Два рассказа

2

9600 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 65 (сентябрь 2014)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Балтин Александр Львович

 

Пропавшие детиПропавшие  дети

 
Среди  искристо  пламенеющего  леса, среди языческого  хоровода  огромных  деревьев  с  целыми ярусами ветвей, среди  живого гербария спокойной, мерно-величавой листвы – высокий пень, усеянный опятами и обведённый бархатной кромкой мха казался аналоем  в пределе торжественного храма. Пень был трухляв – точно вознесённый  из  недр  земли таинственной мощью, неведомой бродильной силой – готов  был  уже обратиться  в прах, слиться с землёй, которой не уступал и цветом. В полуразваленных корявых структурах, хранивших бессчётную мелкую жизнь – как  экзотические цветы или замершие гномы толпились нежные бледные грибы. Хрупкие и изящные, с  шатко изогнутыми ножками, замшевой кожицей, одеты они были нежным розоватым свечением. Великое их  множество расползалось вверх, вдоль щербатых боков чернеющего развала; скученные, неустойчивые, вздрагивающие как будто, они теснились, наползали друг на друга – точно  колония мха, продолженная от  нижних  ярусов  земли – и  глухой  отзвук  земли таился  в  их  зыбкой  плоти.
– Гляди! – захлебнувшись восторгом, жадно выдохнул пятилетний бутуз, и пухлый палец, перепачканный неведомой грязью, замер, указуя в сторону пня. – Сколько  их! – басовито  гудел он, продолжая раз взятую ноту, и мерно наливаясь не столько радостью, сколько  предвкушением, волнообразно вздымавшимся  из  глубин  его нутра. – Скорее, скорей, ну  скорей же, – торопил он себя влажным шёпотом; трава зашевелилась, мелькая то жёлтым, то  сиреневым – в  противовес  собственным  словам  бутуз  выбирался  очень  медленно.
Как только он выбрался из пышного тайника кустов и трав, выяснилось, что разговаривал  он  не  сам  с  собой, и не с незримым обитателем  леса, существующим только в  его  воображении: в просвете расступившихся стеблей тотчас появилась крохотная рожица, подвижная и необыкновенно смешная, причём  возникла  она  так  быстро, точно  широкая  спина  бутуза  только и  мешала выбраться ей  на свет. Узенькие косички, торчавшие в  разные стороны, выдавали в беспокойном мышонке девочку, спешно пропищавшую – Осторожно! – вдогонку ускользающему  бутузу.
– Иди сюда! – не  оборачиваясь, кричал он, вплотную подбираясь к пню. Уже почти  достигнув  его, он  запутался в сложных  переплетеньях  травы, и  упал, весело хохоча, и  тотчас поднялся, а в спину ему летела крохотка женской укоризны – Говорила  тебе, осторожней! Никогда  ты  не  слушаешься!
И бутуз, отирая перепачканные пальчики о жёлтые шорты, бормотал в  ответ: Кого? Тебя  слушаться? Малявка! – и, быстро подняв  румяную физиономию, добавил – Трусиха!
– И вовсе нет! – Возмутилась девочка, и шустрые косички запрыгали в такт мимолётному  возмущению. – Сам  ты… – и  девочка, выбравшись из укрытия, засеменила к пню.
А бутуз уже вовсю обрывал грибы, ломал их прохладную поросль, и они, мягкие, превращались в  его  ладонях  в розовато-серую  кашу.
Девочка, присев, очутилась у истоков трещины, возле густого скопления  опят, и, запустив  обе руки  в  недра  пня, стала снимать  грибы  целыми  пригоршнями.
Бутуз, видя, что сестрёнка опережает его, загудел недовольно – Отойди! Это я нашёл  пень! – загудел  так, будто желал  защитить владения, считаемые  своими. В голосе его  появилась суровость – суровость, подслушанная у недовольных взрослых, отчитывавших  его за разбитую чашку или лишний кусок торта, суровость, усугубляемая обидой – скорее  на  себя, на  своё  бессилие  противостоять  крохотному, суетящемуся  внизу  существу.
– Не твой пень, не твой, – пищала девочка, теряя крохотные грибы, ломая их и  продолжая  работу.
Между тем бутуз отвлёкся, обнаружив на пальце какую-то крохотную букашку с  тончайшими усиками, и побросав обломки шляпок и ножек, стал следить за ней, пробиравшейся  по  тонким  канальцам  его  ладони.
Перестала трудиться и девочка, и, не поднимаясь с корточек, спросила, замирая от  внезапного, резкого, садкого ужаса – А  как  мы  пойдём  назад?
Бутуз, стряхнув  радужно сверкнувшую букашку, отозвался – Не  знаю.
Торжественная  поляна  молчала, переливаясь всем  богатством  цветового  спектра.
 
– Ну? – Безжалостно-тупо произнёс мужчина, закуривая десятую сигарету – и тотчас  устыдился  неоправданного напора, туго  означенного  в  его  голосе.
– Не знаю, не знаю, не знаю, – твердила женщина: монотонно, глухо, с тупым, омертвелым отчаяньем. – Говорю тебе: я задремала: солнце, духота – разморило, просыпаюсь – их  нет. – Она заплакала, прижала ладони  к  лицу, но  сразу отдёрнула  их, потёрла виски – механически, нелепо, будто такой набросок действия мог что-то прояснить. Мужчине показалось, что лицо её плавится, как  сахар, и тугое кольцо нежно  и  люто сдавило  ему сердце.
– Ладно, не  плачь, – сказал  он. – Ну… не  плачь, говорю  тебе.
Они сидели в машине, было душно, жаркий  воздух, мешаясь  с  сизыми  клочьями  дыма, колыхался тяжёлым маревом; атакуя неуступчивое стекло, ныли  крупные слепни. Сквозь  широкий размах лобового стекла яркий лес представал роскошною панорамой, и каждый  вход в  него, чернеющий  среди  деревьев, казалось, вот-вот отдаст пропавших  детей.
– Ладно, – сказал  мужчина. – Далеко  они  уйти  не  могли. Может, спрятались  где-то  в  окрестных кустах и сами выберутся на эту поляну. Возможно, отправились вдоль дороги и находятся сейчас где-то внизу, на пути в деревню. Оставайся здесь, только попробуй не  психовать, а я пойду к деревне. – Он  попробовал обнять женщину, но та отстранилась. – Ну, найдём, найдём мы их! Ну?
Она не отвечала, тупо мотая головой.
– Я пошёл. Жди.
Он выбрался из машины.
Он пошёл по замшелой колее.
Бурая глина, застывшая суммарным отпечатком различных следов, сливалась в  непонятный орнамент, мнившийся символом пути, и вместе дававший собой  этот  путь.
Мужчина шёл, выкрикивая имена детей, он знал, что рядом находится дорога, по которой  они, ничего не предчувствуя, и съехали в лес, и думал – может, стоить выйти на неё, поднять руку, остановить кого-либо из проезжающих, попросить о помощи. И вдруг  стало  ясно – помощь не придёт, и… что остаётся? Только идти и звать, и уповать. Вся  прелесть осеннего леса казалась бессмысленной, подавляющей, он шёл, кричал и вспоминал – он вспоминал умильную рожицу бутуза, неловкую ладность его движения, он вспоминал то щемяще-умилённое ощущение, охватывавшее его, когда девочка  забиралась к нему на колени, он шёл, выкрикивая их имена, и страх леденил, наползая, душу.
 
Дети устали. Долгая возня, солнце, страх – всё сливалось в одно – неясное, томящее, клонящее в сон. Бутуз сидел, привалившись к стволу толстого дерева, а девочка спала, положив голову ему на колени. Лес обступал плотной густотой запахов, цветовою  массой, лес подавлял, ничего не обещая; бутузу представилась большая кружка молока, сдобный коржик, и тихая тёплая слеза поползла по толстой щеке.
Девочка спала. Он принялся теребить её. Она невнятно бормотала в ответ, пока он не  дёрнул её сильнее, и тогда она вздрогнула, проснулась, посмотрела на него  недоумевающее, спросила – А  где  мы?
– Не  знаю, – ответил  бутуз. – Пойдём  куда-нибудь.
Слегка отряхнувшись, они двинулись наугад, пробираясь мелкой травой и тщательно  огибая овраги, бутуз сшиб толстый боровик, поднял его, но тут же бросил, потянулся к  кусту, чтобы сорвать ягод, но девочка остановила его, и он послушался, и они шли  дальше, всё больше уставая, путаясь, пугаясь.
Лес поредел чуть-чуть, и впереди замерцала поляна.
Среди этой  поляны  серел  корпус  грузовика.
– Смотри, – прошептал бутуз, будто забыв о неведомом пути и наливаясь восторгом – почти таким же, как при виде пня.
Он ускорил шаги, тяжело дыша и размахивая руками. Девочка, ничуть не  заинтересованная,  последовала за ним, угодила по пути не то в огромную лужу, не то в  крохотное болотце, но выбралась, и вот уже лезла за братом в разбитую  кабину.
Чёрные полудужья на месте отсутствующих колёс зияли, как зевло деревенской печи, дверь, свороченная набок, висела, а содержимое кабины представляло собой  неприглядную  картину отслужившего механизма: клочья жёлтого поролона свисали из  разодранных сидений, а панель управления с выдавленными стёклами и погнутыми стрелками походила на старую карту.
Руль был цел.
Дети устроились на сиденье, и девочка снова стала дремать, теснее прижимаясь к бутузу, а тот шептал что-то, призывая отца, шептал, уверенный, что их найдут, понимающий, что  двигаться дальше у них нет сил.
 
Скрестив на руле ладони и упав в них лицом, женщина думала – Неужели, неужели, неужели… Слова сливались в долгую, непрерывную линию, она тянулась бесконечно, серея тупостью и страхом. Как так могло получиться? Почему со мной? За что? И – дробно, нервно, жутко, разрывая линию мысли, перекатывались новые слова – А вдруг, а  вдруг, а вдруг? Никогда… Хотелось бежать куда-то, кричать, что-то делать, но делать  ничего было нельзя, а только ждать – ждать и надеяться, и бесконечно изводить себя  нелепыми, ничего не объясняющими, не помогающими  словами. – Неужели? А вдруг? За  что?..
 
Бутуз, приникая к сестре, тоже задрёмывал, потом вздёргивался и опять плыл, уходил в  тёплую, тёмную дремоту. Ему хотелось есть, и мерещился – так  явно, так отчётливо – стол, накрытый в деревенском доме, бабушка, разделяющая  жареную  курицу, дымящаяся  картошка, в кружку налитое молоко. И опять реальность текла зыбким маревом дрёмы, и  опять он выдёргивался из неё лапой страха, и сквозь пространство, где было когда-то лобовое стекло грузовика, видел кусочки леса, всё такие же красиво-пёстрые, но уже  только  пугающие.
…И была тёмная масса сна, пологом накрывшая сознанье. Потом её края зашевелились, раздвинулись, превратились в траву, тихонько шуршавшую в опаловых сумерках, и из  них – из сумерек этих – вышел большой, знакомый человек, шагавший легко и сильно, шелуша коронки лесных орехов, – вышел отец, такой родной и тёплый, и бутуз рванулся  вперёд, но за ним рванулась и темнота сна, разлетевшаяся в момент, чтобы он, бутуз, стукнулся лбом о приборную доску и замер, убеждаясь, что никто не  идёт…
 
 
Чайка  над  кладбищемЧайка  над  кладбищем
 
Есть  места, где  время  будто  бы  замирает, или замедляет  свой  ход, и  такие  понятия, как  воля, или внутренняя  сила, или  целеустремлённость  кажутся пустыми, нелепыми, а  сам  человек, и  создавший  эти понятия, забывает, что  было  с  ним  до  прихода сюда, и  не  думает  о  том, что  будет  после.
Возле  сильной  реки  было  ветхое  кладбище. Клином вторгался  в  течение  реки  островок  зелёной  суши, и на нём  живым  протестом  против  движения  часов  и дней  покоилось  забытое  кладбище  за  деревянной, чудом сохранившейся  церковью, над  которой  уснуло несколько  старых  ив.
Было  туманное  утро  ранней  осени. Возле  реки влажно  пахло  водою, и  чувство  реальности  отступало  перед видом  старых крестов.
Миновав лес и  поле, человек  оказался  один  на  один  с  церковью, окружённой  чахлыми  кустами. Кладбища он сразу  не  заметил. Кресты  открывались  лишь  при  приближении  к  церкви. Возле  них  пахло  ветром, который наполнял  собою  окрестность, вступая  в  затейливую  игру  с  действительностью.
Таких  церквей  сейчас  и  не  встретишь, подумал  он, подходя  к  ней, и  только  тогда  увидел  кладбище, ничем не  удивившее  его. Дверь  церкви  была  заколочена, но  доски  разошлись, их  было  легко  оторвать, и  из  всех щелей, не  заросших  травой, настороженно-пугающим  взглядом  смотрела  темень. Он  отодрал  две  доски  и вошёл  в  церковь, и  оказался  во  времени – или  в  чистом  запахе  его, в  чистом  дыхании  метафизики.
Суть  церкви   сохранилась – запечатанная  в  сосуде  времени, она  излучала  спокойствие  и  умиротворение, но казалось, что  сияние  её  не  может  выдержать  душа, покуда  вмещённая  в  тело.
Человек  вышел  из  церкви.
Прямо  против  неё  начинался  спуск  к  реке, чьи  свинцовые  воды  плавно  и    тихо, будто  не  совершая никакой работы, ускользали – от  взора, яви, кладбища – ускользали, почудилось, в  бесконечность, выраженную небесной мощью, неясной  властью  гигантской  надмирной  сферы. По  ходу  реки  был  ещё  один  островок, и  на  нём, точно  оправдывая  его  существование  выросло  дерево  неразличимой  породы, и  стояло, покачиваясь, споря  с ветром, стесняясь  своего  одиночества, которого  не  могли  разделить даже  облака.
Человек  спустился  к  реке. Вдоль  берега  тянулась  тонкая  кромка  жёлтого, волглого  песка, а  вдали, там, где уже  невозможно  было  различить, где  кончается  река  и  начинается  небо – всё  сливалось  в  одну  светлую бесконечную  массу.
Он  поглядел  на  противоположный  берег. Насколько хватало  глаз, там  была  видна  только зелёная  равнина…
Захотелось  выкупаться – а  верней  приобщиться  к  незримому  ходу  течения, к  силам, обеспечивающим  бытие водного  простора. Он  решил  доплыть  до  островка  и  коснуться  рукой одинокого  дерева.
Он  разделся и  стал  медленно  входить  в  воду. Песок  быстро  кончался. Вязкая  грязь  покрывала  дно  реки – она  засасывала, тянула  в  себя  миллионами  мягких  крохотных  пальцев.
Было  прохладно. Сильное течение  сбивало  с  ног. Он  оттолкнулся, оторвался  от  вязи, и  поплыл  к  острову. Плыть  по  течению  было  легко: вода  несла  сама, наполняя  тело  звенящей  лёгкостью, вода  была  другом, приняла  в  себя  его  тело, и  казалось  даже, проходила  сквозь  него, взаимодействуя  с  кровью.
Доплыву  ли  до  острова? – подумалось  внезапно – и  хватит  ли  сил  вернуться  назад? Страх  тронул  сердце, и человек, развернувшись  в  воде, ощутил  тугую, плотную  силу  теченья, препятствующего  теперь.
Он  выбрался  на  берег и  стоял,  обсыхая, и  смотрел  в  небо, на  массивные  облака – желтовато-серого оттенка, они  кое-где  расступались, образуя  просветы, синие, лазоревые, и  каких-то  других, неизвестных  как будто  и  манивших  цветов.
Потом  он  оделся, немного  прошёл  вдоль  берега, подобрал  тугую, обросшею  водной  травой  раковину, замкнутую  так  плотно, что  никакая  сила  не  могла  б  разомкнуть  эти  створки.
Моллюск  жил  внутри, храня  свою  жизнь  в  неприкосновенности.
Человек  бросил  раковину  в  воду, и  поднялся  к  церкви  со  стороны  кладбища, и  только  теперь  рассмотрел его. Покосившиеся  кресты  были  серы  и  одиноки, иные  почти  вросли  в  землю, и  надписи  стёрлись, невозможно  было  разобрать  ни  одной.
Человек  поднял  голову, и  в  глубине  неба  увидел  крохотную  белую  чайку. Изящно  выгнутые  крылья, казалось, сами  несли  её, и  она  будто  не  летела, а  плыла – плыла, чтобы  вскоре  исчезнуть, как  мимолётная улыбка  неба, как  символ  нашей  всеобщности, который  можно  почувствовать, но  нельзя  надолго  сохранить  в сердце.

 

   
   
Нравится
   
Комментарии
Сергей тимшин
2014/09/14, 09:16:14
Саш, как всегда - отлично!
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов