигулёвских воров.

Ксенофонт тут же догнал поспешавшего домой Никифора и ухватил ручищей за рясу.

– Отец Никифор, дозволь идти с воеводой на воров.

Священник не удивился, он уже знал об этом от того же Васятки, который вчера забегал к нему в храм.

– Не пущу! Воевода идёт с воинской силой исполнять государев приказ. Ты не ратник, а диакон. Твоё место в храме.

– Значит, ты уже о  сём ведаешь, от кого?

Никифор прикусил язык. Вчера он рассказал о выходе на воров своей Марфиньке, а та,  по женской простоте, могла поведать другим людям.

– Ах, так! – взбаламутился скорый на неразумные выходки Ксенофонт и кинулся за воеводой вдогонку.

Воевода на крыльце съезжей разговаривал с дьяком Кунаковым.

– Я пробуду, Григорий Петрович, в отлучке дня три-четыре. Воры обретаются где-то близ Надеиного Усолья. Там мы их и настигнем.

– Добро бы так, – ответил Кунаков. – Однако Лом – ушлый вор, его не проведёшь, как воробья, на мякине. Право слово, зря ты идёшь сам, Богдан Матвеевич, пошли другого.

– Об этом не может быть и речи. Дело трудное,  довериться никому не могу.

И тут к ним подбежал Ксенофонт, за которым поспешал отец Никифор.

– Что стряслось, православные? – спросил Хитрово.

– Возьми, воевода, на струг! От меня не один вор не вырвется.

Хитрово недоуменно посмотрел на Кунакова, мол, откуда чужим стало ведомо о выходе против разбойников.

– Не слушай этого дурня, окольничий! – выпалил подбежавший в тот же миг к крыльцу Никифор. – Мне без диакона быть немочно.

– Тебе что надоело размахивать кадилом? – весело спросил Богдан Матвеевич, любуясь богатырской статью диакона. – Взял бы да отец Никифор запрещает, а нам, его духовным чадам, надлежит слушать батьку.

– Шёл бы ты, диакон, отсель, –  сказал Кунаков. – А коли сила играет, дров для попадьи наколи.

– Идём, Ксенофонтушка, идём, – упрашивающе ворковал отец Никифор. – Не путайся у воеводы под ногами.

Диакон ещё раз с надеждой глянул на Богдана Матвеевича, и, не найдя в его взгляде сочувствия, пошёл прочь от съезжей избы.

На Синбирской горе начался новый день. Мимо воеводского крыльца, срывая со своих лохматых голов шапки, прошла артель плотников, что делали  прируб для подьячих. Подъехала водовозка. Васятка вынес из избы бадью, и возчик черпаком налил в неё свежую воду.

– Скоро будут стрельцы, – сказал Кунаков. – Я отрядил на выход самых бывалых с сотником Коневым.

– Что ж, пора собираться в путь, – сказал Хитрово. – Небо чистое и ветер попутный.

Одежду для полевого выхода своего господина Васятка приготовил ещё с вечера. На лавке лежал суконный кафтан с меховой оторочкой, шапка, походный наборный пояс с ножом и шведский пистолет, какие были на вооружении у рейтар. Рядом с лавкой стояли сапоги с вложенными в голенища тонкими шерстяными носками.

Богдан Матвеевич, не мешкая, оделся, обулся, сунул за пояс пистолет, взял шапку и вышел на крыльцо. Стрельцы уже собрались, воевода строго их оглядел. Молодых парней среди них не было. Все несли службу давно и видели всякое. Сам сотник Конев, приземистый и кряжистый мордвин, был известен Хитрово по прежней службе в Темникове, и на него можно было во всём положиться.

– Веди стрельцов к стругу, сотник! – приказал воевода.

Стрельцы строя не знали и вразнобой, положив пищали на плечо, пошли за своим начальником в подгорье.

– Казаки Сёмки Ротова уже внизу, – сказал Васятка.

Струг стоял возле пристани и с раннего утра в него погрузили всё необходимое – огненные припасы, кули с сухарями и толокном, короба с сушёной рыбой. Судно уже походило по Волге, от него круто воняло рыбной гнилью, и казаки, всходя на борт, недовольно морщились и старались устроиться поближе к носу, где ощущалось движение ветра. Кормщик заметил недовольство служивых и утешил: «Не беда вонь, принюхаетесь!»

Подошли стрельцы и, толкая друг друга, кучно полезли в струг, он наклонился на один борт, затем на другой и закачался, ударяясь о брёвна пристани. К вёслам садиться никто не спешил, и кормщик сказал сотнику:

– Запряги своих ребят в вёсла. Дойдём до Волги, поставим парус.

– А что казаки?

– И на их долю хватит. До Усолья в один день не дойдём.

Стрельцы заворчали на казаков, те стали огрызаться, но враз все смолкли: к пристани подошёл воевода, а за ним Васятка. Хитрово взошёл на струг и встал рядом с кормщиком.

– Все в сборе?

– Все! – ответили Ротов и Конев.

– Тогда отчаливай!

Караульные стрельцы оттолкнули струг от пристани почти до середины протоки – воложки. Гребцы, следуя командам кормщика, нестройно погрузили вёсла в воду, судно медленно развернулось в сторону коренного русла, провожающие взмахнули шапками, а через некоторое время до воды донёсся слабый звук колокола, это своевольничал диакон Ксенофонт, раздосадованный отказом Богдана Матвеевича взять его в поход против воров.

 Коренная Волга встретила струг упругим и свежим ветром, который дул с верховьев реки, поднимая на её поверхности невысокие и частые волны. Ощутив сподручный ветер, все повеселели, на какое-то время отпала необходимость в тяжёлой гребной работе, можно было расслабиться, что и стрельцы, и казаки тотчас сделали – разлеглись, кто, где сумел, и задремали под убаюкивающий плеск волн о борта струга, над которым кормщик развернул огромный холщёвый парус.

Сёмка Ротов, положив под голову шапку, лежал на деревянном помосте и смотрел в небо. Оно было ясно-голубого цвета и такое прозрачное, что открывшийся взгляду простор стал бередить Сёмкину  душу неясными предчувствиями чего-то скверного, что неизбежно с ним случится в самом скором времени. И причиной всему, почти неизбежно, мог стать Федька. Сёмка знал, что, если они отыщут воров, он мог столкнуться с родным братом лицом к лицу, и тогда ему предстояло сделать выбор. Как он поступит, Ротов не знал, и это его тяготило и мучило.

Синбирская гора скрылась за поворотом реки, струг шёл мимо громадного  поросшего густым лесом безымянного острова. На нем было много озер, на которых несчетными стадами гнездились утки и другие перелётные птицы. Иногда они, кем-то потревоженные, срывались со своих мест и поднимались вверх, образуя огромную шумную стаю, издали похожую на грозовую тучу.

Почти весь день Волга была пуста, и лишь вечером синбирянам встретился струг, шедший с Низа на бечеве. Хитрово приказал кормщику приблизиться к нему вплотную, а казакам и стрельцам было велено продрать глаза и быть настороже.

Встреченный струг тащился вдоль берега, его волокли на бечеве два десятка  оборванных и измученных тяжкой работой людей. Завидев чужаков, вооруженных пищалями, бурлаки стали спешно снимать с себя лямки, готовые в любое мгновение спрятаться в прибрежном лесу. Этой осторожности их научили воры, те резали всех подряд – и богатых купцов и бурлацкую голь. На самом струге люди вооружились пищалями и сторожко взирали на приближающихся к ним синбирян.

Хитрово эти приготовления были видны, и он, предупреждая случайный выстрел, громко объявил, кто он такой. Встречные люди опустили оружие и повеселели.

– Чьи вы люди? – спросил воевода. – Откуда струг следует?

– Приказчик ярославского гостя Шорина, – ответил белокурый молодец в малиновом кафтане. – Иду из Астрахани с товаром.

– И давно идёте? – поинтересовался Хитрово.

– Давно, дай Бог памяти, шестьдесят восьмой день, – сказал приказчик. – В Астрахани беда, моровое поветрие. Я, как проведал об этом, бежал оттуда без памяти.

– Воров не встречали? – спросил Хитрово.

– Бог миловал! Хотя видели близ Яр-Камня струг, явно воровской. Но они за нами не погнались: ветер был им навстречу, а мы тишком – тишком, так и убрели от них по берегу.

– А что за воры были? – спросил Хитрово. – Может, ведает кто?

– Их вся Волга знает, – ответил приказчик. – Лом это был, воевода, больше некому.

Это известие Богдана Матвеевича обрадовало, значит известный в Москве вор не сбежал, не затаился где-нибудь, а по-прежнему ворует в своих местах, и осталось с ним встретиться.

Хитрово приказал кормщику идти к правому берегу реки и вызвал к себе алатырского пушкаря, пищаль следовало опробовать.

– Что тебе нужно для испытания? – спросил воевода.

– У меня всё готово, – ответил пушкарь. – Пищаль заряжена, уголь горит. Укажи цель.

Мишень нашлась быстро. Невдалеке от струга плыл островок земли, оторванный течением от берега. Объявили  тревогу стрельцам и казакам, и на вёслах, парус при стрельбе помеха, начали подходить к земляному островку. Пушкарь, поворачивая лафет, направлял пищаль на цель. Когда до неё осталось саженей двадцать, пищаль гулко и дымно выстрелила, и дробовым зарядом земляной островок был сметён с поверхности воды. Казаки и стрельцы радостно закричали, был доволен и воевода, в близкой схватке с ворами пищаль должна была дать своим огненным боем решительный перевес служилым людям.

К обеду следующего дня впереди по правому берегу стали видны несколько дымов.

– Что это? – спросил Сёмка у кормщика.

– Это, парень, Надеино Усолье, – ответил бывалый волгарь. – Дымят соляные варницы, которые Надея Андреевич Светешников начал ставить здесь ещё тогда, когда я был молод и казаковал, как ты. При мне, на моих глазах всё начиналось. Я у Надеи Андреевича тогда был в караульщиках. Не скуп был гость, широко жаловал за верную службу.

– А где сейчас этот Надея? – спросил Семка.

– А кто его знает, – сказал кормщик. – Может, в раю мёд пьёт, может, в преисподней кипятком плещется. Большой человек был Надея, во всём большой!

 

 

2

 

В один из декабрьских дней 1645 года по снежной, уже наезженной обозами дороге ехал из родного Ярославля в Москву важный человек, купец гостиной сотни Надея Андреевич Светешников. Ехал небольшим обозом с доверенным приказчиком Осипом и четырьмя вооружёнными молодцами на нескольких санях с товарами, купленными у голландцев на Архангельском торге.

Дорога по первопутку была покойной и мягкой. Снег еще не сбился в ледяные горбы и глыбы, а пушился за санями, покрытыми медвежьей шкурой, а сверху – сукном с нашивками из бархата. Со спинки саней свешивался край дорогого ковра. Одет Надея был в шубу на чёрно-бурых лисицах, покрытую тёмно-бордовым сукном, обут в сапоги на меху, за пазухой у него грелась серебряная фляжка с иноземной водкой. Ярко сияло зимнее солнце, снег скрипел под полозьями саней, погода веселила, но на душе у гостя было сумрачно и тревожно.

Большие дела произошли в этом году в Москве: почил в бозе царь Михаил, и Надея, узнав про это, сразу понял, что кончилось и его время. С царём Михаилом и его ближайшим окружением Надею связывали денежные и торговые дела, а за четверть века они так запутались, переплелись, что сейчас судьба Светешникова оказалась в руках и в прихоти нового царя Алексея, вернее, его наставника и учителя боярина Бориса Ивановича Морозова. Вот и пришлось ехать в Москву, к новой власти, начинать путь наверх опять почти с самого низа, а Надея был горд, и общение с патриархом Филаретом и его сыном царем Михаилом только больше его укрепило в своей гордыне.

По тогдашним понятиям о возрасте Светешников был стариком. Да и действительно, сколько лет ему могло быть в 1645 году, если его подпись есть среди других подписей видных ярославцев под посланием князя Дмитрия Пожарского, которое рассылалось по русским городам с призывом к борьбе с поляками? Больше тридцати трех лет прошло с той поры, много чего кануло в прорву  лет, но многое и легло зарубками на сердце.

Русь была истерзана лихолетьем: в Смоленске сидели поляки, в Новгороде и Пскове – шведы. Казалось, рухнули все державные крепи, казалось, что отечество распалось, но единство страны восстановили православная вера и отвага немногочисленной рати из посадских людей. Мысль о Земском соборе, чтобы выбрать царя, была спасительной. Грызлись на соборе между собой остатки старого, недобитого Иваном Грозным, боярства. Посадские люди, дворянство, казаки метались от одного стана к другому. Наконец, выбрали Михаила из рода Романовых, свойственников Иоанна IV.

Расчистили Кремль, закопали убитых, заглянули в казну, а она оказалась пустой. На том же соборе порешили взять с каждого двора пятую деньгу, а пока её соберут, обратились за займом к Строгановым, к монастырям. Всего с 1614 по 1619 годы взяли, кроме обычных налогов, шесть раз пятинные деньги. В те времена именитые гости: Шорин, Никитников, Патокин, Филатов, братья Гурьевы, Шустовы, Кошкины были нужнейшими для государства людьми и беспрепятственно допускались к царю по своим торговым делам. Но, пожалуй, более других был вхож в царский дворец Надея Светешников, особенно по возвращению из польского плена отца царя Михаила – патриарха Филарета. Смышлёный, пробивной гость Надея понравился патриарху, и тот назначил его торговым агентом великих государей. Светешников занимался скупкой соболей в местах их промыслов в Мангазее, Эвенкии, Якутске. Туземные охотники не знали им цены, и Надеины приказчики выменивали «мягкое золото» на товары. За топор давали связку соболей, чтобы она только пролезла в отверстие для топорища. Ходатайства влиятельного гостя разрешалось в приказах с исключительной быстротой. Воеводам указывалось: «Надеиных прикащиков и людей не ведати, ни в чём и не судите и к себе не призывати».

Сани мягко несли Надею по накатанной дороге. Думы, одна тревожней другой, накатывали на душу, тяготили её предчувствием беды, неотвратимой и скорой. Знал именитый гость характер истинного сейчас хозяина земли русской – Бориса Ивановича Морозова, который воссел сейчас на приказе Большой казны и других немаловажных приказах вместе со своими присными: Плещеевым, Траханиотовым, Чистым. У Морозова сейчас волчий аппетит на чужое добро. В приказе Большой казны, Дворцовом ведомстве пыль столбом, дьяки поднимают все документы за предыдущее правление, недоимщиков ищут, чтобы учинить розыск и спрос.

Надея знает, что неладные у него отношения с казной. Где-то до поры пы-лятся записи, что были взяты именитым гостем у казны соболя на продажу, а деньги не возвращены, сгорели соболя во время пожара. Кинулся тогда Надея к патриарху Филарету, тот приказал списать долг. Но списан ли он?

Вот о чём сейчас думалось купцу.

Последние два года плохо шли дела у Светешникова. Учуг с икрой воровские казаки разграбили близ Астрахани. Тобольский приказчик Михаил Леонов скоропостижно помер, и пропало кабал и записей на 700 рублей. Стар стал Надея Андреевич, потерял прежнюю хватку, молодые стали обходить его, а в торговом деле пощады не жди. Да и сам он разве не был таким молодым хватом?

В 1631 году, когда Надея Светешников находился в фаворе у царя Михаила и патриарха Филарета, ему было пожаловано в полную собственность Усолье под условием ежегодной уплаты в казну оброка в размере «26 рублей, 31 алтын и одна деньга». Причина столь щедрого подарка – заинтересованность правительства в добыче соли, которая всегда была на Руси товаром первой необходимости. В ней нуждались все – и богачи, и простолюдины.

Надея имел опыт в организации соляных промыслов. В Костромском уезде у него было несколько соляных варниц. Но они чем-то не устраивали промышленника, скорее всего слабой отдачей соли из рассола, поэтому все оборудование, а также большие запасы дров, цренное железо на плотах были переправлены по Волге в Жигули.

Когда Надея Светешников с караваном припасов и работными людьми прибыл на Самарскую Луку, то смог, наконец, объехать приобретённые владения. А они были чрезвычайно обширны и охватывали всю западную половину Самарской Луки. Тянулись они с «луговой стороны Волги» до Ягодного ярка (затем село Ягодное), через Волгу на горную сторону к устью реки Тукшумка, впадающей в Усу, до «переволоки». Далее границы Надеиной земли шли вверх по Волге по нагорной стороне на речку Брусяну, от Брусяны на речку Аскул, впадающую в Волгу ниже Усы, пересекали опять Волгу, захватывали богатую рыбными ловлями «Кунью волошку», против устья Усы, где впоследствии возник Ставрополь (Тольятти).

Перед отъездом в Москву Надея подсчитал, что имеет, и понял, что, если на Москве ему вчинят иск, рассчитываться будет нечем. В наличии имелось три тысячи рублей, а также поместья, подворья, лавки, полные товаров, Волжское Усолье. Всё это стоило десятки тысяч рублей, но обратить недвижимость в наличные было трудно: узнав о затруднительном положении купца, ему бы стали предлагать за те поместья цену, в десятки раз меньшую, чем они стоят на самом деле. На доброту и займ рассчитывать не приходилось. Падение Надеи грело сердца его завистников. Да и многим Светешников сам насолил, ибо гордец он был жестоковыйный. Такой уж уродился, что никому спуску не давал по долгам. Не одного заемщика на правёж выставил, а сейчас, похоже, самого ждёт что-то страшное и неотвратимое.

Но человеку свойственно надеяться на лучшее, и порой Светешников хоро-хорился сам перед собой, что не посмеют его, именитого гостя, выставить на правёж, дадут отсрочку или изымут недвижимость, но какой будет расклад в Москве, какая пружинка щёлкнет в похожем на золотую шкатулку Кремле, купец не ведал, поэтому весь изболелся душой с тех пор как известили, что ждут его власти в приказе Большой казны. Месяц тянул Надея, не ехал, отписываясь хворями и плохой дорогой, но после вторичного напоминания засо-бирался в путь.

Но странно как-то собирался: составил духовную грамоту, завещание, где всё поделил между сыном и дочерью. Сходил на исповедь, выйдя из церкви, встретил богатого купца, сотоварища по гостиной сотне, Шорина. Кивнул ему, прошёл несколько шагов, остановился и окликнул:

– Василий Григорьевич! Задержись! Дело у меня до тебя.

Шорин, моложавый для своих лет, одетый, как  и Надея, в шубу на чёрнобурках, остановился. Светешников подошёл к нему, пристально посмотрел в льдистые глазки Шорина и, потупясь, сказал:

– На Москву я еду завтра, Василий… Не знаю, свидимся ли. Прости меня за всё дурное, что я тебе сделал.

– Бог с тобой, Надея Андреевич! – воскликнул Шорин. – Я завсегда к тебе с полным уважением. А если что и было, так разве я не понимаю, в нашем деле без твёрдости нельзя.

– Плохи мои дела, Василий! Чую, до Рождества не доживу: нутро болит, грудь как обручами сдавлена. Просьба к тебе одна: будь моему сыну Семену советчиком на первых порах. Обереги от соблазнов, лихих людей.

Шорин истово перекрестился.

– Всё сделаю, Надея Андреевич! Но, может, пронесёт беду?

– Не пронесёт, – тихо сказал Светешников и пошёл к своему дому.

Перед отъездом он долго разговаривал с сыном. Достал записи, указал приходы, расходы, верных людей. Открылся и в том, что может быть с ним на Москве. Сёмен заплакал, обвил отца руками.

– Тятя, тятя! Неужели выхода нет?

– Нет, сынок! Ты всю торговлю сверни, оставь только суконную лавку возле Кремля и московское подворье. Возьми в руки моё Усолье на Волге. А лучше поезжай туда жить, от злорадных взглядов в сторону. Будь крепким хозяином. Долг казне вернёшь с прибылей от соли. Я мыслю так, что скоро поднимут пошлину на соль.

Провёл сына по церкви, показал тайники, отдал ему все деньги, с собой взял всего двести рублей. Поднялся к себе и долго молился. Утром он уже был на Московской дороге.

В Москву Надея въехал до наступления ночной стражи, когда улицы города замыкались на рогатки, и всех праздношатающихся караульные хватали и волокли к допросу: кто таков? куда шёл в поздний час? При Тишайшем государе улицы Москвы были опасны. Прохожих грабили лихие люди, а ещё чаще дворня какого-нибудь боярина, который держал на подворье сотню, а то и больше остолопов, отвыкших, а то и не знавших никогда деревенской работы. Днём дворня отсыпалась по сеновалам, повалушам, сараям, каретникам, запечьям, а ночью шла на разбойный промысел. Громили лавки, а то и дома достаточных горожан.

Надеин обоз подъехал к подворью, что находилось за белыми стенами Китай-города. Ездовой соскочил с лошади и постучал рукояткой плети в ворота. Во дворе залаял громадный пёс, дверь жилья отворилась, и на пороге появился старший приказчик суконной лавки Фёдор Кошелев, ровесник хозяина, седой, но ещё крепкий старик.

– Свои! – крикнул ездовой. – Хозяин приехал!

Кошелев скинул крючки и отодвинул запоры, унял собаку и, светя фонарем, повёл приезжих к дому.

– Распрягай коней! – распорядился Надея. – На ночь у возов сторожу поставить!

– Сделаем, всё сделаем! – засуетился Кошелев. – Проходи, Надея Андреевич, в свои покои. Ждал я тебя, хозяин, печи протоплены, всё убрано.

Надея что-то буркнул в ответ, прошёл коридором на господскую половину, сбросил с плеч шубу, приложил озябшие руки к печи, выложенной керамическими изразцами с затейливыми рисунками. Затем прошёл в передний угол покоя, отдёрнул в сторону занавеску, открыл образа. Перекрестился три раза, сел на лавку, застеленную шкурой белого медведя, и задумался. Его занимал один вопрос: решена ли его судьба царём Алексеем или правду говорят, что всё решает Морозов?.. Если это так, то надеяться на снисхождение ему нечего. Впрочем, про себя Надея уже всё решил. Правёж на Руси – не позор, обычное житейское дело, а умирать надо, хватит, пожил на белом свете. Думал об этом отрешённо, как не о себе самом, а о чужом человеке. Перебирал в памяти, всё ли сделано. Вроде, всё.

В горницу вошёл приказчик с подносом, поставил на стол хлеб, мясо, капусту, огурцы, штоф с рейнским вином.

– Не уходи, Фёдор, – промолвил Надея. – Разговор есть. Садись за стол.

Кошелев присел на край лавки, выжидательно посмотрел на хозяина и поразился изменениям в лице Светешникова. Перед приказчиком сидел не тот величавый и грозный для подвластный ему людей именитый гость, а старик, уязвлённый неизлечимым недугом.

– Что смотришь, не узнать Надею? Да, брат, пожил своё Надея, пора честь знать. В груди тяжело… Ну, что говорят обо мне на Москве?

– Да откуда мне знать! Я с темна до темна в лавке, некогда мне слушать досужий трёп. А на подворье приходили два дня назад пристава. Велели передать, чтобы, как приедёшь, не медля, явился в Земский приказ по иску.

– Ну, вот и конец всему! – горько вздохнул Надея. – Я думал государю челом ударить, объяснить, как случился долг, который ещё патриарх Филарет списал. Да, видно, боярин Морозов уже всё обтяпал. Окрепло царство после разорения Смуты, не нужны стали ему именитые гости, сейчас нами помыкают…

– Неужто тебя, именитого гостя, на правёж поставят! – поразился Кошелев. – Век такого не бывало.

– Сошлось, видимо, всё в одно, – молвил Надея. – Мой спорный долг казне, а, главное, очень хочется Морозову показать всем именитым гостям свою силу. Царь ещё подросток, малосмышлён. А я действительно болен, долго не протяну. Ты лавку мою суконную береги. Я всё Сёмену оставлю. Служи ему, как мне служил. Вот, держи на прощание.

Надея снял со среднего пальца дорогой рубиновый перстень и протянул Фёдору.

– Бери, Фёдор, за службу твою. Служи моему сыну. Оберегай от дурных людей. И чтоб дружбы с царём да боярами не водил, как я, дурак…

При царе Алексее Михайловиче сыск беглых людишек был добро поставлен. На то существовал Сыскной приказ. Костяк сыска – ярыжки, десятские по улицам ведали все. Поэтому десятский уличного порядка, где находилось Надеино подворье, сразу узнал о приезде искомого Надеи Светешникова, и едва с улицы сняли сторожевые рогатки, потопал в Земский приказ, где, жарко дыша от задыха, шепнул дежурному приставу, что Надея прибыл.

Десятский растаял в предутренней морозной дымке, а пристав прошёл в караулку, где взял за шиворот и встряхнул своего помощника, растолкал трёх стрельцов, велел им идти оружно и без шума.

Надее всю ночь не спалось, болела голова, немела левая рука, бок. Иногда он впадал в забытье, ему мерещилось то одно, то другое, всё больше какие-то кривляющиеся уродцы, а под утро привиделся монах, старый, в рваной одежонке с батогом, который грозил ему:

– Не будет тебе спасения, Надея! Сколько народу из-за тебя сгинуло в Сибири, бегая за соболями! Ты мошну набивал, а о Боге не думал. Храм построил, да разве это храм! По сводам тайники с казной, под полом немецкие товары. Гореть тебе, Надея, в аду веки вечные!

Надея открыл глаза, сплюнул, перекрестился и подумал: «Если бы не было самоубийство страшным грехом, пальнул бы в себя из пищали. Да и семье позор…»

Со двора послышался хриплый лай пса, лязг железа. В горницу, пятясь задом, влетел Фёдор, за ним, топая сапогами, ввалились приставы. Надея поднялся и сел на лавку. Вот оно, как приходит беда!

Старший из приставов гаркнул на стрельцов:

– Взять его!

– Дайте одеться человеку! – всхлипнул Фёдор. – Не в исподнем же по улице повезёте. Это же именитый гость, а не холоп.

– Ладно. Одевайся, именитый гость! Да пожалуй нас чем-нибудь за беспокойство.

– Фёдор! Дай им вина, романеи…

Пока служивые пили вино, Надея обволокся в шубу, отдал Фёдору кошелёк с деньгами.

– Ну, я готов, господа приказные.

– Сейчас пойдем.

И пошли, повели именитого гостя, не связав ему рук, по улицам просыпающейся Москвы. Подвели к подвалу приказа, отперли дверь и толкнули Надею в вонь  и духоту. Надея с последней ступеньки упал на колени и начал шарить в темноте руками. Схватил кого-то за бороду. Мужик заворчал:

– Не балуй! Ложись рядом и спи, если сможешь.

Светешников запахнул поплотнее  шубу и вытянулся рядом с мужиком.

– Ты, видать, барин, – сказал мужик. – Скусно от тебя пахнет.

Надея вдохнул воздух тюрьмы и поперхнулся, это была адская смесь гнили и человеческих испражнений.

– Ничего, – сказал мужик. – Скоро и ты завоняешь.

Долго Светешников потел под шубой, пока не стала всё чаще распахиваться входная дверь и подсобники приставов, так называемые, недельщики, выкликали тюремных сидельцев, кого к судье, кого и к исполнению наказания. Наконец, выкликнули и Светешникова. В подвале зашумели: многим имя было знакомое.

– Ты гляди, какого купчину заарканили!

На крикуна сразу обрушилась с угрозами вся тюрьма. Чужой беде здесь не радовались.

Надея тяжело поднялся, кое-как отряхнул солому с шубы и, качаясь, поднялся по ступенькам. Недельщик подхватил его под руку и повёл по коридору в большую комнату, где разом трудились трое судей. В окне сияло зимнее солнце и отражалось на голом черепе приказного судьи. Перед ним на столе лежала бумага, которую он внимательно читал.

– Что решил, Надея Андреевич? – просил судья. – За тобой недоимка числится по приказу Большой казны. Для тебя заплатить такие деньги – плёвое дело.

– Сколько насчитано?

– Это мы скажем. Так… Брал оный Надея из казны для продажи на Архангельском торге соболей, а также соболиные пупки … всего на 6570 рублей!

– Покойный великий государь патриарх Филарет ещё двадцать лет назад списал мне этот долг.

– А ты внимай, что боярин Морозов, хозяин Большой казны пишет: «… долг этот по нерадению бывших управителей приказа Большой казны князя Черкасского и боярина Шереметьева не востребован». Словом, плати, или пожалуй на правёж! И стоять тебе на правеже за каждые сто рублей месяц, а всего выходит стоять пять с половиной лет.  Плати, ведь забьют тебя, старика!

Надея вскинул голову, тяжко глянул на судью и твёрдо промолвил:

– Ежели государи своего слова не держат, то я сдюжу. Ставь на правёж!

«Вот и конец, – подумал Надея. – Дай Бог, чтобы сегодня всё кончилось!»

Светешниковым завладел недельщик, повлёк его к кузнецу, который наложил на руки и ноги Надеи оковы. Затем его вывели на улицу, на ослепительно яркий молодой снег и поставили рядом с другими кандальниками. В ноги к Надеи бросился со слезами Фёдор.

– Ведь ты сам решил умереть, Надея! Не делай этого! Заплати окаянникам!

Недельщик ударом ноги отбросил приказчика в сугроб и потянулся губами к уху Надеи:

– Железо за голенища будешь ставить? Цена полрубля.

Надея отрицательно мотнул головой, недельщик злобно ощетинился, взмахнул батогом и изо всех сил ударил Светешникова по икрам. Боль опалила огнём, и он крепко сжал зубы, сдерживая рвущийся из глотки вопль.

Недельщик обошёл всех выставленных на правёж полтора десятка должников, и вновь возник перед Светешниковым.

– Держись, ужо! – прошипел он сквозь зубы. – Скряга!

На это раз Надея не почувствовал боли. Он умер за мгновенье до удара и упал навзничь в сугроб у крыльца приказа. Подбежал пристав, наклонился над упавшим, затем снял шапку и перекрестился.

– Всё! Душа не выдержала…

Недонаказанных загнали в подвал, к крыльцу подлетел на вороной кобыле извозчик:

– За рупь доставлю в лучшем виде!

Из приказа вышел лысый судья. Посмотрел, перекрестился. К нему кинулся недельщик:

– Шуба моя?

– Ты что,  кат, сволочь?  Изыди с глаз моих!

Фёдор с извозчиком погрузили Надею на сани и доставили на подворье. Запрягли  двух лошадей, уложили Надею на полость, закрыли с головой и повезли на родину, в Ярославль.

 

 

3

 

Ощущение конца пути добавило гребцам силы, струг быстро пересёк широкий плес и вошёл в устье невеликой речки Усолки, где находилась пристань. Она была не пуста, возле спущенного на воду бревенчатого настила стоял купеческий струг, и работные люди из большого амбара носили в него тяжёлые кули с солью. Синбиряне причалили невдалеке от него, чуть потеснив рыбацкие лодки, и к ним из амбара поспешил человек с саблей на поясе, что обличало в нём местного начальника.

– Отзовитесь, что за люди! – закричал он на бегу.

Воевода на этот вопль и не подумал отвечать, а Сёмка, когда человек крикнул ещё несколько раз, спросил:

– А ты кто будешь?

– Десятник над боевыми людьми Артемий Курдюк.

– Беги, десятник, и доложи хозяину, что к нему явился синбирский воевода Богдан Матвеевич Хитрово с казаками и стрельцами.

Курдюк был человеком бывалым, на слово казаку не поверил и стал обшаривать очами струг. Наткнулся взглядом на воеводу и пал наземь в рабьем поклоне.

– Очнись, десятник! – окликнул его Сёмка. – Беги за хозяином.

Курдюк вскочил и опрометью кинулся к коновязи. Вскочил на коня и помчался вдоль берега к видневшимся невдалеке строениям.

Казаки и стрельцы с жадностью поглядывали на берег, но приказа на высадку не было. Богдан Матвеевич призвал к себе Ротова и Конева и велел им разбить стан в стороне от соляного амбара и других построек, чтобы ненароком не повредить или не сжечь их, а также строго следить за своими людьми и не ходить в Усолье. Сам Хитрово решил дожидаться хозяина на пристани и не сходить со струга, пока тот к нему не явится с поклоном.

В усадьбе Семёна Светешникова весть о прибытии синбирского воеводы вызвала большое смятение. Хозяин от неожиданности будто окаменел на лавке, сидел и даже не мог вымолвить слова ждущим от него приказаний десятнику Курдюку и ключнику Савельеву. А без хозяйского повеления они не знали, что делать. К счастью, известие о высоком госте скоро достигло женской половины дома, и оттуда явилась Антонина Андреевна, сестра покойного Надеи Светешникова, державшая в руках всё, что осталось от богатства купца гостиной  сотни. Она недовольно глянула на нерасторопного племянника и приказала ему немедленно облачаться в самые лучшие одежды, управителю было велено немедленно идти в поварню и заняться приготовлением праздничного обеда. Курдюка она отправила срочно готовить коней под воеводу, его приближённых и хозяина, на что взять лучшую сбрую, а синбирским казакам и стрельцам отправить из ледника воз свежей рыбы.

Антонина Андреевна выглянула в окошко, чтобы проследить, поспешает ли Курдюк выполнять её повеление, и всплеснула руками:

– Грязи-то, грязи во дворе! Да и в горнице не чисто!

Немедленно в хозяйские покои доставили жёнок с тряпками и скобилами, полы в горнице были вымыты, крыльцо и деревянный настил до ворот выскоблен, а на въезде в усадьбу поставлен в чистом кафтане караульщик с алебардой и саблей за поясом.

Семён Светешников оделся, как и велела властная тетка, во всё лучшее. И кафтан, и штаны и сапоги на нём были самого лучшего качества, правда, всё изрядно помято от долгого лежания в сундуках, но смотрелось богато и ярко. Особо ценным был пояс, сплошь золотые пластины с вделанными в них крупными рубинами. За этот пояс Надея Светешников немало соболей отвалил английским купцам, которые привезли его из Лондона по купеческому заказу.

Семён Надеевич вышел из своей комнаты вовремя: у крыльца стояли осёдланные кони, а тётка уже начинала злиться и недовольно ворчать, но, увидев племянника, она растаяла – вылитый Надея стоял перед ней, хозяин Усолья.

– Ты уж не осрамись перед воеводой, – сказала Антонина Андреевна. – Поклонись земно, согни спину, с нас, худородных, не убудет. Проси Богдана Матвеевича хлеба-соли откушать. Окольничий, слышно, близок к царю. Угодишь ему, угодишь государю. Ну, ступай, с Богом!

Светешников знал, что надо делать, слез с коня, не заезжая на пристань, снял шапку и, потупясь, пошёл к стругу. Приблизившись к воеводе, он встал на колени и коснулся лбом брёвен пристани.

Богдан Матвеевич с интересом посмотрел на отпрыска знаменитого Надеи и промолвил:

– Так вот ты каков, Семён Надеевич!

Семён оторвал голову от брёвен пристани и искательно произнёс:

– Бью челом твоей милости. Прошу не побрезговать мной, захудалым, и пожаловать в мой дом отведать хлеба-соли.

Богдан Матвеевич помедлил, испытывая смиренность Светешникова, не притворно ли оно, затем произнёс:

– Поднимись, Семён, я к тебе не от нечего делать прибыл, а по слову государя, Алексея Михайловича, кое объявлю позже. Твое приглашение на хлеб-соль принимаю.

Светешников со сдержанными поклонами проводил воеводу к коновязи.

– Прими, Богдан Матвеевич, от чистого сердца!

И десятник подвёл к Хитрово статного кракового жеребца. Конь покосился на воеводу горячим лиловым глазом, фыркнул, и у Богдана Матвеевича дрогнуло сердце.

– Хорош, всем взял! – произнес он, касаясь рукой морды коня. – Сёмка! А ну, пройдись на нём по берегу.

Полусотник выхватил у Курдюка поводья, запрыгнул в седло, промчался несколько раз между пристанью и амбаром вокруг начальных людей, и осадил жеребца перед воеводой.

– Справный конь, – сказал Сёмка. – В нашей сотне лучше не отыщется.

Путь к усадьбе Светешникова шёл через бобылью слободку, где жили мужики, не платившие поземельной подати и работавшие на соляном промысле. Поселение состояло из трёх десятков изб, и не у каждой из них имелся огород и постройки для содержания скота. Народ здесь жил сбродный, со всех краев Руси. Люди приходили сюда, жили, работали, затем уходили, но не все, некоторые оставались в Усолье навсегда, и население его понемногу прирастало.

– Это что у тебя? – спросил Хитрово, указывая на высокое строение в конце слободки.

– Боевая башня, – ответил Светешников. – Сейчас она пуста, но там всё к бою готово.

Караульщик открыл им дверь башни, и они вошли на первый этаж.

– Открой оружейню! – приказал хозяин.

В помещении хранилось много копий, сабель, пищалей, пороха, свинец для пуль и картечи.

– На втором ярусе устроены две большие пищали, – сказал Светешников.

Богдану Матвеевичу всё, увиденное им, понравилось.

– Хвалю! – сказал он. – Ты, Семён Надеевич, оказывается, не только промышленник, но и воин.

– А вот моя усадьба! – сказал Светешников, показывая на возвышенность, где за двухсаженной бревенчатой стеной возвышался громадный дом на каменных подклетях. Вокруг него были расположены службы: поварня, баня, два амбара, конюшня, ледник, две избы для проживания боевых людей, которые кормились за счёт хозяина и получали за свою службу по пятнадцать рублей в год. В проездных воротах и по углам стен были устроены башни, в которых находились шестнадцать медных и железных пищалей с запасами пороха, свинца и каменного дроба.

– Это же настоящая крепость! – поразился Богдан Матвеевич. – О твоём усердии по охране границы, Семён Надеевич, я обязательно скажу великому государю.

– Два года назад, – сказал Светешников, – налетели ногайцы, угнали табун коней, на полях и на хлебе поймали жёнок и детей. Всех в полон увели. В прошлом году опять пришли, но мои люди их ждали в засадах. С большим для них уроном отбили ногайцев. В этом лете ещё не приходили, ведают, что великий государь ставит крепость Синбирск, а в Арбугинских полях на их приход имеется посланная твоей милостью сотня.

– Мои казаки у тебя были? – живо спросил Хитрово.

– Приходили. Я их свёл со своими караульщиками, что поставлены вдоль речки Сызранки, они вместе и промышляют степняков.

У ворот усадьбы гостя встретила Антонина Светешникова, разнаряженная не хуже московской боярыни. Она была одета в летник из синего атласа, сотканного по полям с золотыми нитями, с вошвами по подолу из чёрного бархата, расшитыми канителью, на шее у хозяйки сияло жемчужное ожерелье, на голове была шапка с возвышением, так называемая кика, украшенная золотом и драгоценными каменьями, с кики спадали, по четыре с каждой стороны, жемчужные нити, доходившие до плеч.

Управитель взял коня под уздцы, и Богдан Матвеевич сошёл на землю. Светешникова поясным поклоном приветствовала воеводу и окольничего.

– Милости просим, господине Богдан Матвеевич, – нараспев произнесла Антонина Андреевна.

По выскобленному добела настилу Хитрово прошёл по двору, поднялся на крыльцо и ступил в нарядно убранную горницу. Здесь уже был накрыт стол с большим числом блюд из самой лучшей волжской рыбы, и пития – хмельное, сладкое и кислое. В горнице Хитрово и Светешников остались одни, если не считать прислуживающего им человека.

Богдан Матвеевич с дороги был голоден и отведал всего, что ему предлагалось, особо похвалил уху из раков, необычайно крупных и вкусных. Нелюбитель хмельного, он попробовал разные квасы, и все их одобрил.

После обеда Богдан Матвеевич приступил к тому, из-за чего он заехал в Усолье.

– Великая честь тебе выпала, Семён Надеевич! Великий государь велел мне спросить тебя, что ты желаешь получить за судейскую промашку с твоим отцом Надеей Андреевичем?

Слова, вымолвленные окольничим, до глубины души поразили молодого Светешникова своей неожиданностью. Гость объявил ему неслыханную царскую милость, о которой редко помышляют простые смертные, но одновременно эти слова всколыхнули в сыне Надеи Андреевича ещё не до конца пережитую боль. Семён долго молчал и, наконец, проговорил:

– Милость великого государя, объявленная тобой, окольничий, так неожиданна, что я, худородный, пребываю в смятении и не нахожу слов, что ответить.

– Не велика трудность, – сказал Хитрово. – Ударь челом государю, проси дворянство. Вотчиной ты владеешь, не у всякого боярина такая сыщется.

– Не по Сёмке шапка, Богдан Матвеевич! Я ведь не воин, а купец и про-мышленник. Обык делом торговым заниматься, а не саблей махать. Да и моё ли это дело? Я и со своими боевыми людьми еле управляюсь.

Светешников поднялся с лавки, подошёл к шкафу и взял из него книгу.

– Вот был в том году на Москве, приобрёл, «Хитрости ратного дела» называется. Мудрёная книга, не для моего слабого умишки. А вот эта книга, – хозяин достал её из шкафа, – как раз по мне и в моём деле большая помощь – «Книга сия глаголемая по-эллински и гречески арифметика, а по-русски цифирная счётная мудрость».

– Не хочешь быть дворянином, тогда проси почёта гостиной сотни. Стань тем же, кем был твой отец, – сказал Хитрово, удивляясь простоте Семёна Светешникова. Другой на его месте взял бы от государя всё, что тому по силам дать.

– В гости мне никак нельзя, – вздохнул хозяин. – Достаток не тот. Усолье у меня недавно, двух лет нет, да и то спасибо Василию Григорьевичу Шорину, что за меня поручился.

– Так ничего и не желаешь получить от великого государя? – спросил Хитрово.

– А что мне желать? – погрустнел Светешников. – Здоровья? Так в том государь не мочен. Слаб я грудью, Богдан Матвеевич. Одно слово, не жилец. Скажи великому государю, что всем де Светешников доволен и молит Бога, чтобы продлились дни его царствования во славу единого Бога и Спасителя рода человеческого.

– Добро, – промолвил Хитрово. – Так и скажу великому государю и знаю, это его порадует, что есть такой честный и прямодушный человек, как ты.

– Прости меня, недостойного, если что сказал не так.

– Пустое. Ты мне пришёлся по сердцу. И помни, что через меня ты можешь в любой час обратиться к великому государю.

– Спасибо на добром слове, – сказал Светешников. – Изволишь, Богдан Матвеевич, пройти в опочивальню, отдохнуть после обеда?

– На границе я отвык жить по-московски, – усмехнулся Хитрово. – Хотя смолоду спешил после обеда залечь на перину, а другой сверху накрыться. Посему удовлетвори мое любопытство, покажи соляные промыслы и то, как они устроены.

Светешников кликнул ключника Савельева и приказал ему готовить коней для поездки на промыслы. В комнате было душно, и они вышли на крыльцо, с которого открывался богатый вид на волжский плес. От усольской пристани уходил купеческий струг с солью, а на его место встала громадная, нагруженная лесом, лодка.

– Варницы, страх как прожорливы, – сказал Светешников. – Вблизи дровяного леса почти нет, возим из Заволжья.

Десятник Курдюк подвёл к крыльцу заседланных коней. Светешников и Хитрово выехали со двора и наезженной дорогой направились к Усолке. Вечерело, но было тихо, сентябрьское солнце не палило, а овевало землю приятным теплом. Осины кое-где вспыхнули радужным цветом листьев, рябины пожелтели, и красные гроздья ягод стали заметнее взгляду, пахло сыростью палой листвы.

Но вскоре вид леса стал меняться: стало больше попадаться неживых безлистных деревьев, запахло, сначала чуть ощутимо, но затем всё сильнее прогорклым дымом. Семён Светешников закашлялся и виновато посмотрел на Богдана Матвеевича.

– На варницах всегда смрадно, – сказал он. – Может, не пойдём туда?

– Невелика помеха – дым, – возразил Хитрово. – Синбирская гора всё лето горела. Я к дыму привычен.

Соляной промысел открылся весь сразу за поворотом высокого берега. На пустом ровном месте невдалеке друг от друга стояли четыре большие и высокие рубленые избы, из каждой через отверстие вверху стен в пять-шесть ручьёв валил дым, который растекался по округе густой сизой пеленой.

– Да у тебя тут, Семён Надеевич, чисто преисподняя, – сказал Хитрово. – Видно, недаром соль солона.

– Вот эта варница называется «Гостеня», далее «Любим» и «Хорошава», – указал Светешников. – А новый сруб назван по имени батюшки «Надея».

Возле каждой варницы стояли громадные поленницы дров, а под дощатыми навесами лежали, сложенные друг на друга рядами, рогожные кули с солью.

– Показывай всё, от начала и до конца, – сказал Хитрово.

Приезд хозяина с важным гостем был замечен, к ним поспешил человек в грязной рубахе до колен, его голые ноги были всунуты в короткие валенки.

– Самый важнейший на промысле человек, – сказал Светешников. – Трубный мастер Васька Осётр.

– А почему сей знаменитый муж ходит без штанов? – удивился Богдан Матвеевич.

– Отвечай, Васька, куда штаны дел? – строго спросил хозяин. – Ещё вчера они на тебе были.

– Сгорели, Семён Надеевич, возле варницы. Стрельнуло полено, и штаны вспыхнули, сам еле жив остался.

– Знаю, где они сгорели, – сказал Светешников. – Веди к трубе и показывай. А за штаны и вчерашний запой спиной ответишь!

Осётр сник и побрёл к соляной трубе.

О том, что река Усолка солона, люди знали с давних пор. В её пойме вырывались родники, которые были тоже солоны. Однако из поверхностных вод добычу соли организовать было невозможно, требовалось делать скважины, чтобы добраться до насыщенных солью растворов, а они залегали всегда достаточно глубоко, и их добыча была непростым делом.

Со временем пытливый ум русских умельцев разрешил задачу устройства буровых сооружений совершенно независимо от заграницы. Система древнего русского способа бурения напоминала способ извлечения воды из колодца при помощи журавля. Высота журавля достигала восьми саженей. Бурение начинали с устройства колодца, который укреплялся срубом, далее скважину начинали бурить и в неё осаживать деревянные трубы. Эта работа продолжалась до тех пор, пока из земли не начинал поступать насыщенный соляной раствор.

Богдан Матвеевич заглянул в трубу и увидел лишь темноту.

– Глубоко дыра? – спросил он трубного  мастера.

– Сорок саженей, меньше никак нельзя, рассол не тот. Вот, попробуй, боярин, – сказал Васька и пододвинул к Хитрово бадью.

Богдан Матвеевич окунул в раствор указательный палец, лизнул и сморщил лицо, язык обожгло горечью, сквозь которую стал проступать острый, как пламя, вкус соли.

– Крепка водица! – крякнул Хитрово. – Запить бы надо.

Васька уже держал наготове ковш с водой. Богдан Матвеевич несколько раз обильно прополоскал рот и сказал Осётру:

– Вот где крепость настоящая. А ты, дурак, вино хлещешь, деньгами соришь!

– Я ведь ему двадцать рублей в год плачу, на всём готовом, – сказал Светешников. – Такое жалованье не всякий воевода имеет, а он штаны заложил за чарку. Тьфу!..

– Пойдём, Богдан Матвеевич, похвалюсь тебе «Надеей», новой варницей.

Васька Осётр, выскочивший навстречу именитым людям в надежде получить на опохмелку, остался возле соляной трубы в унылом разочаровании.

Варница встретила Хитрово и Светешникова сильным и частым звоном, её потолка не было видно из-за дыма от очагов, на которых стояли црены (железные корыта), с кипящим солевым раствором.

Светешников неожиданно сильным и звучным голосом приказал прекратить шум, и мужики отложили в сторону молотки, которыми сбивали накипь с пустых цренов. Затем хозяин  позвал к себе варщика соли. Тот вынул из црена мешалку, которой перемешивал раствор, отдал её помощнику-подварку и приблизился к хозяину и его гостю.

– Вот, Богдан Матвеевич, мой лучший варщик Ворошилко Власьев. Его мой батюшка, когда взял на себя Усолье, вывез из Костромы.

Ворошилко был измождён и бел, то ли от прожитых лет, то ли от соли, которая была здесь всюду. Холщевая, пропитанная насквозь солью, рубаха на варщике не сгибалась и висела колоколом.

– Давно на соли, дедушка? – с жалостливым участием спросил Хитрово.

– Никакой я не дедушка, боярин, – неожиданно весело блеснув глазами, сказал варщик, – мне пока тридцать три года, а мой сын ещё мал, чтобы жениться.

Богдан Матвеевич слегка смутился, но вида не подал. Однако в варнице ему вдруг стало тесно и неуютно.

– Пойдём отсель, Семён, – сказал он. – Достаточно того, что я видел.

Они вышли из варницы, Богдан Матвеевич вдохнул несколько раз полной грудью свежего воздуха и почувствовал, что его нутро освободилось от соляного смрада.

– Воистину, не варница, а преисподняя, – сказал Хитрово. – И огонь, и дым, и смрадный дух.

– Что поделать, – ответил Светешников. – Таков соляной промысел. Но они вольные люди, похотят – уйдут. Да не уходят – хорошо плачу. У варщика жалованье тридцать рублей в год, у подварка вполовину меньше. Едят и пьют задаром.

День уже вплотную подошёл к вечеру, Хитрово глянул на солнце и промолвил:

– Я сюда не только по твоему делу приехал. Великий государь повелел мне извести воров на Переволоке. Гость Гурьев и другие челом бьют, что на Самарской Луке не стало проходу от воров. Что скажешь?

– Эх, Богдан Матвеевич, – сказал Свешников. – Не с теми силами ты явился. Сюда надо приходить с пятью десятками стругов с воинскими людьми, да и то мало будет.

– Не твоего ума дело, как воевать! – осерчал Хитрово. – Ты мне скажи, такого вора, как Лом, знаешь?

– Как же, слышал.

– Вот он мне и надобен. В первую очередь по челобитной гостя Гурьева велено Лома изловить и лишить жизни! Буде попадутся иные, то с ними поступать также.

– Пойдём, Богдан Матвеевич, в усадьбу, а по дороге я помыслю, чем тебе помочь.

Хитрово и Светешников сели на коней и пустились в обратный путь. Хозяин ехал в глубокой задумчивости, а Богдан Матвеевич поглядывал на Волгу и корил себя за то, что прогневался на него и обидел. Ещё в Синбирске он понял, что без помощи владельца Усолья ему не найти воров, и вот не выдержал, сорвался. «Не сдержан стал, – журил себя Хитрово. – И всё оттого, что тороплюсь в Москву. А промашку мне допускать нельзя, оступлюсь и смажу всё, что мной сделано почти за два года на границе».

Светешников на окольничего не обижался, он окрик воеводы воспринял как должное и тоже упрекал себя, что нечаянно начал учить человека, стоявшего неизмеримо выше его по знатности.

Занятые каждый своим размыслом, они доехали до усадьбы, спешились и Светешников, усадив Хитрово на лавку под шатром крыльца, сказал довольно неуверенным голосом:

– Есть одна худая мыслишка, Богдан Матвеевич. Вчера люди Курдюка поймали подле пристани бродягу. Говорят, что он уже шатался вокруг Усолья. Я велел посадить того бродягу в яму.

– Ну и что сказал он?

– Розыска ещё не вели. Сегодня не до того было.

– Веди в тюрьму! – приказал Хитрово.

– Курдюк! – крикнул Светешников. – Поди  сюда!

Вместе с десятником подошел и Сёмка Ротов, рожа от пересыпа у него была мятой.

– Гляжу, здоров ты спать, полусотник! – сказал Хитрово.

Тюрьма была неприметной и поднималась из земли на половину человеческого роста. Но первое впечатление было обманчивым, внутри она оказалась не тесной, в две комнаты. В передней комнате стоял стол и лавка, в полу был вделан очаг, с потолка свисали верёвки и цепи. Хитрово это не удивило, у него в калужской усадьбе было точно такое же заведение, и оно редко пустовало.

Курдюк загремел железным засовом, открыл дверь, выволок из камеры тщедушного мужичонку и бросил его к ногам окольничего.

– Кто будешь? – спросил Хитрово.

– Я? – бродяга встал на четвереньки. – Калика перехожий. Иду туда, куда ветер дунет.

– Говори  дело! – Курдюк пнул его сапогом под рёбра.

– Когда-то, боярин, меня звали Пахомычем, а теперь и Иванычем не зовут.

– Я вижу у тебя, дурака, не только язык, но и спина чешется, – грозно промолвил Хитрово. – Сёмка! Курдюк! Взять вора на дыбу!

Ротов растерялся, его самого подвешивали, а он других нет. К его счастью, Курдюк был сведущим палачом, ловко связал бродяге руки и, перекинув верёвку через балку, крикнул Сёмке: «Тяни!» Казак упёрся ногами в пол, изо всех сил дёрнул верёвку, и вор взлетел вверх.

– Я пойду к себе, Богдан Матвеевич, – сказал тусклым голосом Светешников. – Муторно мне.

Хитрово недовольно взглянул на него, усольский хозяин и впрямь был нехорош – побледнел, будто покрылся плесенью.

– Ступай, Семён Надеевич. И собери всех своих боевых людей, караульщиков и приказчиков. Они мне скоро будут надобны.

Курдюк вытащил из бочки с водой ивовый прут и выжидающе посмотрел на Хитрово.

– Начинай!

Курдюк встряхнул прут, пробуя его на изгиб, отступил на шаг и с полного замаха ударил бродягу по спине, затем ещё раз, ещё… После двух десятков шелепов тот перестал дёргаться и визжать, обвис на верёвке охапкой окровавленного тряпья.

– Сомлел, слабосилок, – проворчал Курдюк, но что-то его насторожило. Он подошёл к бродяге вплотную, приподнял ему веки, затем достал нож и кольнул в пах. Бродяга резко вскрикнул и задёргался на верёвке.

– Ах ты, притвора! – вскричал Курдюк. – Это точно вор – под шелепами засыпает. Разреши, воевода, угли распалить, да побаловать ватажника огоньком?

– Неси, Сёмка, растопку! – приказал Хитрово. – А ты, Курдюк, опусти его вниз.

Десятник ослабил верёвку, и бродяга шмякнулся мешком на пол. Воевода некоторое время пристально смотрел на него, затем промолвил равнодушным и тусклым голосом:

– Мне нет  часа возиться с тобой. Потому отвечай, или сожгут тебя, сначала одну руку, потом другую, затем дойдёт черед до ног…

Бродяга открыл глаза и прошептал:

– Что надо?

– Как зовут?

– Филька.

– Ты с чьей артели? Лома?

– Его.

– Что делал на пристани?

– Струг выглядывал. Куда идёт, что на нём…

– Покажешь воровской стан?

Филька, помолчав, прошептал:

– Укажу. Да вы его сами отыщите. Вёрст двадцать отсель, в Малиновом овраге.

Скорое признание вора, убоявшегося пытки огнём, обозлило Сёмку. Он надеялся, что Филька не выдаст своих сообщников, и сейчас был готов свернуть ему шею. Теперь встречи с братом Федькой не избежать, а чем она закончится для него, Сёмка не знал.

– Я ведаю, воевода, про Малиновый овраг, – сказал Курдюк. – Бывал в тех местах. Там стоит изба старого бобыля.

– Добро, – сказал Хитрово. – Значит, ты и поведёшь своих людей и казаков берегом. А сейчас накормите вора и закройте покрепче. Если что не так, предам тебя, Филька, самой лютой смерти!

После ухода воеводы Курдюк подмигнул Сёмке и встряхнул Фильку за шиворот.

– Слышишь, казак, кажись, звенит. У вора всегда есть захоронка. Я бы её нашёл, да не хочу в грязных ремках шевыряться. Гони, Филька, золотой, и будет тебе жирная жратва  и большая чарка вина!

В ответ послышался тихий дребезжащий смешок:

– Руки-то развяжите, ребята, как же я золотой выну?

Курдюк развязал верёвку и стал в оба глаза глядеть, откуда Филька вынет денежку. Однако ни он, ни Сёмка не заметили, как она появилась. Филька положил одну ладонь на другую, разнял – и вот он, золотой в пятьдесят копеек.

– Гуся хочу, – сказал Филька – Жареного с яблоками.

– Сейчас будет, – ответил Курдюк и, схватив золотой, вприпрыжку побежал на поварню.

Первой мыслью Сёмки, когда они остались одни, было пристукнуть вора до смерти, но, поразмыслив, он понял, что ни себя, ни Федьку этим не спасти. Курдюк знал дорогу к воровскому стану, а смерть Фильки объяснить было нельзя, и Хитрово тогда точно возьмёт казака на дыбу.

– Ты среди воров Федьку Ротова знаешь? – спросил Сёмка.

Филька пристально  и  изучающее на него посмотрел и усмехнулся.

– А ты кто сам-то будешь? Не его ли братан, что на Синбирске в казаках служит?

– Кто я – не твоё, сволочь, дело! – озлился Сёмка и ударил вора под душу. Филька скорчился и стал жадно хватать ртом воздух.

– Федька у Лома в главных подручных ходит, а ведь я его к нему привёл, на свою голову. Как получил от атамана золотой на шапку, так Фильку знать не хочет. Страшный вор, твой Федька! На мне крови нет, а он, да Лом в ней по горло!

Сёмка похолодел, он услышал о брате самое худшее и понял, что тому нет обратного пути к людям. Он и сам убил в недавнее время несколько человек, но это были басурмане, а они не в счёт. За каждую погубленную христианскую душу на страшном суде Федьке придётся давать ответ перед Богом, и участь его ужасна.

Хлопнула дверь, и вошёл Курдюк с корзиной в руке. Он был весел, улыбался, и Сёмку окатило хмельным духом.

– Вот тебе, Филька, обед, как на масленицу. Блины гречневые, пирог с капустой, щука, кисель, – сказал Курдюк. – Я слово держу, вот тебе кувшин с вином, правда, я отхлебнул чуток.

Филька схватил кувшин, заглянул в него и скривился.

– Чуток… Половину выжрал!

Курдюк приблизился к Фильке, явно намереваясь его ударить, но тут дверь резко отворилась, и на пороге появился запыхавшийся от спешки парень.

– Поспешай, Сафроныч! – крикнул он. – Тебя воевода требует, и тебя, казак, тоже!

– Сейчас будем, – ответил Курдюк и повернулся к Фильке.

– Лезь в конуру, падаль!  Ужо  вернусь, тогда и потолкуем на дыбе!

Филька схватил корзину с едой, кувшин и шмыгнул за решётку. Курдюк запер за ним дверь, подошёл к бадье и, припав к ней лицом, напился воды.

– Пошли, Сёмка! – сказал он и погрозил на прощанье Фильке кулаком. – Ужо я до тебя доберусь!

Возле дома владельца Усолья было людно. Здесь находились боевые люди хозяина, приказчики и казаки Сёмки Ротова. На крыльце стояли Светешников и Хитрово. Когда подошли Курдюк и Сёмка, Светешников оглядел всех и сказал:

– Пожалуй, все в сборе, Богдан Матвеевич.

Воевода подошёл к краю крыльца, и люди стихли.

– С этого часа вы все взяты под моё начало, – строго сказал Хитрово. – От меня вам и милость, и казнь. Посему никому со двора не уходить, сейчас пойдёте на поварню, и всех накормят. О выходе скажет десятник Курдюк, он вас поведёт, и его слово – это моё слово. Крепко запомните всё, что я сказал.

Люди зашевелились, зашушукались. Они не ведали, что им придётся делать, хотя все понимали, что с пищалями и саблями посылают не сено косить.

– Зачем идём? – выкрикнули из толпы.

– Про то вам Курдюк в своё время скажет. Идите туда, куда должны идти. Кто сомневается, может остаться. Есть такие?

Желающих остаться не было, и Курдюк повёл людей к поварне, куда они завсегда шли с большой охотой. Пошли туда и казаки, а Сёмку окликнул воевода.

– Не в обиде, полусотник, что подначалил тебя десятнику? Так он здесь всё знает, каждый куст. Но ты держи своих людей близ себя. Не по нраву мне здешние боевые люди, рожи у всех воровские, посему будь настороже, чтоб не ударили в спину. Особо гляди, чтоб никто не убежал вперёд оповестить Лома.

Сёмка пошёл вслед за своими людьми, а Хитрово обратился к Све-тешникову.

– Пора мне на пристань, Семён Надеевич, нужно торопиться с выходом, чтоб поспеть до того Малинового оврага как раз на рассвете.

– С Богом, Богдан Матвеевич! Я на струг определил самого знающего кормщика Андрюшку Корешкова, он Волгу вдоль и поперёк ведает.

На струге воеводу ждали. Стрельцы сидели за вёслами, оба кормщика, синбирский и усольский были на месте. Хитрово ступил на струг, и тотчас пристанские караульщики оттолкнули его от причальных брёвен. Гребцы навалились на вёсла, и скоро судно подхватила волжская волна. Уже смеркалось, с разогревшегося за день берега дул лёгкий ветерок, на середине Волги он стал заметно сильнее, и над стругом распростёрлась холстина  прямого паруса. Течение и ветер легко понесли струг мимо дымящихся варниц, бобыльей слободки и усадьбы Светешникова, которая была не видна за большими, забежавшими в Волгу, деревьями.

Хитрово посмотрел в эту сторону обеспокоено, ушли ли ратные люди на ватагу Лома вовремя, а если ушли, то всё ли у них ладно. Воевода предупредил Сёмку Ротова не по пустой подозрительности. Он хорошо знал, что здесь в Диком поле, добрые люди встречаются редко, всё это сплошь беглые, у каждого из них свой воровской опыт, и в боевые люди к Светешникову они подрядились только из-за того, что жить воровством гораздо опаснее, чем караулить хозяйское добро в тепле и всегда сытым. Как они поведут себя при встрече с ватажной артелью, Хитрово не знал, но вполне мог предположить, что драться с ворами станут немногие, некоторые просто упадут на землю, притворившись, что они ранены или убиты, но могут быть и такие, что замыслили чёрное дело – ударить казакам, которых всего-то десяток, в спину.

Стараясь отвлечься от мрачных мыслей, Богдан Матвеевич встал с лавки и подошёл к борту струга. Над Волгой стояла полная луна, настолько большая, что её край не был чётко очерчен чернотой, и луна как бы растекалась вокруг себя ослепительно белым и подрагивающим, как студень, веществом. След от луны на всхолмленной воде был широкой накатанной до льдистых отсветов  и высверков дорогой, в которой матово светилось расплывшееся отражение царицы ночного неба.

Стрельцам полная луна бередила разум, они не спали и слушали рассказы записного баюна, старого казака, известного Хитрово ещё по зимовой службе в Карсуне, о том, что больше всего бередит душу русского – о нечаянном счастье, выпавшем на долю Ивана-дурака, которое вполне может свалиться на каждого, кто верит в эту нехитрую сказку.

 

 

5

 

Полная луна сияла и над воровским станом в Малиновом овраге. Близко к рассвету она перекатилась по небу до того места, откуда её яркий неживой свет упал прямо на лицо Федьки Ротова, который спал, разметавши руки, на лисьей шубе, подложив под голову соболью шапку, взятые им с дувана после удачного набега на струг персидских купцов. Свет луны окрасил лицо Федьки в бледно-мертвенный цвет, его светлая борода серебрилась, будто покрытая инеем, но спалось ему нехорошо, он скрипел зубами, ворочался и временами вскрикивал. Снилось Федьке то, что и должно сниться в тягостную ночь – человеческая кровь, которой он пролил немало за своё воровское лето. Однако последний сон, который Федька увидел в эту ночь, был ещё страшнее, он увидел, как убивает родного брата Сёмку, и кровь свищет брызгами из его разорванного горла. Издав сдавленный вопль, Федька проснулся и возрадовался, никакого Сёмки и близко не было, но льдистый холодок в сердце остался, неужели, подумалось ему, этот сон сбудется, и он, прошептав с мольбой имя Божье, трижды перекрестился.

От  Волги на воровской стан наползал предутренний туман, с высокого осокоря, под которым лежал Федька, на него просыпались тяжёлые капли росы, он поднялся на ноги и огляделся. Ватажники спали, и только на берегу виднелась фигура сидевшего на комле, вынесенном из Волги, человека. Это был Лом, ему не спалось в полночную ночь, и он коротал время, глядя на текучую воду и слушая звуки предутренней реки.

Федька подошел к Лому и встал рядом.

– Что не спишь? – спросил атаман. – Не захворал ли часом?

– Занудило меня. Туга навалилась, стало мерещиться, не знаю что.

– Эх, Федька! – тяжко вздохнул Лом. – Разве ты не знаешь, что день меркнет ночью, а человек печалью. Стоит закручиниться, и силы тебя покинут. Я такое видывал. Бывает, год-два – орёл казак, потом задумается и пропал. Тут его или сабля найдёт, или хворь. А ты о чём тужишь?

– Я об одном думаю, долго ли мне жить осталось такой жизнью?

– Добро, Федька, что ты правду молвил. Я ждал, соврёшь. Твоя туга мне ве-дома. И мне по первости иногда вольная жизнь клином вставала. И всё от чего? Да всё от того,  что и у тебя. Жил ты, Федька, до этого лета, как к нам пришёл, в крепости от отца с матерью, от начальных людей, привык каждый раз ждать, что тебя куда-то пошлют, что-то прикажут, а у нас в артели полная воля каждому, у нас ничего нет, кроме ватажного братства, никаких уз. Мы все равны своей вольностью и товариществом.

– И долго ты, Лом, мучился? – помолчав, спросил Федька. – Я ведь не пень, чтобы не вспомнить отца с матерью. Вот брат Сёмка седни привиделся в крови весь…  К чему это?

– Эх, Федька! – воскликнул атаман. – Ярыжник должен верить не в сон и чох, а в свой нож острый, тогда ему завсегда удача будет. А кровь? Такая ли она для нас невидаль! А я недолго мучился твоей печалью, взлетел птицей на купеческий струг, схватил приказчика за бороду и отсёк ему напрочь голову! Вот и ты сегодня соверши это; Филька, вот только где-то запропал, нет от него весточки из Усолья.

Резко скрипнула ржавыми петлями дверь, и Федька, чего с ним не случалось ранее, испуганно оглянулся. На крыльцо своей избы вышел ватажный старинушка Степан, широко зевнул и клацнул, как пёс, челюстями, огляделся по сторонам и, подтянув сползшие с тощего зада штаны, пошёл в кусты.

– Запомни, Федька, наш разговор, – сказал Лом. – Крепко запомни! А я за тобой приглядывать стану.

На ходу завязывая верёвочный ошкур штанов, из кустов вышел Степан, направился к воде, умылся и спросил Лома:

– Фильки всё нет?

– Загулял, видно, где-то, – ответил атаман. – С него станет.

– Седни три дня, как он ушёл, – задумчиво произнёс Степан. – А что, если его изловили и сейчас щекочут огоньком да палками?

– Ране у него не бывало промашек, но всё случается, – сказал Лом. – Подождём день, если Филька не явится, пошлём кого-нибудь в Усолье, вот хотя бы Федьку.

– Не дело это, ватаман, – возразил Степан. – Вам нужно уходить отсель. Вот развиднеется совсем и уходите. Филька под палками всё расскажет, и быть беде.

– Ладно, – сказал Лом. – Ты хоть и стар, да башка у тебя светлая. Федька, поднимай людей!

Ватажники спали кто где, одни под кустами и деревьями, другие в амбаре и сарае, места на стане хватало всем. Просыпались они неохотно, ворчали на Федьку, и почти все засыпали опять, когда он от них отходил. Атаман всё это видел и громко крикнул:

– Кто последний поднимется, того пожалую затрещиной!

Ватажники сразу зашевелились, они знали тяжёлую руку своего предводителя.

– Ты, Степан, пригляди за Федькой, – сказал Лом.

– Что так?

– Задумываться стал парень. Вот только сказал, что кровь его душит.

– Знаемое дело, – кивнул Степан. – Из мужика никогда ватажника не вый-дет. Чтобы стать настоящим ватажником, как ты или я, нужно родиться от гулевых отца с матерью.

– Беда, если Фильку поймали. Большая помеха нашей гулевой путине, – сказал Лом. – Осень для нас самая страда, сейчас струги косяком попрут из Астрахани, бери, что хошь, не зевай.

– Не горюй, ватаман! Отойдёшь отсель вёрст на десять. А я тем временем схожу в Усолье, всё проведаю.

Ватажники один за другим стали выходить на берег, забредали по колено в воду, умывались и подставляли мокрые бороды солнцу, которое всходило над левым берегом Волги.

– Ты, Влас, вычерпай воду из лодки! – велел атаман. – Остальным пройтись вокруг и собрать всё, что разбросали. Сей же час мы отсель уходим!

Гулевых людей приказ Лома удивил, они привыкли с утра на полный день наедаться до отвала.

– Не дело, атаман, на пустое брюхо за вёсла садиться! – зашумели ватажники.

– Сам знаю, что не дело, – сказал Лом. – Но нет часа здесь оставаться. Уйдём отсель, и жрите, сколько влезет!

Ватажники поняли, что атаман говорит непустое, и быстро начали собираться, увязывали добычу в узлы, прячась друг от друга,  доставали свои захоронки с деньгами, засыпали и заваливали ветками кострища, за этим строго следил Степан, ведь ему в случае прихода государевых людей придётся отвечать, посему промашки быть не должно.

Все уже собрались и ждали знака, чтоб садиться в лодку, как залаяла и стала злобно биться на цепи собака подле избы.

Лом тревожно поглядел на Степана, а тот предупреждающе замахал рукой, чтоб не шумели и стояли молча. Собака затихла, и ватажники перевели дух.

– Все готовы? – спросил атаман.

И тут послышался шум, будто верх береговой горы подломился и покатился вниз. Собака опять всполошилась и начала громко лаять.

– Что это? – спросил Лом, обращаясь к Степану, но того уже не было рядом. Ватажники стояли, сжимая в руках оружие, и ждали, что велит их атаман.

 

Опасения Хитрово относительно возможной измены кого-нибудь из боевых людей десятника Курдюка и приказчиков, к счастью, не оправдались. Весь путь до Малинового оврага Сёмка настороженно за ними приглядывал, держал казаков близ себя, готовый ко всякой неожиданности.

Полная луна облегчала путь отряду, вокруг было светло и первые вёрст пять люди прошли бойко и скоро, переговариваясь между собой, порой довольно громко, что Курдюк, шедший впереди усольского ополчения, останавливал движение и требовал прекратить шум. Однако скоро говоруны сами утихомирились, начался крутой спуск в овраг, по дну которого текла узкая речка, оказавшаяся неожиданно глубокой, затем начался подъём в гору по сыпучему песку и скользкой глине. Один ратник  оступился и покатился вниз, пришлось дожидаться, пока он влезет на  верх оврага со второго раза.

Через две версты путь отряду пересёк другой овраг, такой же крутой и глубокий как первый, и здесь случилась потеря, соляной приказчик сверзился с половины склона оврага и сильно расшибся. Идти дальше он не мог, сильно повредил ногу, скрипел зубами, стонал и потел от боли.

– Сиди здесь! – сказал Курдюк. – Навязали на мою голову слабосилков, теперь с тобой мучайся. Сиди здесь, пойдём обратно, захватим.

– Ты что, Сафроныч! – испуганно вскричал приказчик. – Я же здесь не доживу до утра. Кругом волки!

– Нужен ты волкам, – ответил Курдюк. – Сейчас самая пора им сытыми быть. А пищаль тебе на что?

Не обращая внимания на стоны и жалобы приказчика, десятник повёл людей дальше. Потеря приказчика была не зряшной, все поняли, что нужно беречься, а то окажешься в ночи один, и будешь выглядывать, из-за какого куста выпрыгнет на тебя волк или кикимора.

Сёмка со своими казаками шёл сзади отряда. Привычные ездить на лошадях, они восприняли пеший поход как незаслуженную кару и поначалу ворчали, но вскоре утомились и обречённо замолчали. Выход у них был только один – идти вперёд, не обращая внимание на свинцовую тяжесть в ногах и горячий пот, заливающий глаза.

Сёмка шёл, погружённый в ожидание теперь уже неизбежной встречи с братом, которой он смертельно боялся. Он не жалел Федьку, ставшего помехой ему в жизни, особенного после того, как стал полусотником. Прежние горячие чувства к Федьке остыли. Сёмка думал о нём с отчуждённостью, как о недруге, и лишь временами его охватывала жалость, но не к брату, а к себе. Федька не только свою душу убийствами загубил, иногда думалось Сёмке, его смертный грех на мне камнем виснет. Не мог подале убежать, на Дон, в Астрахань, так нет, пристал к первым встречным ворам близ Синбирска. Теперь всем известно о его кровавых проделках, и кто ни встретит Сёмку – у него сразу на уме: вот он брат Федьки – убивца.

Из тяжких размышлений Сёмку вывел голос Курдюка, который собрал вокруг себя всех людей и объявил, что до воровского стана осталось не более полутысячи саженей, и приказал всем отдыхать. Усольские ополченцы и казаки попадали на землю, отдых им был нужен, многих многовёрстый переход так вымотал, что они едва дышали. Люди собирались в спешке, воды не взяли, и всех мучила жажда. Сёмка уткнулся лицом в широкий травяной лист и жадно слизывал с него росу, то же делали и другие.

Конец отдыха указало солнце, оно начало всплывать над Волгой, как охваченный пламенем струг, и Курдюк велел всем подниматься и проверить оружие.

Сёмка глянул на своих казаков, те готовились к бою молчаливо и сосредоточенно. Достав порох, паклю и пули, они снаряжали пищали, проверяли,  ладно ли сидит на ногах обувь, затем все стали молиться теми молитвами, которыми молились их отцы перед началом сражения.

По знаку Курдюка все двинулись к берегу Волги. Необстрелянные ополченцы не особо спешили, и казаки оказались впереди всех. Сёмка не обратил на это внимание, а Курдюк заметил нерадение своих людей и кинулся к ним с грозным видом, но это мало их расшевелило.

– Как идти за жалованием, так вприпрыжку бегут, – сказал он Ротову. – А на воров надо гнать палкой.

– Может, там пусто, в Малиновом овраге? – с надеждой спросил Сёмка.

– Вот выйдем на край верхнего берега и увидим.

Курдюк велел всем стоять на месте и пошел с Сёмкой вперёд. Продравшись через заросли, они в испуге отшатнулись от крутого обрыва и перевели дух. Внизу был виден мыс, на котором среди деревьев находилась изба, рядом с ней ещё какие-то срубы, наполовину вытащенная из воды большая лодка, вокруг неё стояли люди.

– Все здесь, – довольно сказал Курдюк. – Не зря мы ночь шли. А где же струг?

– Вот он, – сказал Сёмка. – За ближним островом.

– Точно, – подтвердил Курдюк. – Теперь и я вижу. Пойдём вниз прямо здесь.

– Тут же сажени полторы обрыва, – возразил Сёмка. – Не всяк решится прыгнуть.

– Ты с казаками иди вперёд, – сказал Курдюк и ощерился. – А я своих  погоню сзади. Они у меня не то что прыгнут, а на крыльях полетят.

Казаки прыгнули, не раздумывая, сзади их слышались вскрики и сдавленная ругань, это десятник сталкивал вниз своих боевых людей и приказчиков. Большую часть пути вниз казаки промчались по песчаной осыпи юзом до первых, росших на склоне, кустов, чем произвели большой шум, сильно встревоживший воров, изготовившихся к отплытию. Они переполошились и стали метаться по берегу, а казаки тем временем продрались сквозь кусты к дому Степана, вскинули пищали и ударили дружным залпом по ярыжным людям. Несколько ватажников упали на землю, другие бросились к лодке и начали сталкивать её в воду, а остальные, покрепче духом, стали отвечать казакам пищальными выстрелами. Сёмкины люди спрятались за деревья, снарядили свои пищали и вновь ударили по ворам.

Через малое время Сёмка выглянул из своего укрытия и увидел, что лодка отошла от берега с немногими ярыжными людьми, а остальные воры бегут в разные стороны, ища спасения. Среди них был Федька, и Сёмка опрометью кинулся за ним следом.

Погоня была недолгой, отбежав за Степанову избу, Федька встал и спросил Сёмку:

– Что гонишься за мной, брат?

Сёмка не ответил и стал медленно поднимать пищаль к плечу. Они были одни, с берега доносились крики и железный лязг оружия сражающихся людей.

– Стреляй, Сёмка! – сказал Федька. – Что медлишь? Если помирать, так лучше от твоей руки, чем на рели.

Руки у Сёмки задрожали, и он опустил пищаль. Федьку это обнадежило.

– Отпусти, брат! – хрипло сказал он. – Уйду отсель навсегда, в Персию или Туретчину, больше обо мне слуху не будет.

– А как же я? – спросил Сёмка. – Ты уйдёшь, а меня спросят, где брат, почему его не взял. Меня за тебя дьяк Кунаков уже на дыбу подвешивал, огонь к ногам подгребал. Нельзя мне отпускать тебя, Федька!

– Тогда что медлишь, убей! Или лучше дай мне пищаль, я сам себя порешу, чтоб не было на тебе братоубийства.

Сёмка задумался, Федька предложил ему выход из тупика, но можно ли ему верить? Он приподнял пищаль и поставил опять на землю, прикладом к ноге.

– Всем святым клянусь, брат! – горячо заговорил Федька, упав на колени. – Зачем тебе о мою кровь мараться? Ведь я тогда буду являться к тебе всю твою жизнь. А тебе жить надо! Тебя невеста ждёт! Дай пищаль!

Слова брата сумраком окутали голову Сёмки, и он кинул пищаль Федьке. Тот её подхватил на лету и поставил рядом с собой.

– Я сейчас, Сёмка, – сказал Федька. – Ты отвернись. Негоже тебе видеть, как я себя убью.

Сёмка подошёл к молодому осокорю, обнял его и закрыл глаза. Резко ударил выстрел. Сёмка обернулся и увидел, что недалеко от него стоит Курдюк, дуло его пищали дымилось.

– Ты что, парень, сдурел! – закричал Курдюк. – Он сейчас бы тебя убил!

Сёмка посмотрел в ту сторону, где находился брат. Федька лежал на земле, не выпустив из рук пищаль, пороховая затравка дымилась. Вдруг раздался выстрел, и пуля, вспахивая землю, прошла возле ног Курдюка.

– Кто это был? – спросил слегка побледневший десятник.

– Брат мой, Федька, – еле слышно ответил Сёмка.

– Ладно. Я пойду на берег, а ты долго здесь не будь. Струг на подходе.

– Знаешь, Сафроныч, – сказал Сёмка. – Сейчас ты спас мою душу от смертного греха.

Федька лежал, опрокинувшись навзничь, кафтан на груди, куда попала пуля, был пропитан начинавшей густеть кровью, лицо его было бледно, в волосах уже копошились мураши. Сёмка взял, разъяв кулак брата, свою пищаль и сел рядом на землю. В душе он ощущал пустоту, в голове – безмыслие, будто высквозило его целиком от всего, чем он жил последние полгода. Не стало брата - убивца, и нет тягостной обузы, мешавшей жить полной жизнью.

Подошли казаки и встали возле Федьки, сняв шапки. Они были с ним однослободчане, жили бок о бок, и многие из них подумали о том, насколько каверзна людская судьба – одного баюкает и нежит, а другого терзает и калечит.

– Тебя, Сёмка, воевода спрашивал.

Ротов встал с земли, посмотрел на брата и сказал:

– Похоронить бы надо Федьку, по-людски.

– Иди, Сёмка, – сказали казаки. – Всё сделаем.

От Надеиного Усолья струг Хитрово  до полуночи шёл под парусом, потом ветер начал слабеть, стрельцы сели за вёсла и гребли до рассвета почти без отдыха, пока не достигли острова, невдалеке от которого располагался воровской стан. Хитрово тотчас выслал разведку, стрельцы всё высмотрели и, вернувшись, доложили воеводе, что воры на месте, к берегу причалена лодка и близ неё сидят два человека, судя по всему, люди Лома.

Поразмыслив, Богдан Матвеевич, решил не лезть на рожон, а дождаться Курдюка с его людьми и ударить на воров с обеих сторон, чтобы тем было некуда деться. Так оно и вышло, казаки свалились на воровской стан с горы; услышав залп пищалей, Хитрово велел стрельцам грести, что есть силы к берегу, а сам пошёл на нос струга к пищали. Пушкарь уже грел на углях железный пруток, пищаль была снаряжена к бою, и Хитрово встал за неё, развернул направо и налево, затем направил её по ходу струга.

Воеводе было хорошо видно, как казаки схватились с ворами, которые вздумали сопротивляться и то, как другие, во  главе с  вором громадного роста, отпихнули лодку от берега и решили уйти рекой, не замечая, что  на них идёт струг. Пока воры разбирали вёсла, вставляли их в уключины, Хитрово был уже у десяти саженях.

– Жги! – крикнул, направив пищаль на лодку, воевода.

Пушкарь запалил порох, пищаль выстрелила, выметнув на воров четыре фунта мелко нарубленного свинца, и воров смело с лодки дробовым смерчем. Хитрово велел остановить струг и выловить из воды тех воров, что были ещё живы. Стрельцы достали четырёх  человек, и среди них был тяжело раненый в левую руку и живот атаман. Остальные воры пошли камнем на дно.

Схватка на берегу тоже закончилась. Трое воров были убиты, а двое бросили сабли и упали, сдаваясь, ничком на землю.

– Все ли ратные люди живы? – спросил Хитрово, сойдя со струга.

– Двое мертвы, – ответил Курдюк. – Есть и пораненные.

– Не зрю полусотника Ротова, – сказал он. – Курдюк! Отыщи его, не медля!

Со струга на берег вынесли искалеченных воров и положили на траву возле огромного осокоря, туда же поместили и сдавшихся на милость воеводе ярыжных людей.

– Берите топоры! – приказал Хитрово стрельцам. – Срубите с дерева все ветви, кроме двух, самых толстых, что растут в разные стороны.

Скоро на осокоре застучали несколько топоров, на землю посыпались листья и щепки, начали падать срубленные ветви.

– Сёмка жив, – сказал вернувшийся из поисков полусотника Курдюк. – Погнался за братом, тот чуть было его не убил, но я поспел вовремя.

– Где Федька? – спросил Хитрово. – Волоки его сюда.

– Вор мёртв, – ответил Курдюк. – А Сёмка подле него, печалится.

– Собаке собачья смерть, – строго молвил воевода. – Который тут Лом?

Воры, торопясь, указали на атамана. Хитрово подошёл к нему и посмотрел в лицо, но Лом взгляда не отвёл, хотя и скрипел зубами, сдерживая готовый вырваться стон.

– Знаешь, какой тебе будет учинён спрос? – спросил Богдан Матвеевич.

– Кабы не рана, ушёл бы я от тебя, воевода, – сказал Лом. – Щипцов и огня я не страшусь, жалею, что не сгинул сразу. И зачем я из воды вынырнул, ушёл бы камнем на дно и век бы тебя не видел.

– Всякий человек за жизнь цепляется и ты, как все, – сказал Хитрово. – Но я тебя и твоих дружков мучить не буду, не люблю этого.

– Что ты удумал, воевода? – настороженно спросил Лом, поглядывая на усольских приказчиков, которые сидели по обе стороны от ствола дерева на двух оставленных ветвях с верёвками в руках.

– А чем плохи рели? – сказал Хитрово и махнул рукой.

Стрельцы подхватили атамана и поволокли к осокорю. Приказчик сбросил верёвку по обе стороны ветви, за одну сторону был ухвачен петлёй за шею Лом, другую сторону верёвки стрельцы потянули на себя и вознесли над землей атамана, наводившего ужас на торговых людей не один год. Лом задёргался всем телом, простёр руки вверх, ухватился за верёвку и попытался ослабить петлю, но силы его оставили и он, издав клокочущий хрип, повис тряпичною куклой.

Следом за атаманом начали вешать других воров, по два сразу, на обеих ветвях. Некоторые, как Влас, сами шли к месту своей смерти, другие пытались яростно сопротивляться, но это никому не помогло. Скоро на осокоре висели все пойманные воры.

Казнь Сёмку не волновала, он сам был только что на волосок от гибели, и только сейчас это понял.

– Что, Сёмка, кончилась твоя мука? – сказал Богдан Матвеевич. – Бери казаков и уйми эту орду.

Хитрово указал на усольских боевых людей и приказчиков, которые начали грабёж воровского стана. Они сбили замок на амбаре и тащили оттуда запасы ватажной артели: меха, сукна, оружие, стопы кож, посуду, связки солёной рыбы, разную еду и пытались спрятать всё, до удобного часа, по кустам и ямам.

Казаки были рядом, Сёмка велел им зарядить пищали и выстрелить поверх голов мародёров, что сразу охладило их пыл.

– Возьми свою сволочь, – сказал Хитрово десятнику Курдюку. – И  скорым шагом, не оглядываясь, иди в Усолье, пока я не повесил тебя рядом с Ломом.

Усольское воинство удалилось, Хитрово велел собрать всё ценное, что имелось на воровском стане, и погрузить на струг. Когда закончили работу, было уже заполдень, и воевода велел всем отдыхать и набираться сил для обратного пути на Синбирскую гору.

Вечером казаки и стрельцы собрались на берегу для погрузки на струги, и Хитрово велел Сёмке поджечь воровское становище. Казаки обложили стены избы, амбара и других построек сухим хворостом, подожгли его, и синбиряне отходили от берега при свете пожара.

Вслед стругу с воинскими людьми смотрел воровской старинушка Степан, который не первый раз спасся от нашествия государевых людей в тайном схроне, в который он юркнул, когда с берегового обрыва на воровской стан обрушились Сёмкины казаки. Схрон он устроил давным-давно, несколько десятков лет назад, за своим домом под собачьей конурой, где выкопал глубокую яму, оплёл в ней стены ивовыми прутьями, пол застелил жердями, и всегда держал там запасы еды и воды на несколько дней. Это укрытие не однажды спасало Степана от неминуемой гибели во время прихода сюда государевых людей и набегов степных жителей. О нём он никому никогда не говорил, поэтому и дожил до седых волос, ведя воровскую жизнь.

Степан вылез из схрона, закрыв его за собой собачьей конурой, и побежал прочь от горящего дома к воде. Выскочив из кустов, он остановился, увидев дерево, на котором висели Лом и его побратимы.

– Эх, атаман! – вздохнул Степан. – Были у тебя сила и гулевое счастье, да, видать, кончились.

С шумом и треском обрушилась кровля дома, огонь от жилища перекинулся на деревья, к ногам Степана упала горящая головёшка и подожгла траву. Он затоптал огонь и побежал к небольшой будке, где у него хранились необходимые в хозяйстве вещи. Назад к дереву Степан вернулся с топором и начал ожесточенно рубить его в полусажени от земли.

– Погоди, Лом! Погоди, – приговаривал он время от времени. – Погоди чуток…

За спиной Степана уже заполыхали кусты и деревья, когда осокорь вместе с повешенными на нём людьми рухнул в Волгу. Степан бросил топор и, вынув нож, кинулся в воду. Первым он освободил от верёвки Лома и оттолкнул тело на глубину.

– Плыви, атаман! Погулял ты по Волге-матушке немало, нечего с ней расставаться, она тебя примет.

Освобождённых от верёвок, вслед за Ломом, мертвецов подхватила Волга и повлекла их, баюкая на своих волнах, неведомо куда.

 

                                                     

ЭПИЛОГ

 

1

 

С трудом дойдя против ветра и течения реки до Надеиного Усолья, Хитрово решил не тащиться дальше на бурлацкой бечеве и, взяв Сёмку и двух казаков, Арбугинскими полями и через Сенгилеевские горы отправился в Синбирск посуху. На пути Богдан Матвеевич и его спутники не встретили ни одного людского жилища; благодатная земля, обильная водными источниками и красным лесом, была пуста, её ещё ни разу не касался плуг пахаря, никто не скашивал роскошный травяной покров, не вспугивал с озёр птиц, и звери в этих краях не слышали пищальных выстрелов охотников. Но Хитрово не особо радовали открывающиеся его взгляду природные богатства и красоты, он понимал, что это всё ещё долго будет лежать втуне, поскольку не было людей, готовых заселить эти пространства, и пройдёт ещё немало времени, пока в этих пределах затеплится жизнь.

Другие заботы занимали окольничего, в мыслях он был уже на Москве, до открытия земского собора оставались считанные дни и, прибыв в Синбирск, Хитрово немедля, собрался и в сопровождении Васятки отправился в столицу. Дьяк Кунаков, оставленный синбирским воеводой на время, провожал окольничего до речки Сельдь. Дальнейший путь Хитрово лежал через Ардатов на Владимир и Москву.

После участия в Земском соборе, известного тем, что на нём было принято Уложение, ряд статей которого окончательно закрепили крепостное право в России, Хитрово испросил у государя длительный отпуск и несколько месяцев посвятил устройству своих вотчин, число которых постоянно росло: жаловал окольничего царь, и он сам вёл куплю-продажу своих сел и деревень, с неизменным прибытком своей казны. В июле 1649 года Богдан Матвеевич был поставлен во главе Челобитного приказа, затем в июле 1651 года ему был доверен один из важнейших приказов – Земский, ведавший делами стольного града, ещё не конца успокоенного после кровавых событий Соляного бунта.

В Земском приказе,  размещавшемся возле Московского кремля в громадной избе, где рядом с крыльцом и на земляной крыше стояли по две всегда готовые к бою пушки, решались самые важные вопросы городской жизни: надзор за мерами веса и объёма товаров, продаваемых на бесчисленных московских торгах, уплата с них пошлин, запись всех домов и земельных участков, какие в Москве продаются и покупаются, сбор налогов на жильё, воротные, мостовые, крепостные деньги, надзор за общественным порядком на улицах.

С именем Хитрово связано устройство Новой Немецкой слободы. Иностранцы проживали в Москве издавна. При Василии III они были поселены отдельно от русских в Замоскворечье, где им, в отличие от москвичей, разрешалось пить вино, поэтому это место называлось Налевки. В Смуту иностранцы расселились по всему городу. «Московиты относятся терпимо и ведут сношения с представителями всех наций и религий, как-то: с лютеранами, кальвинистами, армянами, персиянами и турками» – отмечал Олеарий в своём «Путешествии в Московию». Добавим, что русские нетерпимо относились к иудеям и католикам. Наиболее благожелательными были отношения с лю-теранами и кальвинистами, те имели в Белом городе две церкви, но в начале 1640-х годов произошло несколько событий, которые вызвали недовольство государя и патриарха.

Лютеране потеряли церковь из-за ссоры и драки женщин, споривших о первенстве. Немецкие офицеры женились на купеческих служанках, а те, став жёнами капитанов и поручиков, уже не хотели сидеть ниже своих барынь, которым уступать своим бывшим служанкам показалось постыдным. Началась ссора, переросшая в драку. На беду мимо церкви проезжал патриарх. Он приказал сломать лютеранскую кирху, и какое-то время у лютеран церкви не было. Кальвинисты начали строить свой храм, но действовали без разрешения, и его сломали тоже.

Многие иностранцы, прижившись в Москве, стали носить русскую одежду, из чего произошла неприятность. Патриарх, благословляя народ, вышел из собора. Все православные стали на колени, однако несколько человек остались стоять, поскольку они иностранцы. Сразу же вышел запрет иностранцам одеваться в русские платья. После этого немцам запретили носить русскую одежду.

Со временем начали поступать челобитные, что немцы, живущие в городе, купили самые лучшие и большие площади из приходских земель и лишили де попов их доходов. Царь, чтобы не обострять положения с иностранцами, издал строгий приказ: «Кто из немцев хочет перекреститься по русскому обряду, тот пусть останется жить в городе, но кто отказывается поступить так, тот обязан в течение короткого времени вместе с жилищем своим выбраться из города за Покровские ворота, в Кокуй…» Это место нарекли Новой Немецкой слободой. Здесь каждому по его личному состоянию выделялась земля. Ответственным за возведение новой слободы был назначен окольничий Богдан Хитрово, видимо, государь учёл его предыдущую службу на строительстве Синбирска.

Земли для иноземцев, примерно на четыреста дворов, были отведены на берегу Яузы. Участки раздавались бесплатно. Во время этой работы Богдан Хитрово близко познакомился с иностранными специалистами, которые стали жить на Кокуе: оружейниками, мастерами пушечного дела, ювелирами, врачами. Он присматривался к обустроенному быту иноземцев, к их способности сообща решать важные вопросы жизни общины.

 

 

2

 

Царь Алексей Михайлович легко сходился с людьми верующими, а если они ещё имели высокий духовный сан, то к их мнению он прислушивался с сугубым вниманием. Взойдя на царство, государь познакомился с игуменом Кожеозёрской пустыни Никоном (Никитой). Вскоре Никон становится настоятелем Ново–Спасского монастыря в Москве, где была родовая усыпальница Романовых. Царь и Никон стали часто встречаться, потому что Алексей Михайлович был из породы таких сердечных людей, которые не могут жить без дружбы, всей душой привязываются к людям, если они нравятся им по своему складу, – вот он и приказал, новоиспечённому архимандриту Никону приезжать для беседы каждую пятницу во дворец. За короткое время Никон сделал стремительную карьеру: в 1652 году царь и окружающие его со слезами стали упрашивать Никона, уже Новгородского митрополита, не отказываться от патриаршего престола. Никон согласился, но с условием, если царь, бояре, священный собор и все православные будут слушаться Никона «яко начальника, пастыря и отца краснейшего». Требуемая клятва была дана.

Это было трудное для русского православия время. В 1649 году Иерусалимский патриарх, присмотревшись к нашим богослужебным обрядам, указал царю и патриарху на многие «новшества». Нужно было немедленно приводить всё в канонические рамки и тут-то и пошли разногласия, которые, в конце концов, привели к расколу. Никон, став патриархом, начал именовать себя «великим государем» и «собинным» другом царя. Это позволило ему провести церковную реформу быстро и решительно. Уверовав в свою силу, Никон почёл себя ровней царя, и часто любил порассуждать о преимуществах церковных государей над земными владыками.

Тем временем царь Алексей Михайлович повзрослел, возмужал, и его чувства к «собинному» другу начали тускнеть, хотя тот возносился всё выше и выше. Он стал крупнейшим феодалом в стране, имел свой особый патриарший двор, мало-помалу Никон встал в центре не только церковного, но и государственного управления. Бояре в деловых отношениях  с патриархом именовали себя перед ним, как перед царём, полуименем (например, в грамоте: « Великому государю святейшему Никону патриарху… Мишка Пронский с товарищами челом бьют…»). Сам Никон величал себя «великим государем», в грамотах писал своё имя рядом с царским.

Бывший мордовский крестьянин забыл, что всё его влияние основывается не на законе и не на обычае, а на единственно благоволении к нему Алексея Михайловича. Царь в силу своего тишайшего характера неизвестно, сколько терпел бы его выходки, но помог случай.

Приезд иноземных послов, тем более государей, а Теймураз был царём Кахетии, вызвал в Москве оживление, как среди простого люда, так и среди знати. Власти не препятствовали этому, показывая многолюдство государства. На случай приёма гостей все те, кто находились в ближайшем от них окружении, получали дорогую одежду, драгоценные украшения из государевой казны. Каждому придворному было определено его место во время дипломатического приёма. За этим следил специально назначенный думский чин. Окольничий Богдан Матвеевич Хитрово очищал путь царевичу; он это делал по известному обычаю, наделяя палочными ударами тех, кто слишком высо-вывался из толпы; случилось, что попался ему под палку патриарший дворянин князь Мещерский. «Не дерись, Богдан Матвеевич! – закричал дворянин. – Ведь я не просто сюда пришёл, а с делом». «Ты кто такой?» – спросил окольничий. «Патриарший человек, с делом посланный», – отвечал дворянин. «Не чванься!» – закричал Хитрово, и с этими словами ударил его в другой раз по лбу.

Дворянин побежал жаловаться к патриарху, и тот своею рукой написал царю, прося разыскать дело и наказать Хитрово. Алексей Михайлович ответил также собственноручной запиской, что велит сыскать, и сам повидается с патриархом. Но события развивались по другому пути. Через несколько дней к патриарху пришёл князь Юрий Ромадановский и от имени царя запретил ему называться «великим государем».

И тут Никон обнаружил превеликую гордыню. Он отслужил обедню в Успенском соборе, потом, после возвышенной проповеди, произнёс: «лучше с сего времени не буду патриарх». Принесли мешок с простым монашеским платьем. Пока толпа отнимала мешок, Никон пошёл в ризницу и написал письмо царю: «Отхожу ради твоего гнева…». Во дворце встревожились. Послали переговорщиком князя Алексея Трубецкого, но Никон требовал, чтобы царь к нему пожаловал в келью. Трубецкой ушёл во дворец, Никон продолжал бузить, но враги патриарха не дремали. Они показывали царю его неправды, его грехи, его недостоинство, что де напрасно Никон старается внушить, будто удалился вследствие гонения неправедного. Никон увидел перед собой бездну, в которую его в одночасье столкнуло государево неблагорасположение. Начался сыск уже по Никонову делу: изъяли его бумаги, стали проверять траты, и  много чего нашлось в обвинение.

1 апреля 1659 года Никону было объявлено, что он от патриаршества отказался и в дела церковные не имеет право вмешиваться. Собрали собор из своих архипастырей, но влез некий грамотей и доказал, что лишать Никона патриаршества вправе только другие православные патриархи. Срочно послали, снабдив деньгами, посыльных за ними, чтобы поспешали на собор.

А что наш герой, зачинщик всего этого церковного перетряса, Богдан Матвеевич Хитрово?.. О нём, если где и слышно, то только в устных и письменных речах Никона. Пишет Никон константинопольскому патриарху Паисию и обязательно начинает описывать свои беды с Хитрово, который прибил во дворе слугу патриаршего и остался без наказания. В рассуждениях Никона была своя логика: оттаскал бы царь за промашку с патриаршим слугой Хитрово за бороду, и ничего бы не случилось. Не было бы указа о запрещении называться «великим государем», сысков, читки личных бумаг, соборов с требованием отречения. В глазах Никона Хитрово был первовиновником всех его бед.

Но вот приехали антиохийский и александрийский патриархи. Стали читать Никоновы отписки на вопросы собора. «…Оставил патриаршество вследствие государева гнева». «Допросите, – прервал царь, – какой гнев и обида?» Никон: «На Хитрово не дал обороны, в церковь ходить перестал…» Патриархи: «Хотя Богдан Матвеевич зашиб твоего человека, то тебе можно было бы потерпеть и последовать Иоанну Милостливому, как он от раба терпел…». Тут послышался голос Хитрово, ободрённого словами патриархов. «Во время стола я царский чин исполнял, – начал Богдан Матвеевич. – В это время пришёл патриархов человек и учинил мятеж, и я его зашиб не знаючи…». Патриархи продолжали: «Когда Теймураз был у царского стола, то Никон послал человека своего, чтобы смуту учинить, а в законах написано, кто между царём учинит смуту, тот достоин смерти, а кто Никонова человека ударил, того Бог простит, потому что подобает так быть». При этих словах антиохийский патриарх встал и осенил Хитрово крестным знамением.

Никона сослали в Ферапонтов монастырь, но и оттуда он умудрился ещё раз дотянуться до Хитрово. К исполнению своей задумки он привлёк старца Флавиона и послал письмо, смысл которого заключался в том, что некий чёрный поп показывал: «Богдан Хитрой мне друг и говорил мне, чтоб я государя очаровал, чтоб государь любил больше всех его, Богдана, и жаловал, и я, помня государеву милость к себе, ему отказал, и он мне сказал: «Нишкни же!» и я ему молвил: «Да у тебя литовка то умеет; здесь на Москве нет её сильнее». И Богдан говорил: «Это так, да лихо запросы велики, хочет, чтоб я на ней женился, и я бы взял её, да государь не велит».

Устроили сыск, дело было нешуточное в ведовстве, призвали в застенок всех этих чернокнижников и травников. Они сказали: «Вольно старцу Никону на нас клепать, он это затевать умеет» С тем и отступились, тем более, что из Ферапонтова монастыря доходили странные слухи о поведении Никона.

В то время как Никон объявлением великого государева дела на Хитрово хотел проложить себе дорогу к возвращению из ссылки, про него самого объявилось великое государственное дело, давшее торжество Хитрово с товарищами, и отягчившее участь заточника. Из Ферапонтова приехал архимандрит Иосиф и донёс: «Весною 1668 года были у Никона воры, донские казаки, я сам видел у него двух человек, и Никон говорил мне, что это донские казаки, и про других сказывал, что были у него в монашеском платье, говорили ему: «Нет ли у тебя какого утеснения: мы тебя отсюда опростаем».

От греха подальше Никона затворили в келье, приставив крепкий караул. В церковь на службу он ходил в сопровождении стрельцов. И вообще Никон сильно изменился. Много значения стал придавать еде, жаловался царю,  что его плохо содержат, хотя всего у него было в преизбытке. Царь жаловал его деньгами, осётрами, именными пирогами, посылал собольи меха. И всё для того, чтобы смягчить безвыходное положение бывшего патриарха, который так и умер, не увидев Москвы.

 

 

3

 

Церковная реформа вызвала в русском обществе глубочайший раскол. Явились пророки, возвещавшие о приходе сатаны и конце света.

«Понеже антихрист прииде ко вратам дворца, – писал вернувшийся из сибирской ссылки протопоп Аввакум, – и народилось выблядков его полная небесная…»

С душевным трепетом ступил в окаянный 1666 год и синбирский протопоп Никифор, знавший о предсказаниях Кирилла и о том, что на приход антихриста указывает число 666, упомянутое в «Откровении» Иоанна Богослова.

Немного лет прошло со дня счастливого 1648 года, когда он, молодой священник, стал служить в соборной церкви Живоначальной Троицы строящегося града Синбирска. Какие это были счастливые годы, наполненные смыслом ежедневного соприсутствия с Богом! Но явился Никон, затмил очи царю, встал с ним вровень, даже именовать себя стал Великим Государем, и вошли в русскую православную церковь разор и смятение.

Никифор вступил в новый год своей жизни с ощущением, что этот год будет его Голгофой, потому что решил стоять до конца за древлее благочестие, за истинную веру.  Единственное, чего боялся поп, была его физическая слабость, он не знал, как достойно вынести мучения, которым его подвергнут. Не отречётся ли от своего решения после первого удара кнута, выдержит ли глад и холод, вынесет ли хоть малую толику страданий, которые уже испытали первые новомученики? Он искал опору в душе, сокрушался, что Бог не дал ему крепости в членах, а сотворил небольшим, мягкотелым, любящим покойную жизнь человеком. Но ещё он боялся, что на него крикнет какой-нибудь приезжий никонианский Пилат, и вздрогнет он от страха и онемеет от ужаса. Боялся он и за судьбу своих сыновей, которые служили с ним в храме. Их ведь тоже покарает антихрист Никон: сошлёт простыми иноками в дальний монастырь, а то и запечатает в подземную тюрьму.

Матушка протопопица уже два года как скончалась, похоронена возле церкви. И хорошо, что так, что не увидит она его близких страданий. Каждый день он проходит возле её могилки и целует деревянный крест. Часто сидит на скамеечке рядом, шепчет слова покаяния перед ней, горюет, что пережил её, голубку, дожил до лихолетья.

Старый друг Никифора, диакон Ксенофонт, отошёл от церкви, обмирщился. Как началась раскольничья замятня, ударился Ксенофонт в питие хмельное. Года два ещё служил, но как-то дыхнул на воеводу перегарищем, и тот, добрая душа, взял Ксенофонта в приказную избу, ибо грамотеем диакон был изрядным, и языки местные знал.

Недавно пришёл Ксенофонт к протопопу вполпьяна, но рассуждал здраво. Сначала Никона всё поносил, не зная, что патриарх ждёт собора и суда над собой. Потом задал Никифору вопрос: почему нас называют раскольниками, мы ведь этот раскол не затевали? Греки, хохлы учёные, афонские старцы – сидни затеяли раскол, что, де, русские молятся неправильно, а нам ведь и до их открытий хорошо было.

– Какая, скажи, разница двугубую или трегубую аллилую петь? Двумя или тремя перстами креститься? Вот, дурак безграмотный перевёл вместо «смертию смерть поправ» – «смертию смерть наступив», так почто об этой глупости извещать весь крещёный мир и драку устраивать? Ну, выпороли бы толмача и вся недолга. Так нет, кому-то умствовать захотелось!

– Эх, Ксенофонтушка! – вздыхал отец Никифор.

– А я так мыслю! – загрохотал басом Ксенофонт, – что стала наша православная святая Русь поперёк дороги антихристу! Вот он и начал обходить её кругами, выбирая в какой бок вцепиться. Теперь не оставит нас антихрист на веки вечные до второго пришествия!

Диакон жалобно посмотрел на отца Никифора и молвил:

– Я ведь попрощаться с тобой, отче, пришёл. Ухожу с казаками на Низ, уломали меня они. Нам, говорят, как людям православным, свой пастырь нужен. Благослови, святой отец!

И Ксенофонт опустился перед протопопом на колени.

– На что благословить-то, Ксенофонтушка? Твои воровские казаки людей, как курей, режут! Ты, если хочешь, сам себя благослови. Вон церковь открыта. Иди и молись. Не мне тебя учить!

Диакон сморщился, заплакал пьяными слезами и сказал:

– Не обессудь, отец, а я благословлюсь чаркой медовухи!..

Достал из-за пазухи склянку и выпил одним духом.

– Так-то оно лучше! Жди нас, Никифор! Придём с Дона с несметной силой!

Никифор проводил диакона, долго смотрел ему вслед, как тот, спотыкаясь, брёл по Смоленскому спуску к Волге, где у берега стояли казацкие струги и слышались раздольные песни. Он не осуждал Ксенофонта за крутую перемену в жизни, просто жалко было ещё одного талантливого русского человека, впавшего в пьяное язычество.

Протопоп хоть и жил уединяясь, но и до него доходили важные вести. Православные, отвергшие никонианство, стали объединяться, помогать друг другу, изредка приносили весточку, что случилось где-нибудь за тыщу вёрст. И ночами при мерцающем свете лампады к Никифору приходили качающимися призраками те, кто уже пострадал за веру.

…Костромской протопоп Даниил, расстриженный в церкви посреди народа в Астрахани, – в земляной тюрьме заморили; муромского протопопа Логина сослали в Муром, где он и погиб в чумной мор; Гавриле – священнику в Нижнем голову отсекли, протопопа Аввакума сослали  в Даурию, где много мучили, вернули и вновь сослали на Мезень. «Ныне ревнители сожигахуся огнём своей волей…»

Протопоп Никифор забывается и ему снится, как к нему в комнату с шумом и угрозами врывается толпа пёстрообразно одетых людей. Впереди всех два уродца в патриарших одеждах и рогатых шапках, рядом с ними стрельцы, воевода Дашков.

- Хватайте! Стригите прямо здесь!..

Отец Никифор в ужасе хватается руками за голову и просыпается. В окне светит утреннее солнце, а с улицы его кто-то зовёт.

Вернулся из дальней поездки духовный сын протопопа купец Колокольников, зашёл поделиться новостями. А известия были удивительные. Наконец-то в Москве собирается продолжить свою работу, засевший ещё в прошлом году церковный собор, решавший судьбу Никона. Важная новость была в том, что к собору приведут самых отъявленных раскольников, чтобы низвергнуть их из лона православия и объявить анафему.

Долго утрясался вопрос с патриархами, которых на востоке под турками было ажно четверо. Никакой реальной власти эти патриархи не имели, но высоко ставились в Москве, как потомки вселенского константинопольского православия. По этой причине они довольно сильно чванились перед русскими духовными пастырями и свою учёность считали непререкаемой. По случаю войны в Европе они ехали в Москву через Персию и Астрахань, поднимаясь по Волге.

11 марта 1666 года царь Алексей Михайлович писал астраханскому архиепископу Иосифу: «Как патриархи в Астрахань приедут, то ты бы ехал из Астрахани в Москву вместе с ними и держал честь и бережение; если они начнут тебе спрашивать, для каких дел вызваны в Москву, то отвечай, что Астрахань далеко, поэтому не знаешь… Думаешь, что велено быть в Москве по поводу ухода бывшего патриарха Никона и других великих церковных дел. Своим людям накажи накрепко, чтобы они с патриаршими людьми не говорили и были осторожны…»

Конечно, патриархи Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский хорошо знали, зачем они едут в Москву, и что от них требуется. Знали и другое, за чем, главным образом и ехали, что будут осыпаны золотом и соболями за поддержку позиции Алексея Михайловича в весьма скверном внутрицерковном деле.

Издержек для дорогих гостей не щадили: под патриархами и свитой было 500 лошадей. Но скоро царю дали знать, что патриархи везут с собой наборщика печатного двора Ивана Лаврентьева, который был сослан на Терек за латинское воровское согласие, а также захватили с собой грамотея, писавшего воровские грамотки воровским казакам, разграбившим царский струг. Царь написал, чтобы воров в Москву не возили, а отдали воеводам.

В Синбирск патриархи прибыли, когда начинался ледостав, и со стругов надо было пересаживаться в сани. Это вызвало недолгую задержку патриархов в городе, которая и привела к гибельным для протопопа Никифора последствиям.

За несколько дней до их отъезда к протопопу домой пришёл воевода Иван Иванович Дашков. Зайдя в горницу, перекрестился на образа трёхперстно, сел на стул к столу и, сипло дыша, спросил:

– Что делать думаешь, протопоп? Завтра твой последний день. Астраханские сыщики нашептали патриархам, что ты держишься раскола. Я тебя, Никифор, покрывал, сколько мог, и здесь на тебя доносили, и из Москвы запрашивали. Я всегда отписывался, что лучше пастыря мне на воеводстве не надо. Завтра патриархи решили посетить службу в церкви и запросили от меня пятнадцать стрельцов, помоложе и поздоровее. Может, одумаешься? Проведи обедню по-никониански, церковь сынам оставишь, а сам на покой.

Никифор весь окаменел от напряжения, на лбу выступили капли пота. Он сжал кулаки и выдохнул: «Нет!»

Всё случилось по словам воеводы. Едва протопоп двуперстно благословил паству, как перед ним выскочили двое в рогатых шапках, патриархи что-то заверещали, указывая на священнослужителя. На Никифора обрушились несколько стрельцов. Затем его волоком дотащили до воеводской избы и бросили в подвал. Патриархи протопопом не ограничились: остригли диакона подгорного монастыря, в Уренске остригли попа по челобитной его дочери духовной. Но этих под караул не взяли.

Вечером воевода Дашков принёс в подвал тёплую одежду, бросил её на попа и просипел:

– Ещё неделю будешь здесь сидеть, потом в Москву на голой телеге покатишь. Ну, чего ты добился?

– Я устоял супротив антихриста!

Дашков вытаращил на него глаза, перекрестился, сплюнул в угол и вышел, загремев железом двери.

Из Синбирска патриархов снарядили по высшему разряду. Лучшие каретных дел мастера исполняли для священных особ: для патриархов – две кареты, для Трапезундского митрополита и архиепископа Синайской горы два рыдвана больших, да переводчику старца милетского рыдванец небольшой. На обивку пошли материалы: «анбургское сукно, епанча серая и чёрная, 20 аршин зелёного шёлка».

Наконец, в середине октября 1666 года патриарший обоз двинулся на Москву.  Многие вышли провожать его, но не заезжих патриархов, а своего протопопа, отца Никифора. Город был немноголюден, и в нём не было ни одного человека, с кем бы священник не сталкивался в жизни: одного крестил, другого венчал, третьего увещал.

На соборе синбирский протопоп Никифор был осуждён вместе с Аввакумом, Лазарем и Епифанием к ссылке в Пустозерск, место «тундряное, льдистое и безлюдное».

В Пустозерск прибыли 12 декабря 1667 года. «Меня и Никифора протопопа, – пишет Аввакум, – не казня, сослали в Пустозерск». Сам указ о ссылке подписан 26 августа 1667 года. На следующий день Лазаря и Епифания казнили на Болоте (Замоскворечье), урезав им языки.

В четвёртой челобитной царю Алексею протопоп Аввакум пишет: «Прости же, государе, уже рыдаю и сотерзаюся страхом, а недоумением содержим есмь; помышляю мои деяния и будущего судища ужас. Брат наш синбирский протопоп Никифор, сего суетного света отоъиде; посём та чаша и меня ждёт…»

Это случилось около 1668 года.

14 апреля 1682 года в Пустозерске были сожжены Аввакум, Епифаний, Лазарь и Фёдор.

 

 

4

 

Столкновение с патриархом Никоном не повредило служебному возвышению Хитрово, и, возможно, даже помогло этому. Руководя Земским приказом, он время от  времени привлекался к выполнению важных посольских и военных поручений. Когда обострились отношения с Польшей, Хитрово участвовал в военных действиях, а затем в переговорах об условиях перемирия. В 1653 году его назначили в состав «великого посольства» и направили в Варшаву вместе с князем Б.А. Репниным. С началом новых военных действий Хитрово стал товарищем полкового воеводы Я.К. Черкасского и принимал участие во взятии Минска, Ковно, Гродно. А в 1656 году государь доверил Хитрово один из самых важных постов – назначил руководителем Оружейной палаты, которая занималась вооружением русской армии. Богдану Матвеевичу были подчинены Ствольный приказ, Серебряная и Золотая палаты. Вскоре количество оружейников, которые тогда работали по своим домам, увеличилось в три раза, были произведены большие закупки пищалей и пистолетов у иностранных государств. Это позволило к 1680 году создать около тридцати солдатских, рейтарских и драгунских полков иноземного строя.

Своими первоначальными функциями хранилища и мастерской царского оружия палата ограничивалась очень недолго. В неё вслед за оружейниками и кузнецами со временем вошли чеканщики, златописцы, ювелиры, золотых и серебряных дел мастера, художники по церковной росписи и украшению книг, мастера басменного и финифтяного дела, знатные живописцы – от тех, кто занимался расписыванием знамён, стягов, «палаток», до иконописцев, наконец, строители – каменных дел мастера и плотники. Оружейная палата занималась вооружением русской армии, выполняли заказы для царской семьи, крупнейшие заказы городов и монастырей. Здесь была налажена система учёта мастеров по всему государству. Все они в своё время проходили при Оружейной палате испытания в мастерстве и в случае необходимости вызывались в Москву или другие города для выполнения ответственных работ по своей специальности.

По заказам Оружейной палаты в те годы трудились известные живописцы – С. Ушаков, И. Владимиров, С. Лопуцкий, оружейники К. Давыдов, братья Вяткины, серебряники Г. Евдокимов, Т. Греков, Ф. Фробос. Их произведения сохранились и являются гордостью наших музеев. В руководстве дворцовыми  палатами проявилась многогранность личности Хитрово: он крупный администратор, способный координировать деятельность оружейных заводов и тонкий ценитель редких художественных произведений, умеющий заметить дарование, создать условия для творчества.

Хитрово принадлежал к поколению властных людей, которые своей деятельностью готовили проведение реформ Петра I. Они были ещё не готовы разорвать связи с прошлым и безоглядно устремиться в будущее, и к ним вполне можно отнести слова историка В.О. Ключевского: «царь Алексей Михайлович принял в преобразовательном движении позу, соответствующую такому взгляду на дело: одной ногой он ещё крепко упирался в родную православную старину, а другую уже занёс, было за её черту, да так и остался в этом нерешительном переходном положении»

Богдану Матвеевичу эти душевные метания государя были ведомы очень хорошо, с каждым годом его отношения с Алексеем Михайловичем становились всё ближе и задушевнее. Ломая сложившиеся местнические обычаи, царь назначает его ведать приказом Большого дворца, хотя прежде такого не бывало. Большим дворцом всегда заведовали представители первых боярских родов. В 1667 году Хитрово был пожалован в бояре и дворецким, а, по сути, был включён в самый близкий круг лиц, посвящённых в семейные тайны государя. Его отношения с Алексеем Михайловичем приобретают характер дружбы, основанной на внутреннем духовном родстве. На заседаниях боярской думы Богдан Матвеевич сидит на первом месте после царя – по левую его руку. А при частых выездах Алексея Михайловича на богомолье занимает место в царской колымаге. Возвысился, стал окольничим, его брат Иван, которому было доверено воспитание наследника престола Фёдора Алексеевича.

При исключительной занятости служебными делами Хитрово не забывает, и о собственных интересах. Милостью государя он стал владельцем семнадцати тысяч десятин земли и трёх тысяч крестьянских дворов в нескольких ближних к Москве уездах. Много внимания уделяет подмосковной усадьбе Братцево, строит там каменный господский дом и каменную церковь Покрова с приделом Алексея Божьего человека, тезоименинного царю Алексею Михайловичу «да в селе двор боярский и около двора задворных крепостных деловых людей русских и иноземцев 37 человек».

Царь Фёдор Алексеевич сохранил высокое положение Хитрово при дворе, и пожаловал его так называемым «дворчеством с путём» и передал ему к прежним обязанностям ведение бывшего Монастырского приказа,  со всеми его несметными богатствами. При молодом царе Богдан Матвеевич занял первенствующее положение при дворе. Позже таких отмеченных фортуной людей стали называть временщиками, но кажется, Хитрово, имея необъятную власть, никогда не пользовался ей для личного обогащения и не вредил людям. Сохранились известия, что он был в общении доступен и прост и не отказывал в помощи нуждающимся людям. В одной из рукописей того времени Хитрово описывается как «… знатный боярин Московского царства имене почтеннейшего мужа, который не затыкает ушей своих от просителей, который столь великодушно и искусно поддерживает славу царского венца благотворною рукою, что почти совершенно уничтожил господствующее здесь тиранство и на его развалинах основал храм Граций» Конечно, «Храм Граций» Богдану Матвеевичу не удалось основать,  да и вряд ли он ставил перед собой такую задачу, но он был во всех отношениях достойным государственным мужем, способствовавшем возвышению России.

Радость от постоянных успехов по службе и расточаемые ему царские милости, не смогли смягчить для Богдана Матвеевича огорчения и разочарования в семейной жизни. Сыновей у него не было, из двух дочерей одна умерла в младенчестве, вторая вышла замуж за князя Троекурова и умерла при жизни родителей. В 1680 году не стало и самого Хитрово. Погребённый едва ли не с царскими почестями в московском Новодевичьем монастыре, он оставил наследницей своего громадного имущества жену Марию Ивановну. Любопытно, что Фёдор Алексеевич это завещание утвердил, хотя в нём было неодобряемое властью распоряжение освободить кабальных и пленных людей. Последовал царский указ: «Кабальных и пленных людей, которые за ним (Хитрово) жили в крестьянстве по судным и в родовых и в выслуженных им поместьях и в вотчинах, а которые крестьянские дети и во двор взяты из поместий и вотчины его освободить на волю, и впредь никому то за образец и на пример не ставить»

Всё наследство боярыни Хитрово после её смерти было взято в царскую казну и было впоследствии роздано другим служилым людям. Скоро стало забываться и имя Богдана Хитрово, которому не повезло быть особо отмеченным историческими писателями, но осталось, как оказалось, главное детище его жизни – град Синбирск – Симбирск – Ульяновск.

 

   
   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов