(продолжение, начало в №№ 70, 71)
Глава третья
1
Поп Никифор находился в Москве уже второй месяц. Приближалась Пасха, но его дело все не разрешилось, и причиной тому было сильное недомогание патриарха Иосифа. Только он мог принять решение по кляузной челобитной, посланной вдогон за Никифором его гонителем стрелецким капитаном Вострецовым, которого священник тихо, но строго уличал прилюдно в блудне и срамных игрищах. Помещик крепко прибил Никифора, вышиб его из прихода, и ударил патриарху челом, что поп де захватил власть в патриаршей вотчине и её грабит. В Патриаршем приказе дали челобитной ход, она была доложена патриарху, но по известным причинам приговор Никифору пока произнесён не был.
При Казанском соборе, где настоятелем был протопоп Иван Неронов, Никифор жил в одной комнате с попом Аввакумом. Здесь же помещалась и жена убеглого попа Анастасия с младенцем Прокопием. Соседство было шумным: Аввакум часто пытался вовлечь Никифора в обличение московских порядков, вопия, что много блудни зрит в святом месте земли русской – Кремле, и единственный здесь праведник – царь Алексей Михайлович, и близ него можно поставить лишь Фёдора Ртищева. По ночам временами заходился плачем ребёнок. Всё это Никифор терпел беспрекословно и, глядя на дитя, с жалостью вспоминал свою жену Марфиньку, которую оставил на попечении семьи двоюродного брата в тягости, и она вот-вот должна была родить.
Встречаясь каждодневно с Иваном Нероновым, отец Никифор о своём деле не спрашивал, знал, что в своё время ему объявят решение, когда оно будет. Аввакуму на Вербное воскресенье сказал своё слово сам царь Алексей Михайлович. В собор пришёл дворцовый стольник и вручил ему грамоту от великого государя. Она была незапечатана. Аввакум прочёл её и завздыхал.
– Что государь отписал? – спросила Анастасия, подойдя к мужу с ребенком на руках.
– Эх, святая простота наш великий государь Алексей Михайлович! – покачал головой Аввакум. – Пишет, чтобы воевода не забижал меня, убогого. Призывает изверга к покаянию. Это ж как?
– Великий государь рассудил как истинный христианин, – робко произнёс Никифор.
– Вот и ты туда же со своей добротой! – вспыхнул Аввакум. – Воевода - волк ненасытный! Ему грызть попов за лакомство!
– Что делать думаешь? – спросил Никифор.
– Пойду в Лопатицы, куда от государевой воли денешься.
– Оставайся, Аввакум, на Пасху, – сказал Никифор. – Всё едино до Христова Воскресения в Лопатицы не поспеешь.
– И то, правда, – согласился Аввакум. – Нечего поспешать. Когда я ещё увижу патриарха на осляти.
Вечером Неронов сказал Никифору:
– Кажется, патриарх встал с одра. Завтра на Вербное воскресение будет в Успенском Соборе. После пасхальной недели твоё дело решится.
Никифор потянулся поцеловать руку протопопа.
Неронов недовольно отстранился.
– Я не тебе угождаю, а правде, – сказал он, оглядывая ветхую одежонку попа. – Иди за мной.
Протопоп привёл Никифора в своё жилище, отлучился ненадолго и вынес рясу из тонкого сукна.
– Тучен я стал, а был борзой, как ты. Тебе будет впору, прими, – и, отметая взмахом руки благодарность, продолжил. – Окольничий Фёдор Ртищев прислал тебе поминок на Светлое Воскресенье.
Никифор был тронут вниманием сильных людей до глубины души. Он вернулся в своё жилище, примерил рясу, она оказалась впору. В новом одеянии Никифор пошёл на торжище.
Один торговый ряд цвёл пасхальными вербами. Распустившиеся почки, как жёлтые птенчики, рассевшиеся на красноватых ветках, радовали взгляд, наполняли душу умилением.
Никифор разбил у менялы рубль на тридцать три алтына, копейку отдал за размен, и купил большой вербный куст. Здесь же продавали красные яйца, куриные и гусиные. В прихвачённую с собой корзину Никифор уложил полсотню яиц, расплатился и, довольный покупками, вернулся в своё жилище.
– Какой ты, отец Никифор, молодец! – всплеснула руками Анастасия. – Мой Аввакумушка забыл купить вербы, хоть я ему и наказывала.
Её муж трапезничал.
– Не велика радость в покупных вербах, – проворчал он, обгладывая щучий хребет. – Вот если бы своими руками наломать. За деньги радость не купить.
Жилище украсили ветками, а одну дали поиграться маленькому Прокопу. Дитя схватил ветку в руку и начал ею размахивать, что заставило отца довольно улыбнуться и взять сына на руки.
Мысль о религиозном торжестве, которое должно состояться завтра, с участием царя и патриарха, приводила отца Никифора в трепет. Он страстно желал увидеть всё собственными глазами, но боялся, что это невозможно, и поделился с Аввакумом своей печалью.
– Я о сём не стражду, – сказал Аввакум. – Не горюй, Никифор. Я проведу тебя в такое место, где мы всё узрим.
На следующий день, перед тем, как должен начаться крестный ход, Аввакум увлёк за собой Никифора к кремлёвской стене. Возле башни он о чем-то пошептался с караульщиками, сунул им поминок, и стрелец провёл их на стену, прямо напротив храма во имя Покрова. Торговые лавки на Красной площади были закрыты, и мостовую мели, поднимая клубы пыли сотни полторы метельщиков. Возле Лобного места, где в те времена уже не казнили, стояли люди в раззолоченных одеждах и поглядывали на Кремль.
И тут особенно радостно зазвонили колокола. Из Успенского собора через Фроловские ворота двинулся крестный ход. Отец Никифор обомлел от увиденного великолепия: впереди шло духовенство с образами, за ними – стряпчие, стольники, дворяне и дьяки в золотом парчёвом платье, выданном им на торжество из казённых хранилищ, далее шел государь, а за ним – бояре, окольничие, думные люди и гости, по бокам государя сопровождали полковники и головы стрелецкие. Вся Красная площадь была заполнена народом. При появлении государя все встали на колени и земно поклонились.
Возле Лобного места патриарх, после прочтения отрывка из Евангелия, подал царю ветку вербы. Подвели белого осла, патриарх сел на него, Алексей Михайлович взял конец повода и повёл осла по дорожке из красных и синих сукон, которые расстилали стрельцы. Впереди царя и патриарха двигались красные сани, на которых стояла огромная изукрашенная верба. Крестный ход через Фроловские ворота вернулся в Успенский собор под звонкий и радостный звон колоколов кремлёвских соборов и церквей столицы.
На Пасху отцу Никифору удалось просунуться в Успенский собор на утреню. Этому помогло его новое священническое одеяние, подаренное ему Иваном Нероновым, а ещё больше встреча с Фёдором Ртищевым, который не починился подойти к нему сам, когда увидел Никифора возле собора. Ртищев шёл в храм, чтобы проведать всё ли готово для встречи государя и захватил с собой Никифора, где тот и остался.
Вскоре в собор пришёл государь, а с ним бояре, окольничие, думные дворяне и дьяки, стольники и стряпчие, все в золотых одеждах. После хвалительных стихир Алексей Михайлович прикладывался к иконам, затем христосовался с патриархом, архиереями в губы, а остальное духовенство жаловал к руке. К числу последних по какому-то несвойственному ему смелому порыву примкнул и отец Никифор. К царской руке он приблизился последним. Заметил, что протопоп Успенского собора недоумённо на него глянул, но Никифор уже поцеловал руку царя и получил от него красное яйцо. Возвращаясь на свое место, он почувствовал, что на губах у него солёно. Это были слезы умиления и великой радости, которые переполняли его душу. Те же чувства владели православными людьми всей русской земли в день Светлого Христова Воскресенья. Вся Русь единодушно славила Бога, не предполагая, что через несколько лет по православному единодушию непримиримо пройдёт кровавая трещина раскола.
Пасхальную обедню Аввакум и Никифор провели в Казанском соборе, а после службы были званы Иваном Нероновым на трапезу. В конце застолья протопоп сказал Никифору, что говорил с патриархом о его деле, и тот велел им явиться на патриаршее подворье через два дня.
– Жаль, не увижу твоего торжества, Никифор, – сказал Аввакум. – Я еду завтра. Пора возвращаться к своим блудолюбивым чадам.
– Экий ты нетерпеливец, Аввакум! – сказал Неронов. – Душу человека враз не построишь. Это не изба, которую можно срубить за день.
– Милостивец мой Иван Васильевич, – горько молвил Аввакум. – Знаю, что тороплив и горяч, но ничего с собой поделать не могу. Мало в людях братолюбия. Вот сегодня христосовались, но друг другу мало кто простил. А Господь, он всё зрит!
Никифор забеспокоился, что вспыхнет за столом несогласие, но Иван Неронов не ответил Аввакуму, и тот успокоился.
Через два дня Неронов и Никифор явились на патриаршее подворье. Народу там было много: из многочисленных вотчин явились к патриарху люди поздравить его с пасхой и поднести поминки деньгами, мехами и сукнами. Неронова и Никифора пропустили мимо них. Из тёмных и душных сеней они прошли в комнату, которая была так густо увешена образами, что напоминала молельню.
Патриарх Иосиф сидел в кресле, он был недужным старцем, всегда углублённым в свои думы. Гостей заметил, когда они земно поклонились и этим произвели шум.
– Что за поп? – спросил Иосиф, указывая бледным перстом на Никифора.
– Отец Никифор, – сказал Неронов. – Я уже тебе доносил, святейший патриарх, что его вышиб из прихода стрелецкий капитан Вострецов и возвёл на отца Никифора поклёп, что он не радел о патриаршей вотчине.
Иосиф осмысленно посмотрел на Никифора и вопросил:
– И много чего у меня украл, поп?
Никифор от этих слов, вымолвленных с язвительным смешком, похолодел от ужаса.
– Хотя не видно, что ты крал, – продолжил патриарх, – тощ больно. Сколько на приходе был?
– Четыре года, – пролепетал Никифор.
– Срок достаточный, чтобы пошарить в моих закромах. Ладно, о чём просишь?
– Места ищу.
– А на старое не пойдёшь? – спросил Иосиф. В горле у него забулькало, и он отпил из кубка лекарственный настой.
– Не стоит его возвращать на старый приход, – подал голос Неронов. – Раздоры не утихнут, новая склока вспыхнет.
– Есть у нас что-нибудь подходящее?
– В этом году окольничий Хитрово закладывает новый град Синбирск на Волге. Видел отца Никифора, и он ему приглянулся. Просил меня передать тебе, святейший патриарх, если на то будет твоя воля, отдать отца Никифора ему на церковь во имя Святой Живоначальной Троицы в новом граде Синбирске.
– Не знаю, как и разрешить это дело, – задумчиво сказал патриарх. – Очень уж робок твой поп, Иван, как он справится? Там ведь тьма язычников, мордва, чуваши, гулящие людишки.
– Отец Никифор тих, это правда, но слово Божье исповедует истово. А твёрдость, когда надо, окольничий Хитрово выкажет. Он – воевода.
– Уговорил. Ладно. Благословляю тебя, отец Никифор, на соборную церковь в новом граде Синбирске, – решил патриарх и тут же приказал служке. – Анисим, напиши челобитную в приказ Казённого двора, чтобы выдали ему всё потребное для нового храма.
Никифор поцеловал руку патриарха, то же совершил и Неронов.
– Ступайте, – сказал патриарх. – Жду от тебя, поп, добрых вестей.
Выходя из патриаршего подворья, отец Никифор с трудом верил своему счастью. Ему казалось, что сейчас догонит его патриарший служитель и объявит, что прихода ему не дано. Иван Неронов заметил беспокойство Никифора.
– Дело твоё решёно, – сказал он. – Побывай у окольничего Фёдора Ртищева и поклонись ему. Это он говорил о тебе с патриархом.
– Обязательно поклонюсь, – радостно вымолвил Никифор, окончательно уверовавший в своё счастье. – А тебе, отец Иван, я хоть сейчас поклонюсь за твою доброту.
– Будет, будет, – запротестовал Неронов, увидевший, что Никифор готов упасть перед ним на колени в уличную грязь. – Я этого недостоин. Бога благодарить надо.
Никифор последовал этому совету в Казанском соборе, где купил полурублёвую свечу и долго молился перед образом Святой Живоначальной Троицы.
Фёдор Ртищев встретил Никифора приветливо, не дал ему грохнуться наземь в благодарственном поклоне, а полуобнял его и провёл в свой кабинет.
– Я для тебя, отец Никифор, кое-что приготовил, – сказал Ртищев, беря в руки толстую и большую книгу в кожаном переплёте, серебряном окладе и с такими же застёжками.
– Это мой дар первой церкви в Синбирске.
Отец Никифор принял библию и прижал к груди. На его глазах выступили слёзы радости и благодарности.
– Это бесценный дар, господине! – с жаром произнёс он. – Век буду помнить твою милость.
– Когда ты едешь? – спросил Ртищев.
– Скоро. Ищу попутный струг в Астрахань.
– Не ищи, – сказал Ртищев. – Он уже есть. Обратись к Ивану Хитрово. Из его приказа идёт струг в Синбирск с воинскими припасами. Он о тебе знает.
– От твоих слов, милостивец, у меня камень с души свалился. Я искручинился, думая, как дойти до Синбирска.
– У меня, отец Никифор, к тебе личная просьба, – сказал Ртищев. – Доставь от меня окольничему Хитрово грамоту. Сделаешь?
– С превеликим удовольствием.
Ртищев подал ему свиток в кожаном чехле.
– Ещё одна просьба, – сказал Ртищев. – Сходи к Марии Ивановне, жене Хитрово, она для Богдана Матвеевича гостинец передать хочет.
– Всё сделаю, господине Фёдор Михайлович!
На прощание Ртищев со стеснительным видом сунул за пазуху Никифору кошелёк, в котором побрякивали деньги.
– Это тебе на дорогу, – сказал он, провожая Никифора до крыльца.
Приказ Казённого двора был тем местом в системе государственного устройства, откуда на служилых людей, включая и духовных лиц, источались царские милости. На Казённый двор ежедневно являлись священники, дьяконы, дьячки и пономари московских и городовых соборных церквей за жалованием и сукнами на облачения. Бывалый в приказных делах дьячок Казанского собора присоветовал Никифору явиться на Казённый двор в старой рясе. Слава Богу, тот его не послушал, надел подаренную ему Нероновым рясу и прошёл в приказ до света. На Казённом дворе было уже людно, там толпились духовные лица, которые пришли в Москву из дальних мест, многие донельзя обтрёпанные, а иные в лаптях. Никифор посмотрел на это скопище и сокрушенно подумал, что обещанных денег и сукон ему не дождаться до морковкиного заговенья.
Когда развиднелось, на крыльцо приказа вышел дьяк и оглядел собравшихся. Острым взглядом среди нище одетой духовной братии он выглядел отца Никифора и подозвал к себе. Узнав его имя и звание, дьяк, не обращая внимания на вопли недовольных, привёл Никифора в комнату, взял с него поручную запись и выдал двадцать рублей. Затем кликнул ключника и явился низкорослый человек с заспанной рожей. Дьяк что-то ему шепнул, и ключник повёл Никифора за собой в глубь избы приказа.
– Кланяйся, поп, от меня боярину Ртищеву! – крикнул вслед дьяк.
Никифор почувствовал, что рука сильного человека поддержала его и здесь.
Ключник завёл его в хранилище и заглянул в список.
– Получи на ризу сукна доброго вишнёвого семь аршин, на однорядку сукна красного пять аршин, юфтевый крой на сапоги. Шить тебе кто будет? Могу подсказать доброго портного.
– Отъезжаю на днях. Жёнка пошьет.
– Тогда вот тебе пуговицы, четырнадцать штук на однорядку.
Во дворе приказа появление отца Никифора было встречено недобрым молчанием. Держа в руках полученные сукна, он, потупив глаза, прошёл мимо людей, но не без ущерба: кто-то больно ткнул его под ребро и наступил на ногу. Однако это было сущей безделицей по сравнению с тем богатством, которое на него свалилось.
Придя к себе в жилище, отец Никифор разложил сукна на лавке и долго любовался игрой света и теней на вишнёвом и красном поле. Он думал, стоит ли ему шить однорядку и, в конце концов, решил, что красное сукно он отдаст на верхнюю одежду своей Марфиньке, а ему будет и рясы достаточно, а для тепла на себя всегда можно будет накинуть овчинную шубу.
Отец Никифор побывал в Разрядном приказе у стольника Ивана Хитрово.
– Годи, поп, я тебя кликну, – сказал тот, занятый делами.
Никифор вышел на площадь, огляделся и заинтересовался работой площадных подьячих. Это были хорошо знавшие грамоту люди, не нашедшие по каким-то причинам мест в приказах. Они имели разрешение на свою деятельность, их хорошо знали все дьяки.
– Что писать? О чём бить челом великому государю мыслишь? – спрашивал, сидя на скамеечке, востроносый подьячий у стоящего перед ним на коленях пожилого крестьянина.
Тот судорожно мял в руках шапку и молчал.
– А деньги у тебя есть? Покажи? – потребовал подьячий.
Мужик вытащил из-за пазухи платок с завязанными в него полушками.
– Добро. Значит, ты бьёшь челом великому государю на своего барина. Верно?
Мужик утвердительно замотал головой, а заинтересованный этой сценой отец Никифор подошёл ближе.
Подьячий достал из волос на голове, воткнутое туда гусиное перо, обмакнул его в одну из двух висевших у него на шее чернильниц и, развернув на коленях начало бумажного свитка, принялся строчить красными буквами титул великого государя.
– На кого челом бьёшь?
– На боярского сына Ивана Жданова, – наконец вспомнил крестьянин.
Подьячий достал из волос на голове другое перо, для чёрных чернил и продолжил работу.
Отец Никифор подошёл к другому площадному подьячему, но на его работу посмотреть не успел: его имя громко выкрикнули с крыльца Разрядного приказа.
– Как, поп, не боязно ехать на границу? – спросил Иван Хитрово. – Налетят ногайцы, уволокут тебя, нехристи, в полон.
– Славить имя Божье нигде не страшно, – ответил Никифор, осеняя себя крёстным знаменьем.
– Добро мыслишь. Через несколько дней можешь ехать. Струг на Синбирск стоит на реке супротив пушечного двора. На него сегодня начнут грузить свинец в свиньях и зелье для больших и малых пищалей. Стрелецкий капитан Нефёдов о тебе ведает.
– Мне нужно будет семью по пути забрать, – робко промолвил Никифор.
– Это, в каком месте?
– За Муромом в селе Глазковом. Там попадья у моего двоюродного брата обретается.
– Дозволяю задержаться, – сказал Иван Хитрово, – но не более чем на полдня. Там на струге иноземцы из Казани идут, им поспешать надо.
– Я не задержу их. Возьму попадью за руку и мигом на струг.
– Передай от меня грамотку брату, – сказал Иван Хитрово, подавая Никифору свиток. – С Богом, поп! Гляди, не опоздай на струг!
Выйдя из Разрядного приказа, отец Никифор поспешил за пределы Китай-города в пушкарскую слободу на берегу реки Неглинки. Ещё не достигнув слободы, он почувствовал запах гари и дыма, в Пушкарской и Кузнецкой слободах было много кузниц, и все они работали, изготовляя, в основном, холодное и огнестрельное оружие. Издалека Никифор увидел большой амбар, с высокой конусообразной крышей, над которой поднимался дым от плавильных печей, в которых варили бронзу для государевых пушек. Мимо Никифора проехала большая телега, которую волокли шесть лошадей. На телеге лежала пушка, через жерло которой тощий поп мог свободно провалиться. Никифор покачал головой, удивляясь сноровке пушечных дел умельцев.
Струг стоял возле берега Неглинки, прислонённый бортом к бревенчатому настилу, по которому работные люди переносили с телег короба, в которых были уложены холстинные мешочки с зельем, тащили по двое большие чушки свинца для пуль.
Кормщик разговаривал с человеком в шапке, в которую было воткнуто белое перо, на боку у него торчала засунутая за кушак богатая сабля. Судя по одежде, человек этот был из иноземцев с польской стороны, таких людей Никифор уже примечал в Москве.
– Мы не можем ехать без коней! – раздраженно говорил иноземец. – Я со своим Серко против шведов бился. Что ж мне своего друга на торгу продавать?
– Если бы ты один был с конем, пан, – отвечал кормщик. – Вас же четверо шляхтичей, и все на конях. А где прикажет твоя милость, везти стрельцов, пушки, пищали, свинец, зелье? Отчаливаем не завтра, могут ещё попутчиков подослать, где их помещать.
– Значит, не берёшь коней?
– Не возьму, – твердо сказал кормщик. – Я за струг головой отвечаю.
Иноземец зло сплюнул, сел на своего верного Серко и помчался в город, обдав Никифора клубом пыли.
– Что ищешь, батька? – спросил кормщик.
– Струг, что на Синбирск идёт.
– Что я говорил этому польскому дурню! – всплеснул пуками кормщик. – Вот он – попутчик! Да ты, батька, поди, не один?
– Жена ждёт за Муромом. Мы много места не займём.
– А у тебя нет какой-нибудь животины? Если есть, не повезу. Слышал, поди, нашу прю с иноземцем?
– Я безлошадный, – сказал Никифор. – Вещей у меня совсем немного.
– Добро, – обрадовался кормщик. – Поболе бы таких, как ты, батька!
– Когда в путь тронемся? – спросил Никифор.
– Сие от меня не зависит, – развел руками кормщик. – Улита едет, когда-то да будет. Справься через три дня. На всякий случай скажи, где стоишь?
– Живу при Казанском соборе в Кремле, у отца протопопа Ивана Неронова.
– Ты гляди! – поразился кормщик. – А я, дурак, тебя за простого попа принял. Прости, святой отец! Я, если что, забегу к тебе, предупрежу. Если желаешь, зайди, посмотри струг. Такого ведь не видел? Я по две сотни стрельцов с припасами вожу. И сейчас повезу. Скажу тебе одно, батька, чтобы ведал, стрельцы эти сорви-головы!
– Что так? – удивился Никифор.
– За вины их посылают на год в Синбирск. Кто в татьбу впал, кто начальникам любит перечить. Вот их и шлют подале от Москвы, поближе к Дикому полю.
Это известие не порадовало Никифора, и он с опаской ступил на борт струга, где скоро окажется среди дерзких и буйных стрельцов.
Русь при государе Алексее Михайловиче, и ещё очень долго после него, была страной бездорожной, и реки являлись главными путями, по которым передвигались люди и товары. И для военных нужд, где только это было возможно, использовались водные пути сообщения. В Разрядном приказе всегда имелось более полусотни стругов, приспособленных для перевозки воинских людей и припасов. Это были большие и объёмные суда, вмещавшие в себя иногда до двухсот – трёхсот стрельцов в полном вооружении. Струг, на котором предстояло ехать Никифору, был средних размеров, но достаточно вместительный, на шестнадцать вёсел и мачтой с холщовым парусом, который поднимали при попутном ветре. На палубе были устроены клетки и перегородки для грузов и людей. Имелся дощатый навес, под которым укрывались от непогоды. На носу струга имелась площадка для перевозки небольшого числа лошадей. Управлялся струг при помощи шеста, рукояти и двух верёвок, но как это делается, Никифор с первого раза не уразумел и решил, что в пути присмотрится к работе кормщика.
На следующий день Никифор решил, что пора ему навестить подворье окольничего Богдана Хитрово. Он вытряс и очистил от пыли и грязи подол рясы и пошел в Китай-город.
Воротник открыл дверцу в воротах, глянул на гостя и убежал. Скоро явился ключник Герасим. Услышав от Никифора, кто он такой и зачем явился, укоризненно произнёс:
– Боярыня тебя какой день поджидает. Уж не заблудился ли ты в Москве, батька?
Никифор смущенно потупился и пошёл следом за ключником.
Мария Ивановна Хитрово встретила священника радостно и почтительно, усадила в красный угол и кликнула Герасиму, чтобы подавали на стол.
– Я уже поснедал, боярыня, – тихо сказал Никифор.
– А я и не кормлю тебя, батюшка, а угощаю. Счастливый ты человек: скоро увидишь Богдана Матвеевича!
Принесли стерляжью уху, чёрную икру, пироги со всякими начинками. Мария Ивановна достала из шкафа зелёный штоф и серебряную чарку.
– Я хмельного не пью, боярыня, – робко запротестовал Никифор.
– Тогда пусть постоит, – сказала Мария Ивановна. – Какой стол без хмель-ного? А пить я не неволю. Угощайся, батюшка, а я соберу подарки.
Она прошла в свою комнату и присела к столу, на котором лежала написанная грамота. Это было её первое письмо мужу за весь срок их совместной жизни. Начиналась она, как было принято в то время, со слов: «Господине мой Богдан Матвеевич…», дальше Мария Ивановна сообщала о домашних делах, перечисляя наиболее значительные из них, о здоровье дочери и свекрови. Осталось дописать окончание, и она несколько раз брала перо в руку, погружала его в чернильницу, заносила над бумагой и откладывала в сторону. Слишком уж горячие слова были готовы сорваться с её уст. Муж их слышал, когда только мерцающий свет лампады освещал их спальню, но на письме они не покажутся ли ему слишком откровенными? Мария Ивановна вздохнула и написала: «Верная раба твоя Мария».
Она свернула бумагу в трубку и положила её в кожаный чехольчик. Посмотрела на сундук возле кровати. В него Мария Ивановна уложила одежду для Богдана Матвеевича, всё чистое и новое, а также кусок персидского мыла для вкусного запаха.
Никифор в одиночестве сначала с ленцой начал хлебать уху, но незаметно увлёкся, после ухи съел большую стерлядь, несколько ложек икры, потянулся к пирогу, и вдруг почувствовал, что не в силах проглотить даже крохотного кусочка. Так он давно не наедался. Налил брусничного квасу и выпил несколько глотков для умягчения принятой пищи.
В комнату вошла Мария Ивановна и удивилась, что батюшка такой стеснительный гость.
– Я приказала Герасиму снарядить возок, – сказала она. – Тебя, батюшка доставят куда нужно. А эту грамоту отдай Богдану Матвеевичу.
Герасим, зная, что священник едет в Синбирск, где будет ближним возле Хитрово человеком, сам сел на кучерское место и весь путь занимался тем, что восхвалял себя за попечение о доме хозяина. Никифор, разомлев от обильной еды, вполуха слушал ключника и приятно подремывал, полулежа в возке, на персидском ковре.
Отъезд в Синбирск затянулся дольше, чем на неделю, но вот однажды вечером к Никифору пришёл кормщик и объявил, что струг отправляется в путь завтра, после обедни. Прощаясь с Никифором, кормщик сказал:
– Бежать надо из Москвы, нехорошо здесь становится.
– Что так? – удивился Никифор.
– Земля слухом полнится. Да и так видать. Стрельцы промеж собой шумят, многие злы на ближних бояр, как бы дурна не учинили.
– Разве государь об этом не ведает? – испугался Никифор.
– Эх, батька! Царь молод, а власть под себя Морозов подмял.
Проводив кормщика, Никифор вышел на торг, прошёлся по рядам, купил себе в дорогу солёной рыбы, толокна. Народ вокруг него был занят своими обычными делами, признаков возмущения не замечалось.
Утром Никифор поспешил за извозчиком и, проходя между людей, заметил, что настроение их, по сравнению со вчерашним днем, резко переменилось. Все куда-то спешили, громко переговаривались, а порой были слышны озлобленные выкрики. Среди простого люда заметно раздорнее других вели себя стрельцы. Возле въезда в Китай-город шумела толпа. Движимый любопытством, Никифор подошёл ближе.
– Что стряслось? – спросил он у первого встречного стрельца.
Тот оскалился, хищно глянул на струхнувшего попа, и выдохнул:
– Бояр будем резать, которые очи застлали царю – батюшке!
Из толпы донеслись крики:
– Царь глуп, глядит всё изо рта бояр!
– Морозов и Милославский всем завладели, царь это знает и молчит!
– Чёрт у него ум отнял!
«Беда!» – промелькнуло в голове Никифора. Не рядясь, он взял первого попавшегося извозчика и поехал за вещами. Покидал их в возок и поспешил к Неглинке.
А дела в Москве начались крутые. Толпы двинулись навстречу царю, который возвращался из Троице – Сергиевской лавры, не ведая о поджидавшей его народной грозе. Когда государь был встречен, к нему из толпы полезли челобитчики. Обиженных боярскими неправдами было много. Особенное возмущение народа вызывал сбор с битьём недоимок по налогу на соль. Так получилось, что налог был изрядно снижен, но прежние недоимки прощены не были, их требовали к оплате, разоряя простых людей и понуждая их записывать в кабалу жён и детей, а то и самих себя.
Алексей Михайлович был потрясён случившимся, он оглядывался вокруг себя, но никто из окружения не осмеливался говорить с людьми. Потрясённый государь не воспрепятствовал охране, которая начала разгонять толпу. В ответ послышалась поносная ругань, в стременных стрельцов полетели камни.
От всех этих дел Никифор спешил поскорее убежать в Синбирск. На его счастье возле Пушечного двора было мирно. Пушечные литейщики и кузнецы, бросив работу, ушли встречать царя, готовый к отплытию струг стоял у берега. Никифор расплатился с извозчиком и стал переносить вещи в отгороженную клетушку, которую кормщик ему выделил близ кормы.
– Здесь тебе будет поспокойнее, батька, – сказал кормщик. – Тут и попадья твоя поместится.
Вскоре целым обозом явились иноземцы, с жёнами и детьми. Опять кормщик стал кричать, что не возьмёт на струг коней, но польские злотые его утешили. Иноземцы заняли клетушки и отгородки вокруг Никифора, коней завели на нос судна и привязали к коновязи. Увидев Никифора, иноземцы обрадовались, они были православными людьми, испытавшими гонения за веру, и сан священника ставили очень высоко. Шляхтич Михаил Палецкий поинтересовался у Никифора, не имеет ли он в чём нужды. Завязалась беседа, и знакомство состоялось. Соседством иноземцев Никифор был доволен, это были надёжные, строгих нравов дворяне, способные постоять за себя с оружием в руках. А когда он проведал, что эти люди едут в Заволжье в Дикое поле, где им дадены поместья на границе, ещё не огороженной засекой, то поразился их мужеству ещё больше.
– На Москве замятия начались, – сказал кормщик, подойдя к Никифору. – Не ведаю, подойдут ли стрельцы. Без них я не пойду, не велено.
Осуждённых стрельцов, числом в двадцать, привел стрелецкий капитан Нефёдов, зверовидный служивый человек громадного роста. В его подчинении было пятнадцать стрельцов из его полуприказа, над которыми он имел необъятную власть из-за своей немеряной силы и крутого нрава. В руке Нефёдов держал трость, которой отсчитывал осуждённых, отправляя их на струг, а тех, кто замешкается, бил по спинам со всего размаху с оттяжкой.
Кормщик на борту струга принимал этих людей и садил за вёсла, теперь им предстояло там находиться, пока не дойдут до Синбирска.
– Отчаливай, Викентий! – приказал стрелецкий капитан кормщику. – Время не терпит. Чернь на Москве дома сильных людей начала жечь. А на струге смуты не будет. Чуть что почую, посажу в воду с мешком на голове!
Никифор, напуганный Нефёдовым, смирно сидел в своём закутке, посасывая ржаной сухарь, и поглядывая по сторонам. Из Неглинки струг вышел в реку Москву, и все начали креститься на кремлёвские соборы. В самом Кремле было спокойно, и только вороны с гомоном кружились над золочёными узорчатыми кровлями храмов и теремов.
Москва долго прощалась с отъезжающими: город сменился посадами, за ним пошли пригородные слободы, затем боярские усадьбы, берега реки были обжиты и густо населены.
Гребцы мерно налегали на весла, неторопкое течение подталкивало струг вперёд, начались поля, выбегающие своими краями на берега реки Москвы, но вот они кончились, и вокруг встал лес, опасный не только своими зверями и топями, но и лихими людьми, которые промышляли разбоями вокруг стольного града.
Вечером Никифор замешал на воде толокно, поужинал и, увидев первую вечернюю звезду, встал на молитву. К нему присоединились иноземцы и стрельцы во главе со своим зверовидным начальником. День прожит, и следовало поблагодарить за это Господа, молитвой тихой и умиротворяющей душу.
В полночь кормщик остановил струг посредине реки, бросили якорь, подперлись шестами, и гребцы уснули за веслами, кто, где смог приспособиться. На корме караульные стрельцы жгли небольшой сигнальный огонь. Иноземцы угомонили своих беспокойных чад, и струг погрузился в тишину, нарушаемую только звуками воды и леса.
Стрелецкий капитан Нефёдов проснулся на заре и разбудил гребцов. Те закряхтели, разминая затёкшие ноги и спины, заворчали, что попали на каторгу, но капитан поднял трость, и все сразу примолкли.
К концу второго дня путешественников нагнало известие – в Москве бунт. Во время крёстного хода, в котором участвовал царь, из Кремля в Сретенский монастырь, посадские и служилые люди вновь начали добиваться доступа к царю с криками, что от боярина Морозова, начальника Земского приказа Плещеева, управителя Москвы, окольничего Траханиотова и дьяка Чистого московским людям житья не стало. Кричали также, что соль подорожала вдесятеро против прежних лет, народу посолиться нечем, в астраханских и яицких учугах – пристанях сгнила рыба, улов этого года, и скоро на Руси настанет голод. Этот шум и мятеж попытались усмирить плетьми сподручники Плещеева, но народ встал на дыбы, обозлился и потребовал выдачи начальника Земского приказа.
Виновники народного возмущения попрятались, а толпа принялась громить их дворы и жечь. Бунт запылал с новой силой, как раздутая ветром головня. У царя решили выдать Плещеева толпе, но люди оттолкнули палача и растерзали своего ненавистника в мелкие клочья. Такая же участь постигла окольничего Траханиотова и дьяка Чистого. В ходе возмущения были разграблены дома многих государевых сильных людей. Но убийствами и грабежами дело не ограничилось, в Москве начался сильный пожар, охвативший весь Китай-город. Царь Алексей Михайлович с женой заперся в самой дальней комнате своего терема и молил Господа о собственном спасении.
От государя отступились все двадцать приказов московских стрельцов и только стремянной стрелецкий полк и наёмные иноземцы его поддерживали. Царю пришлось пожертвовать своим воспитателем, боярином Морозовым, того выслали в дальний монастырь. Тесть царя Илья Милославский поил вином стрельцов, уговаривая их отступиться от мятежа. В конце концов, сошлись на восьми рублях каждому стрельцу, и те, получив деньги, кинулись на бунтовавших людей, начались пытки и казни.
Отца Никифора московские события волновали так же мало, как и большинство людей на струге. Все, кроме ссыльных стрельцов, были рады, что не попали в полымя мятежа. Гребцы сожалели, что не пришлось им поучаствовать в грабежах сильных людей и бросали исподтишка злобные взгляды на своего стража Нефёдова, считая его основным виновником своей несвободы. Их уже собирались выпустить из тюремного подвала, но заявился стрелецкий капитан со своими натасканными на убийства подначальными людьми и, тыча под рёбра остриями клинков, арестантов погнали на струг и посадили за тяжёлые, как брёвна, вёсла.
В Коломне струг на малое время задержали власти, сюда эхом дошло московское возмущение, и в граде случился невеликий бунтишка, который воевода стремительно пресёк и приказал останавливать всех проезжающих. Нефёдов сошёл на берег, переговорил с уездным начальником, и струг пошёл дальше, в широкую, ещё не обретшую свои коренные берега, Оку.
Течение на Оке было в полноводье сильнее, чем в реке Москве, и Никифор пришёл в смятенное состояние духа: скоро должен быть Муром, а за ним село, где ждала его Марфинька, и не одна. Кого, Бог дал, сына или дочку? Никифор загадывал сына, чтобы было, кому передать на склоне лет пастырское облачение, но и дочка, мыслил он, тоже Божий гостинец, услада дней, помощница матери по хозяйству.
Село Глазково было довольно большим, дворов с полста, с крепкой деревянной церковью, где служил попом двоюродный брат Никифора. Струг уткнулся носом в глинистый берег супротив храма, Никифор спрыгнул на него и побежал прямиком через огороды к дому брата. Забежав в избу, он задохнулся от счастья: на лавке под образами сидела Марфинька и кормила грудью младенца. Никифор на цыпочках подошёл к жене и посмотрел на ребёнка, который, жадно причмокивая, вцепился в сосок.
– Кого Бог дал? – спросил Никифор.
– Сына, – счастливо улыбнулась Марфинька.
– Как окрестили?
– Анисим, – Марфинька, чуть повернулась, чтобы муж мог видеть сына. – Такой прыткий сосун, покоя не даёт.
– Я за тобой, – сказал Никифор. – Мне место дали в новом граде в Синбирске. Давай складываться.
Пожитков у них было совсем немного: кое-какая одежонка, несколько мисок, малый медный котёл для варки пищи и несколько книг духовного содержания. Марфинька с ребёнком на руках пошла во двор собирать постиранные тряпицы, в которые заворачивала чадо.
Из церкви пришёл двоюродный брат Никифора, молодой поп. Обрадовался тому, что увидел Никифора, и тому, что освободился от постоялицы – родня хороша, когда гостит недолго и живёт далёко. На радостях брат пошёл в ледник и вынес отъезжающим гостинец, кусок солёного сала, присыпанного укропом.
Недолго посидели на дорожку, затем Никифор взял мешок с вещами и закинул на плечо.
– Прощай, брат! – сказал он. – Не забуду твоей доброты. Если что, приезжай ко мне в Синбирск отгащиваться.
На струге их встретили ласково, особенно Марфиньку, на её красоту стрельцы сразу вытаращили зенки и мокрогубо раззявились. Даже зверовидный стрелец капитан Нефёдов изобразил на своём заросшем ржавью бороды мурле подобие улыбки. Иноземцы поприветствовали молодую попадью на свой польский манер галантным поклоном, на что их жёны изрядно скуксились.
Появление Марфиньки растопило холодок отчуждения между Никифором и Максимом Палецким. Шляхтич стал снисходить до разговоров с деревенским попом с высот своего природного гонора. Собственно, бахвалиться ему было нечем. Имение у него силой отобрал польский магнат, а законность права силы подтвердил королевский суд, куда Палецкий и его товарищи по такой же беде вздумали обратиться. Из польских владений им пришлось бежать на Русь, где их принял сам великий государь Алексей Михайлович и пожаловал большими землями и малыми деньгами. Но было и ещё одно особо ценное пожалование, которое давало надежды на лучшее будущее: царь приказал выделить дворянским поселенцам из казанских дворцовых деревень семейства крестьян, чей труд должен был заложить основу их благосостояния.
Палецкий с радостью согласился взять земли на границе и начинал свой путь из Москвы с нетерпением увидеть своё поместье как можно скорее. Однако уже заканчивалась вторая неделя пути, а струг ещё не дошёл до Нижнего Новгорода. Шляхтич стал печально посматривать на русские просторы и понимать, что едет он в далёкую от Москвы и опасную для житья пустую землю.
Чуткий к чужим невзгодам Никифор заметил смятенное состояние духа Палецкого, и ободрял его рассказами о миролюбии поволжских язычников, о богатстве не знавших плуга плодородных земель, вольном от чиновных мздоимцев крае, где каждый человек живёт тем, что даёт ему его труд.
– Что ж, – отвечал на эти слова шляхтич, – придём на свою землю и оглядимся. Мои отичи когда-то ведь тоже начинали жить.
В Казани шляхтичи сошли со струга, им нужно было объявлять себя у воеводы, затем брать подьячего, который занимался отводом земли, и ехать на реку Майну. Много было у новых заволжских помещиков хлопот с получением пожалованных им царём крестьян. Мужики неохотно шли на выселки в новые места, где всё надо было делать заново: ломать сохой целину, строить барину дом и подсобные избы и самим вить собственное жильё.
После впадения в неё Камы, Волга стала полноводней, струг пошёл скорее, но унылости и пустынности на берегах прибавилось. Из селений заметны были только Тетюши, а дальше простиралось утомляющее взгляд безлюдье. Отец Никифор с тревогой вглядывался вперёд, ожидая увидеть Синбирскую гору. И вот она показалась за одним из поворотов реки чёрным дымным облаком.
– Синбирск! – сказал кормщик. – Дошли, слава те Господи!
2
К концу июня 1648 года на плоской вершине Синбирской горы появилась большая проплешина. Сосновый красный лес на месте строительства крепости был повален, каждый ствол разделён на нужные размеры и ошкурен, сучки, обрубки и кору работные люди сгребали в большие кучи и сжигали. Синбирская гора постоянно дымилась, как жерло вулкана, и за много вёрст вокруг этот дым сообщал, что на берег Волги пришли государевы люди и начали строить пограничный град.
Клубящаяся дымом Синбирская гора, ещё без крепости и большого числа ратников, уже начала защищать русские пределы от возможных набегов степняков. Казачьи станицы доносили воеводе Хитрово, что в Заволжье заметно оживлённое движение небольших отрядов степных людей, которые то тут, то там проведывают русскую границу и её стражей на прочность и бдительность. Как правило, степняки избегали прямых встреч и стычек с казаками, но однажды это случилось.
Станица Сёмки Ротова, числом в два десятка казаков, проведывала за Волгой луговое место, называемое Чердаклы, известное тем, что на нём любили размещать свои становища степные люди ещё со стародавних времён хана Батыя. Здесь отдыхало монгольское воинство после разгрома Булгара, копило силы перед тем, как обрушиться на Русь.
Казаки уже более месяца мотались за Волгой, но это им не было в тягость. Обычно они разбивали на неделю стан в каком-нибудь пригожем месте, на берегу реки, и отсель совершали ежедневные выходы то в одну сторону, то в другую. Людей они встречали редко, заволжская окраина была безлюдна. Иногда казакам попадались странники, которые шатались по степи без всякой цели и злого умысла. При себе у них ничего не было, разве что немного соли, два-три сухаря, пара рыболовных крючков и ножик со сточенным лезвием. Казаки их не задерживали, давали сухарей и отпускали на все четыре стороны, пусть идут, может, где-то и набредут на своё счастье.
Прогулявшись по степи, казаки купались в реке, мыли коней, иногда полоскали пропотевшие рубахи и портянки, которые развешивали на кустах ивняка. На костре ключом закипала в котле вода, кошевар сыпал в неё крупу, а после клал свежепойманную рыбу. Это варево называлось ухой, которую казаки уплетали за обе щеки с размоченными сухарями. Каждый старался наедаться от пуза до следующего вечера, по-настоящему казаки ели один раз в день, днём голод утоляли сухарями и водой.
После ужина казаки занимались каждый своим делом: кто, достав из сумы иголку с дратвой и шило, чинил прохудившийся сапог, иной направлял на оселке лезвие сабли, другой проверял огневые припасы – пороховницу с зельем и кусаные пули, третьи осматривали своих коней, заметив рану или болячку, смазывали их дёгтем.
Своих казаков Сёмка держал в строгости, не давал им разбаловаться, ему нравилось начальствовать над людьми. Поначалу казаки пытались устроить игру в зернь, и Сёмке это страшно не понравилось: судьба брата, ставшего убийцей во время этой потехи, прошла и через него. Заметив, что четверо казаков собираются метать кубарь, он пришёл в бешенство, схватил плеть и отстегал игроков со страшной руганью. Казаки считали Ротова за спокойного и мирного парня, но после этого случая стали поглядывать на него с опаской.
Хотя Сёмка и был начальником, но сторожевой службы он не избегал, в очередь был ночным караульщиком на стане. В этот раз ему выпало не спать в предрассветное время. Он встал с войлока, свернул его и пошёл к реке умываться. Трава и мелкие камушки кололи избалованные сапогами подошвы ног. Сёмка подвернул штаны и зашел в воду по колено. Было зябко, предутренний ветерок пошумливал в камышах и морщил речную гладь. Хватая пригоршнями воду, он умылся и вышел на берег.
Казаки спали вокруг сгоревшего костра, невдалеке похрапывали отпущенные на пастьбу стреноженные кони. Сёмка обулся, взял ремень и подпоясался. Оправляя рубаху, он привычно ощупал зашитые в пояс рублевые кругляши. Их было одиннадцать штук. Пять рублей прибавилось месяц назад, когда казакам выдали жалование. Деньги Сёмка копил на свадьбу и постройку избы для своей семьи. По всем прикидкам это должно произойти после Покрова этого года. На вторую зимовую службу его не должны были оставлять, за ним уже была зимовая карсунская служба.
Последнее время Сёмку Ротова занимала одна дума, появилась возможность записаться в синбирские казаки. Перед отъездом в степь казаки услышали об этом от воеводы Хитрово, который объявил, что скоро, как подъедет из Карсуна дьяк Кунаков, для казачьей слободы начнут верстать землю под наделы в пойме Свияги, на её левом берегу. Сёмка побывал там, пригляделся, место доброе, земля чёрная, сенокосы богатые. Хитрово обещал от государя дать по пять рублей каждому казаку на домовое строение, это прельстило многих, в том числе и Ротова. Федька стал для семьи отрезанным ломтем, те-перь все тягловые обязанности пали на Сёмку, в первую очередь налоги в казну. Одному отцу их было исполнять невозможно. Темниковская черта перестала быть пограничной, льготы с казаков скоро снимут, а их самих переверстают в посадских людей. Надо было решаться на переезд всей семьёй в Синбирск.
Из раздумий Сёмку вывел неясный шум, послышавшийся из-за реки. Казак взбежал на прибрежный бугор. Над водой было хмарно, туман мешал далеко видеть и, хотя Семка был глазаст, как собака, ничего не усмотрел приметного. Он вернулся на прежнее место, собрался сесть на траву, но послышался чей-то неразборчивый и торопливый голос, опять же из-за реки, чуть в стороне от того места, где прозвучал в первый раз.
– Чьи вы! Чьи вы! – раздался, на этот раз отчётливо, птичий крик.
Это был чибис, вперевалку пролетевший над Сёмкой и тотчас повернувший обратно за реку. Чибис казакам был знаком, в первые дни после того, как они устроили стан, он порядком докучал им своими криками, видя в них недругов, но потом успокоился. «Его кто-то спугнул» – подумал Ротов и стал будить товарищей.
На стане он ставил двух казаков, приказав им быть настороже, а с остальными двинулся вдоль берега реки, пристально рассматривая местность. Через версту он обнаружил то, что искал. На мокром песке виднелись конские следы. Сёмка внимательно их изучил. Следов было много, недавно здесь прошли всадники, числом с десяток. Своих синбирских казаков здесь быть не должно, оставалось предположить, что гости явились из Дикого поля.
Взяв двух казаков, Ротов поехал вместе с ними впереди станицы, остальным приказал идти следом и не зевать, а зорко глядеть по сторонам. Казаки ехали навстречу утреннему ветерку, и скоро Сёмка учуял запах дыма. Он остановил своих спутников, а сам подъехал к большой старой ветле, сошёл с коня и полез на дерево.
Степные люди, видимо шли всю ночь и остановились на днёвку в небольшом берёзовом острове. С вершины ветлы Ротов видел, как они разожгли костёр, поставили на него котёл, а коней собрались вести поить к реке в полуверсте от места, где находились казаки.
Сёмка мигом слетел с дерева, прыгнул на коня и махнул казакам рукой, чтобы они собрались к нему.
Хотя казаки на приступ пошли молча и быстро, застать противника врасплох им не удалось. У пришлых людей была собака, огромный степной пёс, который бешено завыл и залаял. Степняки быстро похватали копья, вскочили на коней и оборотились против казаков, но те и не думали вступать с ними в сечу. В саженях пятнадцати от противника казаки осадили коней и схватились за пищали. Степным людям сила огненного боя была известна, как и то, что прицелиться и выстрелить из пищали было непросто. Казаки замешкались, в это время степняки успели развернуть своих коней и броситься в поле. Вслед им раздался пищальный залп, но на таком расстоянии пули пролетали мимо, кроме одной. Куском свинца была сбита наземь лошадь с всадником.
Брали его трудно, он бешено отмахивался от казаков кривой саблей и, брызгая слюной, визжал. Сёмку это раззадорило, он отвязал от коня свинчатку, кусок железа на аршинной верёвке, раскрутил её над головой и метко бросил. Свинчатка сшибла степняка с ног, он грохнулся на землю и затих.
– Это не ногаец, – говорили казаки, разглядывая пленника. – Уж больно широколиц и узкоглаз.
– Может башкирец?
– Нет, башкирцы светлы и белокожи.
– Тогда калмык, – сказал Ротов. – Больше тут некому быть.
Пленник, спеленатый веревкой, крутил головой и плевался на всякого, кто к нему хотел подойти.
– На коней, казаки, – приказал Сёмка. – Пойдем к Часовне, полон надо доставить к воеводе.
В первые дни пребывания на Синбирской горе воевода Хитрово приказал устроить переправу через Волгу. Так на левом берегу реки возникла сторожа, в которой обретались караульные стрельцы. Первым делом стрельцы поставили на своём берегу малую часовню, от неё и пошло названье сторожи. Часовню стрельцы, оставив место для нескольких изб, жилой, поварни и мыльной, окружили рвом, насыпали вал и в нём укрепили частокол из заострённых брёвен. Со стороны Волги была сделана пристань, широкий накрывавший мелководье настил, к которому чалились струги и лодки. Сами караульщики на службу не жаловались, жили они вольготно и сытно, рожи у стрельцов лоснились от рыбьего жира, трескали волжскую рыбу от пуза, не забывали и толокно.
Появление казаков с пленным калмыком было для стрельцов неожиданным. Сторож на вышке пялился на Волгу, где рыбаки тащили из воды невод с рыбой. Казаки со стороны поля заехали на сторожу, где их встретил полусотник в нательных штанах и босиком.
– Мух ртом ловите, раззявы! – зло сказал Сёмка голоштанному начальнику. – Вот навалятся на вас ночью калмыки и передушат, как курят!
Полусотник хотел огрызнуться в ответ, но увидел связанного азиата и онемел.
– Где его споймали? – озадаченно спросил он, чуть опамятавшись.
– У тебя под носом, – сказал Ротов, слезая с коня. – В десяти верстах от твоей сторожи станица калмыков проведывала степь. Взяли с боя, остальные утекли.
– Что ж вы, казаки, так оплошали? – насмешливо спросил полусотник, окончательно успокоившись. Он давал знать Сёмке, что тот простой казак, а перед ним начальный человек, полусотник.
– Остальных сам споймаешь, – спокойно сказал Ротов. – Давай лодку, языка нужно немедля доставить на другой берег, к воеводе.
Стрелецкий начальник смекнул, что оплошать в сём деле нельзя и побежал на край пристани, где стал орать на всю Волгу, возвращая рыбаков на берег. Сёмка приказал своим казакам разбить стан близ сторожи и ждать возвращения. Представить пленника воеводе Хитрово он решил сам.
Подоспела лодка, рыбаки освободили её от своих снастей, четыре стрельца сели за весла, Сёмка втащил калмыка и привязал его за поперечную перекладину, сам сел рядом и велел отчаливать. С берега вода в Волге казалась спокойной, но лодка прошла треть пути, её стало качать и потряхивать на волнах. Сёмка большой воды не любил, остро чувствуя свою беззащитность перед стихией. Он посмотрел на пленного. Тот лежал на дне лодки и постанывал сквозь стиснутые зубы. Казаки сгоряча крепко связали его, и теперь калмыку приходилось тяжко.
Налегая изо всех сил на весла, стрельцы преодолели течение, особо мощное на стрежне реки, и Синбирская гора стала расти в размерах. Завиднелись избы у подножья горы, пристань и причаленные к ней струг и лодки. Сама гора слабо курилась дымом, ни изб, ни людей с воды на ней не было видно.
Лодка причалила к подгорной стороже, стрельцы помогли Сёмке вытащить пленного на берег, привели лошадь и забросили на неё калмыка. Сёмка взял в руки повод и полез в гору по наезженным и нахоженным следам. Подъём был крут, лошадь шла плохо, и Ротову пришлось её тащить за собой изо всех сил. Поднявшись на гору, он понял, что обессилел до мелкой и частой дрожи в ногах.
Сотни работных людей рыли с крымской стороны будущей крепости громадный ров и землю вынимали на город, чтобы устроить вал. На самой вершине горы кругом стояли кладки брёвен, а между ними виднелось несколько изб. К ним Ротов и направил свой путь.
День для Богдана Хитрово был начат с радостной вести, ему донесли, что к Свияге подошёл дьяк Кунаков с полутора тысячами работных людей, присланных из Нижегородского уезда воеводой князем Долгоруким. Хитрово распорядился дать людям небольшой отдых и поставить на земляные работы, близко Петров день, скоро макушка лета, а сделано на строительстве гораздо меньше того, что воевода задумывал.
– Дожал таки, Григорий Петрович, ты князя Долгорукого, – довольно сказал он дьяку. – От государя нам отписали, что люди посланы, а их не было до сего дня.
– Князь мыслил, как в прошлый раз, отсидеться за посулами – не вышло, – ответил Кунаков. – А на горе, я зрю, дело спорится.
– Брёвен на важные избы и треть ограды навалили, – сказал Хитрово. – Завтра начнём ставить наугольную башню на крымской стороне, что к Волге. Прохор Першин назавтра обещал нам новость.
– Что за новость?
– Я знаю, какую, но промолчу, – ответил воевода. – Добрая новость и нужная.
– А это что там за напасть! – встревожился дьяк, указывая на Ротова, который приближался к воеводской избе.
На Сёмку с его поклажей обратили внимание и работные люди, они бросили лопаты, оставили носилки, на которых таскали землю на вал, и окружили воеводскую избу.
Возле крыльца казак снял пленного на землю, попытался поставить на ноги, но тот валился на сторону.
– Развяжи языка, – приказал Хитрово, спускаясь с крыльца.
Сёмка освободил пленного от верёвки, несколько раз встряхнул, и тот открыл глаза.
– Кто таков? – спросил воевода.
Калмык закусил губы и закрыл глаза.
– Эге! – воскликнул дьяк Кунаков. – Нехристь в молчанку задумал играть. Вели, воевода, посадить его в яму, да вели кликнуть Коську Харина и толмача Урчу. Те ему скоро язык развяжут.
– Добро! – сказал Хитрово. – Распорядись сам. А ты, казак, ступай за мной.
Новая воеводская изба ещё сочилась смолкой, запах в ней дурманный от свежих сосновых брёвен. Она была много просторней карсунской съезжей, для воеводы в ней устроили особые покои.
– Ты, кажись, Сёмка Ротов? – спросил Богдан Матвеевич. – Где языка взял?
– Близ Чердаклов. Их до десятка было. Остальные ушли, в этом, воевода, винюсь.
– Казаки все целы?
– Все, – ответил Ротов. – Оставил их на Часовне.
– Васятка! – крикнул Богдан Матвеевич. – Дай мне мой кошель.
Воеводский слуга быстро явился из соседней комнаты с небольшой кожаной сумой. Хитрово сунул в него руку и достал рубль.
– Держи, казак! Это тебе за службу. Далёко не отходи, я тебя кликну.
Сёмка схватил рубль, земно поклонился воеводе и вышел из избы.
Сотник Агапов со своими казаками только что вернулся с Арбугинских полей и остановился неподалеку в шалашах, расставленных на склоне горы с свияжской стороны. Сёмку он встретил дружелюбно.
– Что, парень, я прослышал, ты языка в тороках привёз, – сказал он, обнимая молодого казака. – Большое дело! А мы вплоть до Усолья ходили. Беглых людишек видели, это было. Да их, какой прок к воеводе тянуть, сироты лучшей доли ищут.
Подошли другие казаки и шумно поприветствовали Сёмку. Он был среди казаков в полном уважении, несмотря на молодой возраст.
– Давай-ка отойдем, Сёмка, на сторону, – сказал Агапов. – Кое о чём перемолвиться надо.
Они прошли вглубь леса и сели на поваленную ветром старую липу.
– Дело есть к тебе, казак, – сказал сотник. – Воевода велел мне выбрать из казаков полусотника, старого Семёна Аверьяныча совсем болезнь скрутила. Я мыслю тебя. Как ты?
– Нет, не надо, – стал отнекиваться Сёмка. – Лучше казаки есть. Я не гожусь.
– Это почему? – удивился Агапов. – Жалованье больше, земли получишь тоже больше.
Ротов молчал, опустив голову.
– Я бы пошёл в полусотники, – сказал он. – Да ведь брат Федька - убивец. Он всему помеха. Я ему кровный родич и за него в ответе.
– Погоди, не торопись, – возразил Агапов. – Ты молодший брат и за старшего не в ответе.
– Не знаю, что и сказать. Делай, сотник, как знаешь.
– Добро, – Агапов встал с липы. – Сегодня же скажу воеводе. Ну, пошли к ребятам.
Когда они подходили к казакам, взиравшим с любопытством на их беседу, Семка, собравшись с духом, спросил:
– Ты в Арбугинских полях и близ Волги о Федьке слышал?
– Нет. Ни слуху о Федьке, ни духу.
Казаки явились из степи не с пустыми руками, у них было много солёной рыбы и усольской соли. Из всей этой добычи они выделили Сёмке и его казакам щедрый пай. Сёмка взял солёного леща, понюхал и почувствовал, как во рту прибыло слюны.
– Как посол, Сёмка? – спросил Агапов.
– Скусно воняет, – ответил Ротов, с жадностью вгрызаясь в хребёт истекающей жиром рыбины.
От этого занятия его оторвал Васятка.
– Поспешай, Сёмка! Тебя дьяк Кунаков кличет!
Казак даже ухом не повёл. Доел леща, обтёр руки листьями и встал с бревна.
– Не трепещи, Васятка, – сказал он. – Я тебя не выдам.
Кунаков горел нетерпением начать кнутобойный розыск над пойманным калмыком. Спешно были призваны к тюремной избе Коська Харин и старый Урча. Сам Кунаков очинил перья, освежил чернила в чернильнице и склеивал листы бумаги в столбец для сыскного допроса. На земной поклон Сёмки он едва обратил внимание.
– Будешь при мне в розыске, – сказал дьяк.
Тюремная изба была построена, ввиду её нужности, сразу же вслед за воеводской. Это был сруб, опущенный в землю, высотой всего в два аршина, чтобы узник не мог встать в полный рост, и другой сруб, просторный и много выше земляного. К потолку верхней избы были приспособлены крючья, а под ними устроен очаг из речных булыжников. Коська Харин успел зажечь на нём горку угольев, которые жарко дышали.
– Тащите калмыка! – распорядился Кунаков, устроившись на лавке у стены.
Коська поднял творило тюремного погреба и спустился вниз. Послышалось сопение, визг, и на пол избы выкатился калмык. Следом, пытхя, вылез Коська.
– Урча! – сказал дьяк, доставая из волосьев головы перо. – Спроси языка, куда он шёл, сколько было людей и с какой целью.
Услышав звуки родной речи, пленник вскочил на ноги и, сверкая глазами, уставился на Урчу. Когда тот замолк, калмык выстрелил в него скороговоркой и отвернулся, презрительно плюнув на пол.
– Что он сказал? – вопросил Кунаков.
– Плохо сказал, – произнес Урча. – Отца моего ругал, детей.
– Ты что, его знаешь?
– Нет, мы разных родов. Я дербет, он торгут.
– Добро, – сказал Кунаков, засовывая гусиное перо в волосы головы. – Отмолчаться вздумал. Скажи Урча, что сейчас ему пятки припекут угольями.
Урча перевёл сказанное дьяком пленнику, тот не ответил.
– Коська, начинай! – приказал дьяк.
Палач подхватил калмыка и за руки подвесил его к потолочному крюку на верёвке, которую держал в руках. Затем одной рукой разворошил уголья, а другой ослаблял верёвку, опуская узника в огонь.
Сёмка, стиснув зубы, заставил себя посмотреть в лицо калмыка. Оно было каменным, казалось, что этот человек не чувствует боли. В избе запахло горелым мясом.
– Возьми кнут, Коська! – приказал дьяк.
Палач коротким и тяжёлым кнутом ударил калмыка поперёк спины. Тот изогнулся и, дёрнувшись в сторону дьяка, плюнул в Кунакова кроваво-красным шматком.
– Что это? – дьяк побледнел, рассматривая плевок на полу.
– Он откусил себе язык, – сказал Урча. – Вели его снять с крюка, он теперь нем.
Кунаков был в ярости, и обрушил её на Сёмку.
– Коська! – грозно приказал он. – Сними с крюка нехристя и кинь в яму. А ты, Сёмка, поди ко мне!
Казак ошеломленно посмотрел на рассвирепевшего дьяка. В голове тревожно звякнуло: «Вот и пришёл на меня розыск!». На неверных ногах он подошёл к Кунакову.
– Отвечай, Сёмка, перед Христом и дыбой, как на духу: ты пособил бежать брату Федьке?
Ротов молчал, не смея взглянуть в глаза допросчику.
- Коська! – сказал дьяк. – Возьми его и подвесь на крюк.
Первой мыслью Сёмки было бежать, пока палач не накинул на него верёвку, но ноги не шли. Коська осторожно придвинулся к Ротову, затем, поняв, что тот не противится, связал ему руки и накинул верёвку на крюк.
– Тяни! – приказал дьяк. Палач поднял казака так, что тот только едва касался ногами пола.
– Так помог ты бежать Федьке, и где этот вор обретается? – спросил дьяк, усаживаясь на лавку и доставая гусиное перо. – Отвечай, страдник!
– Я не ведаю, где Федька, – пробормотал Сёмка. – Я за брата не ответчик!
– Гляди-ка, заговорил! – притворно удивился дьяк. – А я, грешным делом, подумал, что ты себе язык откусил, как калмыцкий нехристь. Говори, где Федька?
– Не ведаю, – слабым голосом произнес Семка. – Может, сгинул.
– Как же сгинул, – ухмыльнулся дьяк. – Казацкое отродье живуче, как псы. Коська, возьми кнут и прострочи ему спину, чтоб за ум взялся.
Палач обхватил костистыми пальцами кнутовище, но по воле случая в избу зашёл Хитрово, решивший глянуть, как дьяк учиняет розыск над пленным калмыком. Увидев на крюке Сёмку, воевода поразился:
– Что здесь творится, дьяк?
– Учиняю розыск по вору Федьки Ротову, – ответил, вставая с лавки, Кунаков.
– Но на крюке не Федька, а Сёмка. Разве он за старшего брата ответчик?
– Сёмка Ротов молод, но тоже глядит в воры, – твёрдо сказал Кунаков. – Лучше ему быть битым сейчас, чем быть завтра повешенному.
– Сними парня с крюка, – сказал воевода Коське. – А что калмык?
– Худо с собой сотворил, – ответил дьяк. – Язык себе откусил напрочь. А Сёмку ты зря, Богдан Матвеевич, отпускаешь. Парень хлюст – лапти плетёт, а концов завязывать не умеет. Коська из него одним ударом повытряс бы всю правду.
– После поговорим, Григорий Петрович, – сказал Хитрово. – А ты, казак, следуй за мной.
Сёмка едва верил своему спасению, но быстро пришёл в себя и зло глянул на Коську, погоди, мол, кривая харя, разочтусь я с тобой в потёмках.
Васятка встретил Ротова на крыльце воеводской избы вопрошающе – испуганным взглядом: не проговорился ли казак о нём. Сёмка на него даже не глянул, шёл за воеводой, не ведая, что его ждёт – гнев или милость. В избе их поджидал сотник Агапов.
– Калмык, значит, смолчал, – сказал Хитрово. – Но слова его нам не очень нужны. И так, как Божий день, ясно, что калмыки, по примеру прежних лет, собираются всей своей мочью напасть на степную границу. Не ведомо, куда они пойдут, на Самару или на нас, но следует быть готовыми к отпору. Ты, Агапов, забирай свою сотню, переходи в Заволжье и будь готов встретить незваных гостей.
– Когда выходить, воевода? – спросил сотник. – Казаки вечером в мыльню наладились.
– Пусть попарятся, – разрешил Хитрово. – Отправляйтесь завтра поутру. Теперь твоё дело, казак Ротов. Сотник Агапов просит за тебя, чтобы быть тебе полусотником. Как поступить?
– Все в твоей воле, воевода, – тихо сказал Сёмка.
– А сам ты как?
Сёмка молчал.
– Дьяк Кунаков на тебя зол, – продолжил Хитрово. – Помогал ты брату или нет, я разбираться не стану. Ты, казак, ответь мне одно: могу я на тебя быть в надежде?
– Можешь, воевода! – выдохнул Ротов, преданно глянув в глаза окольничего.
– Добро, – помолчав, сказал Хитрово. – Быть тебе полусотником, но не сразу. Будешь за Волгой вместе с Агаповым. Сотник, добавь к его двум десяткам казаков ещё три десятка из тех, что намедни подошли. Начальствуй, Ротов, а полусотника я тебе пожалую по делам твоим в поле. Всё, ступайте!
На крыльце казаки едва-едва успели разминуться с Кунаковым, который шёл к воеводе, насупленный и недовольный.
– Григорий Петрович! – ласково встретил его Хитрово. – Ты сразу увяз в наших делах, даже в своей половине не разместился. А у тебя палаты не хилее моих. Пойдём, глянем.
– После, Богдан Матвеевич, – тяжело вздохнув, сказал дьяк. – Зря ты отпустил Сёмку с крюка. Под кнутом я бы разведал, где вор Федька.
Хитрово поскучнел, сел в кресло и холодно глянул на дьяка.
– Дался тебе этот Федька, Григорий Петрович! Добрый был казак, кабы не эта зернь. Вот ты глянь вокруг себя. Много ли видишь добрых людишек из тех, что у нас есть? Один глуп, другой трус, а остальные так и вовсе дураки, прости Господи!
– Воровству я не потатчик.
– Прикуси язык, дьяк! – озлился воевода. – Выходит, я потатчик?
Кунаков уже горько сожалел о вымолвленном слове.
– Помилуй меня, дурака старого, Богдан Матвеевич! В сердцах я нынче. Калмык язык откусил, такого при мне прежде не бывало, вот и затемнило разум!
– Ладно, обидой сочтёмся, Григорий Петрович! – мирно сказал Хитрово. – Нам о деле государевом мыслить нужно. Но прежде о Ротове. Я догадываюсь, что казак помог брату. За это его можно было изуродовать, но какая от этого нам польза? А из Сёмки будет добрый полусотник, вот только посмотрю его в деле. А теперь пойдём, глянем на твои хоромы.
Комнаты дьяку были отведены рядом с воеводскими, но со своим отдельным выходом на крыльцо. Помещение было просторным, к глухим стенам приделаны широкие лавки, небольшие окна замощены прозрачной слюдой. В передней комнате стоял широкий стол, ларь для бумаг и прочих писчих хитростей.
– Васятка! – сказал Хитрово. – Тащи укладку.
Расторопный слуга быстро принёс длинный рогожный свёрток и уронил на пол.
– Разворачивай! – приказал воевода. – Прими, Григорий Петрович, подарок на синбирское новоселье.
Васятка освободил от рогожи и развернул на полу чёрный с красными и зелёными узорами ковёр.
– Лепота! – воскликнул Кунаков и кинулся поцеловать воеводскую руку. Хитрово обнял пожилого дьяка за плечи. Тот расчувствовался, почти до слёзной мокроты, лестно было Кунакову, что так его щедро уважил молодой воевода.
– Располагайся, Григорий Петрович, отдыхай. Васятка у тебя побудет, поможет в устройстве жилья.
Хитрово вышел на крыльцо и осмотрелся. День шел на убыль. Работные люди после обеденного отдыха опять застучали топорами, взяли в руки лопаты, на очищенные от леса места заезжали возы с хрущом (речной галькой), которой засыпались и утаптывались многочисленные ямины, оставшиеся от выкорчеванных пней. Лесосека передвигалась на сторону, ближнюю к Свияге, там то и дело с протяжным гулом одна за другой, сотрясая землю, падали вековые сосны. Лес отступал перед слаженным натиском людей, не имея возможности сопротивляться, падал замертво на том месте, где и родился.
Воевода, с началом работ на Синбирской горе, заимел привычку совершать ежедневный обход, осматривая хозяйским глазом, что сделано. Не отступил от этого правила он и сегодня. Спустился с крыльца и пошёл мимо больших кладок брёвен. Привычным движением ощупал ладонью шершавый сруб дерева. Вторую неделю было жарко и ветрено и брёвна за это время достаточно высохли, чтобы годиться в работу. Возле новых кладок с волокуш снимали свежие брёвна и укладывали их ряд за рядом на берёзовые слеги, чтобы между рядами были продухи.
Мужики, завидев воеводу, снимали шапки и низко кланялись. Рядом с кладками плотники рубили разом, один возле другого, четыре сруба. Хитрово засмотрелся на их ловкую и слаженную работу. Тюк! Тюк! И чашки, вырубленные в бревне, готовы. Мужики воткнули топоры в колоду, схватили приготовленное бревно и уложили его точно на место, завершив очередной ряд сруба.
К Хитрово приблизился приказчик Авдеев. Дела у него до воеводы не было, просто подошёл, чтобы постоять подле начальника, может в чём-то ему понадобится. Но Хитрово смотрел мимо него, над Волгой колебалось марево, высоко летали стрижи и ласточки, было знойно. Мужики опять взялись за топоры, Хитрово глянул на них – рубахи на спинах почернели от пота, засолонели.
– Что, приказчик, – спросил Богдан Матвеевич заждавшегося его внимания Авдеева. – Нынче срубы для башни закончите?
– Не уйдём, воевода, пока не срубим. Немного осталось.
Не торопясь, Хитрово пошёл дальше. Неподалеку было место, которое он осматривал каждый день. Когда работные люди пришли на Синбирскую гору, первым спохватился Прохор Першин: где брать воду? Близ крепости и в ней самой выходов подземной воды не было, хотя гора со всех сторон сочилась родниками. В мирное время воду в град можно завозить из Синбирки или Свияги, но в случае осады без источников воды обойтись нельзя. Першин негодовал, кто измыслил ставить град, а выходов воды не проведал? Хитрово в душе с градодельцем согласился, но сделанного не вернёшь, а на Москве привыкли повелевать, не особо раздумывая, указали граду быть на Синбирской горе, так изволь воевода исполнять государеву волю и ни шикни.
Так же поступил и Хитрово по отношению к своим подначальным людям.
– Ищи, Першин, воду! Без колодца крепости быть немочно!
Першин кликнул колодезных умельцев, они облазили всю гору, вертели в руках прутья, слушали землю, наконец, указали место, где вода должна быть. Градоделец доложил это воеводе.
– Ройте! – повелел Хитрово. – Но коли не отыщите водяную жилу, всех засыплю в колодце!
И вот скоро как месяц люди копали колодец. Хитрово подошел к месту работы. Два мужика вращали ворот и что-то волокли из земли. Намотали много верёвки, когда выползла большая бадья, в которой, согнувшись, сидел Прохор Першин. Он был густо присыпан мокрой глиной. Выбрался из бадьи, отчихался, отряхнулся и ответил на немой вопрос воеводы:
– Глина мокрая, а жилы пока нет.
– А будет ли она? – спросил воевода, заглядывая через край колодца в непроглядную темь.
– Должна быть, – сказал Першин, но уверенности в его голосе не было.
– Сколько в глубь прошли?
– Сегодня мерили, восемь саженей, – ответил градоделец. – Еще сажень пройдём, может жила под нами.
– Ты колодец оставь, – сказал Богдан Матвеевич. – Не забыл, что завтра наугольную башню начнем ставить?
– Как можно, воевода! Об этом только и мыслю. Завтра я твоей милости игрушечный град представлю.
Богдан Матвеевич отправился далее, намереваясь проведать, как продвинулось устройство земляного вала и рва, но его догнал Васятка.
– Господине! – сказал он. – Там под горой струг подошёл. Кунаков велел кликнуть твою милость на Венец.
Весть о прибытии струга мигом облетела всю Синбирскую гору. Все люди, до кого она донеслась, оставили работу и бросились к Волге, чтобы своими глазами увидеть первых гостей на этой земле. Одни смотрели на струг с Венца, другие побежали вниз, хотя причин для радости в этом событии у них не было, но люди падки на всё новое, что нарушает течение их размеренной жизни.
– Это тот струг, о коем писали из Разрядного приказа, - сказал Кунаков. – С зельем и свинцом.
Хитрово смотрел на струг со своим ожиданием. Конечно, и припасы для огневого боя нужны, но ещё больше желанны для него свежие московские вести, от них воевода порядком поотстал, уже месяц Москва не слала никаких грамот.
Прибывшие люди сошли со струга и стали подниматься в гору. Острым взглядом Богдан Матвеевич рассмотрел, что впереди идут стрельцы, за ними какие-то мужики, а позади их опять стрельцы.
– Кого это к нам прислали? – вымолвил он, отмечая, что последними бредут поп с вьюком на спине и баба с ребёнком на руках. – Распорядись, Григорий Петрович, чтоб к стругу караул выставили.
Кунаков призывно махнул рукой и отдал приказ подбежавшему стрелецкому сотнику. Тот опрометью кинулся с горы вниз, где на ногах, а где юзом.
– Пойдем, дьяк, встречать гостей к избе, – сказал Хитрово. – Васятка! Сбегай на поварню и скажи, чтобы готовили к ужину на сорок человек добавочно к остальным.
От воеводского крыльца казаки Агапова оттеснили работных людей подале. Близко были допущены только начальные люди – сотники и приказчики.
Стрелецкий капитан Нефёдов подошёл к крыльцу, низко поклонился воеводе и подал грамоту. Хитрово её неспешно вычел и сказал:
– За свинец и зелье хвалю, эти припасы мы ждали. А вот стрелецкие буяны и греховодники для нас новость. Мы не кланялись Разрядному приказу, чтобы он пожаловал нас стрелецким сбродом. Может, ты что знаешь, Нефёдов?
Ссыльные стрельцы запереглядывались, синбирский воевода на ближний год решал их арестантскую судьбу.
– Мне неведомо, почему их послали в Синбирск, – сказал Нефёдов. – Велено сдать их здесь и идти на Астрахань.
Хитрово задумался. Держать этих буйных людей на горе было бы неразумно.
– Что ж, от даров не принято отказываться, – насмешливо произнес Богдан Матвеевич. – Есть среди вас охотники ловить рыбу?
Ссыльные переглядывались и молчали.
– Я так понимаю, что всё вы матерые рыбаки, – сказал воевода. – Григорий Петрович, отправь этот сброд на Ундоровский остров, подале от града. Пусть там живут и рыбу ловят для работных людей. Завтра отправь, а сегодня запри на подгорной стороже. Что ещё, Нефёдов?
– Разреши, воевода, остаться на день здесь. Люди устали, а впереди большой путь.
– Оставайтесь, – сказал Хитрово. – Приказчик Авдеев! Укажи стрельцам место, где стать.
Нефёдов и его стрельцы ушли за Авдеевым, а ссыльных окружили казаки и повели под гору, там им предстояло находиться до утра, когда их посадят на лодки, дадут мешок толокна, соли и отправят до глубокой осени на сырой и комариный Ундоровский остров, ловить рыбу.
С отцом Никифором Богдан Матвеевич, уважая его священнический сан, не стал разговаривать прилюдно, позвал его за собой в избу. Поп поставил свою поклажу у ног жены, перекрестил младенца и отправился за воеводой.
– Как, Никифор, доехал? – спросил Богдан Матвеевич. – Стрельцы не обижали?
– Спасибо, боярин. Доехали хорошо. А стрельцы вели себя смирно, Нефёдов их в кулаке держал.
– Это точно, что в кулаке, – согласился Хитрово. – Такого страховидного громилу на Москве второго не сыщешь. Ты, я вижу, с семейством прибыл. Это хорошо, значит, бежать не думаешь?
– Как бежать! – всполошился Никифор. – Я это место из рук патриарха Иосифа получил. Ртищев боярин и твоя милость этому способствовали. Я сюда пришел до тех пор, пока Господь не призовёт меня, грешного.
Хитрово улыбнулся, поп был прост, как малое дитя, верил каждому слову, даже сказанному в шутку.
– Годи! Никифор, – остановил он попа, готового поклясться перед иконой, что из Синбирска не убежит. – Надо помыслить, где тебя поместить на время. Васятка!
Слуга был рядом.
– Призови ко мне Першина.
– Мне бы не хотелось кого-нибудь утеснять, – робко сказал Никифор.
– Не о тебе речь, а о жёнке с дитём. А теперь поведай, как там Ртищев, Неронов?
– У благочинного Неронова я жил, с окольничим Ртищевым прощался. Он твоей милости грамоту послал через меня. Боже, а я ведь чуть не запамятовал! Тут тебе еще грамотки от Ивана Матвеевича и боярыни Марии Ивановны.
– Экий ты, Никифор, человек! – Хитрово от волнения даже приподнялся с кресла. – Я жду эти грамоты, а ты держишь.
– Помилуй, боярин! Вот они, – Никифор протянул Богдану Матвеевичу прочно увязанные в кожу свитки. – Эх, Богдан Матвеевич! Не хотел я тебе худую весть доносить, но придётся.
– Что такое? Говори!
– Худо на Москве. В день моего отъезда стрельцы и народ бунт учинили. Плещеева, Траханиотова и Чистого толпа разнесла в клочья, их дома сожгли, от этого случился великий пожар.
– А что государь? Что с ним? – Хитрово вскочил с кресла и схватил попа за плечи.
– Великий государь цел. Люди злы на бояр.
– Как боярин Морозов?
– Не ведаю, господине, – тихо сказал Никифор. – Бунтуют и другие города.
Из сказанного попом Богдан Матвеевич понял, что его худшие опасения подтвердились. Самоуправство Морозова, сбор с битьём недоимок по налогу на соль, воровские слухи о подчинении царя боярам привели к народному возмущению и бунту. «Видимо в Москве великий переполох случился, – подумал Богдан Матвеевич, – раз не могли известить меня о бунте».
– О московской замятне молчи, –сказал Хитрово. – Не ровен час, раззудишь какую-нибудь сволочь.
– Будь покоен, воевода, смолчу, – ответил Никифор.
Размышления воеводы прервал Першин. Он с опаской зашёл в комнату, страшась, что Хитрово спросит о водяной жиле, которую ещё не нашли. Но услышал другое.
– Ты, Прохор, не слишком запакостил свою избу?
– Как можно? Я привычен жить один, мету пол сосновыми лапами.
– Добро, что так, – сказал Богдан Матвеевич. – Собери свои вещи и уйди куда-нибудь на время, пока не поставишь отцу Никифору избу.
– Твоя воля, господине. Избу попу завтра начнем рубить. А что храм?
– Это первое дело! – вскликнул Никифор. – Моя изба может погодить.
Хитрово священник нравился все больше и больше.
– Ступай, Прохор! Подожди на крыльце, – сказал он. – Храм будем ставить не медля. А сегодня ты, Никифор, устраивайся с попадьей и дитём на ночлег.
Поп отступил к двери, собираясь выйти.
– Погоди. Ты у меня был, как боярыня Мария Ивановна?
– Здорова, весела, – ответил Никифор. – Так угостила, что я из-за стола едва выполз. Твой ключник меня еле живого на возке до Казанского собора отвез, сам не дошел бы.
Богдан Матвеевич улыбнулся.
– Ступай, Никифор. Устраивайся на новом месте.
Избой Першина был сруб, покрытый горбылями, – оставшимися после вырубки из бревен брусьев. Из таких же горбылей был сделан пол.
– Тут я от дождя хоронюсь, – сказал градоделец. – А когда сухо, в шалаше почиваю, тут рядом.
– Утеснил я тебя, – вздохнул Никифор. – Видишь, какое дело – с дитем под открытым небом не поночуешь.
– Все мы люди, разве я не понимаю, – сказал Прохор. – А я вот всю жизнь в частых и долгих отлучках. Своих ребят почти не вижу.
После ухода Першина Марфинька, всегда стеснявшаяся чужих людей, повеселела.
Никифор развязал укладку с вещами, взял образ Святой Живоначальной Троицы и приставил к стене. Младенец Анисим будто ждал этого часа, завозился и громко возвопил.
«Чудно, – подумал Никифор. – Неразумное дитя, а Бога славит».
Марфинька пыталась сунуть ребенку титьку, но тот её выплевывал и отталкивал ручонками.
– Беда, Никиша! – загоревала Марфинька. – У меня молоко пропало.
– Что ж теперь делать? – испугался Никифор.
– Дай мне сухарь и тряпицу. Жовку надо жевать.
3
Ранним утром, как только лишь зарозовело небо за Волгой, разразилась скоротечная гроза с гулкими и спешащими друг на друга громами, легким, почти невесомым дождем, который не столько мочил землю, сколько щекотал ее своими теплыми струями. Дождь прошел несколькими шумными полосами над Синбирской горой, подгорьем и Волгой, освежил воздух, и стали заметнее запахи земли и леса. Казалось, нечто неземное своими божественными перстами коснулось земли, разбудило её и придало новые силы для жизни.
Гроза разбудила Хитрово, он сладко потянулся всем телом и открыл глаза. Через небольшое, в две мужицкие ладони, оконце в избу лилась полоса зыбкого света. Слюды на оконце не было, и Богдан Матвеевич увидел на нём то, что уже привык видеть каждое утро, рассветную гостью – синичку. Она появилась сразу после постройки избы, сначала сидела на подоконнике, отбрасывая дрожащую тень на противоположную стену, затем стала залетать в комнату, иногда присаживалась возле Хитрово на кресло или стол, вертела головой, покачивала хвостиком и весело насвистывала. Сегодня синичка показалась Богдану Матвеевичу особенно чистой и нарядной. Она сидела на сундуке, иногда постукивала клювом в деревянную крышку. Хитрово бросил ей несколько сухарных крошек, но птичка не склевала их, а подхватила и, держа в клюве, выпорхнула на волю.
Проводив взглядом утреннюю гостью, Богдан Матвеевич подошёл к столу. Полученные вчера грамотки притягивали его, он их снова прочёл, особенно от жены, с великой радостью, которая скоро сменилась грустью. Разлука с Москвой и столичной жизнью ему уже прискучила. Конечно, постройка крепости – большое дело, но разве с этим не справился бы иной стольник и воевода, которому это привычно. Об этом же ему писал Фёдор Ртищев: «Великий государь вспоминал тебя и хвалил, сожалеючи, что ты далеко и спрашивал боярина Бориса Ивановича Морозова, не взять ли тебя из Синбирска на Земский приказ заместо Плещеева, на коего бьют челом и московские дворяне, и гости, и простые люди. Но Морозов за Плещеева горой, и это великого государя печалит».
Хитрово усмехнулся, Ртищев писал эту грамоту за несколько дней до бунта, тогда никто не ведал, что вспыхнет народное возмущение и сметет, казалось, незыблемых временщиков – Морозова, Плещеева, Траханиотова и Чистого. Хитрово бунт не испугал, но поверг в глубокое и печальное раздумье. Всёли ладно в Русском государстве? Богдан Матвеевич по рождению был дитя Смуты, потрясавшей русские земли почти двадцать лет. С младенчества он только и слышал о том, как страну терзали, грабили и насиловали то поляки, то шайки малороссийских казаков и разнузданной черни, а соль земли русской, высшая родовая знать, этому способствовала своим раболепством перед иноземщиной и единоверной сволочью. Хитрово и его род росли и поднимались при первом государе Михаиле Романове, для них эта династия и возрождающаяся Россия были настоящей родиной, с которой связывала пролитая за неё кровь, и новое потрясение России Богдан Матвеевич переживал всем сердцем, глубоко и тревожно.
Его взгляд снова упал на грамоту жены, которую он получить, никак не чаял. Она писала о домашних делах, о чувствах не было ни слова, и вместе с тем это было и признание в любви и тоске по любимому мужу. Богдан Матвеевич сложил грамоты и спрятал их в сундук, женину положил отдельно, в суму, где хранил государевы грамоты, посланные ему лично.
Одевшись, Хитрово вышел из избы и увидел, что его ждет Першин.
– Я готов, – сказал, поклонившись, градоделец. – Игрушечный город стоит подле наугольной башни.
– Его там не растащат? – спросил Хитрово.
– Двое стрельцов сторожат, с пищалями, - ответил Першин. – Начальные люди собрались и ждут.
Между срубов, подготовленных для крепостной башни, стояли дьяк Кунаков, приказчики, сотники, плотницкие десятники.
– Кликните отца Никифора, – приказал Хитрово. – Закладку башни надо освятить. Показывай, Прохор.
Покраснев от волнения, Першин подошел к большому, сажень на сажень, ящику и снял с него рогожное покрытие. Перед людьми открылась захватывающая картина – игрушечный рубленый город. Здесь были рвы и валы, опоясывающие крепость, стены с бойницами для ведения верхнего, среднего и подошвенного боя, помосты на стенах для ратников, башни и проездные ворота. Внутри города Першин разместил воеводскую избу, церковь, избы ратных людей, амбары для государева хлеба, погреб для сбережения пороховой казны и свинца, поварню, конюшню для боевых коней, земляную тюрьму, осадные избы для житья во время осады посадских и иных людей, которые сбегутся в город при появлении врагов.
– Круто ты замесил, Прохор! – довольно сказал Хитрово. – Чуть ли не вторую Москву надо ставить.
– Иначе никак нельзя, – сказал ободренный похвалой воеводы Першин. – Град должен иметь в себе все нужное для войны и мира.
Начальные люди обступили игрушечный град с великим любопытством, дивуясь умению градодельца изобразить в малом великое.
– Надо же! Одним топором сотворил такую лепоту! – с чувством доброй зависти сказал приказчик Авдеев.
Тихонько протолкавшись между людей, к городу просунулся отец Никифор, увидел игрушечную церковь и накинулся на Першина:
– Ты что, плотник, без ведома церковных людей Божий храм ставишь? Почто церковь одноглава?
– Что не так? – смутился градоделец. – Церковь она и есть церковь, а место для нее определено самое видное, посреди града.
– Я не о месте пекусь, – сказал Никифор. – Храм во имя Святой Живоначальной Троицы должен быть треглав.
Этого Першин не ведал, потому еще больше смутился и виновато глянул на воеводу.
– Никифор прав, – сказал Хитрово. – Храм будет поставлен о трех главах. Сможешь, Прохор?
– Прежде не ставил, но смогу, – ответил Першин.
– Вот и добро. Ставь, да с отцом Никифором совет держи.
Начальные люди продолжали рассматривать игрушечный город, а Никифор поспешил к месту ночлега. Сегодня ему предстояло совершить важное дело – освятить закладку первой башни Синбирской крепости. Помятуя об этом, он проснулся с первым утренним бликом и начал приготовляться. Рукодельница Марфинька и на струге не бездельничала, сшила из полученного на Казенном дворе сукна фелонь, которую Никифор еще вчера примерил и остался ею премного доволен. Он спешно облачился в нее и епитрахиль, взял священные предметы и поспешил к месту закладки башни.
Игрушечный городок воеводе понравился, и он велел оставить его, под присмотром караульщика, на весь день доступным для работных людей, пусть смотрят, дивуются и знают, что им предстоит сделать на Синбирской горе.
Работы на крепости шли с рассвета, с Крымской стороны ров и вал были уже наполовину сделаны, пора было приступать к возведению рубленого города, и Хитрово с начальными людьми направился к волжскому берегу.
Возле ямы стояли готовые срубы, дубовые для основания башни и сосновые для ее надземной части. Хитрово заглянул в яму, она была глубока и широка, в лицо пахнуло холодком и сыростью.
– Всё ли готово? – спросил Богдан Матвеевич.
– Люди на месте, можно начинать, – сказал дьяк Кунаков.
Все вокруг встали на колени. Отец Никифор зажег три восковых свечи на стольце перед иконой и, возглашая молитву, стал совершать каждение перед образом Святой Живоначальной Троицы. Запахло ладаном, все люди молились. Затем приказчик Авдеев приблизился к стольцу и положил на него камень, на котором было начертано, что он освящен и положен в основание Синбирской крепости. Отец Никифор, окропляя камень освященной водой, провозгласил: «Боже Вседержитель, сотворилый небеса, утверди град Синбирск на твердом камне, основай по Твоему Божественному, Евангельскому гласу, ее же ни ветр, ни вода, ничто не повредите! Яко Твоя Держава, и Твое есть Царство и Сила, и слава Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно, и вовеки веков!»
Приказчик Авдеев взял закладной камень, по лестнице спустился в яму и прикопал его на дне. Отец Никифор подошел к яме, окропил, с молитвой, её и ближайший к ней дубовый сруб. Плотники взяли вшестером аршинной толщины дубовое бревно со сруба, закрепили его верёвками на двух блоках и бережно опустили в яму. За ним уложили в яму еще три бревна – первый венец боевой башни.
Богдан Матвеевич подошел к священнику, который собирал со стольца священные предметы.
– Как устроился, Никифор?
– Слава Богу, боярин, я на месте. Не могу ещё охватить моей радости.
– Брат Иван пишет мне, что с тобой на струге шли иноземцы, – сказал Хитрово. – Как они?
– Православные люди, шляхтичи, – ответил Никифор. – Они сейчас из Казани идут на реку Майну, где великий государь пожаловал их землей.
– Смелые люди, не боятся Дикого поля, – удивился Хитрово. – Или не ведают, как бывают зли башкиры и калмыки. Сколько среди них мужей в силе?
– Четверо, – сказал Никифор. – Но им в Казани мужиков дадут из государевых сёл.
Богдан Матвеевич увидел, как к волжскому свозу подходит казачья сотня Агапова и спешивается, чтобы вести вниз коней в поводу.
– Васятка! – велел воевода. – Мигом задержи Агапова.
– Знаешь ли, где за Волгой речка Майна? – спросил Хитрово сотника.
– Там не был, но слышал, – ответил Агапов. – Если велишь, найду, речка – не полушка, не потеряется.
– На Майну подходят шляхтичи, иноземцы, на жалованные им государем земли. Пригляди за ними, сотник. Как бы калмыки не налетели и не уворовали кого.
– Исполню, воевода, – сказал Агапов. – За Волгой распущу станицы загоном. Они ту речку и шляхтичей, буде они там, непременно отыщут.
– На Часовню каждые десять дней посылай вестовщика, – велел Хитрово. – Я должен ведать, где сотня обретается.
Сотня уже ушла вниз, и Агапов поспешил за ней следом. Богдан Матвеевич, стоя на береговом обрыве, видел, как казаки подошли к пристани и начали расседлывать коней. Сбрую и свою поклажу они грузили в большие лодки, и садились в них сами. Казацкие кони табуном стояли у края воды, не решаясь в нее войти. С лодки призывно свистнул своему жеребцу сотник Агапов. Боевой конь откликнулся на зов и вошёл в реку. За ним пошли остальные кони, и вся переправа двинулась через Волгу, которая супротив Синбирской горы была в то время не менее версты поперек своего норовистого течения.
Хитрово долго смотрел казакам вслед, пока они не перевалили за середину реки, дальше очертания стали размываться расстоянием и дымкой, которая витала над Волгой. В том, что переправа пройдет удачно, Богдан Матвеевич был уверен, сотня Агапова считалась крепкой, казаки в ней служили надежные и бывалые.
– Что-то я ссыльных стрельцов не вижу? – спросил Хитрово у подошедшего к нему Кунакова. – С ними все ладно?
– Намаемся мы с ними, Богдан Матвеевич, – сказал дьяк. – Ночью надумали бежать, добро стража не сплоховала. Но одного казака воры зашибли.
– Где же они сейчас?
– Повязали всех и в амбар сунули, – ответил Кунаков. – Я только сейчас там был. Заводчик виден сразу – Яшка Кондырев. Что решишь, Богдан Матвеевич?
Хитрово задумался. Дело было нешутейным, ссыльные бунтовали против власти государевой.
– Розыскные листы сделал?
– Вот, все, как на духу, показал Яшка, – сказал дьяк, подавая воеводе роспись допроса. – Коська из него умыслы супротив государя повытряс. Жидковат буян оказался.
– Что остальные? – спросил Хитрово.
– Вели меня помиловать, воевода, – сказал Кунаков. – Я сказал палачу бить их батогами. Тебя, Богдан Матвеевич, я не стал беспокоить по такой малости. А вот Яшку суди сам, дело в твоей подсудности.
Хитрово огорчился. Лишать человека по приговору жизни ему было не впервой, но всегда после этого его одолевала высасывающая душу тоска.
– Повесить того Яшку Кондырева на веску, – тихо промолвил воевода.
– Велишь здесь на горе рели поставить? – спросил дьяк. – Чтобы другим неповадно было бунтовать.
– Нет! – твердо сказал Хитрово. – Отвезите за Волгу. Незачем людям видеть, как он будет в петле дергаться. Достаточно им знать, за что вор казнен. И Коська пусть побудет за Волгой, пока жалованное вино не вылакает. Чтобы здесь его не было!
– Всё исполнено, воевода, – сказал дьяк. – Сегодня же. А как с остальными?
– Пусть сидят в амбаре, – решил Хитрово. – С ними позднее разберёмся. А ты, Григорий Петрович, не медля, отписку в Москву составь и расспросный лист к грамоте приложи.
О бунте ссыльных на подгорной стороже и скорой казни заводчика стрелецкого возмущения Яшки Кондырева стало известно всем людям на Синбирской горе. То, что это так, воевода понял, когда обходил работы. Землекопы и плотники стали ниже клонить спины в поклонах, меньше звучало смеха и шуток. Богдан Матвеевич относился ко всему этому, как к должному: народ, что трава, сильнее ветер подул, ниже клонятся.
И все молчали, только кузнец Захар сказал, прилюдно:
– Коли так дале пойдет, мне на оковы железа не достанет!
На этот возглас дьяк Кунаков погрозил ему кулаком и прошипел:
– Не возносись до рели, чумазый дурак!
Но Захара не тронул, другого такого мастера, ближе Алатыря, не было.
Со стрелецкой замятни нелады пошли в Синбирске. Не иначе как Яшка Кондырев по дороге в преисподнюю, куда ему надлежало попасть как висельнику, исхитрился и плюнул на Синбирскую гору, чтоб завелись на ней всякие нестроения и беды.
А началось все с волжского подгорья. Подошёл к нему белый струг, на берег спрыгнул ловкий молодец, явно купеческого звания и назвался подбежавшему к нему караульщику:
– Целовальник Ерофей Твёрдышев! От казанского воеводы с грамотой.
Приезжего начальник сторожи повел к воеводской избе в гору, а сторожа, пронырливые алатырские стрельцы, полезли в струг, выведать, что в нем. Однако мало что вызнали, приказчики пищалями да копьями ощетинились: «Не лезь, государева казна!»
Купец Твёрдышев явился в Синбирск как раз ко времени, Хитрово был весьма озабочен тем, как рассчитаться со стрельцами за положенное им жалование на домовое строение. От тысячи, которую воевода получил в Разрядном приказе, в воеводской казне осталось всего сорок восемь рублей и горсть полушек, все было потрачено на жалование казакам и стрельцам за прошлую службу. Хитрово слал грамоту за грамотой в Москву, но там было не до Синбирской окраины. В Москве только что отполыхал Соляной бунт, главного распорядителя царской казны боярина Морозова сослали в отдаленный монастырь, и о том, что тот должен на синбирское строение еще две тысячи рублей, никто не ведал. По этим причинам появление купца гостиной сотни в Синбирске было кстати.
Хитрово взял из рук Твёрдышева грамоту и стал вычитывать. Казанский воевода князь Прозоровский утверждал ею купца гостиной сотни Среднего Поволжья Ерофея Твёрдышева кабацким целовальником в Синбирске, которому было велено построить там кабак и вести государеву торговлю вином беспрепятственно со стороны местной власти.
Богдан Матвеевич посмотрел на целовальника, оценивая, какого полёта птица с золотым пером восхотела присесть на Синбирскую гору. Купец был одних лет с воеводой, коренастый с холодным и твердым взглядом и знающий себе цену. Знал целовальнику цену и Хитрово, не менее двадцати – тридцати тысяч рублей, с меньшей в гостиную сотню не записывали. Эти люди вели не только свои торговые дела, но и несли государеву службу таможенными головами в Архангельске и Астрахани, ведали государеву пушную казну и государевы питейные дома.
– Где мыслишь кружало ставить? – спросил Богдан Матвеевич.
– На пристани в подгорье, – не задумываясь, ответил купец. – Так в Казани и Нижнем Новгороде устроено. Деньги на реке, суда и люди идут вверх и вниз Волги.
– Воевода Прозоровский отписывает, чтобы я тебе помощь оказал, – сказал Хитрово. – Что нужно?
– Вели, воевода, дать с десяток плотников, что избы горазды рубить. Я оплачу.
– Того не делай, – сказал Хитрово. – Не порть людишек легкими деньгами, они содержание за год получат. Людей тебе дадут. Что ещё просишь?
– Мне ведомо, воевода, что здесь богатые рыбные ловли, – сказал Твёрдышев. – Позволь взять в откуп остров Чувич на пять лет. Большой прибыток казне будет.
Богдан Матвеевич был готов к этому разговору. Речь об откупе шла и в Москве, чтобы он брал деньги на строительство крепости из них.
– Добро, – сказал воевода. – Я с дьяком размыслю над этим. Но в любом случае без задатка дело не сделается.
– Я готов, хоть сейчас, дать пятьсот рублей, – обрадовался купец. – Больше при мне нет.
– Как там князь Прозоровский? – спросил Богдан Матвеевич. – Не скучает на воеводском сидении о Москве? Крепко держит вашего брата, гостиных купцов и других городских тяглых людей.
Помня, что он разговаривает с окольничим, Твёрдышев правды о Прозоровском не открыл и только одно молвил:
– Князь мимо себя ничего не пропускает.
– Прошу со мной отобедать, – улыбнувшись, сказал Богдан Матвеевич.
Стол у Хитрово стал не в пример богаче, чем при зимнем карсунском сидении. Васятка подал стерляжью уху, обильно приправленную перцем, варёного сома, чёрную икру, астраханские персики, изюм и халву. Запивали съеденное квасом.
За обедом Богдан Матвеевич ненавязчиво расспрашивал гостя, тот не отмалчивался и поведал, что Твёрдышевы всегда были торговыми людьми, вели большую рыбную торговлю от Астрахани до Рыбной слободы, в коей их родовая отчина. В гостиную сотню вышел ещё дед Ерофея, которого знавал даже патриарх Филарет, отец царя Михаил Федоровича, как участника ополчения Минина и Пожарского.
– В те годы, – сказал Ерофей Твёрдышев, – государь торговых людей привечал, их зажитками вставала Русь из разорения. При Михаиле Федоровиче с тяглых людей почти каждый год брали то пятую, то шестую, то седьмую деньгу от того, что они имели. Моему батюшке его отец оставил казны наполовину меньше, чем получил от своего родителя.
Хитрово знал, что многие гости понесли большие убытки и умалились, но не все. И этот Твёрдышев был не так беден, как хочет прикинуться.
– Полно жалиться, – укорил он гостя. – Ты и государю служишь, и себя не забываешь. Многие дворяне той чести не имеют, что ты. Или тебе воли мало? Или ты хочешь, как в Англии, государем повелевать, на что ему деньги тратить и откуда их брать?
Твёрдышев не убоялся ответить на каверзные вопросы воеводы:
– На Москве задумано окончательно прикрепить крестьянишек к земле. Не спорю, это необходимо для государства, чтобы платить жалованье служилым людям. А для гостей это смерть. Какой из безденежного раба покупатель? Народ станет беднее, откуда же купцу прибыль иметь? Выживет только мелочная торговля.
– Добро, – сказал Богдан Матвеевич и призвал дьяка Кунакова. – Давай промыслим, Петрович, как нам не оплошать с гостем Твёрдышевым.
В тот же день пятьсот рублей воеводской казной были получены, а в подгорье застучали топоры. Плотники рубили избу для кабака споро и азартно, им была обещана после окончания работ обильная выпивка. Уже через неделю изба была готова, со струга выгрузили кабацкие меры – вёдра, полувёдра, большой медный котёл для варки хмельного зелья. Вскоре над избой поднялся сивушный дым, к которому стали трепетно принюхиваться работные люди, не упускавшие возможности сбегать в подгорье и подивиться на кабак. Многие из них до сих пор его в глаза не видели, смотрели – изба как изба, но воняло от неё вкусно и призывно.
И началось на Синбирской горе среди работных людей нездоровое шевеление. Рубит ли мужик бревно или копает яму, да нет – нет, бросит работу и принюхивается, чем тянет из подгорья. Наконец, среди народа пробежал слушок, что кабак перестал дымить, значит, вино готово. Следом за тем слушком приползли на карачках из-под горы плотники, что ставили кабак, пьяные, грязные. Отец Никифор как увидел их, так и обомлел: «Свят, свят, что деется! Божий храм на две сажени сруб вывели, а кабак поперёд церкви поставили!». Кунаков велел Коське Харину бросить пьяных плотников в погреб для скорого протрезвления, что тот и сделал, а затем вприпрыжку побежал в подгорье. У всех мужиков денег нет, а у Коськи имелись три алтына зажитков за палаческую службу.
Ткнулся Коська в кабак, а приказчик объявляет, что вино отпускает только на вынос, а ведро стоит целковый. Закручинился Коська, но тут гулящие людишки к нему набежали. Откуда они взялись? Волга течёт далеко и долго, всякий человеческий мусор на берега выбрасывает. Гулящие людишки с Коськой скинулись, купили полведра вина, и все ушли в кусты. Выпили они там по чарке, начали разговаривать, а как узнали, что Коська палач, то всем скопом стали бить Коську смертным боем. Так бы и забили его, но стражники услышали крики и спасли палача, а то бы не быть ему живу.
Вскоре праздник случился, Петров день. Отстояли люди торжественную литургию, которую отец Никифор провёл на поляне возле возводимого храма, и зашевелились, и заколобродничали. День нерабочий, девать себя мужикам некуда, и стали они трясти свои пожитки, выпарывать зашитые в одежде полушки да копейки. Вскоре все потянулись вниз, в подгорье, всяк со своей посудой.
Никифор, как завидел сие, кинулся к воеводе. А Богдан Матвеевич только руками развёл:
– Не могу чинить препятствия торговле государевым вином!
Тем временем в подгорье пьянь началась великая. Всех вино поразило в самую душу, но по-разному: один поёт, другой плачет, третий драться лезет, четвёртый вздумал Волгу вброд перейти, так двое и утопли.
Никифор смотрел с Венца на людское блудодейство и горевал. И горько думалось ему, что Аввакум, с кем он встретился на Москве, был прав, говоря, что много скверны в русских людях гнездится, и враз её всю не выведешь.
Но беда не приходит одна. Скоро за Петровым днём причалилась к синбирской пристани купецкая баржа и с неё, подобрав подолы сарафанов, в воду спрыгнули шесть жёнок. Караульщики сразу к ним, а те – к кабаку. У караульщиков чуть шапки от такого озорства не попадали: жёнки к питухам на шею бросаются, а винище лопают, почище Коськи Харина.
На гору те жёнки, а к ним прибавилось ещё пятеро, не вылазили, мужики сами про них пронюхали, прут в подгорье, жеребцы стоялые. А жёнки тому и рады, натрут щеки свёклой, красуются перед питухами, словом, пошла такая блудня, что скоро это всё воеводе донесли.
Богдан Матвеевич, прослышав про гулящих жёнок, задумался, но что с ними делать, не решил. Никифору же творимая возле кабака блудня уязвила самую душу. Он потерял сон, спал с лица, глаза возжглись пылом неистового ревнителя благонравия. Марфинька слезно отговаривала его от обличений, указуя, что пьянь и рвань не услышит слова Божьего, а у них малый сын Анисим, и если попа побьют, то, как бы им не пришлось бежать из Синбирска, где попадье добро жилось, в Москву.
Никифор не уступил мольбам жены, и в один день, усердно помолясь Богу, отправился в подгорье, укрепляя свой дух памятью о первомученниках христианских. А возле кабака всё тоже – пьянь и срамота, проезжающие в Астрахань мужики, свои из Синбирска, рыбаки, гулящие людишки, срамные жёнки, всё клубилось в пьяном кураже с раннего утра до позднего вечера.
Попа гуляки поначалу встретили ласково:
– Проходи, батька, бери вина!
Никифор взобрался на чурбан, где кололи дрова, набрал полное нутро воздуха и возгласил громогласно:
– Опомнитесь, православные! Не погубите свои души питием хмельного! Не отдавайте свое спасение на погибель диаволу! Гоните прочь от себя срамных жёнок, ибо в них погибель рода человеческого!
Гуляки слушали возгласы священника вполуха, а жёнки взбеленились, заверещали, стали плеваться, а одна из них по прозвищу Дырявая Квашня подскочила к Никифору, повернулась задом и, нагнувшись, срамно задрала подол заблёванного сарафана.
И тут жёнки приступили к отцу Никифору, стащили с чурбана и начали его щипать, тискать и колотить кулаками. Стрельцы – караульщики не дали кабацким стервам зашибить Никифора, отбили его и на руках занесли на Синбирскую гору к воеводской избе.
При виде истерзанного священника, шибко осерчал Богдан Матвеевич Хитрово, чего с ним никогда не бывало. Громко призвал он к себе дежурного полусотника и повелел тому повязать всех буянов и баб в подгорье. Затем воевода с дьяком сами поспешили за ними, чтобы учинить скорый розыск и крутую расправу.
И приговорил воевода Хитрово всех гуляк и баб сечь нещадно батогами, затем вывезти их на другой берег и там бросить.
Коська и его пять доброхотных помощников стрельцов до испарины на своих спинах били батогами гуляк, а когда пришел черед бить Дырявую Квашню, палач упал перед воеводой лицом наземь.
– Пожалуй своего раба, милостивец! – взвыл Коська. – Дозволь, воевода, взять за себя эту жёнку!
Богдан Матвеевич вопросительно глянул на Кунакова.
– Я тебе женюсь, рвань косорылая! – заорал дьяк на Коську. – Я вот сейчас велю казакам подложить тебя, как хряка!
Утомился Богдан Матвеевич от мелькания батогов и людских воплей и смилостивился.
– Вели, Григорий Петрович, – сказал он дьяку, – всех гулящих людишек собрать и завтра же отправить под Карсун на засечные работы. А срамных баб вели кинуть в тюрьму. После решим, куда их девать. Может и вправду повыдавать их замуж, охотники вроде есть.
– Мужик что таракан, – проворчал Кунаков. – На любую грязь и сырость с охотой залезет.
– Вот и кликни охотников. Никифор отлежится и обвенчает. Пусть их мужья уму-разуму своим битьём учат. А пока – в тюрьму!
Казаки подхватили избитых жёнок и поволокли в гору, а гуляк погнали палками. Вот такое похмелье устроил Богдан Матвеевич синбирским гулякам и гулёнам.
Работные люди суд воеводы хвалили, да и срамные жёнки были довольны стать венчанными жёнами. Одни гулящие люди злобились и норовили бежать, но из синбирской земляной тюрьмы побегов не бывало.
Жестокое усмирение гуляк и гулевон, которых мужья стали учить битьём, охладило пылкую любовь работных людей к царёву кружалу. Гульба в пригорье поутихла, теперь питухи, купив вино, прятались в лесу и норовили не попадаться на глаза начальным людям.
Тем временем башня на берегу Волги была построена, и впритык к ней росли срубы Крымской стены, до ворот, которые Прохор Першин замыслил сотворить в проездной башне. Вскоре и вода в колодце открылась и оказалась годной для питья. Богдан Матвеевич уверовал в градодельца и полностью передоверил ему проведение работ. Дьяк Кунаков, который ждал, что Прохор вот-вот впадёт в винопитие, скрепя сердце, согласился с воеводой, хотя продолжал к Першину принюхиваться.
Богдана Матвеевича стали более занимать мысли о делах московских. В середине июля 1648 года по всем областям государства была разослана грамота Алексея Михайловича, что по указу великого государя и патриарха, по приговору бояр и по челобитью стольников и стряпчих и всяких чинов людей велено написать Уложенную книгу, для чего выбрать пригодные к государевым и земским делам статьи из правил апостольских и святых отцов церкви, собрать указы прежних государей и выдумать новые статьи, по которым Русское государство будет жить впредь.
Эта новость заронила в Богдана Матвеевича надежду, что он станет надобен для работы над новыми законами и, его синбирская пограничная служба завершится. Однако в Москву его не позвали, из окольничих в совет по выработки Уложенной книги вошёл князь Волконский, старый думский жилец, известный своим стойким молчанием по любому вопросу который поднимался на заседаниях боярской думы. Председателем совета по написанию Уложенной книги был поставлен князь Одоевский, не отличающийся глубокомыслием боярин, из Рюриковичей. Поразмыслив над этими фактами, Богдан Матвеевич понял мысль государя – собрать в совете недалеких и покладистых людей, таких, что не умствуют, а спешат исполнить царскую волю. Поначалу раздосадованный невниманием к себе, Богдан Матвеевич хотел послать грамоту Ртищеву, но, в конце концов, решил, что лучше быть в стороне от того, что делается в Москве.
Пора пришла проехаться по черте, посмотреть, как идут работы, и Хитрово велел Васятке, чтобы тот готовился в путь.
– Как там московские стрельцы? – спросил от дьяка. – Не пора ли их к делу приставить? А гулящие людишки протрезвели?
– Все живы и к работе годны, – ответил Кунаков. – Только работать будут из-под палки.
– Что у нас палок мало? – сказал воевода. – Пусть ров роют, под караулом, а на ночь в тюрьму!
Когда на следующее утро Хитрово выезжал из крепости, тюремные сидельцы уже копошились с лопатами на дне глубокого рва, а по его краям прохаживались два стрельца с пищалями.
Воевода, кроме Васятки, взял с собой два десятка казаков. Он ехал впереди всех на буланом жеребце, который статью напоминал Буяна, из его московской конюшни. Хитрово любил крупных коней, считая, что воеводе неприлично садиться на большеголового и длинногривого ногайца. Это казак служит на коне, а воеводе конь нужен для парадного выезда.
Казачья станица, ведомая воеводой, спустилась к Свияге, спугнув из камышей несколько уток. Наплавной мост, покачиваясь, лежал на воде от одного берега до другого. По нему ехали несколько казаков на службу, в крепость из слободы, которую они начали строить на левой стороне Свияги.
Воевода дождался, когда они выедут на берег, и лёгким движением поводьев послал жеребца на мост. На середине реки тень, отбрасываемая Синбирской горой, исчезла, стало яснее видно, на воде заиграли солнечные блики. Жеребец прыгнул с неустойчивого моста на землю и пошёл рысью. Воевода завернул его вправо, к избам, разбросанным на луговине. Богдан Матвеевич издали пересчитал их: чуть больше двадцати, менее половины из тех, что должны быть, и причина этому была – казаки заняты службой, избы поставили те, что от неё были на время свободны.
Казаков на новое поселение брали из прежнего жительства по одному, редко по два человека из семьи. От государства им давалось денежное жалование за службу, конь, пищаль и кормовое содержание. Обычно выбирали молодых и семейных как более способных к переезду. На новом месте они получали земельный надел от десяти до тридцати десятин, смотря по чину, и пять рублей на домовое строение.
Ещё с весны семьи переселенцев потянулись за мужьями и отцами, часто пешим ходом, неся на себе пожитки и ведя на верёвке корову или тёлку. Те, у кого было время, поставили избы, но многие ещё жили в шалашах. Воевода это отметил и решил по возвращению в Синбирск вернуть бездомных казаков в слободу из полевой службы, чтобы они обустроились.
Избы и шалаши были пусты, все люди находились на покосе. Травы на пойменных лугах стояли столь высокие, что жеребец воеводы задевал их брюхом. За станицей оставалась широкая полоса примятой копытами коней росной травы. Сладко пахло кашкой, чабрецом, со всех сторон кричали свое «пить-полоть» перепела, жаворонки то и дело взвивались к верху и быстро падали опять, точно камешки. Заяц – русак, весь мокрый от росы, выскочил на голое место, увидел людей и присел, затем пошевелил ушами, и, вскидывая задом, кинулся прочь.
Часть луга уже была выкошена, жёнки ворошили деревянными вилами сено, а казаки, слаженно взмахивая косами, оставляли за собой густые валки травы. Появление воеводы с казаками отвлекло их от работы.
– Бог в помочь, православные! – громко сказал Богдан Матвеевич, останавливая коня.
– Благодарим, воевода! – отвечали казаки и жёнки.
– Зрю, управляетесь с сенокосом?
– Дал бы Бог вёдро, с сеном будем!
Приехавшие казаки здоровались с косцами.
– Челом, Максим! Как тебя Бог милует?
– Бог дал поздорову – голова жива.
– Что с Федькой стряслось?
– За старые шашни скинули с башни.
Хитрово строго глянул на полусотника: что за разговоры про какого-то Федьку?
– Почто с коней послезали, а ну, садись! – закричал полусотник, наступая конём на людей.
Через речку Сельдь переправились вброд. Хитрово оглянулся, Синбирская гора отсюда казалась большим облаком, поднимающимся вдали. Трава здесь была пониже пойменной, но густой и многоцветной. Налетавший порывами ветер клонил стебли к земле, и трава волнилась, как море. Пошли друг за другом зелёными островами дубравы. С правой руки местность стала холмиться, расходиться оврагами, а впереди и слева поле было по-прежнему ровным, как стол, до самого края земли.
– Смотри, господине! – вдруг крикнул Васятка, указывая на человека, который, пригибаясь к траве, бежал к дубраве.
По знаку полусотника трое казаков припустили коней на перехват беглеца. А тот, подбежав к крайнему дубу, обхватил его руками и замер.
– Расспроси его, кто таков, – сказал Хитрово полусотнику.
– Откуда бежишь? – начал допрашивать мужика полусотник. – Чей ты человек?
Мужик молчал. Он был низок ростом, но широкоплеч, а на скуле кровоточила большая ссадина. Полусотник со всего размаха ударил мужика плетью. Тот скривился от боли и заскрипел зубами.
– Хватит! – сказал Богдан Матвеевич. – Юшанский городок близко. Тащите его за собой.
Скоро они достигли засечной черты, которая была начата от Юшанска к Синбирску.
Ров от городка протянулся версты на две. Из ближних дубрав и берёзовых рощиц к черте доставляли брёвна, из них делали тарасы высотой в две сажени, а то и выше, плотно забивали их землёй. Работные люди, где работали, там и жили в шалашах и землянках.
Завидев воеводу, мужики оставляли топоры и лопаты и падали в поклоне на колени. А десятники не дремали: скоро от одного к другому по черте в Юшанск пошла весть о прибытии окольничего Хитрово. Когда она достигла городка, бывший здесь карсунский воевода Борис Приклонский сказал гостившему у него московскому стряпчему Золотарёву:
– Вот и Богдан Матвеевич Хитрово нежданно припожаловал. Теперь тебе, Василий Денисович, нет нужды ехать к нему в Синбирск.
Приклонский и Золотарёв встретили Хитрово на въезде в городок. Богдан Матвеевич появлению чужого человека не удивился. Он знал стряпчего по Москве, Золотарёв имел великую славу лучшего сыщика Сыскного приказа. Все большие бояре искали в нём участия к их беде, которая была одна для всех помещиков: как наступило лето, так началось повальное бегство крестьян от своих хозяев. Люди бежали в одиночку, семьями, а иногда всей деревней. Не страшась свирепости басурман, они шли в Дикое поле, приглядывали пригожую землицу, ставили избы и поднимали целину. Такие действия крестьян считались тогдашним законодательством воровством (своим бегством они лишали собственности своих владельцев), и с этим злом усиленно и безуспешно боролось государство. Хитрово уже имел дело с Золотарёвым, который ловил его крестьян и возвращал хозяину.
– Будь здрав, Василий Денисович! – приветливо сказал окольничий. – Не чаял тебя встретить на черте. Что ко мне в Синбирск не пожаловал?
– Сегодня к вечеру собирался быть, – сказал Золотарёв. – Раньше не мог. Деревенька бежала больно неспокойная, насилу повязали. Если бы не карсунские казаки, вряд ли справился.
– А это не твой ли беглец? – спросил Хитрово, показывая на пойманного его казаками мужика.
– Князя Черкасского крестьянишка. Казаку руку прокусил и ушёл до света. Где его взяли?
– Недалече, подле черты, – ответил Хитрово, слезая с коня. – Веди, Приклонский, показывай, что смог сотворить.
Юшанский городок был невелик, двадцать на двадцать саженей, но крепок. Рубленые стены возвышались на две сажени, угловые и надворные башни на четыре. Все они были сделаны из дуба, которого окрест росло изобильно. Внутри городка помещалась большая изба для проживания воинских людей, амбары для оружейного и кормового припасов, место для содержания коней.
– Что скажешь, Василий Денисович? – спросил Хитрово. – Ты ведь всю крымскую границу знаешь, многие городки видел.
– Не хуже других, – ответил Золотарёв. – А может и получше.
– Осторожный ты человек, Василий Денисович, – улыбнувшись, промолвил Хитрово. – Никогда ни о чём не скажешь. Может в том и есть мудрость. Учись, Приклонский.
Сыщик остался в городке для допроса пойманного мужика, а Хитрово с карсунским воеводой поехали осматривать черту в сторону Карсуна. Богдан Матвеевич не торопился, внимательно смотрел, что сделано, говорил с сотниками, десятскими, не брезговал спросить простого мужика, как он жив - здоров. Работы шли, подытоживал в уме Богдан Матвеевич, ни шатко, ни валко, но черта прирастала, и на ней надо ещё работать лет пять – шесть. Люди работали из-под палки и делали ровно столько, чтобы на их спины не обрушивались батоги и плети. Смерть работного человека на засечной черте не была в диковинку, люди мёрли от простудной сырости, болезней живота и других хворей. Умирали, но работали, о бунте, подобном недавнему в Москве, среди работных людей не было даже и шёпота.
Тем временем Золотарёв допросил крестьянина и велел его бить батогами, но несильно, а чтобы мог идти на своих ногах. Затем Василий Денисович озаботился обедом. Занимаясь сыском, он имел привычку делать это в условиях приятных для здоровья и настроения, потому среди своих подручных имел собственного повара, который был весьма горазд в кухонном рукомесле. Этот человек ездил на особом возке, где, кроме поварской утвари, имелись всякие съестные припасы, включая и те, что можно было сохранить только в бочках со льдом.
Другой особенностью Золотарёва было то, что он не мог терпеть обедать в избах, где всегда нет продыху от мух, поэтому он распорядился, чтобы стол поставили за городком на берегу ручья под пологом раскидистого дуба.
Приклонский был уже знаком с причудами Золотарёва, тот его потчевал, а Хитрово был приятно удивлен, когда увидел накрытый блюдами с различными кушаньями стол.
– Когда же ты всё успел промыслить, Василий Денисович, – сказал он, беря в руки серебряную стопку и принюхиваясь к её содержимому. – Что за вино?
– Чистейшая романея, Богдан Матвеевич! Изволь отведать и закусить.
Хитрово выпил стопку и крякнул от удовольствия.
– Я был много наслышан о сурской стерляди, – продолжил Золотарёв. – То, что возлюбил её царь Иван Васильевич, есть верная правда. У меня имеется кормовая книга с описанием изготовления блюд, какие бывали в старину. Так вот там об этом прямо сказано. Разве я мог побывать на Суре и не попробовать стерляди? Купил в Промзине бочонок, вот она перед вами.
Обедали неторопливо и долго, уже стало меркнуть небо, когда Хитрово откинулся от стола и молвил:
– Довольно, Василий Денисович, больше не потчуй.
– Тогда на покрышку ещё чарку романеи, – настойчиво сказал Золотарёв.
Отдыхать расположились на большом войлоке, расстеленном между деревьями. Приклонский догадался, что окольничий желает поговорить с сыщиком наедине, и удалился.
– Ты, Василий Денисович, когда из Москвы? – спросил Хитрово.
– Дён двадцать, как выехал!
– Я тут, на черте, как в потёмках живу. Знаю, что бунтовала Москва, скажи, что там стряслось?
Золотарёв не был любителем разговаривать на щекотливые темы, но вино его расслабило.
– Я уже стар, Богдан Матвеевич, и давно живу. Родился при царе Фёдоре Ивановиче, жил при Годунове, при обоих Лжедмитриях, при Василии Шуйском, при Михаиле Фёдоровиче, дал Бог, живу при Алексее Михайловиче. И всегда я видел одно: у власти стоят большие воры, которые хапают и хапают, пока их не возьмут за глотку другие воры или забунтуют люди. Боярин Морозов из наибольших воров, но до мелочности доходил – укрывал беглых крестьянишек в своих поместьях. Я это знаю, до тысячи человек беглых у него и сейчас живут. А взять их оттуда моей мочи мало.
– А что великий государь?
– Алексей Михайлович на это закрывает глаза, слова не смеет сказать своему воспитателю. Но я так мыслю, что бунт случился к месту!
– Как так? – удивился Богдан Матвеевич. – Видано ли, чтобы царь лил слёзы перед чернью?
– Что из того, что великий государь поплакал? – удивился Золотарёв. – Слёзы хорошо глаза промывают. Поплакал Алексей Михайлович и лучше стал видеть, кто ему верен, кому можно казну доверить, кому войско. Хватит царю младенцем быть и за боярский рукав держаться. Или не так?
– Опасные слова говоришь, Василий Денисович, – сказал Хитрово и, помолчав, продолжил, – Спасибо за правду.
– Не пора ли почивать? – спросил, позевывая, Золотарёв. – Ты здесь останешься или в избу пойдёшь?
– Васятка! – позвал Хитрово. – Дай мне что-нибудь накрыться.
Ночь была тихой и звёздной. В воздухе чувствовалась приятная, после жаркого дня, свежесть. Откуда-то из тьмы появились тихие и жалобно-непонятные звуки, они рождались сами собой, то, усиливаясь, то, смолкая, то, сливаясь в убаюкивающую мелодию, наводившую на душу приятно-сладкую истому.
Продолжение следует
Комментарии пока отсутствуют ...