Дар

5

8584 просмотра, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 71 (март 2015)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Романов Александр

 

ДарХорошо на чистом лежать. Когда тебя из ванной вынули, на коляске прокатили и аккуратно на свежие простыни переложили. А потом подушку поправили, накрыли покрывалом, да ещё и поинтересовались вежливо – не нужно ли чего ещё?

Ну, хорошо, пусть не вежливо, и пусть не поинтересовались, и переложили вовсе не аккуратно, а как придётся. 

Хоть не упал на пол, как в прошлый раз, и то, слава богу.

Я проводил взглядом коренастую фигуру Настасьи, поёрзал затылком, укладываясь поудобнее, и закрыл глаза.

Да-а,  хорошая у меня сестра. Надо же, не бросила. И никуда меня немощного не сдала.

Меня, и сына своего, Ваньку.

Ну, его-то она, понятное дело, не бросит.

А меня могла бы. Запросто. 

Когда меня Людка моя на себе припёрла и прямо вот так у дверей Настасьиных бросила, она ни слова в упрёк Людке не сказала.

Приняла всё как должное. Вот что значит сестра родная.

 

Не зря я, значит, по молодости за неё синяки и шишки получал. Сам конечно, тоже раздавал немало, но всё-таки больше получал.

Она, помню, бывало, разоденется, да на улицу вечером выйдет. К ней там все подряд липнут, и наши и не наши. Так она их меж собой перессорит, они передерутся,  рожи друг другу поразбивают, а потом за неё берутся.

А кому она нужна после всего этого? Кто за неё заступаться полезет, кроме брата родного? Вот и приходилось мне отдуваться.

Отец-то у нас ни на что не способный был, и когда маленькие были, и когда подросли.

Потом, правда, Колька этот у Настасьи появился. Тут мне полегче стало. Попроще. Бить меня меньше стали. Он за нас здорово заступался. Встанем мы с ним, бывало, плечом к плечу, и стоим, ждём, пока народ на дискотеке дозреет, да за нашу Настьку возьмётся. А она, дура, идёт, да их ещё и подначивает.

И Колька этот, тоже хорош, вместо того чтобы вразумить её, раз брата не слушает, четвертную в себя опрокинет и ну давай кулаками махать. Выпить он любил. Поэтому они так легко с отцом-то нашим и сошлись. Ну, через него потом и с Настасьей.

Я тоже это дело всегда любил. Ох, как любил. Ну, а что говорить – гены. Отец у меня пил, и я, стало быть, в него. Он в жизни муху не обидит, ну и мне тоже драки эти все против шерсти. 

А сейчас вот я уже год как не пью. Как колесом троллейбусным по мне проехало, так всё – бросил. Не то чтобы сам – врачи запретили. Сдохнешь, говорят, сразу. Ну и колесо не то чтобы  троллейбусное было – это я так всем говорю, кто меня первый раз видит. Хотя эти все, конечно, знают, что колеса никакого не было, что шёл я ночью, да под этим делом, и примерещилось мне, будто на меня колесо катится. Огромное такое, чёрное, как у троллейбусов. Я, правда, сам троллейбусов никогда вживую не видел, но почему-то сразу решил, что от него оно отвалилось. Отвалилось и на меня теперь катится. Я со страху через кусты и сиганул.

Забыл, что за кустами обрыв. Два позвонка мне и переломало. Как будто сжевало. В крошки. Стёрло, как сказал врач, в пыль.

 

А Людка моя, как узнала про это, так поначалу – после того, как отревелась, да отпричиталась, даже обрадовалась, дура. Что я пить больше не смогу, да дома всё время буду. На работу, мол, меня всё равно не загонишь, а так хоть пенсия какая-никакая будет капать. Поначалу довольная ходила. Всё мне говорила – какой я у неё, оказывается, хороший, и сколько лет она уже со мной живёт, впервые меня трезвым видит.

Вот всю жизнь она меня за это дело, мне неподвластное, пилит. Объяснял, рассказывал, без толку. Не понимает.

«Гены, – говорю, – у меня. Смирись, я по-другому не умею. Отец мой всю жизнь пил, и я пью, и пить буду. Это, – говорю, – усвоенная с детства модель поведения. Вот, – говорю, – посмотри на мою Настасью. Почему она мужа себе такого выбрала? Кольку этого, всем алкоголикам алкоголика? Знаешь, почему?» – спрашиваю.

Молчит Людка и головой мотает.

«Это вот та самая модель и есть, – говорю. – Я про такое в журнале медицинском читал. Если девочка воспитывалась в семье, где папа постоянно пьёт, а мама за этим папой постоянно убирает, подносит ему, в постель его укладывает, в общем – нянчится с ним всю жизнь как с беспомощным младенцем, то и дочка себе такого же мужа найдёт. Подсознание – великая вещь. Даже если она ненавидит всё это, даже если поставит себе целью найти мужика непьющего, да работящего, ничего у неё не выйдет. Потому как по-другому она не умеет. Не привыкла».

 

Так и Настасья моя. Это сейчас она Кольку своего из дома выгнала. А раньше? Так и жила, стиснув зубы. И опять же – это она говорит, что выгнала, на самом-то деле посадили его. На заработки он поехал, да там кулачищем кому-то по пьяному делу в глаз въехал. Насмерть. Теперь вот сидит. Шесть лет дали.  Но это даже к лучшему. Как бы иначе я тут сейчас обитал? Вдвоём-то мы не очень уживаемся, хоть и молодость у нас была совместная, бурная.

И дар мой Колька не принимает, тот, который мне от отца достался. Ну, не то чтобы дар, а отец у меня был такой... Мало того что алкаш, так ещё и с придурью. Фантазировать, как он сам говорил, любил. Видения ему открывались. И по этому делу и просто так. И не абы как открывались, а так, как будто припадки. Сядет, бывало, утром перед работой вроде как сапоги переобуть, да так до вечера и сидит – глаза стеклянные, слюна изо рта капает. В такие моменты ни работа ему не нужна, ни дом, ни семья, ничего человека не волнует. Его и просили и уговаривали, и по врачам возили, и даже в санатории от треста нашего путёвки давали, всё бесполезно.

Он говорил, что там ему лучше, чем здесь. Там он может все, что угодно и никто ему не указ. «Хочу, – говорит, – дворец – вот он, пожалуйста. Хочу корабль какой огромный, расписной и с парусами – он тут же передо мной появляется. А самое главное, – говорит, – не это. Желание там, говорит, могу любое загадать. И оно исполнится. Уже тут».

И всегда в подобные моменты замирал с таким выражением на лице, как будто тайну великую нам открыл.Мать ему на это  говорила: «И что же ты, дурак, загадал бы нам дом побольше, да покрасивее, или вот хотя бы, чтобы пить ты бросил».

«Нет, – говорит, – дом не могу. Желание должно быть нематериальным, и не для себя загаданным. Для других – да. А для себя только в крайнем случае. Если смерть, например, пришла, а жить уж очень хочется. И не просто хочется, а для других это важно. Для тебя вот, мать, могу. Чего хочешь?»

Мать всегда в такие моменты, когда он про эти свои желания начинал бухтеть, уходила от него подальше, и нас уводила, чтобы глупостям всяким он нас не учил. А то, что глупости это, я теперь точно знаю. Пробовал я эти желания загадывать. Через себя, конечно. Чушь одна. Ересь. В голове что-то такое мечтательное летает, картинки благостные, хорошо. А толку нет.

Пробовал я для себя попросить, чтобы, значит, позвонки мои на место вернулись. Это же самый что ни на есть крайний случай. Крайнее некуда. Когда человек обузой становится, да ещё такой, что ни есть, ни пить сам не может, в туалет сам не ходит, даже задницу вытереть не в состоянии, и вынужден кого-то просить.

Нет, не сработало.

Да и для других пробовал. Вон Настасье своей загадал, чтобы она с Колькой мучиться перестала. Никакого эффекта. Так его ещё через месяц после этого в тюрьму посадили. Вот тебе и отмучилась. Желание, тоже мне. Смех один.

Или Ваньке, Настасьиному сынку, пожелал тоже здоровья, от всей души пожелал. Так он как в постели почти всю жизнь пролежал, так и дальше лежит, встать не может. И ни один доктор не знает, что с ним.

Зато с тех пор как лежу тут, я на дар свой как-то по-новому взглянул. Раньше как думал –  дар не дар, так баловство, скучно вроде станет, глазки прикроешь, и проваливаешься неизвестно куда, даже настроиться толком не успеваешь, оно всё само из нутра прёт, в картины яркие разворачивается, как будто бутоны цветочные распускаются, и словно за руку кто-то к этим бутонам ведёт.

Это раньше так было. До колеса троллейбусного. А теперь ещё и картинка стала совсем как живая и запахи добавились. Может, они и раньше были, только я раньше ничего не чувствовал. А сейчас пахнет там! То морем, солнцем прогретым, то травой весенней, то воздухом грозовым, летним, да свежим.

Моя Людка тоже говорит, что это глупости, один, мол, дурак придумал, второй теперь за ним повторяет. «Это, – говорит, – у тебя фантазия так проявляется. У кого-то в постели голова хорошо варит, кто-то говорить складно умеет, а ты у меня, дурачок, ничего не умеешь, и это твой довесок. Доплата за неустроенность твою и глупость. У всех что-то есть, а тебе, получается, такое вот досталось. Равновесие, – говорит, – это природное. Она, природа, пустоты не любит. И таких как ты, алкашей придурочных, таким вот образом с нами, с нормальными людьми, уравновешивает».

Ну, я с ней не спорю и никогда не спорил. Даже когда она меня на хребет свой взвалила и две улицы на себе пёрла, да на третий этаж, к сестре моей под дверь приволокла, и на площадке лестничной бросила.

Тащи, думаю, правильно, чего тебе, бабе молодой, с увечным мучиться. Я вон уже и не чувствую ничего. Сначала вроде ноги отнялись, потом ещё выше, а сейчас ниже подбородка все как будто отрезало.

Страшно мне. По ночам глаза открою, и прямо за горло берёт. Так я от этого только в фантазиях своих и спасаюсь.

А ещё про племянника своего, Ваньку, как подумаю, представлю, как он бедный там лежит, и встать не может, так меня вроде и злость берёт, и помочь ему хочется, но не знаю как. И ведь что я? Я хоть немного пожил, ногами по земле походил, да девушек пощупал. А ему ведь и этого не дано. И не будет дано никогда. Ни девушек, ни запахов тёплой,  только что взрыхлённой земли ощутить, ни в море поплескаться. Вообще – ничего. Лежит он там один одинёшенек, даже помечтать ему особо не о чем. Дара у него нет. Да и так, по-простому, тоже, о чём ему думать, если ничего кроме четырёх стен он в жизни не видел?

Я уже для него и просил, и представлял, и мысленно за собой его тянул – чего только не делал, лишь бы ему легче стало. Вспоминал, что отец мне про это дело рассказывал, да всё равно, не помогает ничего.

 

Да и не видим мы с Ванькой друг друга. Он в одном углу квартиры, я в другом. Покричим иногда друг другу, пока Настасьи дома нет, чего-нибудь ободряющего.

Он мне: «Дядя Витя, ты там живой?».

А я ему в ответ: «Да сам не знаю, ну, раз голос твой слышу, значит, пока не сдох».

Он смеётся. Пытался я, таким образом, перекрикиваясь, дару его своему научить, да Настасья не позволила.

«Нечего, – говорит, – пацана с толку сбивать, или ты хочешь, чтобы одним дурачком тут больше стало? Мало, говорит, тебя и отца нашего?»

Ну, я с ней не спорю, ей, конечно, со стороны виднее. Да и как тут поспоришь? Двое нас у неё, и от обоих толку никакого, только и можем, что лежать, да кричать, когда в туалет приспичит. Мне-то что, я и потерпеть могу, глаза закрою и мне уже никакой туалет не нужен. Иногда, конечно, перебарщиваю, глаза закрою утром, а открываю – уже темно, вечер, и сам лежу весь мокрый. А Ванька нет, ждать не может. Ему если приспичит, то всё – вынь, да положь. В смысле – извольте отвлечься от дел своих, какими бы важными они не были, да на него внимание обратить.

А сегодня ещё и извещение пришло. Людка на развод подала. Вроде как меня в суд вызывают. Ага, думаю, сейчас. Встану да пойду. И в суд, и в банк, пошлину оплатить, а на обратном пути в магазин зайду. Шутники, тоже мне.

Хотел было вспомнить я, что там, в извещении этом, было, так тут меня и накрыло.

Ни разу до этого ничего подобного не было. Как будто по голове подушкой ударили. И не абы какой подушкой, обычной, а огромной, с вагон размером. Меня аж в кровать вдавило. Я лежу, и пошевелить головой не могу.

Думаю, всё, теперь ещё и голова отнялась.

Очнулся – лицо всё мокрое, подбородок весь в слюнях, в рот как будто мокрой глины напихали, и веки еле двигаются. Вспомнил, что с отцом тоже так было. Незадолго до того, как он умер. Раньше хоть растолкать его можно было, когда он в фантазии свои уходил. Злился он, правда, при этом страшно. А потом перестал. И злиться перестал, и отзываться тоже. Вот так же, как я сейчас, лежал, и ничего сделать было нельзя, никакие скорые не помогали, врачи только руками разводили. Обморок, говорят. А он после таких обмороков говорил, что ничего не помнит. Раньше, бывало, рассказывал, что он там видел и где бывал. А тут как отрезало. Вроде что-то было, а что? Вот и у меня – то же самое. Вроде как смутно помню, картинки какие-то, то ли цветы, то ли бок диковинного животного, то ли гора с камнями самоцветными. А что там точно было – не помню. И всё бы ничего, да только отец вскоре после этих обмороков помер. Не от них прямо помер, а шёл однажды по мосту, и прямо на середине скосило его, он в воду упал, а те, кто видели это, пока добежали, пока лодку отвязали, да на середину выгребли... Короче, не успели. Его потом через сорок километров из воды выловили. Отмечтался.

Это, думаю, намёк мне такой. Типа недолго осталось. И что же это, думаю, вот так вот всё и закончится?

 

Такая меня вдруг тоска взяла. Раньше как-то не до этого мне было, не до раздумий, то пил без остановки, задумываться не успевал, то, когда совсем скучно и паршиво становилось, в себя нырял, да сидел там до одурения.

А после перелома один кайф мне и остался. Сейчас и последнего удовольствия лишили.

Как же это так, думаю, неужели всё? Нет, думаю, это ты погоди, это ты постой себя раньше времени хоронить, ты вспомни лучше, что там батя говорил напоследок? Ведь что-то такое важное он мне пытался сказать. Да мать на него всё время цыкала, рот затыкала,  да и я уже тогда без бутылки не мог. Без паров алкогольных уже никуда. Что-нибудь если и слышал, так оно там, в этих парах и осталось. Растворилось навсегда.

Хотя кое-что я помню. Ну как кое-что? Для кого-то это может показаться и не кое-что, а целое руководство к действию, но я, сколько ни пытался это руководство применить, ничего у меня не получалось.

«Ты, – говорил отец, – чтобы желание исполнилось, сначала его как следует обдумай, в руках покатай, как снежный ком, обсмотри со всех сторон, обнюхай, о последствиях подумай. Подожди, пока оно в тебе вырастет. Набухнет, смыслом наполнится. Прямо из всех щелей лезть начнёт. Тогда и загадывай».

Так это я могу. В этом проблем нет. У меня вон желание Ваньку нашего на ноги поставить, оно так уже внутри меня разбухло, что прямо через поры проступает. Прёт из меня, словно дрожжевое тесто. Это у меня уже дозрело. Ещё как дозрело.

Там ещё одно условие было.

Самое главное не в этом. Самое главное, говорил отец, это чтобы желание бескорыстным было. Чтоб не просто так, не для себя. Во всех смыслах. Многие ведь как делают? Вроде внешне бескорыстные они, а внутри всё равно на благодарность рассчитывают. Или от лицезрения самих себя удовольствие получают. Вроде дело доброе сделали, и теперь грехи прошлые им спишутся. Ну, может, не все, но последние – точно уже не засчитают. Вроде делового обмена.

И для себя также – если жизни себе пожелать хочешь, или там от смертельной болезни излечится, такие же правила действуют. Чтобы не ради кого-то ты себе сердце новое просишь, а для жены своей, или детей, которые без тебя ни дня потом прожить не смогут.

Вот с этим у меня туго. Не могу я так. Сразу представлять начинаю, как Настасья моя с благодарностью на меня смотреть начинает. Не благодарит, нет, она этого не умеет, даже синяки мои, из-за неё полученные, воспринимала как должное, и ни разу я от неё слова доброго не слышал. Ни я, ни Колька. А просто посмотрит иногда вот так вот ласково, вроде и сказать чего хочет, но в последний момент сдерживается. И потом вместо слова благодарного просит чего-нибудь. Или требует. Или приказывает. Смущается вроде за свою минутную слабость.

Или ещё того круче – Ваньку представлять начинаю. Как он бегает по полю, одуванчики палкой сбивает, у самого ноги белые и все в царапинах, и кричит он мне: «Дядя Витя, это ведь ты мне всё подарил!».

 

В общем – не могу я это последнее выполнить. Да и кажется мне, что ерунда это всё. Не может такого быть. Условия какие-то дурацкие. Зачем они? К чему?

И дар этот странный. Ни у кого, значит, нету, а у нас есть. Чудно.

А как об этом подумаю, так ещё одни слова отца вспоминаю. Что мы у него, говорил он, благодаря дару этому появились. Раньше, мол, не получалось у них с матерью ничего. А потом он загадал, и мы появились.

Появились мы, значит, но были больные и хворые, мать с нами из больниц не вылезала. Он подождал, чтобы мешок этот, что внутри него, до краёв наполнился, да опять желание своё загадал, бескорыстное. Чтобы нас, значит, вылечить.

Вылечил.

И мать наша жива-здорова до сих пор из-за него.

А почему дар только у нас есть – потому что люди мы незлобивые. И корысти в нас нету. Дворцы и храмы нам ни к чему. Внутри у нас они есть, да даже если бы и не было, мы бы всё равно их не пожелали.

Вот тут он прав. Сколько себя помню – всегда я такой был. Ничего мне не надо. Мужики, бывало, пойдут в город на заработки, и меня с собой зовут. Я только отмахиваюсь, да спрашиваю их – зачем это? Они смеются и говорят, что вот, мол, дурак, ещё спрашивает, мы там за один день денег больше поднимаем, чем у тебя тут за месяц выходит. И правда – возвращаются – кто на машине, кто гарнитур мебельный в кузове этой же машины везёт, а кто и жену.

А всё равно, не понимаю я их. Машины там какие-то, гарнитуры.

У нас вон всю жизнь стенка старая простояла и ничего. И машины у меня отродясь не было,  на велосипеде ездил. Или пешком.

Ни к чему нам ни дворцы, ни хоромы с евроремонтами.

В общем, так я и лежал, вспоминал, да раздумывал. Прошёл вечер, наступила ночь, потом утро, а я всё думал, корыстные мотивы искал, да прислушивался, как Настасья с Ванькой своим нянчится.

Ну, а потом совсем плохо мне стало. Не сразу, конечно, сначала сестра все дела свои утренние со мной поделала, потом с Ванькой покружилась, и на работу ушла.

Тут меня опять и накрыло. Я только и подумать успел, что отец вон сколько с этим мучился, пока с моста не свалился, я у меня второй раз, да так сильно. Хотя, может так и должно быть, я же в голове отцовской не был. Может, его тоже так вот плющило.

Накрыло меня, значит, потом отпустило, глаза открываю – в руку мне кто-то вцепился и говорит что-то. Я, как вцепился – не чувствую, вижу только на краю кровати пальцы чьи-то. Маленькие такие, белые. Белее даже, чем простыня. И голос Ванькин. Он мне говорит.

– Дядя Витя, не умирай. Не умирай, пожалуйста, – и повторяет раз за разом, как заклинание.

Я рот открыл, чтобы сказать ему, что не умираю я, что это просто помутнение у меня, временное, а чувствую, что сказать больше ничего и не могу, изо рта только хрип наружу лезет. Веки уже не слушаются. И изнутри как будто раздувает меня. Голову хочу повернуть и не могу. Шея как шар стала, увеличилась и только мешает.

Ох, как мне страшно стало. Да не за себя, а за то, что пацан немощный из-за меня дурака, всю квартиру прополз, а пол-то, небось, холодный, он сам почти голый, как он обратно-то ползти будет?

 

Я ему не помощник, только напугал, видать, вот он и приполз.

Такой тут страх меня взял, подумал я, что встану сейчас, на руки его возьму и обратно отнесу, совсем, как отец меня в детстве носил. И не нужно мне стало ни благодарности ничьей, ни слов Настасьиных, ничего. Лишь бы перестал он бормотать эти свои «не умирай», лишь бы в постель обратно вернулся. А ещё представил я, какое лицо у Настасьи будет, когда она домой вернётся, и тела наши бездыханные тут обнаружит. Ну, моё-то ещё, может, и поживёт, а вот Ванька точно не выдержит. Здоровья-то у него совсем нет.  Потому и окна в доме вечно закрыты, и с тряпкой Настасья не расстаётся, и все полки банками да пузырьками заставлены.

Поднатужился я, вспомнил про всё, что в жизни со мной хорошего было, чтобы только значит рукой шевельнуть, и знак Ваньке подать, или слово какое выдавить, чтобы он, дурной, назад полз.

Чувствую – опять на меня подушка гигантская опускается, лоб придавила, лицо, и в кровать меня вминает, да так, что пружины скрипят. А потом уже не только пружины, а и ножки, слышу, хрустят, и кровать качается. И мерещится мне в голове вроде голос отцовский. «Желание это твоё тебя распирает, – гудит голос. – Старался ты, молодец, и дело хорошее задумал, только не выдержать тебе. Я, – говорит, – здоровый был, и то едва с ног не валился, а ты, немощный, вообще сейчас копыта отбросишь».

«Желай, – говорит, – давай, да не задерживайся, времени у тебя в обрез. Да для себя желай, заслужил. Вон сколько мучился, чай и твоё время пришло».

Тут я совсем очумел. Глаза на руку Ванькину опять скосил, глядь, а там уже лицо его над простыней торчит, и на меня он смотрит. С такой, значит мукой, глядит, что у меня сердце подпрыгнуло и в горле застучало.

Плевать мне, думаю, на моё желание, на себя плевать, что я там делать буду, на воле, здоровый? Опять вокруг дома бродить, да горькую пить? Это ж у меня, почитай, единственный шанс такой, никогда раньше подобного не было, и не будет больше. Ну, может, и будет, а как я потом в Ванькины глаза смотреть буду, после того, как здоровым опять стану, а ему, может, всю жизнь тут лежать, мое второе желание ждать?

Нет, думаю, врёшь ты все. Не хочу я так. Не могу. Даже если и сделаю так, сам от себя потом бегать буду. Всю жизнь потом внутри себя просижу, картинки разглядывая, да богатым на запахи воздухом наслаждаясь.

Только не наслаждение это будет. Хуже, чем сейчас мне будет. Сейчас я хоть и немощный, да мыслю ясно. Что сделать точно знаю. А потом наоборот всё будет. Сдохнуть я буду хотеть. В голове будет погань одна и грязь. Мысли чёрные, что мальчишку вместо себя на съедение отдал. Пожалел, значит, ноги свои и тело никому и даром не нужное.

Заревел тут я как зверь, в грудь копьём раненый. Изо рта по-прежнему ни звука не вырывается, только в голове у меня этот рёв стоит. Ваньку я представил, по полю бегущим, и твержу про себя, вроде как молитву: ему всё, ему, чтобы с пола он встал, да обратно к себе вернулся. А там оделся чтобы, на стол собрал, да мать свою сел поджидать – здоровый и крепкий, с румянцем в обе щеки, с руками, силой налитыми, да с телом мощным на ногах могучих. А меня оставьте в покое. Отвяжитесь вы все, наконец. С дарами своими, с желаниями, домами красивыми, да кораблями расписными. Не хочу я и дара этого, вон пусть у Ваньки он будет, парень он здоровый, головой крепкий. И за меня как испугался, надо же. Сам приполз.

Тут подушка исчезла, веки сами открылись, и так легко мне стало, словно по солёному морю меня несёт, на волнах покачивает, тело как будто невесомое, и голова, чувствую, вокруг шеи опять поворачивается.

 

Повернул я её, на стену посмотрел – хорошая стена, ободранная, замазать её тут и там, подкрасить, и будет почти как новая. Только кто её красить-то будет?

Щеки вдруг коснулся поток воздуха, я повернул голову и увидел стоявшего надо мной Ваньку. Глаза у того были сумасшедшие. И смотрел он то на меня, то на стену, то на руки свои. И кисти так вот вертит перед собой, словно первый раз увидел. Я ему говорю: «Чего ты, Ванька, на холодном полу-то стоишь. Мать придёт, ох и ругаться будет». А он меня вроде как и не слышит – всё на руки свои любуется, пальцы сгибает, головой туда-сюда, как птица, качает, а я чувствую, что сил у меня больше нет. Вроде как облегчение кратковременное это было. Опять в глазах всё плывёт, капли мокрые по щекам катятся, и Ваньку я уже и не вижу совсем.

Потом глядь – потолок сместился в сторону, угол перед глазами появился и пропал, дверь мимо проплыла, вроде несут меня куда? Я проморгался, глаза скосил – профиль Ванькин прямо надо мной, ноздри раздуваются, на щеке румянец. Я губы разомкнул и спрашиваю так, едва слышно: «Ты куда это меня, паршивец, тащишь? Не видишь, при смерти я? Сдохнуть спокойно мне не даёшь. Я вот тебя... Сейчас как встану, да ремнём».

А он мне отвечает: «Не боись, – говорит, – дядя Витя. Я сначала тебя в ванную снесу, отмою, да белье сменю. А потом мы с тобой на кухню вместе пойдём, я тебя в угол посажу, а ты мне только указывать будешь, откуда что взять, куда положить, как резать и сколько варить. Я, – говорит, – мамке своей праздник хочу устроить. И тебе тоже. Я теперь его вам каждый день буду устраивать. Ты просто подсказывать мне будешь. Я сам-то праздники не умею делать. Отродясь у меня их не было, праздников. А я теперь вон какой сильный. Я теперь всё могу. Не знаю, почему и как, но ты мне потом объяснишь, как это так получилось».

Зашли мы в ванную, он воду включил.

 

А я слушаю его, и слёзы у меня из глаз выкатываются, большие такие, как горошины.

«Я ж, – говорю, – сроду никому ничего не объяснял, я ж, – говорю, – алкоголик потомственный, у меня восемь классов образования, два года в армии, а после тьма кромешная, бутылка, да видения мои чудные. Чему я тебя могу научить, дурачок ты мой дорогой?»

Он так серьёзно на меня посмотрел и говорит: «Ну, значит, вместе учиться будем. Я один не справлюсь, вон, как от всего отстал. На тебя у меня одна надежда».

Это у меня на тебя одна надежда, думаю, глядя, как наполняется водой ванна. У меня теперь только эта надежда и есть.

И мы с тобой теперь друг от друга никуда. Куда ты, туда и я. Пусть не сам, пусть мысленно, но я тебя в обиду никому не дам, и научу всему, что знаю. 

А ты меня вытащил. Сам, наверное, не понял как, но спас. Тем, что приполз ко мне, не испугался, ни за себя, ни того, что мать заругает.

И вообще, нам с тобой теперь бояться некого. И нечего. Не для того мы тут дело такое только что совершили, чтобы бояться.

У нас теперь жизнь совсем другая начнётся, чистая и правильная.

Вот сейчас ванну примем, потом кухня эта, потом и до улицы дело дойдёт. 

А там, глядишь, и со двора выйдем, да покажем им всем, кто такие эти бывшие Ванька-немощный, да Витька-алкаш. 

 

   
   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов