1.
Тайга начиналась сразу за домами, без всяких опушек, подлеска и предполья. Сосны стояли даже в огородах, местами так кучно, что не видно было, где кончается ограда усадьбы и начинается коренной лес. Когда-то село слыло преуспевающим леспромхозом, но пришли новые времена, вернее – безвременье, и леспромхоз быстро исчез, как его и не было. Теперь всё население было предоставлено самому себе. Рынок. И никогда, и ничего не продававшие в жизни своей лесорубы, окунулись в мир купли-продажи.
Разорились сразу и все. За редким-редким исключением. Не ушли в разор в основном те, у кого жёны, мужья или дети работали по торговой части. Как правило – сельповские продавщицы. И, как ни странно, часть учителей, тех, что преподавали математику…
Разорившиеся «новые таёжные русские», очистив от пыли и ржавчины свои охотничьи ружья, разбрелись по тайге. И завывания доморощенных гринписовцев о сохранении животного мира тайги их совершенно не трогали. Вопрос для них стоял по-другому – выжить бы самим. В самом прямом физическом смысле. А для некоторых в сложившейся ситуации – вопрос о жизни вообще не стоял – они убивали себя самопальной водкой, а то и просто стрелялись или вешались от безнадёги…
Страшное безвременье девяностых годов двадцатого столетия косой смерти и нищеты прошлось по России. Так что, леспромхоз не был каким-либо исключением из общей судьбы.
От села до райцентра вёрст шестьдесят с гаком. И дорога одна – старая раздолбанная донельзя бетонка, с паромной переправой через речку Пройма. Есть ещё заросшая мелким осиновым подлеском ветка железной дороги – лес кругляк по ней когда-то вывозили, но последние годы её не ремонтировали, и ныне она местами совершенно не проезжая. Даже для дрезины. Кое-где просела насыпь, а где-то и просто повело рельсы в разные стороны.
Так, что стал округой править новый закон – тайга, где прокурор – медведь. И где каждый сам за себя…
Новоявленные охотники не утруждали себя получением лицензий, да по такому лихолетью и получать-то их не у кого было. Безденежье развалило все охотхозяйства, а егеря и лесники сами вовсю браконьерничали. И очень скоро не осталось хорошего зверя в леспромхозовских угодьях. Но не остановило это пристрастившихся к стрельбе бывших лесорубов – они всё глубже и глубже уходили в тайгу…
А потом охотники стали гибнуть. Не от ран звериных, не от голода, не от утопления – стали банально замерзать на охоте. Да ладно бы зимой, а то и весной, и осенью. И не просто замерзать, а вымерзать насквозь, как ледышки.
И зашелестели, волнами побежали по округе слухи – мстит кто-то охотникам.
А что? – может, оно так и было – ведь месяца не проходило, чтобы из тайги новую «ледышку» не выносили.
И вот что интересно – беда обходила охотников, всю жизнь промышлявших в лесу. В селе таких было немного – шестеро. И ни один из них не замёрз за эти годы. Сельчане, особенно те, чьи родственники погибли в тайге, стали косо посматривать на счастливчиков – может, они конкурентов убирают? – тайгу охотники как свои пять пальцев знают – заманивают лесорубов туда, куда только им дорога ведома, и в какой-нибудь яме с вечной мерзлотой и замораживают…
Слухи вещь удивительная – никто ничего не видел, а такие подробности порой в них пересказываются, будто со свечкой рядом стояли.
2.
На стволе поваленного дерева сидел горностай. Обычный. Самый обычный горностай. Только шубка его была не зимняя – белая, а летняя – верх рыжевато-коричневый, снизу – желтовато-белый. Кончик хвоста стандартно чёрный. Да над правым ухом белая прядка, будто седина. Горностай пуговками влажных немигающих глаз внимательно смотрел на бредущих по глубокому январскому снегу людей.
Людей было двое – первый – высокий крепко-сложенный мужчина, и второй – среднего роста, широкий в кости, но, видимо, не очень хорошо владеющий техникой ходьбы на охотничьих лыжах…
Горностаю было неинтересно, откуда появились эти двое на снежной целине – для него было важно другое – за плечами высокого ружьё, и, значит, шли они убивать.
Значит, ничему жизнь людей не учит. И значит, снова придётся защищаться…
Идущие на лыжах по снегу через мелкий осинник – муж и жена Пряхины. Виктор и Анна. Свадьбу уж два года как сыграли, а до сих пор один без другого не могут. Куда муж – туда и жена, словно нитка за иголкой. Не скучно им друг с другом – у них каждый день, как праздник. Анна в школе учительствует, муж электрик леспромхозовский. Леспромхоза уже и нет, а электрик в нём числится – село большое, его ж без света не оставишь. Виктора давно на работу в райцентр переманивали, больно уж мастеровит в деле своём, и деньги не самые плохие обещали, только он без Анны ехать не соглашался. А для неё работы в райцентре не было. А порознь они друг друга не представляли…
Виктор, не спеша переставляя тяжёлые широкие лыжи, торил тропу и негромко посмеивался над неумением жены ходить на охотничьих лыжах. Анна отшучивалась да называла мужа зазнайкой и хвастуном. Лицо её разрумянилось, лоб покрылся лёгкой испариной. Морозец пощипывал щёки и не давал долго застаиваться на одном месте. Высокое бесконечно-синее небо нависало над заснеженной тайгой. В такие минуты душу человека просто захлёстывает необъяснимое, необычайное чувство чистоты и перехватывающее дух чувство радости; радости, где есть только ты, только мир, только небо…
В очередной раз пошутив над барахтаньем Анны в снегу и поняв, что жена устала, Виктор стал приглядывать место для отдыха. В этот миг взгляды горностая и охотника встретились…
Виктор азартно охнул, ловко, одним движением скинул с плеча ружьё, прицелился, но выстрелить не успел. Наполненные бездонной ледяной пустотой горностаевые глаза пробили мозг и тело охотника невыносимым холодом. Взгляд Виктора потух, лицо, руки, одежда стали быстро покрываться инеем. Ружьё упало в снег. Никем и ничем не нарушаемая тишина зимнего леса заполнилась жуткой неземной стужей. Мгновение, и промороженное насквозь тело стало столбиком заваливаться на бок…
Опомнившаяся Анна шагнула вперёд и закрыла от взгляда горностая мужа. Её разгорячённое тело словно разорвало изнутри студёной болью! В ледяной комок превращалось сердце, кровь смерзалась в венах, иней с волос быстро заструился по лицу и рукам. Этот короткий миг всепоглощающей боли показался Анне вечностью. Но вдруг взгляд горностая дрогнул, в нём мелькнуло что-то напоминающее недоумение, пропала во взгляде ледяная пустота, и глаза стали медленно оживать.
«Женщина?!» – это был не голос, не вслух заданный вопрос, просто откуда-то к Анне пришло понимание, что недоумение горностая вызвано именно тем, что она женщина.
Тело и разум Анны возвращались к жизни. Ушла боль, ушёл холод.
Анна, прекрасно осознавая, что перед нею, на стволе поваленного дерева, сидит просто обычный горностай, не могла отделаться от ощущения, что видит она перед собой средних лет мужчину с бесконечно уставшим взглядом и белой седой прядью на правом виске. Он не задавал ей вопросы, он вообще не открывал рта, да и образ его всё время менялся – то это горностай, то это человек – трудно было уловить черту этого перехода, а уж о том, кто из них говорит, а кто нет – уследить было вообще невозможно…
«Женщина. Молодая. Ну, и зачем эти жертвы?».
Вопросы и слова приходили из ниоткуда. Они просто проносились в голове Анны, и она понимала, что ответов от неё никто не ждёт, да и что отвечать она не знала…
«А-а, ну, да, ну да – любовь. Как же я сразу-то не догадался? Значит, возьми мою жизнь, в обмен на жизнь мужа? А не возьму – дай мне умереть с ним? Значит, и в радости и в горе только вместе?».
Лёгкая позёмка металась между деревьев, изредка, с шумом, с веток в сугробы падали снежные шапки. Чуть поскрипывали промороженные стволы деревьев. За поваленным деревом виднелась полузанесённая снегом цепочка чьих-то следов. Обычный зимний лес, который Анна хорошо знала и любила, как-никак здесь, в этой тайге она выросла, сегодня был необычным. За спиной Анны лежало ледяное тело мужа. И жизнь его теперь напрямую зависела только от разговаривающего с нею незнакомца.
«Вместе – это хорошо. Вместе – это красиво. А то, что ещё не рождённый тобою ребёнок не давал тебе права его жизнью распоряжаться – это как? Какой ребёнок?! А-а, ну, да – ты же ещё не знаешь, что в тебе новая жизнь прорастает. Поторопился я – о главном в вашей жизни вы, люди, обычно узнаёте очень поздно... Думать, ощущать, предвидеть – это не для вас, вы давно забыли об этих инструментах познания. Вы оставили себе только ненасытность и похоть. Вы пытаетесь царствовать в мире, о котором ничего не знаете. Для вас мир – это то, что вы видите и не более. Скажи, а тебе не страшно жить с убийцей?».
«Кто убийца?! Витя?!» – Анна вдруг услышала свой вопрос, хотя ни слова не произнесла вслух.
«Мужа, значит, Виктором зовут. Победитель, значит. Ну, и кого сегодня победитель победил? Двух белок?! Что они ему сделали? Вам, что, есть нечего? Или в мехах беличьих походить решили? Так белок вы не едите. А для меха белку в глаз бить надо, а победитель бил дробью почти в упор. Так, что мех вами застреленных белок решето напоминает. Значит, победитель твой убивал только ради того, чтобы убить. И никаких других желаний у него не было. Убивают ради убийства только убийцы…».
«Витя не убийца».
«И Витя не убийца, и остальные, что сейчас по лесу бродят – не убийцы, тогда почему мы, мы которые живём в этом мире, который мы любим, почему мы – жертвы? Вот, вы целый день шли по лесу – много зверя видели?! Или хотя бы след его? Нет? Почти не видели? Выбили вы всего зверя, и малых зверушек тоже. Можно понять профессионального охотника – охота его способ выживания, его работа. А вас, ради потехи убивающих всё вокруг себя – как можно понять?! Почему я должен простить Витю и вернуть его к жизни? Вы же не возвращаете к жизни прострелянную, за просто так, вами чужую жизнь? Тайга мой дом – и я в этом доме хозяин. Вы пришли меня убить и я – защищаюсь. Я защищаю свою жизнь и защищаю жизнь моих соплеменников…».
Голос затих. Горностай или тот, кого она видела человеком, поднял голову и бесконечно уставшим, глубоким до черноты взглядом, внимательно посмотрел Анне в лицо. Анна взгляда не выдержала – прикрыла веками глаза. По её щекам медленно катились слёзы.
«Мужа жалеешь? Себя? Ребёнка, значит» – горностай надолго замолчал. Его молчание казалось Анне бесконечным.
«Хорошо». – Анна вздрогнула, она уже почти потеряла надежду услышать этот чужой ледяной голос, голос от которого зависела жизнь её семьи.
«Хорошо. Я не мщу женщинам и детям. Тем более ещё не рождённым. Я дам тебе шанс нянчить и растить ребёнка. И я верну твоего мужа к жизни, хотя он жесток и безразличен к чужой боли. Только он не будет помнить о том, что с ним произошло. А ты – ты будешь молчать. Женский ум изворотлив – придумаешь правдоподобную историю о неудачном его падении на охоте или что-то близкое к этому. Но как только ты проговоришься, расскажешь чужому или даже самому близкому человеку про то, что здесь случилось на самом деле – и муж и ты, вы оба – превратитесь в ледяные глыбы. А чтобы ты всегда помнила о нашем уговоре, я оставлю на виске твоего победителя отметину – белую прядь».
«Я согласна».
«Наш уговор будет действовать до тех пор, пока кто-то из нас не умрёт. И неважно – ты это будешь или я…».
3.
Жизнь не может состоять из одного только плохого. Постепенно и в селе народ стал выбираться из нищеты. Нашёлся частник, что начал заготовку древесины, открыл пилораму, цех по изготовлению мебели и срубов под бани и дома – вот и зашевелился народец, стал вспоминать как работать, появились в домах сельчан деньги…
Ожила торговлишка, магазинчики открылись, киоски, даже небольшой рынок. У взрослых детей лесорубовских, что давно в город да райцентр перебрались – машины появились, и стали великовозрастные детишки на тех машинах частенько к родителям добираться, а многие уже своих детей-внуков на лето к дедам да бабкам привозили. И гоняли те внуки на великах по сельской пыли с утра до ночи, да на реку Пройму купаться ездили.
Годов через пять-шесть забываться стали времена чёрные. Да и что о плохом-то помнить? Хорошим жить нужно. Это только плохое само приходит – хорошего трудом добиваться нужно, потому всё больше народу в селе работало, всё меньше по тайге шарахалось да водку лопало…
С того дня, как Анна вывела из январской тайги едва живого мужа, много событий произошло в их жизни. Родился сын – Егорка. Этим августом ему уж шесть исполнилось.
Анна директрисой в своей школе стала. Виктор – главным инженером на частной фирме, той, что теперь село содержало. В доме достаток появился. Живи да радуйся.
Но чем дольше всё было хорошо, тем чаще в душу Анны закрадывался страх, страх того, что всё это может закончиться в одночасье. Седой клок волос на правом виске мужа временами просто приводил её в ужас. В такие минуты муж не понимал, что происходит с любимой женой – с глазами заполненными слезами и ужасом, она металась по дому или улице, ища сына, найдя, хватала его и, крепко прижав к себе, забивалась в самый дальний уголок дома. Сидела там часами и никого к себе не подпускала.
Трудно жить человеку под постоянным гнётом любого взятого на себя обязательства, а уж такого, где на кону жизни близких людей, в том числе и своя – тем более. Боязнь проговориться превратилась в ежедневный, выматывающий, не отпускающий ни на минуту, кошмар.
И Анна стала молиться. Хотя трудно назвать молитвой те слова, что она шептала. Наверное, эти слова можно назвать заклинанием, но Анне они казались молитвой. И вряд ли её можно осудить. В её молитве-заклинании было всего два слова: «Умри, горностай!».
Где бы и что ни делала: «Умри, горностай!». Куда бы ни шла, ни ехала: «Умри, горностай!». И днём, и бессонной ночью: «Умри, горностай». Часто проснувшийся утром Виктор видел, как Анна сидит с мокрыми, красными от бессонницы глазами и что-то шепчет. А в ответ на его вопросы, она только прижималась к его груди и тихо плакала.
Муж понимал, что все эти перемены, произошедшие с Анной, это отголоски несчастного случая, произошедшего с ним на охоте. И то, что он не помнит, что конкретно с ним произошло, и этот белый, словно вымороженный клок волос на правом виске, который не удаётся ничем закрасить, ни выстричь, и нежелание Анны вспоминать какие-либо подробности того дня – только укрепляли его в этом понимании. Он не знал, чем помочь любимой женщине, но как мог, оберегал её от страшных воспоминаний. А то, что воспоминания Анны были страшными – в этом Виктор не сомневался. Единственное, что он смог сделать для Анны реально, как ни глупо это может показаться, так то, что шляпы, которые он любил, или фуражки, которые он терпеть не мог, носил теперь с креном на правую сторону, чтобы белой клок волос как можно реже попадался ей на глаза.
4.
Жаркий август постепенно растворялся в утренних туманах. Ещё неделя, и уже осень. Первое сентября. Анна ещё не решила, то ли в школу к себе Егорку определить в первый класс, хоть и с шести лет, то ли пусть ещё год в садик походит. Виктор был против раннего обучения, Анна же колебалась.
Сегодня за завтраком решили так, вот завтра приедет Егор от бабушки из города, скажет в школу – пойдёт в школу, скажет в садик – пойдёт в садик.
Проводив Виктора на работу, Анна принялась мыть посуду. Во дворе послышался скрип калитки, а через мгновение кто-то постучал в двери.
«Нюрка! Дома, что ли?».
«Дома, дома! Входите, Алексей Дмитриевич, не заперто».
«А то б ты ещё запиралась – чай не в бандитском городе живём» – высокий, сухопарый старик Жарков, пригибаясь в дверном проёме, шагнул в сени. В одной руке у него длинный, вытертый до блеска батожок, в другой холщёвая сумка.
«Дома твой-то?».
«На работу уж ушёл. Нужен, что ли?».
«Он-то как раз и не нужен. К тебе дело имею. Неотложное».
«Ну, так в дом пойдёмте, чего ж в сенях-то говорить будем».
«Сегодня, как раз, в сенях-то нам удобнее будет» – старик подошёл к старому столу, что в углу сеней и что-то вывалил на него из сумки.
Анна заглянула через плечо Алексея Дмитриевича. Охнула и тихо сползла по стене на пол.
«Анька! Да ты что, помирать собралась что ли?! Что ж вы, бабы, дуры-то такие! Ну-кась, отворяй глаза! Отворяй, кому говорю! Во-о-от, давай, давай, отворяй. Не закатывай, не закатывай их! Воды? Где она у тебя?» – старик оглянулся. На табурете стоял большой эмалированный бак, прикрытый деревянным кругом. На круге стоял ковш.
Старик заполошно черпанул ковшом воды из бака, да с размаху плеснул ту воду в лицо Анне. Анна вскинулась головой, и больно ударилась о стену. С минуту посидела, откинув назад голову с закрытыми глаза, затем отёрла лицо и, опираясь на дедову руку, встала.
«Что ж, ты, баба, фортеля такие выкидываешь! Разишь так можно? – не ты, так я помереть могу» – старик осуждающе покачал головой и, без всякого перехода, ткнув рукой в сторону худенького тельца горностая, что бездыханно лежало на столе, спросил: «Знакомец твой?».
Анна кивнула. Трудно не узнать горностая с белой прядью над правым ухом.
«За огородом своим нашёл. Не убитый он. Никто его не стрелял. Сам помер. Недолгий срок жизни горностаям отмерен. Нет твоей вины в его смерти».
«Почему моей? И почему, дядь Лёш, вы его ко мне принесли?».
«А к кому ж ещё?! Как тогда, зим шесть-то назад, ты Витьку из тайги едва живого приволокла, я сразу смекнул – нет правды в твоих рассказах, что мол, упал Витенька – зашибся сильно. А уж когда на правом его виске отметину увидел – всё и сложилось. С дозорным вы встретились. С тем, кто тайгу охраняет. Одно только мне непонятно – от дозорного ведь спасу нет. Виноватых дозорный не щадит. А мы ить перед тайгою – ох, как шибко виноватые. А вас отпустил. Как так?! А потом подумал – нет на памяти людской того, чтобы дозорные с бабами, да ещё которые на сносях, воевали. Потому думаю, он вас и отпустил. Тебя с дитём нерождённым. А Витьку ты уж у него видать отмолила. Чем-то ты ему глянулась».
«Как это – глянулась?! Он же зверушка?!».
«У живой души обличие всяко-разное может быть. Что зверушкино, что птицы какой, что человечье. Тело – это ж оболочка, как пиджак или рубаха. И какое кому обличье достанется – не мы решаем. Иной раз душа вот такого горностая во сто раз человечнее, чем душа какого-нибудь людского выродка. Да и дозорные во всяком виде человеку показаться могут – тебе вот горностаем показался. А кому куницей может, рысью, волком-медведем... Но только хищником. Никаких там – зайчат, белочек, мышат. Дозорный должен уметь защищать, а при надобности и жизни врагов лишать».
«Простите, Алексей Дмитриевич – он говорил со мной в облике человеческом».
«Вот, и я о чём. Видать в мужицком облике? – тогда точно – глянулась ты ему. А Витьку в острастку тебе с отметиной отпустил, чтобы значит, лучше помнила и не болтала. Вот, оно, как в жизни-то бывает…».
«Простите, дядь Лёш…».
«Что ты, как попугай – простите, простите! Думать-то когда начнёшь?! Не девка чай – женщина зрелая, учительша, даже выше бери – директриса! – а ума, что у пацана несмышлёныша! Я ить, что пришёл-то – не поболтать с тобой – а то мне заняться боле не чем, пришёл я к тебе с серьёзным вопросом – куда мы его девать-то будем? Ты думаешь, я его только сегодня углядел? Да он все шесть лет этих у твоего дома отирался, всё тебя выглядывал. Говорю же – глянулась ты ему. Запала чем-то в душу. Может, тем, что Витьку не бросила, может ещё чем. Вроде, как сродственник или там крёстный он твой, да получается и всей семье вашей, вот тебе и решать, что с ним делать. Не собакам же отдавать?».
«Каким собакам?! Вы что, Алексей Дмитриевич?!» – Анна схватила маленькое холодное тельце горностая и прижала к себе.
«Каким-каким. Нашим. Собаки-то наши – охотничьи. Где у села не захороним – враз отыщут, будут по селу таскать его да обгладывать…».
«Не да-ам!» – Анна ещё плотнее прижала к себе горностая.
«Окстись, Анька! Кто же его собакам-то отдавать собирается?! Похоронить его нужно. В тайге похоронить. Там, где вы с ним встретились той зимой. Он же из-за тебя сюда помирать-то пришёл. Душой он к тебе прикипел – а она, душа-то его, к своим вернуться должна. Да и дозор он передать кому-то должен. Тайге без дозору никак…».
5.
Старик Жарков и Анна похоронили горностая под поваленным деревом, тем самым деревом, на котором горностай сидел в памятный январский день. Постояли. Помолчали. Старик свернул из старой газеты самокрутку и с нескрываемым удовольствием затянулся. Сизый дымок с терпкой горчинкой домашнего самосада поплыл по тишине августовской тайги…
Невдалеке раздался треск сучка под чьей-то ногой. Анна и Алексей Дмитриевич оборотились на звук шагов. К ним подходил Виктор. Лёгкий ветер перебирал его русую шевелюру, на которой не было никакой белой отметины.
Обняв Анну, Виктор спросил Жаркова: «Что же не позвали? – помог бы. Я ж к этой истории тоже касательство имею…».
Старик, поперхнувшись дымом и не дослушав Виктора, стал тыкать рукою ему за спину. Виктор и Анна обернулись. На небольшом взгорке, метрах в десяти от поваленного дерева, сидел и смотрел на них волк. Обычный. Самый обычный волк. С белой прядью над правым ухом…
Комментарии пока отсутствуют ...