Думать и то тяжко, голова раскалывается, неужели опять, а ведь клялся в рот не брать. Открыть глаза? Ох, зачем столько света. И что за фигура у окна? Мираж? Прояснилось: баба, маленькая, плотненькая, в блузке и юбочке, на голове стрижка… и будто бы рожки… нет, померещилось.
Он сел. Не выдержав боли в голове, выругался. Она обернулась.
– О, вы проснулись, – голос мягкий, певучий.
Двинулась к нему, чуть прихрамывая на левую ногу. Ему показалось, что промелькнул хвост – пушистый, кошачий. Он протёр глаза и, вновь не выдержав, застонал от боли.
– Как спалось? – поинтересовалась она, будто не замечая его состояния.
– Ты кто? – выдавил он.
– В смысле, как зовут?
– В смысле, откуда взялась.
Она подошла, стала рядом. Молоденькая шатенка, глаза карие чуть раскосы, лицо слегка скуластое, нос немного курносый. Всего понемногу, красоты тоже. Он скривил рожу. Она заметила, но пояснение дала:
– Сами же вчера привели и велели остаться до утра.
– Зачем?
– Откуда я знаю. Велели остаться. Товарищ ушёл, а вы сразу на диван упали и заснули.
В нём что-то откликнулось, и спросил уже по-человечески, без грубости:
– Ну а сама как? Спала?
– Не беспокойтесь, в кресле ночь провела. Только уж больно вы храпели.
– Понятно, храпел. Так нажраться и не храпеть.
– Много вы вчера пили. Как пришли с вечера, так и стали с товарищем пить водку, а потом ещё пивом закусывать.
– Что с пивом – по башке чувствую. Что за товарищ?
– Странный такой.
– С чего взяла?
– Выражение лица идеально симметрично, а по мыслям можно читать чувства и наоборот.
– Вовка, сосед.
– Бил себя в грудь и называл моголом.
– Говорю, Вовка-акын.
– Поэт?
– Что видит, то и пишет, – пояснил он, кривясь от боли.
– Плевки у него мастерски получаются.
– Циник.
– Как пришли с вечера…
– О каком вечере говоришь? – прервал он
– О вечере поэзии. Там мы с вами и познакомились.
Он стал что-то припоминать. Действительно, вчера была читка в доме культуры. Он был приглашён местной организацией. Но подробностей вспомнить не мог, мешала головная боль. Наконец спросил:
– Тебя как зовут?
– Чарина де Габриак
– Что за ерунда?
– Никакая не ерунда. Была Черубина де Габриак, а я вот Чарина, правнучка её.
– Ничего не понимаю.
– Вы же поэт. Как же не знаете Черубину де Габриак?
– Она кто? Акмеистка, имажинистка, футуристка?
– Волошина помните?
– Тот, что в хитоне чудил?
– Этим штрихом измерили его?
– А что, есть что-то существеннее? Неужели то, что кусал жену? – пробурчал он.
– Откуда информацию черпаете? Из глянцевых журналов?
– Из воспоминаний литературных насекомых.
– Оно и видно.
– Короче, как тебя называть?
– Чарина де Габриак
– Понятно, Чага-чуча.
– Не могу взять в толк: добрый вы или злой, – голос её изменился, стал выше тоном и звучал теперь резковато.
– Слушай, отстань с оргвыводами, – прохрипел он.
Ему было явно не до разбора собственных нравственных основ. Тело нуждалось в более действенном рецепте, и он потребовал:
– Посмотри на кухне, не осталось ли помидорного рассола со вчерашнего.
– Не осталось.
– Откуда знаешь?
– Прибирала там, приводила всё в порядок.
Он тоскливо попросил:
– Будь другом, сгоняй в лавку.
– Надо в аптеку, я сейчас, – торопливо ответила и тут же ушла.
А он в тоске стал размышлять: ну не рассола, так арбуза; нет, не нынешнего, вялого, с грубой клетчаткой сердцевины и непременной блевотиной через три часа. При этих словах стало особенно тяжко, и он попытался отогнать тошноту иным воспоминанием: а того, с раскалывающимся разрезом, нежнокрасного, с тёмными семечками, сочного и сладкого, пахнущего свежестью летнего утра; а лучше солёненького, заквашенного в бочке, и обязательно игристого, как шампанское. При слове «шампанское» ему стало ещё хуже. «Всё, завязываю с бормотухой», – промычал он нечто вроде клятвы.
Здесь вновь появилась она, будто не ходила – летала. Торопливо разорвала пакетик, высыпала содержимое в стакан с водой и принялась перемешивать ложечкой.
– Давай, – протянул он нетерпеливо руку.
– Подождите, надо хорошенько перетавосить.
– Чего? – буркнул он, выхватил стакан и жадно опорожнил.
Содержимое стакана пришлось по вкусу, осталось прояснить действие. Она тут же прокомментировала, теперь уже игривым голоском:
– Минут через пять станет легче желудку, а через десять-пятнадцать и голове.
Он закрыл глаза и стал ждать. Действительно, вначале отступила тошнота, а затем и головная боль. Открыл глаза, спросил:
– Откуда знаешь, как лечить?
– Папа был алкоголиком, – засмеялась она звонко и добавила: – Я медик по образованию.
– По-ня-тно, – протянул он, поднимаясь медленно с дивана.
– Что понятно? Почему людей не лечу, а занимаюсь чёрти чем?
– Смотри, как нас повернуло, – сказал он, поглядел на неё с некоторым удивлением и добавил: А «чёрти чем» – это что?
– А вот торчу тут с вами, толкаюсь по всяким вечерам, стишки читаю.
– Так ты стихи строгаешь?
– Вам вчера понравилось. Обещали в своём журнале опубликовать.
– В каком журнале?
– В вашем. Говорили, что заведуете отделом поэзии в литературном журнале.
– Я?
– Вы.
– Ну ладно. Во дела пошли.
Она ушла на кухню и через минуту вернулась с книгой в руках.
– Вот в корзине для мусора нашла.
– Что это?
– Как я понимаю, философ. Что же в мусор?
– Ой, не напоминай.
– Что так?
– Там в предисловии на две страницы о сексуальной ориентации философа. Стошнило.
– Может, всё-таки почитаете? Деньги ведь плачены.
– Подарок. Выбрось в корзину.
– Вот и вы подарите кому-нибудь, найдёт книга хозяина.
И она улыбнулась с хитринкой в глазах. Ему показалось, что вновь произошли метаморфозы и сейчас она просто смеётся над ним. Он грубо отрезал:
– Выбрось!
В ответ она неспешно отложила книгу в сторону и взяла со стола другую, полистала и сообщила:
– Вялотекущая проза.
Он промолчал. Она, усмехнувшись, продолжила:
– И вы такое читаете?
– А что?
– Нравится? – и глаза её выплеснули веселость.
– Забавно, – ответил он миролюбиво.
– Серая хлябь бытия забавляет? – голос её неожиданно приобрёл назидательную нотку.
– Забавно, знаешь, читать рассуждения о нравственном законе, о сути человека, о том, что есть жизнь и как её понимать обывателю.
– А особенно забавно читать рефлексии самца оказавшегося на виду у самок. Не правда ли? – прозвучало с её стороны уже с ехидцей.
Он крякнул от неожиданного поворота и принял тон:
– Возможно, личные впечатления автора.
– Фотографа по призванию.
– Так думаешь?
– Уверена.
– До конца читала?
– Нет, дошла до повестушки с явно заимствованным стилем и оставила.
– А зря. Следовало смотреть до конца. Эссе в конце книги замечательны. Они, если хочешь, оправдывают всю книгу.
– И чем же оправдывают, разрешите спросить.
– В данном случае мучительными размышлениями о творчестве, о таланте, о писательском поте.
– Что же здесь мучительного, есть призвание – служи ему, – и она изобразила на лице снисходительность.
– Служить Музе безответно, это, знаешь, одна из самых тяжких нош.
Произнёс он и внимательно посмотрел на неё: правильно ли поняла? И тут же заметил: поняла и приняла на себя. Тогда добавил:
– Вот про деда у него по-настоящему, а у тебя про бабку – лапша на уши.
– Ему поверили, а мне нет. Кто он вам: сват, брат, кум?
– Он писатель, настоящий.
– Откуда знаете: настоящий, ненастоящий.
– По стилю видно.
– Ну что же, можно и о стиле. Ему присуща теза с последующей антитезой.
– Пожалуй.
– Но они у него, извините, далеко не равноценны.
– Это нелегко.
– Кто сказал, легко. Но к чему тогда пижонство?
– Ну и к чему?
– А он, видимо, в юности прочёл заметку Честертона о великих писателях и так себе писателях.
– И что?
– И решил быть великим.
– Не думаю.
– Тогда в литинституте в голову вдолбили, что истину, идею, нравственность следует проводить окольными путями. Невнятность делает писателя значительным в глазах читателя.
– А ты сторонница лобовой атаки?
– Я сторонница того, что подобные приёмы не всегда сопутствуют высокому уровню.
– А чему?
– Полуправде, неискренности, нравственной неразборчивости, тягомотине, толчее воды в ступе, глупости.
– А морализаторство не глупость?
– Я не о морализаторстве, а о нравственной позиции автора.
– А если автор стремится стать над добром и злом? Тогда как?
– Вы серьёзно полагаете, что среди людей возможна подобного рода объективность?
– Почему нет?
– Потому что на деле означает если не смерть, то чёрствость души, закамуфлированное зло.
В её голосе при этом ощущалась некая двусмысленность.
– Зря ты, книга сработанна на профессиональном уровне, – сказал он.
– Вот-вот, черепаший панцирь на душе теперь именуют профессионализмом.
Ему надоел подобный разговор, и он бросил:
– Оставим это.
– Хорошо, оставим, – согласилась она.
– Мои-то стихи понравились?
– Те, что на вечере читали? Очень понравились. Стишки о грохоте, о лязге, о дребезге монет, о выпивонах, мордобоях. Урбанистической утробой рождены. Не поэзия – экскременты цивилизации.
Он внутренне напрягся, но в голосе попытался сохранить спокойствие:
– Интересно, откуда такая уверенность в собственном взгляде на литературу. Уж не от личного ли мастерства? Почитаешь?
– Что?
– А что вчера читала, что в журнал обещал тиснуть.
Возбуждённый блеск в её глазах сменился покоем так резко, что он не заметил момента перехода. Она, ухватившись за спинку стула руками, чуть расставив ноги, явно копируя его манеру, начала распевно:
– Шуми, греми бесхозный люд, раскачивай ковчег надежды…
Он рассмеялся, прерывая:
– Это что же, неучтённый в бухгалтерских книгах что ли?
– Это из поэмы «Бесхозный мир». Чего смеётесь? Художнику можно насовать всяких обломков в композицию. И всё сходит с рук, мало того, все ходят вокруг, рассуждают: как умно.
– Ты что же, новые смыслы в поэзию понесла?
– Это пародия. Но если хотите, я могу другое.
– Валяй
Она, не задумываясь, продолжила:
– Любовью жизнь обезображу, затем пошлю ко всем чертям…
Он уже хохотал.
– Кого пошлёшь? Любовь или жизнь?
– Да ну вас, – улыбалась она. – А вчера нравилось, хвалили, говорили, что пародии у меня сочные.
– Может, и сочные, но больно уж смешно получается.
Он утёр пот со лба, шеи и произнёс:
– Жарища. Ну и жизнь пошла в наших краях: летом – Бангкок, зимой – Якутск.
– Вы были в Таиланде?
– Нет.
– Зачем же говорить, если не были и не знаете?
– Что же там знать, включи ящик и узнавай.
– Поэт должен прочувствовать лично.
– Послушай, Чага-чуча, чем учить меня, лучше посмотри, не осталось ли в холодильнике пива.
– Лучше, если вы меня будете звать просто Чуча, если не можете настоящим именем.
– Почему Чуча?
– Потому что я чудачка.
– А я думал чучело, – вырвалось у него.
И тут же понял, что порядочная свинья, раз отыгрался таким способом.
Она резко отвернулась и отошла к окну.
– Обиделась? – попытался выправить он хамство.
– Я к вам с открытым сердцем. А вы! – прозвучало с затаённой иронией.
– Блаженны наивные духом, в их окоём иногда забредает счастье.
При слове «счастье» она заплакала. Как-то странно, переливчато.
– Прости, ну прости дурака, – оправдывался он уже искренне. – Ты очень даже симпатичная девушка.
– Жестокий вы, – произнесла она, хлюпая носом.
– Ты права, что-то есть. Жизнь, понимаешь, ожесточила.
Она утёрла слёзы концом блузки, оголив живот, и, глянув серьёзно, спросила:
– А жизнь кто делает?
– В каком смысле? – не понял он.
– А хотя бы в жестоком.
Он не знал, что ответить, и спросил:
– Ну и кто?
– Сами и делаем, – уверено заключила она.
– Это же над нами, – с недоумением произнёс он.
– Кто вам сказал?
– Это ты в смысле, что каждый да вылепит себя сам, невзирая на окружающих, а по канонам Евангелия?
– Это я в смысле, что личность не всегда плывёт по потоку, иногда гребёт и против течения. Если, конечно, стоящая личность.
– О внутреннем сопротивлении миру толкуешь. Понятно. С тобой не соскучишься.
И посмотрел на неё с интересом. Вмиг она показалась удивительно привлекательной, он потянулся к ней и взял за талию.
– Уберите кацирупки. А то так и приложу плямку к физиономии, – решительно произнесла она.
– Слушай, где ты такие слова находишь?
– Не знаю, сами находятся.
Он продолжил, смягчая тон разговора:
– Ну что это за кацирупки такие? Скажи, пожалуйста.
– Ваши руки.
– Мои руки? Почему?
– Наверно потому, что куцые.
– У меня куцые руки?.. Ну хорошо, допустим, тогда куцыруки.
– Нет, кацирупки, – произнесла она уверенно.
– Ну а плямки?
– Тоже руки, только мои.
– Почему твои?
– Потому что холодные вечно.
– Сердце плохо качает?
– Иногда.
– В Кисловодск надо.
– Страшно.
– Чего?
– Боюсь терактов.
– А умереть от остановки сердца не страшно?
– Нет.
– Интересно, почему?
– Не знаю. Свыклась уже. Оно трепыхается, и я чувствую, что не одна.
– Как это?
– Не знаю. Боязно одной.
– Ты нормальная?
– В смысле психики? Нормальная, хотя и дурепа порядочная.
– Дурепа это дурочка?
– Нет, дурепа.
Она внезапно рассмеялась и принялась рассказывать случай из своей жизни, подтверждающий, что именно дурепа. К концу коротенького рассказа смеялся уже и он.
– Видите, я же говорила, что дурепа.
– Что ты всё время на ногах? Устала, поди. Садись.
И он жестом указал место подле себя на диване.
– Ляги-то подвиньте.
– Ляги?
– Ну да, ноги.
– Гм… понятно, ногами, по крайней мере, лягают.
– Ляжки у вас толстые, потому и ляги.
– Толстые? Посмотри на свои.
– Мне положено, я как-никак женщина.
И села рядом, почти прижалась. Стало тепло и уютно. Он прислонил голову к её груди. Сердце стучало с перебоями.
– Вот загилькаю сейчас за все ваши грубости, – произнесла она неожиданно.
– Переиначила тюркское? – поинтересовался он, зевая.
– Какой вы недотёпа. Видели, как младенец пузыри пускает, когда ему весело?
– Я что, пузыри пускаю?
– Нет, но если я вас погилькаю, будете смеяться как младенец.
Он подумал: что перед ним? кривляние, продуманный спектакль или естество? Если естество, то очень уж редкий экземпляр попал в его дом.
Серьёзно произнёс:
– У меня вообще странная душа, тебе лучше её сторониться.
Вместо ответа она коснулась его головы рукой. Рука излучала нежное тепло. Странно подумал он: плямки, а тёплые. Продолжил:
– Видишь ли, меня после лирического напева всегда бросает в жёсткий ритм ироничного марша.
– Не совсем понимаю, – тихо произнесла она.
– Это о темпоритме. Качается маятник, никак не может найти равновесного эпического положения.
– Вы о текстах?
– О текстах тоже. Сколько не зачинал эпос, всегда верх брала если не лирика, то ирония, граничащая с сарказмом.
– Вы злой?
– Чёрт его знает. Но вот сделаю человеку больно, и тут же самому становится больно, невыносимо больно.
– Вы добрый, – уверенно заключила она.
– Ты в этом уверена?
– Да, я в этом уверена, – сделала короткую паузу и, отстранившись, вдруг продолжила: – В моей судьбе ты ничего не значишь, но боль твою я ощущаю вдруг и понимаю, всё могло бы быть иначе на этой маленькой планете крестных мук.
– Подожди, подожди, – вскинулся он: – Ты что, экспромтом балуешься?
– Заметно?
– Проверим.
Он возбудился, вскочил на ноги и зашагал по комнате. Она осталась сидеть на диване. Он предложил:
– Давай что-нибудь, например, на тему города, но с лирической ноткой. Можешь?
Она прикрыла глаза, помяла нервно пальцы рук и, не открывая глаз, выдала без заминок, распевно:
– Город пыльный, до камня знакомый, мы с тобою повенчаны болью. Той щемящей, как с первой любовью, уводящей вослед за собою. И в дыханьи акации белой, и в страданьи травы пожелтелой ожиданье судьбы с новой строчки, перемешанной с пылью в рассрочку.
– Для экспромта неплохо. Стих простоват, конечно, но удар держишь, и образ поэтический имеется какой-то.
В этот момент раздался сторонний голос:
– Что за гомон, драки нет!
– Будет вам и драка, господа пииты, – хохотнуло над ними и затихло.
– Да тихо ты, чёрт, – отмахнулся он.
Чёрт оказался вчерашним сотрапезником, коллегой по цеху, ровесником – мужчиной средних лет, изрядно помятым. Вова, одним словом.
– Нет, ты не мешай. Ты послушай нашу Чарину де Габриак, – воскликнул хозяин.
– Ка-а-ак? – переспросил Вова.
– Потом, потом. Слушай, – вновь отмахнулся он и обратился к ней:
– А так, чтобы в мировом масштабе о человеческой комедии. Бальзак извёл тома, а ты в пару строк. Попробуй, Чага-чуча.
На этот раз сосредотачивалась дольше. Он уже заёрзал, собираясь дать отбой, но она пропела:
– Уходят люди и столетия, река забвения течёт. Вершится ль в суете трагедия, иль фарсом тешится народ, ничто не властно над комедией, река забвения течёт.
Вова захлопал в ладоши и сообщил:
– Мысль – штамп говённый. Но для массы сойдёт.
Дохнуло перегаром и продолжило:
– А по толпе? И чтобы без жалости, наотмашь.
Глядя в глаза заказчику, она произнесла с язвительным оттенком:
– Я выхожу на сцену. Люд хохочет – глумливо, беззастенчиво, хрипя. Чего он бестолковый ещё хочет, жестокости и глупости копя? Пустое дело, я в другом пространстве, мне начихать на эту хреноту, и коммунальные помойные засранцы не заслонят мне вечности звезду.
Вова загоготал, а хозяин, успокаивая гостя и чтицу, подытожил:
– Ишь разошлась. Тебе палец в рот не клади. Этого читать перед залом не стоит, могут и побить.
Но у Вовы в этот момент в голове нечто созрело и он, разбрызгивая слюну, спешно предложил чтице:
– Слушай, да ты можешь заколачивать деньги на эстраде! Зритель любит подобные штучки. Плевать на шероховатости, здесь важен эффект. Афиши забабахаем. Чарина де Чебурак!
– Габриак! – поправил хозяин.
– Ну, Габриак, какая разница. Представляешь, народ повалит. Хочешь, твоим продюсером стану. Зачем тебе журналы? Сама вокруг себя колесо закрутишь. Соглашайся.
– Отстань, видишь – устала, – прервал хозяин коллегу.
– Это не моё, – отказалась она.
– Ну и зря. Зажила бы по-человечески, – пробурчал Вова.
– Это как?
– При деньгах значит. Чтобы не отказывать себе в малом.
– Я довольна жизнью.
– Ну и дура, – бросил раздосадовано несостоявшийся продюсер.
– Заткнись! – взорвался хозяин.
– Да видно же. Такие способности и не на пользу, а коту под хвост. Могла бы через год на мерсе разъезжать, – не унимался Вова.
Она хихикнула и тут же ответила:
– Стада бизонов на колёсах заполонили города. Заполонили и пленили стада двуногих обезьян.
– Нет, ты посмотри на неё, форменная дура! – обращался уже к коллеге Вова.
Но тот схватил разговорившегося товарища за ворот и прошипел:
– Заткнись.
Говорун дёрнулся, но был крепко прижат к стене.
– А вы его на дуэль вызовите, за оскорбление женщины, – рассмеялась она едко.
– Она что, не от мира сего? – выдохнул прижатый к стене Вова.
И тут же получил жёсткий удар кулаком в живот. Завязалась потасовка, а над катающимися по полу телами плыл насмешливый женский голос:
– Какой пассат нас к цели движет, каким мотивом сердце дышит, и что в конце нас успокоит и примирит с любой судьбою?
Прозвучал и затих. Мужчины ещё некоторое время барахтались на полу, затем резко отстранились, сели и очумело посмотрели друг на друга. Огляделись по сторонам. Предмет спора и потасовки исчез, испарился, будто и не был никогда.
– Чертовщина какая-то, – пробормотали оба разом: – Чага-чуча.
Комментарии пока отсутствуют ...