1.
Часы на монастырской колокольне надтреснутым голосом пробили двенадцать раз. Старый монах Иона поднялся с колен в своей келье, сотворив последний земной поклон и устало присел на жёсткую кушетку, служившую ему постелью. Молитва сегодня не шла ему на ум, точнее сказать на сердце. Какая-то особая грусть одолевала его все эти последние дни. Причину этой грусти он знал. Знал… И знание это то окрыляло душу сияющей, почти невыносимой радостью, то заставляло её судорожно сжиматься от чёрного, тоже почти невыносимого ужаса. «Не то, не то!» – малодушно твердил он себе. «То, то!» – уверенно ликовало и пело в нём. А началось всё так: неделю примерно назад ему приснилась мать. Первый раз за всю жизнь. За всю ту жизнь, что он прожил без неё. Была она во сне самой обычной, такой, какой он запомнил её в тот последний год. И одета была так же просто, как одевалась всегда. Необычным было только одно – от всей этой милой материнской простоты исходило тончайшее, едва заметное сияние. Свет этого сияния был хорошо знаком Ионе. Всю жизнь его монашеская душа рвалась к этому свету и пустынно жаждала его. Только его одного. И во время самых тяжких искушений и страданий, когда казалось, что нет уже больше никаких сил человеческих, когда душа опускалась на самое дно адовой бездны, один только отблеск этого света воскрешал к жизни. И таяло тогда сердце от блаженства, описания которому нет, потому что нет таких слов. Ибо свет этот был Господь. «В душе начинается тихий парад» – любил говорить Иона. А мать во сне просто смотрела на него и молчала. Только обычной грусти не было в её взгляде – крупными алмазами сверкало в нём некое Торжество. Иона тоже молчал. Он готов был так молчать и смотреть в любимые глаза вечность. Уже просыпаясь, на грани сна и реальности он услышал, как мать негромко позвала его: «Светлячок!». Звуки её голоса золотой пылью кружились в воздухе, постепенно затухая – это видел Иона уже наяву. «Светлячок»… Так мать называла его в детстве. Проснулся Иона с мокрым от слёз лицом и всю следующую неделю далёкое детство, да и вся жизнь крутились в его голове как бесконечное кино. И видел он всё так ясно, как будто было вчера, и вспоминал то, о чём думал, что навсегда позабыл.
2.
Был в том детстве ещё отец, были старшие брат и сестра, и звали его совсем не Иона, а просто Ваня. Жили они на тихой улице старинного, трудового города в небольшом, но ладном и крепком доме. Отец работал прорабом на стройке, мужик был сильный, из себя видный, в молодости, говорят, хулиганил, но, женившись, остепенился. Мать тоже где-то работала, Иона уже и не помнил где, в какой-то конторе. Была она из верующей семьи, скромная, тихая, хозяйка отличная – в доме всегда всё сверкало, и пахло вкусно. Женились они с отцом по большой любви, и существовала между ними особая нежность, которая была видна всем. Младшего своего – Ваню мать, может, и не осознавая этого, выделяла из остальных детей: называла его ласково «Светлячок» и в храм водила чаще других. Отец, хоть и не церковный был человек, ей не препятствовал, а на большие праздники вместе с ними в храме бывал. Только над священниками и монахами всегда подсмеивался. Встретит, бывало, на улице, не удержится, крикнет: – «Эх, поп! Раскудри-кудря длиннополая!» Тот от него шарахнется, а отец хохочет. Мать его всегда потом стыдила. Отец оправдывался:
– Да не со зла я! Смешные они чудики.
– Просто не от мира сего… – скажет мать.
А Ване-Ионе в храме всегда нравилось. Ещё совсем маленький спросил он однажды у мамы во время всенощной:
– Мам, а Бог где живёт?
– Здесь и живёт – ответила мать уверенно.
И Ваня поверил тогда, поверил окончательно и бесповоротно, что да – Бог есть, Он живёт в храме, и Он есть добро, поэтому-то в храме всегда так хорошо: как заходишь, будто чем-то тёплым из ведёрка обливает, и душа ликует. И пронёс он эту детскую веру через всю свою совсем недетскую жизнь.
3.
Но как говорил у них в монастыре один старый, полуграмотный монах: – «Тишь да гладь – недолго бывать». Потом уже Ионе казалось, что вся их счастливая, безоблачная жизнь оборвалась как-то сразу, в один день, и день тот отпечатался на его сердце острой, по сию пору ноющей болью. Это был тот самый день, когда пьяный отец впервые избил маму. Именно в этот день закончилось их детство. Почему отец стал пить, Иона так за всю жизнь и не понял. То ли удаль молодецкая в дурное русло пошла, то ли в характере слабина была – кто его знает, но пить он стал крепко – редкий день случался, был он трезвый. И вскрылась скоро одна жуткая черта его хмельного характера – стал он бить мать. Никого пьяным не трогал: ни друзей-собутыльников, ни прохожих, ни детей – только мать. Бил он её без скандала, без предупреждения какого, вообще молча. Смертным боем. Так и стоят эти сцены у Ионы перед глазами – отец с чёрным, бессмысленным лицом, кулачищи пудовые в воздухе свищут – ух, ух… – молотят живую плоть, будто тесто месят. Казалось Ване тогда, что вся злоба мира обрушивается на мать с этими ударами. Кричала она страшно… Всю жизнь потом этот крик бередил Ионе душу. Вскакивал он от него по ночам, маялся, рвался, забыть хотел, но, увы, неразрывна та цепь, что памятью зовётся. А на отца, между тем, ничего не действовало: ни уговоры, ни слёзы, ни угрозы – пёр он как паровоз по своему пути погибельному. С работы его скоро выгнали, перебивался, где мог, случайными заработками, достаток в семье пропал. Приходили часто, Иона помнит, дед с бабкой – родители мамины, звали домой воротиться – что с извергом-то жить. Но она всё как-то не решалась, всё надеялась, что образумится отец.
– Да и грех это – крест-то свой бросать… – говорила робко.
– Тьфу, дурёха! – кипятился дед. – Сживёт он тебя со свету, о детях хоть подумай!
Но мать только отводила взгляд и молчала. На том и расходились, хотя внуков стали часто брать к себе, чтобы не видели. Но Ваня от них сбегал – всё казалось ему, что без него папка маму прибьёт. Отец же в редкие дни без вина совсем другим человеком становился, таким как раньше. И плакал, и на коленях перед матерью стоял, прощения просил, обнять пытался, но она стала сторониться его, скажет лишь устало: «Отойди, окаянный»… В общем, продолжалась такая лихая жизнь чуть больше года. Мать и раньше особым здоровьем не отличалась, а тут совсем дошла – похудела, почернела, одни только глаза продолжали светиться на лице, и было в них что-то непобедимое. Слышал Ваня много раз тогда, как шептала она перед иконами: – «Прости ему, Господи! Не ведает, что творит». Так Спаситель на кресте молился – это Ваня уже знал. И обожгло его тогда понимание: значит и мать на кресте, и её мирская злоба распинает. Это было для него началом осознания великого смысла христианства: все на кресте, кто вслед за Христом идёт, и все вместе с ним страдания приемлют, и всё это конечно не зазря – со-распятием своим, со-страданием, со-причастием они все в Его великом деле участвуют. И единство это – Церковь Христова – необоримо, потому что основано на Любви и движимо Любовью. Зовёт Спаситель верных разделить своё страдание, но и своё Торжество – «взяв крест грядите по Мне». Иного пути нет, а кто другим идёт, тот не Христов. Но и тех не оставляет Господь своей милостью – всю жизнь человеческую за его душу идёт борьба. Всё это понял Иона позже, много позже, а тогда, глядя на истерзанную мать, молившуюся за своего мучителя, в его детском сердце начала зреть решимость – быть со Христом. И быть на переднем краю. А кончилось всё ожидаемо и в тоже время неожиданно – беда, даже стоящая у ворот, всегда почему-то приходит неожиданно. После очередных побоев мать утром не смогла встать с постели. Думали, отлежится, отойдёт, встанет через день. Но мать не встала ни через день, ни через неделю. Ничего у неё не болело, просто не было сил. Совсем. Не стало сил жить. Такое часто случается в этой стране, краше которой нет на земле… Приходили врачи, смотрели маму, качали головами: «Крайнее физическое и нервное истощение». С опаской почему-то озирались вокруг. Дом наполнился народом: родители, родственники, соседи, знакомые – все старались помочь в беде – хорошие люди, дай им Бог… Только отца не было, бродил он где-то как неприкаянный. Как мать слегла, пить он сразу перестал, но как будто не мог до конца протрезветь, не мог, то ли понять, то ли вспомнить чего-то такое, важнее чего нет. Детей до матери особо не допускали: – «Нечего там глядеть»! Только в тот самый страшный, последний день велела позвать она их сама, хотела что-то сказать на прощание, да так и не сказала, только смотрела на них жадно – знала, что в последний раз, и плакала. Потом благословила каждого и закрыла глаза. А слёзы всё катились, катились, катились из закрытых глаз и не было им конца… После детей велела позвать и отца. Отыскали его еле-еле, привели. Был он как будто не в себе – никого не видел и не слышал. Пробыл он у матери недолго, но когда вышел, все вздрогнули – так страшен был! В лице его словно что-то сломалось и, сломавшись, застыло, глаза стали осмысленные, но какая огненная мука была в них! Видно было, что наконец вспомнил он то, чего не мог вспомнить и понял то, чего не мог понять. Но как теперь с этим жить!? Так вступил отец в новую для себя жизнь – жизнь вдовца, и эта страшная маска застыла на его лице до самой почти смерти.
4.
День похорон матери Иона помнил смутно – плохо он соображал и за пеленой слёз ничего не видел. Отчётливо запомнил почему-то только отца – как стоял он у гроба ссутулившись, вжавши голову в плечи под градом огненных стрел – так смотрели на него люди. Лёгкий ветерок шевелил его волосы, а если бы не это, то можно было подумать, что не человек это стоит, а изваяние. Проклятое всеми… После похорон долго было у Вани чувство, что попал он в какую-то не свою жизнь, что смотрит он на всё как будто со стороны, как во сне. И как же ему хотелось проснуться! Но время шло, и пришлось смириться, что всё это происходит наяву. Пошла совсем другая жизнь. Без мамы…
Поначалу хотели их у отца отобрать, но тот в жестоких стычках отбил детей и у государства, и у родственников. Стали они для него всем, остаток жизни прожил он только для них и для матери, которую видел в них. А своя жизнь не нужна была ему – женщин у него не было, друзей тоже, была только работа, да и не одна, и пахал он от зари до зари – всё ради детей. Только самое лучшее, самое дорогое, самое вкусное было у них. Золотые пляжи Византии, райские острова, красоты Италии, ледяная свежесть Альп, небо, пронзённое Эйфелевой башней – весь мир лежал у их ног. Со временем стали отца уважать, даже те, кто проклинал когда-то. Только сам он себя не зауважал. Казалось Ване, что ненавидит себя отец, что работой этой забыться хочет, что живёт с какой-то отчаянной яростью к самому себе. Прежде весельчак, ни разу он со смерти матери не пошутил, не улыбнулся даже, да и говорил-то мало. И часто по утрам видел Ваня, что глаза у отца красные от слёз. Как у Апостола Петра. А у них, у детей не было почему-то к отцу никакой ненависти. Тот человек, который маму загубил, был как будто кто-то другой – чужой и страшный, но только не отец. Став уже взрослым Иона удивлялся этому: «Не иначе, мать за нас на небе молилась» – думалось ему. А они за неё молились на земле. Отец иногда вместе с Ваней стал в храме бывать, только не стоялось ему там долго – свечку поставит и уходит. – «Не могу я, – объяснял потом, – давит будто что-то и жжёт… вот здесь», – и на сердце показывает. Зато на могиле у мамы крест мраморный поставил, ограду кованную, цветами всё засадил – ни у кого такого не было. Ваня как-то заикнулся, (умных книжек начитался): – «Пап, крест-то поскромней, деревянный, говорят, надо ставить». Отец резко повернулся, посмотрел на него так, что Иван отшатнулся, сказал твёрдо и горячо: – «Что ты, сын! Какой деревянный? Золотой надо ставить»! Добавил уже буднично: – «Поставил бы. Так ведь упрут»… Вообще, любил на могиле один бывать, без детей. Домой потом старался прокрасться, чтобы никто не видел. Да всё они видели… Вырастил их отец, выучил, в люди вывел; в конце концов остались они вдвоём – отец да Иван. Ваня уже тогда всё для себя решил и в какой именно монастырь пойдёт определил. Часто там бывал, летом на каникулах, а потом и в отпусках там послушничал, но отца одного оставлять не хотел, хотя тот и не удерживал, говорил, бывало: – «Вот мать – святая душа! Всё про тебя, Ванька, чувствовала. Иди, иди сын – молись за нас, грешных! Особенно за меня»… Но знал Иван – тоскливо будет отцу одному. Так и жил с ним до двадцати семи годов. А ушёл отец быстро и как-то легко. Хоть и ставили врачи страшный диагноз – рак, но сами удивлялись – болей почти не было. Видать уж, всё, что можно было, отболело у этого человека. Как-то вечером, незадолго до смерти, позвал он Ивана, сказал тихо, но строго: – «Уйду я скоро… Чувствую… Совсем скоро. Последняя просьба у меня к тебе, Ваня, – отец перевёл дыхание: – по… осёкся, – батюшку мне позови – уйти человеком хочу. И ещё одно: только тебе хочу сказать, никогда никому не говорил, – отец приподнялся на постели, глаза его горячечно заблестели, в груди всё хрипело и клокотало, слова вырывались наружу почти со стоном: – Мать-то меня перед смертью простила. Вот так… Смотрела на меня как на первом свидании. На меня! На убийцу своего! Непостижимо это было – меня простить?!» Он помолчал. – «Стихи она мне в юности читала, была там одна строчка, запомнил я её почему-то: – “…нечеловеческие силы молиться кротко за врагов”. Откуда у неё эти силы? Кто ей их дал?! И как прожгло меня тогда: не то, чтобы я вспомнил, а понял вдруг, что именно вот эту силу больше всего ненавидела моя пьяная злоба. Люто ненавидела – до скрежета зубов. Вот за это и бил я её. Да я ли это был?!» Отец обессилено замолчал и опустился на подушки. По щеке его катилась одинокая слеза. Ваня стоял оглушённый. Молчание длилось минут десять, потом отец неожиданно продолжил: – «За вас всё просила. Чтоб не оставлял. Кажется, выполнил я наказ-то её. Всё! – сказал, как отрезал. – Иди скорей! А то не успеешь… Светлячок!» Ваня вздрогнул: за всю жизнь первый раз назвал его так отец. Вечером к ним в дом пришёл священник – немолодой уже отец Василий из церкви Покрова Божией Матери. Пробыл он довольно долго – исповедал отца, пособоровал, причастил и вышел от него, как показалось Ивану, немного ошарашенный. Уходя, уже в дверях, он неожиданно крепко сжал Ване руку, посмотрел пристально ему в глаза, сказал: – «Велик Господь, творяй чудеса»! С тем и ушёл. Чуть позже Иван осторожно заглянул к отцу. Тот лежал на спине, закрыв глаза, со спокойным и ясным лицом и что-то нём поразило его. Через миг понял: страшная гримаса страдания, безжизненной маской покрывавшая все эти годы родное лицо, исчезла. Растворилась без следа. Перед ним снова был его папка, такой, каким он помнил его в детстве – красивый и сильный. Блудный сын, наконец-то вернувшийся к Отцу. И к самому себе… На похоронах были только они с братом и сестрой, и больше никого. Такова была воля покойного. Ещё наказал Ивану: – « Вот мне-то крест деревянный поставь. В самый раз будет». Ваня так и сделал. После кладбища посидели в опустевшем родном доме, помянули, поговорили о житье-бытье. Под конец брат задумчиво произнёс: «Какие большие всё-таки были люди»!… Назавтра все разъехались. Через неделю, подписав на родственников все свои доли-юдоли, Иван уже был в монастыре. Ещё через полгода стал он монахом Ионой.
5.
Почти пятьдесят лет прожил он здесь и никогда, ни на миг не пожалел о своём выборе. Жизнь монашеская, наполненная бесконечной работой и молитвой, не тяготила его. Наоборот, Иона даже не представлял себе иной, ибо душа его отреклась от всего земного ещё задолго до пострига. С радостью нёс он свой монашеский крест, был всю жизнь простым иеромонахом и за церковными чинами и званиями не гнался. Когда уж очень наседали куда-нибудь его избрать, отшучивался: – «От генерального директора беру самоотвод!» Только к молитве стремилась Ионина душа. И больше ни к чему. Видя такое его духовное устроение, настоятель – игумен Георгий, бывший военный и человек мудрый, позвал Иону как-то к себе. – «Вот что, отец Иона! – сказал твёрдо. – Некому стало у нас за братией присматривать. Старики перемёрли, кроме тебя никого не вижу. Заметив, что тот хочет возразить, сурово добавил: – И не перечь! Если хочешь по- военному, то это приказ. Ступай!» Так стал Иона духовником братии. Было ему тогда пятьдесят два года, и с тех пор превратилась его жизнь в одну почти сплошную исповедь. А тут ещё и мирские стали наезжать, сначала немного, потом всё больше и больше, потому что пошла про «батюшку Иону» в народе молва – «Святой старец!» Поначалу это приводило Иону в совершенное смятение – «Ну какой я вам святой?!» Но народ приезжал, стоял терпеливо у его кельи со своими большими и малыми бедами, и гнать его от себя Иона не мог. Ну не мог и всё тут! Жил у них в монастыре на покое схимонах Варнава. Был он совсем старый и дряхлый, и сколько ему лет, никто не знал, даже он сам. Но сохранил этот старик удивительную для своего возраста ясность и трезвость ума и, говорят, видел многое, что было скрыто от других. Отправился Иона со своими сомнениями к нему. Варнава жил почти затворником, но Иону принял. Не дав тому даже рта раскрыть, сказал: – «Знаю, зачем пришёл». Помолчав, добавил: – «Ты, отче, не робей! Господь тебе такое дело поручил не за твою святость. А за что – никто не знает. Просто воля Его такая. Господь поручил! Так и знай. Иди, утешай народ – великое это дело, но и крест тяжкий». Так и пошёл он от Варнавы с лёгкой душой в свою келью, где этот самый народ стоял толпой, и не было той толпе ни конца, ни края. И следующие двадцать с лишним лет, едва переводя дух и смыкая глаз, принимал он людей – исповедовал, наставлял, вразумлял, обличал – воистину: «Жатвы много, да делателей мало». Прав был Варнава: невыносимо тяжко это – чужую тяготу на себя брать. А без этого никак. Если хочешь за человека молиться, надо чтобы его боль твоею стала. Не помогал бы Господь – надорвалась бы душа. «У Бога проси помощи, а не у меня»: – не уставал повторять он людям. – А я, грешный, за тебя помолюсь. Что я ещё могу?» Но какие дивные дела творились по молитве Иониной! Видать, слышал его Господь. Слышал и открывал ему души людские. Как это происходило, Иона и сам не знал. Просто какой-то светлый помысл ложился на сердце и просвечивал приходящего к нему человека как неким духовным рентгеном. Помысл этот, думалось Ионе, живёт в каждом сердце, но неразличим и незаметен в многоголосии грубых плотских похотений. Лёгок он как дуновение ветерка и чтобы уловить его, тончайшую сеточку надо сплести в своём сердце. Постом и молитвою, потом и кровью, годами и десятилетиями плетётся она. И не каждому дано… В общем, про любого человека, входившего в его келью, Иона знал всё ещё до того, как тот переступал порог. А сколько таких людей прошло перед ним за эти годы! Десятки тысяч… А сколько горя и страданий! Океан океанов… Стало даже казаться Ионе, что весь мир это одна сплошная боль и скорбь. Знал он, что недалёк от истины. А ещё знал, что в России жить и вовсе подвиг. Ибо вся она на кресте за веру свою. Вся без остатка. И во все времена… Народ русский – народ мученик, только мученичество это кровавое не всем дано вынести. Приезжали к нему люди: – «Батюшка, благослови в Америку. Сил больше нет!» Или в Австралию, или в Италию – лишь бы отсюда подальше. Запомнился Ионе один человек, молодой ещё, но много повидавший и рано поседевший. Сказал он с горечью: – «Ненавижу я эту страну, отец! Всё она отняла у меня. Всё и всех…» И замолк опустошённо. Нечем было Ионе утешить его. Впервые – нечем. Только, неожиданно для себя, погладил он его по седой голове как ребёнка и отпустил. На все четыре стороны. Где-то они все сейчас, неприкаянные дети России?.. А Иона остался с теми, кто остался.
6.
«Вот так и жизнь прошла – пролетела…» – Иона очнулся и понял, что сказал это вслух. Так, в забытьи, просидел он на своей кушетке много часов и, придя в себя, сразу почувствовал и услышал даже, что внутри у него заведён некий механизм, и что механизм этот неумолимо отсчитывает последние часы его жизни. «Не обманула грусть-то»: – пронеслось в голове. Иона хотел было встать, но к удивлению своему обнаружил, что не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Пришлось звать келейника. Келейник – совсем молодой ещё инок Василий – вошедши сразу понял, что с отцом Ионой что-то не так. Он помог ему раздеться, уложил на кушетку и накрыл одеялом. «Постой, Вася, не уходи» – попросил Иона и снова удивился – голос был как будто не его. «Ступай, милый, к настоятелю, скажи: грешный Иона сегодня Богу душу отдаст». Иона умолк, сил говорить больше не было. Испуганный Василий вылетел из кельи и стремглав бросился в сторону храма, громко стуча сапогами. «Ишь ты, жеребец!» – подумал Иона. Нравился ему этот инок. «Чистая душа, горячее сердце. И как это в наше чёрное время Господь таких людей взращивает?» – размышлял он часто. «Держат они на себе мир, как титаны у древних греков. Но мало, ох как мало их осталось!.. И когда последний падёт – всё рухнет в тартарары». Иона поймал себя на мысли, что совсем не думает о смерти, что всё вокруг как-то слишком обыденно для такого великого и страшного часа, часа, одна мысль о котором пронзает душу человеческую ужасом и тоской, часа о котором все хотят забыть, как будто и не будет его. А Иона не забывал. Никогда. Поэтому перед лицом надвигающейся Вечности был он спокоен. Всё, что происходило потом, Иона видел как в тумане. Пришёл настоятель, за ним вся старшая братия, все прощались, подходили под благословение, что-то спрашивали, Иона отвечал, но душа его была уже не совсем здесь, и очертания этого мира становились с каждой минутой всё более призрачными. Иону пособоровали, он исповедался, причастился Христовых Тайн – всё шло своим чередом, только какое-то мучительное томление стал он ощущать в себе. Душа его неудержимо, как ребёнок из чрева матери, рвалась ввысь, тело так же неудержимо тянуло к земле. Иона чувствовал, что ниточка, соединяющая эти две части целого, натягиваясь, становилась всё тоньше… К вечеру он очнулся и открыл глаза. Теперь всё виделось ему ясно, даже как-то слишком ясно. У его кушетки стоял отец настоятель, ещё несколько человек из братии, кто-то негромко читал канон на исход души, тихонько потрескивали свечи. Рядом с настоятелем он увидел мать. Она была такой же как в последний раз, во сне, только сияние вокруг неё сделалось ослепительно-сверкающим. Мать протягивала к нему руки и радостно звала его: – «Светлячок!» Иона, немеющими уже губами, прошептал: – «Мама!», попытался приподняться ей навстречу и тут же почувствовал, как ниточка оборвалась.
7.
– Всё, отмаялся отец Иона! – заметил стоявший ближе всех монастырский казначей отец Павел.
Все молчали, только настоятель спросил:
– А что сказал-то напоследок?
– Матерь Божию звал: – ответствовал казначей.
– Вечная память! – отцы перекрестились и потянулись к выходу. Первая звезда, появившаяся на бледном морозном небе, вдруг полыхнула небывало ярким светом. Но этого никто не заметил.
Комментарии пока отсутствуют ...