Поздней осенью обезлюдел уличный двор, притих, затаился. Сквозь полукруглую кирпичную арку залетает невнятный шум городской улицы, мечутся, подпрыгивая на асфальте, жёсткие листья клёна, который по-осеннему сиротливо притулился к дровяному сараю. Трава налилась тусклой ржавчиной, и ветер, по-ястребиному падая в провал между четырьмя тесно прижатыми друг к другу домами, загоняет в травяной сухостой обрывки газет, конфетные обёртки и другой мелкий мусор.
Исхлёстанные дождями стены домов испещрены причудливыми разводьями сырости, штукатурка кое-где пообвалилась, и видна красная кирпичная кладка старинной работы.
Все дома в округе снесены, остался только этот, называемый старожилами по привычке к прежним названиям Соколиный порядок – полтора десятка трёхэтажных старинных строений. Когда-то здесь шла бойкая торговля птицей, но это было так давно, что об этом помнит лишь Алфей Казимирович Степковский, который уже около восьмидесяти лет по утрам глядит во двор из окна своей деревянной светёлки, что чудом прилепилась ко второму этажу самого большого во дворе дома.
В светёлке у Алфея Казимировича кухня. В шесть часов утра старые доски начинают скрипеть под ногами хозяина. Степковский ставит на электроплитку чайник, открывает форточку и смотрит на уличный термометр. Потом достаёт из ящика письменного стола общую тетрадь, проставляет день, месяц, час и записывает температуру воздуха. Таких тетрадей у него накопилось штук шесть. Все они от корки до корки исписаны каллиграфическим почерком и аккуратно обёрнуты в непромокаемую бумагу.
Пока Алфей Казимирович занят своим делом, хромой скворец Димка пьёт воду, охорашивается и начинает призывно стучать клювом в металлическую сетку. Старик берёт клетку и перевешивает её ближе к окну, рядом с обеденным столом.
Тем временем поспевает чай, Димка и Алфей Казимирович завтракают, молча переглядываясь. Насытившись, скворец пробует запеть, но, заметив осеннюю желтизну за окном, сконфуженно умолкает и прячет голову под крыло.
Вымыв посуду, Алфей Казимирович говорит Димке:
– Ну-с, а теперь, Димофей Скворцович, пора и на прогулку!..
Он натягивает узкоплечее длинное, почти до пола, осеннее пальто, нахлобучивает на голову шляпу со смятыми полями, берёт клетку и спускается во двор по деревянной винтовой лестнице.
Три раза в день выходят гулять Димка и Алфей Казимирович, если позволяет погода, и двор у них распределён на участки, куда поверх крыш доходят до земли солнечные лучи в разное время дня.
Утром они устраиваются на ящике и долго сидят, разнежась от свежего воздуха и подрёмывая. Алфеем Казимировичем овладевает приятное безмыслие, он ничего не замечает вокруг, голова склоняется на левое плечо, руки безвольно опускаются вдоль туловища.
Вскоре возле него раздаётся сиплое дыхание. Это сосед Степковского – пенсионер Лев Фёдорович Румянцев. Он опускается на принесённый им из квартиры раскладной стул и, отдышавшись, здоровается:
– С добрым утром вас, Алфей Казимирович!
– С добрым, с добрым... – бормочет Степковский. Как всегда, он слегка раздосадован неизбежным появлением соседа, но вида не подаёт.
Румянцев моложе Алфея Казимировича лет на двадцать, но старость как бы сравняла их годы, и они чувствуют себя ровней. Лев Фёдорович болен и безобразно толст. Особенно толсты его ноги, обутые в валенки с разрезанными голенищами, куда не умещаются разбухшие икры.
– Гримасы правосудия!.. – многозначительно произносит Румянцев.
– Опять? – вяло откликается Алфей Казимирович.
– Неизбежно, – подтверждает сосед. – Вчера на мой исходящий четыреста семьдесят шестой пришел ответ из областной газеты. Некто щелкопёришка Е. Шпагин сообщает, что моя жалоба, дескать, лишена оснований. А вы говорите, что это не гримасы правосудия!..
Стул под Львом Фёдоровичем пронзительно взвизгивает.
– Да... – неопределённо мямлит Степковский. Он в курсе всех перипетий сложного румянцевского дела, но не вмешивается даже советом. Всё это бесконечно далеко от него, непонятно, бессмысленно и хлопотно, потому что он отгорожен от мира стеной своих трудных повседневных размышлений.
Бывшего инженера-сантехника Румянцева занимает проблема непомерного расхода воды из-за неисправностей водоразборных колонок, кранов и унитазов. По вечерам, когда люди возвращаются с работы, он обходит квартиры, собирает сведения о поломках, делает промеры, хронометрирует процесс бесхозного водосброса. Из кармана его пальто постоянно высовывается газовый ключ. Там, где это возможно, он сам устраняет неисправности. Все собранные им сведения обобщаются. Днём Лев Фёдорович занят перепиской с различными инстанциями. Во всех ЖЭКах города этого закоренелого жалобщика люто ненавидят.
С годами круги его ежедневных поисков становятся всё уже, он отяжелел, и хотя из его кармана по-прежнему торчит газовый ключ, он редко выходит со двора и собирает информацию об утечке воды у соседей и алкашах, которые с утра начинают гнездиться за дровяным сараем. Сведения эти по большей части лживы, но Лев Фёдорович упрямо строчит жалобы и требует проверки. Почтальон ежедневно приносит ему до десятка писем.
Румянцев достаёт из кармана пальто грязный скомканный платок, сморкается и, отдышавшись, возвращается к прерванному вчера разговору:
– Я допускаю, что всё может быть, но почему эти пассажиры летающих тарелок не хотят с нами вступать в контакт?..
– Допустим, что им с нами разговаривать не о чем, – морщится Алфей Казимирович. Ни в какие тарелки он не верит, но ему хочется раздосадовать соседа.
– Как это не о чем!.. – возмущается Румянцев. – И мы не лаптем деланы, вон сколько всего насочиняли!
– Вы со своим Тузиком тоже говорите, а что толку?.. Он только глазами хлопает да хвостом крутит.
– То Тузик, а то… – Румянцев обиженно замолкает, безуспешно пытаясь вместить в свою крупную бритую голову представление о безмерной протяжённости материального мира.
Во двор, озираясь по сторонам, заходят два мужика. Потоптавшись под тяжёлой кирпичной аркой, они направляются к дровяному сараю. Слышно, как они шарят в спутанных зарослях сухой травы, отыскивая стакан.
Румянцев иронически смотрит на согнутые фигуры запыхавшихся мужиков и выжидательно молчит. Ещё вчера вечером он взял стакан с собой, заранее зная, что утром опять нагрянут вчерашние гости.
Наконец один из мужиков не выдерживает:
– Посудину дай, Лев Фёдорович!
– Поди да возьми. Кстати, и должок вернуть не забудь.
– Какой должок?.. – смущённо говорит испитой мужичонка по прозвищу Шнурок. – Дали-то всего на кружку пива. Отдам... Чё, не отдам?..
– Обещанного ждут, – медленно произносит Румянцев. – А третий где?..
Румянцевский юмор до мужиков не доходит.
– Стакан дам, – внушительно говорит Лев Фёдорович, – но нужно сбегать на Красноармейскую к колонке, узнать, как и что?.. Там, говорят, вторые сутки вода хлещет.
– Я мигом, – широко улыбается Шнурок, – только вмажем, и я мигом!..
Румянцев опускает руку в просторный карман и достаёт присыпанный хлебными крошками гранёный стаканчик. Шнурок осторожно берёт его левой рукой, а правой тянется к клетке, стараясь ухватить грязными пальцами Димку за клюв. Скворец растопыривает крылья, отпрыгивает в угол клетки и с размаху бьёт клювом во все стороны.
– Щекотно, – умиляется Шнурок. – А я тебя, оглоеда, на жарёху, а я тебя на жарёху...
Алфей Казимирович невозмутимо берёт клетку и переставляет её на другую сторону. Шнурка он будто не замечает, хотя смотрит на него тусклыми, подёрнутыми, как у птицы, белёсой плёнкой глазами. Этот странный взгляд смущает шаромыгу, он отворачивается и шустро бежит к сараю.
– Ну, пора и честь знать... – говорит Алфей Казимирович, медленно встаёт с ящика, берёт клетку и шаркающей походкой направляется к лестнице. От свежего воздуха у него немного кружится голова, щёки слегка порозовели, но он доволен удачно начавшимся утром и хорошей погодой.
В квартире Степковского, не считая прилепившейся к стене ласточкиным гнездом кухни, есть небольшая гостиная, которая служит Алфею Казимировичу кабинетом, и совсем крохотная спаленка, куда с трудом уместились железная кровать и тумбочка старинной ручной работы. Нет ни телевизора, ни радиоприёмника, все стены заставлены шкафами с книгами. Каждые пятнадцать минут бьют часы, тоже старинные, в футляре из красного дерева, украшенного умной и загадочной мордой какого-то диковинного зверя.
Одиночество Алфея Казимировича и полубеспомощная старческая жизнь не наложили видимого отпечатка на его жилище. Комнаты всегда чисто прибраны, полы вымыты, окна протёрты – это заботы дворничихи, которая всю чистоту справляет за небольшую плату. Она же делает для Степковского мелкие постирушки, в этом для неё хлопот совсем немного, потому что Алфей Казимирович телосложение имеет сухое и никогда не потеет.
Всем ваннам и душевым Алфей Казимирович предпочитает баню, готовиться к ней начинает ещё в пятницу, тщательно проглаживает постельное бельё, пришивает к кальсонам оторванные завязки и пуговицы. Моется он долго и истово, подолгу, завёрнутый в простыню, лежит на клеёнчатой кушетке в предбаннике и дремлет. Румянцева возмущает то, сколько воды тратит Алфей Казимирович на своё небольшое, высушенное годами тело, сам он только парится и окатывает себя одной шайкой воды. На этой почве у них серьёзные расхождения. Поэтому один ходит мыться в субботу, другой – в пятницу.
Кроме бани и регулярного похождения в продмаг, у Алфея Казимировича почти нет других внедомашних дел. Всё время он проводит в кабинете, сидя на скрипучем кресле с прямой спинкой и жёсткими подлокотниками. На столе перед ним лежит раскрытая книга. Но читает Степковский всё реже и реже. Чаще всего он отрешённо смотрит в окно, половину которого занимает железная крыша соседнего дома, а в другой виднеется всегда без солнца северная часть неба.
Долго бодрствовать Алфей Казимирович уже не может, время от времени он неожиданно засыпает так глубоко и крепко, что его сон похож на внезапное беспамятство. Услышав храп хозяина, Димка начинает беспокойно возиться в клетке и стучать клювом по железу. Но сон продолжается недолго, Алфей Казимирович просыпается так же внезапно, как и засыпает. Во рту у него сухо, и Степковский не помнит, что было с ним.
Он стар, так стар, что пережил всех родных. Никого у него нет, уйдёт Алфей Казимирович из жизни, и пресечётся его фамилия. Когда-то он думал, что это страшное несчастье, пережить жену, детей, всех родственников и жить в старости, как на вокзале, дожидаясь поезда, который никак не приходит. Сейчас Алфей Казимирович ничего не думает, а терпеливо ждёт отправки. Суета, страдания и другие человеческие заботы отступились от него, разум его, готовясь к неизбежному, мало-помалу пустеет, выветривается всё временное, то, чем снабжала его жизнь, чтобы он смог держаться на её поверхности, а теперь всё это стало окончательно лишним и обременительным.
Алфея Казимировича не занимают больше размышления, которыми он достаточно надсадил свой мозг в молодые и зрелые годы, он теперь стал более чувствителен к теплу и холоду, к шуму и тишине, к пасмурным и солнечным дням, к ветру и безветрию. К людям он уже не тянется, ему достаточно одного Димки, который так же безгласен и терпелив, как хозяин.
– Что вы, Алфей Казимирович, сидите в своей скворечне целыми днями!.. – бурля энергией, восклицает иногда Румянцев. – Шли бы лекции читали, молодёжь просвещали. Или в газету писали. Беспорядков не оберёшься!.. Если бы я умел писать, как вы, я бы показал этим небо с овчинку. А вы напишите раз в два года заметку, мол, наблюдайте затмение, и опять молчите. А что затмение?.. Обычное дело. Там всё по закону. Тут беспорядки, тут! – стучал он палкой об асфальт.
Разные они люди, очень разные. Была бы возможность, разбежались бы в разные стороны, да бежать некуда. Помолчат, подуются друг на друга и опять сойдутся во дворе.
Не отвечает Степковский на упрёки соседа. Да и что отвечать? Разве можно жизнь свою в словах обсказать, когда уже рукой подать до её окончания?..
Все свои годы Алфей Казимирович проработал в институте, где начинал читать курс лекций по астрономии. Начинал он молодо и резво, замахивался даже на диссертацию, однако ничего из этого не вышло. Слишком уж широко мыслил, а время было непростое. Где уж не поскользнуться, если тема его исследования касалась астрологии как одной из форм осмысления космоса. Конечно, он раздраконил астрологов за их явные заблуждения, но на беду свою слишком уж много места уделил изложению их взглядов. В монографии присутствовала и оправдательная для средневековых мракобесов мысль, что их ошибки были неизбежны в силу определённых исторических условий и неистовой религиозности. Мысль, что у каждого времени есть свои ошибки, Степковскому не простили. Он был заклеймён, понижен в должности, ему с сомнением доверили место смотрителя университетской обсерватории. Эту должность он занимал более сорока лет, довольствуясь беспрепятственной возможностью смотреть на небо, сколько захочет. Это его вполне устраивало.
Привычка думать об огромных расстояниях, невероятных массах космических тел и грандиозных катаклизмах, которые во Вселенной случаются очень часто, имела то важное для Степковского следствие, что он на свою неудачу особого внимания не обратил. Ему вполне достаточно было видеть звёзды, чтобы чувствовать себя счастливым. Глядя в необъятное небо, населённое бесконечным множеством миров, Алфей Казимирович понимал ничтожную малость даже самого великого человеческого тщеславия перед вечным и стройным течением миропорядка. Он не мог представить себе ничего разумнее и законнее, чем Вселенная, в которой Земля – всего лишь далёкая провинция.
Не в силах постигнуть первопричину самодвижения Вселенной, Степковский оставил за собой счастливое право восхищаться красотой и обдуманной устроенностью мироздания. В переполнявшей его радости, несомненно, было что-то языческое, завещанное пращурами чувство безмерного удивления, восторга и страха, которое согревало и освещало душу безвестного городского звездочёта на протяжении всей жизни.
Впрочем, фамилию Алфея Казимировича можно было встретить на последней странице областной газеты. Затмения, о которых он извещал горожан, относились к разряду самых незначительных новостей, обычно заметки набирались мелким шрифтом и загонялись куда-нибудь в угол. Заголовок всегда был один и тот же: «Наблюдайте затмение». После него не полагалось даже точки, хотя Алфей Казимирович в рукописи всегда ставил восклицательный знак и постоянно спорил об этом с завотделом новостей.
– Наблюдайте затмение! – говорил Степковский газетчику. – Наблюдайте! С восклицательным знаком!
– Выпал при наборе, – отвечал, потешаясь над нелепым звездочётом, завотделом. – Я точно помню, что ставил.
– Эх, молодой человек, молодой человек!.. – укоризненно говорил Алфей Казимирович. – Разве так можно?..
Молодой человек с годами постарел, облысел и обрюзг от сидячей работы, но восклицательных знаков не ставил и затмениями не интересовался.
Сейчас Степковский лишь изредка пишет заметки в газету и не ведёт дневника, который в порыве юношеской запальчивости велеречиво озаглавил как «Хронограф сомнений, размышлений и открытий моей жизни».
Эта толстенная, страниц в пятьсот, канцелярская книга, каких уже сейчас не делают, заполнена почти полностью каллиграфическим почерком с витиеватым наклоном букв в левую сторону. В последнее время Алфей Казимирович читает только её.
Большая часть дневника занята размышлениями о добре и зле, которые одолевали его в молодые годы. Они были высокопарны, многословны и, как со временем оказалось, пусты.
Давно уже своих прежних восторженных чувств Алфей Казимирович не помнит, они попросту отмерли со временем, как отмирают у старого дерева когда-то плодоносящие ветви. С прошлым Степковский связан не чувствами, не сопереживанием, не сожалением об упущенных возможностях – нет! Его память похожа на систему координат прожитого им времени, где запечатлены не чувства, а положения когда-то теснейшим образом связанных с ним людей. Люди приходили и уходили, он любил их, они любили его, потом наступал момент, и люди исчезали бесследно, а Степковский продолжал жить. И если посмотреть на линию его судьбы, то снизу она густо разрасталась ответвлениями, потом их становилось всё меньше, и наконец была видна только одна истончившаяся линия его жизни.
... От страницы к странице строптивые мысли Алфея Казимировича шли на убыль. Этому способствовала его женитьба на хорошенькой аптекарше, которая терпеливо ходила на вечера в городской парк, где перед войной Степковский читал просветительские лекции по воскресеньям, когда зажигались звёзды. В те времена образованная публика поголовно увлекалась вопросом: есть ли жизнь на Марсе? Поэтому Алфей Казимирович невольно оказывался в центре внимания и был модным мужчиной, хотя ему уже стукнуло сорок лет и на макушке обозначилась лысина. Он носил парусиновый костюм и парусиновые туфли, которые старательно начищал зубным порошком. Круглые очки и бородка с усиками делали паркового астронома довольно импозантным.
Аптекарша Дуся чаще других заговаривала со Степковским на марсианские темы, и понемногу их разговоры приобрели земное направление. Втянутый в поле Дусиного притяжения, Алфей Казимирович неизбежным образом женился.
Дуся оказалась очень земной женщиной, всяких философских завихрений в её отягощённой двумя тяжелейшими косами головке не существовало, но она была очень тепла, уютна, домовита, как, пожалуй, любая неиспорченная русская женщина. Вскоре у них появилась маленькая Клава.
…Неожиданно молодо и звонко бьют полдень старинные часы. Степковский медленно поднимается с кресла, подходит к ним, открывает тугую дверцу деревянного футляра и ключом заводит часовую пружину.
Сегодня Алфею Казимировичу предстоит совершить ещё одно немаловажное дело: написать заметку в газету. Он берёт с массивного мраморного прибора ручку и по привычке ощупывает перо указательным пальцем. Вещи служат Степковскому долго, и это стальное перо ещё остро и упруго.
На составление заметки уходит около часа. Степковский несколько раз перечитывает её и кладёт в потёртую кожаную папку.
Заметив, что хозяин закончил работу, Димка оживляется и стучит клювом. Алфей Казимирович приносит ему свежей воды, потом идёт на кухню и начинает варить кашу.
После обеда во дворе уже почти шумно. Появились две детские коляски, девчонки, придя из школы, пользуются сухой погодой и чертят мелом классы на асфальте, пацаны в дальнем углу пинают обшарпанный волейбольный мяч, а в сухом бурьяне за сараем гудят пьяницы. Всё это каким-то привычным образом уживается друг с другом, воспитывает в людях терпение и выносливость к существованию в битком набитом доме.
Когда Алфей Казимирович появляется во дворе, держа под мышкой кожаную папку, к нему, пыхтя и сморкаясь, устремляется Румянцев. Он разгадал, куда идёт Степковский, и с ходу берёт быка за рога.
– Беспременно уважьте, Алфей Казимирович! Беспременно! Я одну минутку.
Уважить соседа Степковскому никак не хочется, но он, поморщившись, останавливается и терпеливо ждёт, пока Лев Фёдорович вернётся с пачкой писем.
– Вот! – горячо размахивает Румянцев письмами. – Полюбуйтесь на беспорядки! Вы думаете, это хиханьки? Нет! Они ошибаются. Здесь сто восемьдесят семь кубометров воды в сутки. Питьевой, заметьте, а не технической. Ну, я их припеку, припечатаю на все четыре лопатки!..
– А вам хоть раз удавалось заткнуть один кран? – вдруг спрашивает Степковский.
– Это в каком смысле?
– В таком, что вода, известно вещество текучее. Вы её в одном месте затыкаете, а она в другом вдвое сильнее хлещет. Все-то дырки разом не заткнёшь.
– Вы это бросьте! – начинает кипятиться Румянцев. – Умный человек, а чёрт знает что говорите! Этак, знаете, до чего можно договориться.
– Давайте ваши кубометры, – примирительно говорит Степковский и усмехается.
Улица встречает его пронзительным сквозняком, шумом машин и толчеёй народа. Алфей Казимирович поглубже втягивает голову в плечи, пересекает улицу и выходит на бульвар, тоже продуваемый ветром, но почти безлюдный. По краям бульвар обрамлён чугунной оградой, и вообще он очень старый, даже Степковский не помнит, когда его закладывали.
Деревья на бульваре уже несколько раз обновляли, но сохранилось ещё несколько очень старых лип, и возле них в былые годы часто сиживал Алфей Казимирович, когда были живы Клавочка и Дуся. И сегодня он не проходит мимо привычной скамейки, садится на её жёсткий ребристый край, папку кладёт на худые острые колени и смотрит на землю, усеянную тусклыми осенними листьями.
Смерть дочери и жены потрясла Алфея Казимировича своей очевидной нелепостью и злонамеренностью обыденного случая. Это случилось не с тридцатью другими пассажирами рейсового автобуса, который перевернулся на плохой дороге, а именно с его Дусей и Клавой, а этого Степковский никак не мог понять. И Алфей Казимирович, похоронив жену и дочь, внутренне потух, омертвел, мысль его потеряла способность к самовозгоранию и самодвижению. Вернувшись с похорон, он спросил себя, что же ему остаётся делать, на что надеяться, во что верить, но не нашёл ответа.
Постепенно боль утраты размылась временем, и Степковский безропотно принял единственное, что ему осталось – молчать и ждать, не спрашивая себя, почему ты молчишь и чего ты ждёшь.
В редакцию Алфей Казимирович заходить не стал. Он бросил письма в почтовый ящик и побрёл по набережной.
От реки пахнуло близкой зимой и неизбежностью большого холода. Вниз на юг, сверкая белизной, плыл теплоход. Порывом ветра до Алфея Казимировича донесло музыку. Это был вальс, удивительно нежный и грустный.
У Степковского защемило сердце. Он сел на холодную скамейку и посмотрел на робко вспыхнувшую в небе первую вечернюю звёздочку.
– Боже мой!.. – вслух подумал Алфей Казимирович, – ведь это так просто, и никто не мог догадаться, что звёзды – это...
Договорить он не успел: ему не хватило одного слова.
Комментарии пока отсутствуют ...