Инспектор Воробьёв

3

2436 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 154 (февраль 2022)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Поклад Юрий Александрович

 
поселок.jpg

1

 

«Инспектор пожарной охраны Николай Иванович Воробьёв, я вас ненавижу! Не только потому, что вы опломбировали мой цех. Удар жестокий, но его можно объяснить спецификой вашей профессии. Но я ненавижу вас как неприемлемый человеческий тип с противными мне признаками и свойствами. Суетливость ваших движений, гнусящий голос, виноватые глаза под стёклами очков. Меня раздражает такая мелочь, как произрастание на кончике вашего широкого, рыхлого носа чёрных, весьма заметных, волосков. Между прочим, у вас из ушей тоже растут волосы.

Но это эмоции. Что могу предъявить по существу? А вот что. Вы проникли в цех в моё отсутствие. Так проникает контрразведчик в стан врага. Так пробирается герой-партизан к стратегическому мосту, который собирается взорвать. Что ж, у вас отлично получилось. Уверен, вы находите удовольствие в закрытии объектов, имеющих нарушения по противопожарной безопасности. Вам досадно, если их нет. Эта мимолётная власть сродни власти сторожей, уборщиц, официанток, вежливой наглости профессиональных секретарш. Это зуд мелочного самолюбия, требующий услаждения чьим-нибудь унижением, словно инъекции наркотика.

А как вы одеты! Шинелька, будто с чужого плеча. Левый погон приоторван, из-под него змеятся нитки. Шапка, хоть и форменная, но без кокарды. От кокарды овальный след. Потерялась.

Подмышкой – портфельчик. С таким моя старшая дочь ходила в первый класс. Подмышкой вы его носите оттого, что отсутствует ручка. Замок, мне кажется, тоже сломан, или вы им не пользуетесь из-за торопливости жизни.

Я успел. Меня позвали. Стоял за вашей спиной, когда вы пломбировали электрощит. Неверными, подрагивающими пальцами пытались продеть проволочки в пломбу. Никак не могли попасть. Затем, напрягшись, даже порозовев небритыми щеками, давили обеими руками никелированные ручки пломбира, чем-то напоминавшего орудие пыток. Я спросил:

– У вас большие пломбы есть?

– Найдутся. Чем вас эта не устраивает?

– Выберите самую большую и опломбируйте всю промышленность нашей страны. Она небезопасна в пожарном отношении.

Сказав эту пижонскую фразу, я сразу же пожалел о ней. Разве вы в состоянии оценить юмор?

Торопливо скидав инквизиторские принадлежности в портфельчик, вы удалились. Так спешит преступник, покидая место злодейства. Звук тяжело бухнувшей за вами железной двери гулко прошёл по цеху, ударил под крышей и замер в углу, за контейнерами со стружкой.

Стало тихо, тягостно, тоскливо, пусто. Тусклый свет полярного дня едва струился сквозь мутные двойные стёкла высоких окон. Токарные, фрезерные, сверлильные, долбёжные и прочие станки тонули в полумраке. Неприкаянно маячил над ними крюк мостового крана.

Пять станочников, четыре сварщика и восемь слесарей стояли, расположившись полукругом, внимательно наблюдая, как я курю. Каждому из них хотелось ободрить меня, успокоить. Мол, ерунда, Саша, не бери в голову, утрясётся. Но успокаиваться на Севере принято самостоятельно. Я молча курил, они молча сочувствовали, образуя атмосферу понимания, сдержанной, мужской сердечности. И эта братская поддержка усиливала мою ненависть к вам.

Инспектор пожарной охраны Николай Иванович Воробьёв, я вас ненавижу!»

 

Я шёл в контору геологоразведочной экспедиции. Меня срочно вызвал главный инженер Сергей Герасимович Костюнин. Не хотелось идти к главному инженеру. Я знал, что он скажет.

Он имеет прозвище «засушенный Геракл». Исхудал в переживаниях о производстве. Очки с толстыми стёклами. Безжалостные глаза хищника.

– Это как это: «не знаю, что делать»? – прибавляя для наглядности возмущения, переспросил Костюнин. – Что за настроение? Это я должен твои проблемы решать? Ты можешь внятно объяснить, как такое могло получиться?

Что ответить хищнику? Оправдываться? Разве что пересказать заново, как я ненавижу Воробьёва.

Да, виноват. Не обеспечил, не учёл, не досмотрел, не проследил, не проконтролировал. Но разве можно навести порядок в сумасшедшем доме? Вам это удаётся?

– Тебя научить, что в таких случаях делается? Ты не знаешь?

Взгляд ледяной.

– Звони Марчуку! – пододвинул огненно-красный, цвета свежей крови, телефон.

Не вы ли ещё осенью издали приказ о том, что начальник электроцеха Виктор Марчук без визы начальника или главного инженера не имеет права выдать ни капли спирта?

– Няньки вам нужны. Детский сад! – Костюнин, обречённо махнув рукой, стал сам набирать номер, на разные лады повторяя, – нет, я не представляю, я совершенно не представляю.

– Алло, Марчук? Костюнин говорит. Слушай, помоги своему другу. Которому? Емельянову. Беда. Спишем, не волнуйся. Емельянов где? Вот сидит. Рыдает. Сейчас придёт.

Положил трубку. Взглянул так, словно теперь я обязан припасть к его стопам и облобызать светло-коричневые, замшевые ботинки.

– Иди, Саша, иди, – произнёс он голосом Тараса Бульбы, – одно могу пообещать: сегодня Воробьёв из Посёлка не вылетит и не уедет. Это я обеспечу. Так что ты постарайся.

 

 

2

 

– А затыкать чем будешь? Пальцами? – в обычной, хамоватой манере, спросил Марчук, принимая у меня две пустых бутылки из-под коньяка.

По внешности Виктор – украинский «дядька». Лицо круглое, щекастое, с хохолком кудрявого чуба над крутым лбом. В армии служил старшиной роты. Думаю, это и есть его место. Год назад мы жили в одной комнате. Я узнал о том, что семейная жизнь у Виктора не сложилась, его сыну в далёком Чернигове втолковывается теперь политграмота об изверге-отце. Узнал, что Виктор пытается увидеться с сыном, но бывшая жена и её родственники стоят, плотно сомкнув ряды.

Думаю, он сожалеет о тех откровениях, потому держится сухо, оберегаясь насмешливостью.

– Сколько пожарник настрогал пунктов? – поинтересовался Марчук, наполняя бутылку через звонкую стеклянную вороночку, запах шёл одуряющий.

– Одиннадцать.

– По делу?

– Разные. Есть и по делу.

– Вставки из электрощита вынул?

– Ну, а как же.

– Вот это плохо. Это совсем плохо. Тебе в гости к нему надо. Костюнин прав.

– А если он пить откажется?

– Кто? Воробьёв? Он сидит и ждёт тебя. Пить он откажется! Придумал. Ты на слезу дави, жалуйся. Мол, позабыт, позаброшен, без семьи, весь в тоске. Про детей загни, и всё такое. Самое главное, наливай чаще.

 

Я вышел, поправляя локтями давящие рёбра бутылки во внутренних карманах телогрейки. Ангар моего цеха на отшибе, за серебристыми ёмкостями с дизельным топливом и керосином для вертолётов. Он отлично виден отсюда. Обычно он ярко освещён. Теперь – мёртв.

Иногда думаю: за что здесь платят северный коэффициент? За морозы? Не такая уж это беда, полушубков и валенок на складе достаточно. Платят за то, что примерно после третьего безвыездного месяца наступает состояние тупого одурения. Не радует ничто: ни спирт, ни вкусная еда, ни книги, ни деньги, которые уже не укладываются ровненько, купюра к купюре, а уминаются в карман пиджака как попало. После перестройки и реформ, на Большой Земле работы нет, о возвращении домой речи идти не может, жизнь тянется гнетуще-серой лентой, слабо брезжит надежда на отгулы месяца через три. Вечером, придя в свою комнату, в проклятую, ненавистную конуру, вытягиваешься на кровати, тяжко смежив глаза, и ощущаешь в груди, как раз посередине, где, говорят, и есть душа, плотный осязаемый ком тоски. Иногда бывает так мерзко, что хочется стонать. Я пробовал, – становится легче, особенно если стонешь вдумчиво, с надрывом. Тогда начинает доходить глубокий смысл выражения «хоть волком вой».

Я зашёл в свою комнату, стянул с ног тяжеленные, как боты водолаза, подшитые транспортёрной лентой унты, повесил пиджак вместе с бутылками на вешалку, упал на кровать.

Алкоголь, на мой взгляд, потребен для того, чтобы поскорее слетела шелуха условностей, чтобы люди, внутренне предрасположенные друг к другу, но недостаточно знакомые, обнаружили взаимную приязнь и, не тратя времени попусту, заговорили, открыто и ясно о главном. Пить по расчёту, пить с человеком, который неприятен, невозможно.

Ну, хорошо, мы выпьем, перемучаюсь. Но после этого нужно будет о чём-то говорить. Как говорить? Что говорить? Каждое слово будет отвратительно, лживо. Нет, я не хочу ни о чём с ним говорить! И вообще, с какой стати должен я обхаживать, улещивать, поить спиртом это убожество, вся ценность которого в том, что он – инспектор пожарной охраны? Нужно немедленно, позвонить Костюнину и сказать:

 – Сергей Герасимович делайте со мной что угодно, я не пойду к Воробьёву. Это садизм, безнравственное истязание. Сергей Герасимович, проявите человечность!

 

 

3

 

Инспектор Воробьёв сидел на продавленной кровати, ссутулившись и привалившись спиной к стене, отчего казался ещё меньше размером. Курил сигаретку, исторгающую удушливо-едкий дым тлеющей мокрой тряпки. Читал растрёпанный журнал.

Поднял голову, вопросительно взглянул на меня. В процессе чтения, вероятно, придремал, взгляд был сонным. Ситуация вынуждала меня немедленно объясниться, оправдать свой приход. Понятно, что Воробьёв знает о моих целях и задачах. Ну, так и что ж, что знает? Полагается выстроить правдоподобную версию: мол, случайно шёл мимо, случайно пришла мысль зайти в гости, случайно оказались в карманах две бутылки спирта. Воробьёву же, если он примет правила игры, следует этими объяснениями удовлетвориться.

Но я тупо глядел на помятое спросонья лицо Воробьёва и не мог выдавить из себя ничего путного. Молчал и Воробьёв, или действительно слабо соображая, или хорошо понимая двусмысленность происходящего и, вот так, молчанием, издеваясь над моей неловкостью.

Я не выдержал. Вытащил одну за другой бутылки, заткнутые пробками из газеты, решительно поставил их на стол.

 

Воробьёв опьянел, едва ополовинили первую бутылку. У него отяжелели веки, отвисла нижняя губа. Переживал я напрасно. Воробьёв в собеседнике не нуждался. Он нуждался в слушателе. Увлечённо, с нудными, одному ему интересными и понятными подробностями, рассказывал о рыбной ловле. Безбожно врал, как и все рыбаки. Я не вникал в суть рассказа, хотя и сохранял на лице заинтересованную гримасу. Беспокоило вот что: доза алкоголя становилась всё более критической для меня.

Воробьёв говорил и говорил, и опять разливал по стаканам спирт, и разводил его мутной водой из графина, и подвигал мне закуску – рыбные консервы, оленью тушёнку, лук, томаты в стеклянной банке. Надо было снова и снова опрокидывать в себя обжигающий горло яд.

Окно поверху немного оттаяло, виднелся лысый краешек Луны. Я думал о том, как сейчас на улице свежо и вольно. Мне хотелось уйти. Я ещё сносно соображал, но неумолимо поднимался в голове ураган, и язык уже непослушно коверкал слова.

– Как тебя зовут, сынок? – вдруг спросил Воробьёв совсем иным голосом.

– Саша. Емельянов.

Я заметил, что выглядит он почти трезво, даже лукаво. Или до сих пор прикидывался, или многолетний опыт употребления отравы выработал у него привычку к быстрой реабилитации.

– Ты, стало быть, хочешь, чтобы я цех распечатал?

– Да, – честно признался, отпираться было бессмысленно.

– А меня, за то, что цех закрыл, ненавидишь?

Он сразу же продолжил, избавив меня от неловкости вранья.

– Вот ты на моём месте не закрыл бы цех, если четыре единицы техники дымят? Твои же рабочие без лёгких останутся.

– Даю вам слово: завтра ни одной машины в цеху не будет.

– А послезавтра? – хитровато, но без язвительности, улыбнулся Воробьёв. – Ты рабочим это пообещай. Я что? Сегодня здесь, завтра нет.

– Я вам гарантирую...

– Подожди, – жестом остановил меня Воробьёв. – Твой сварщик кабель массы сварочного аппарата через бензобак вездехода протянул. Это правильно? Взорваться может. А пожарных гидрантов у тебя в цеху всего два врезано, и те металлом завалены, не подступишься. И рукавов возле них не видно.

– Пожарные рукава в инструментальной. Что касается остальных пунктов предписаний, то они завтра же будут выполнены, – услышал я свой металлический голос, словно со стороны.

– Милый мальчик! – с неожиданной душевностью произнёс Воробьёв. Он снял очки, положил их на журнал. Глаза выцветшие, грустные и, всё же, пьяные. – Я двадцать пять лет инспектором пожарной охраны, представляешь, сколько раз я такие обещания слышал? Да не в этом дело. Я хочу, чтобы ты понял, Саша, что вот этой штукой, – он нагнулся и неторопливо извлёк из портфельчика, валяющегося под столом, акт с предписаниями, – я тебя защищаю. Ты за всё в ответе. Цех сгорит, люди погибнут, – твоя голова первой полетит. Должен понимать, не маленький уже.

 

Дальнейшие события чёткой последовательной связи не имели, наблюдались провалы в памяти, головокружения. Лицо Воробьёва с шевелящимися губами расплывалось, размазывалось, потом изображение восстанавливалось, я опять начинал видеть и слышать.

– Жена у меня была Нина, – говорил Воробьёв. – Очень я её любил. Она, через два года, как поженились, заболела. Опухоль в мозгу у неё получилась. Я к ней в больницу каждый день ходил. Сердце замирало. Думал, с ума сойду. Вот приду к ней, сяду на табурет возле кровати, руку ей положу на лоб, сижу так, а она мою руку поглаживает. Спрашиваю:

– Больно тебе, Нина? Дёргает?

– Нет, – говорит, – не дёргает. Только болит всё время, даже когда сплю. Коля, – говорит, – ты как же там дома один? Ни поесть тебе никто не приготовит, ни постирает?

Потом и говорить перестала. Речь отнялась. Лежит и смотрит. Я в коридор выйду, будто покурить, и плачу, остановиться не могу.

Ушёл голос Воробьёва, исчез, а, может быть, я сам куда-то делся, не знаю, только пропало всё. Через какое-то время слышу свой голос.

– Николай Иванович. Дядя Коля. Я устал. Я жену и детей четыре месяца не видел. У меня две дочки, Юля и Марина, они мне письма пишут и рисунки рисуют. Хотите, я вам фотографию покажу, они там вместе с женой. У меня красивая жена, дядя Коля, я её люблю. Я здесь на Севере только понял, что её люблю. На Большой Земле всё смазано, расплывчато, это от суеты. А тут всё видишь таким, какое оно есть на самом деле. Понимаете?

– Сыно-ок! – проревел Воробьёв, смазывая слёзы с рябоватых щёк. – Ты счастливый, сынок! Какой ты счастливый! Тебя ждут, любят, тебе письма пишут. Это ж главное, чтобы ждали, когда есть к кому возвращаться. У меня в Городе комнатка в общежитии. Такая ж точно, как эта. Пустая она. Пустая! Не хочу там жить. Тяжко, одиноко. А где мне жить? Я тут одно время с женщиной сошёлся, с Дусей. Так что это за жизнь? Один позор. Утром глаза прячу: стыдно. Мне ведь всего-то пятьдесят четыре года, но не могу я никак на это ночное дело настроиться. Дуся-то виду не подавала. Мол, всё нормально. Да где оно нормально, если впору соседа приглашать? Ушёл я от Дуси. Не стерпел.

И снова провал. И красные, сплошь красные на чёрном, круги перед глазами. И словно на качелях, дух замирает, кружение и сквозь забытьё тревога: вот-вот стошнит.

Голос Воробьёва:

– Саша, как мне хочется внуков нянчить, как я детей маленьких люблю!

Мой голос:

– Моя старшая дочка, Юля, первое слово «папа» сказала, представляете, не «мама», а «папа»!

Воробьёв:

– Вот если б у меня внучки были, я бы им в косички ленточки вплетал. Я умею.

И снова провал. Чуть прояснилось. Мы пьём за «женщин, которых любили мы, но которые не любили нас» и за «настоящих мужчин».

Потом всё исчезло надолго. Я не должен был ощущать разницу между провалами, но ощутил.

 

Очнулся на следующий день, ближе к полудню. Я спал на кровати Воробьёва в унтах и в пиджаке, укрытый полушубком. Пахло в комнате скверно. Ночью меня рвало. Льющийся из окна бодрый солнечный свет делал картину разгрома ещё более мерзкой. Я с трудом поднялся, умылся водой из графина. Натянул полушубок, долго искал шапку, обнаружил её глубоко под кроватью.

Неверно ступая, полутёмным коридором вышел на воздух. Жизнь била ключом. Солнце и снег слепили, мороз освежал лицо. Первое, что я увидел, сделав ладонь козырьком над глазами, это сияющий огнями мой цех. Отрадная эта картина не принесла удовлетворения, заставила напрячься, вспомнить вчерашний вечер, весь этот разорванный, с невосполнимым зиянием провалов, кошмар. Вдруг ударила мысль, заставившая содрогнуться в отвращении: «Воробьёв, мог подумать, что всё, что я говорил, – про жену, про детей и вообще, – это не от души, а лишь для того, чтобы его разжалобить, чтобы убедить распечатать цех!»

Я побежал, ворвался, задыхаясь, в комнату дежурной горничной молдаванки Лены, испугав её ошалелым видом.

– Что такое, Саша? Что случилось?

– Понимаешь, он мог так подумать! – объяснял я, набирая номер телефона вертолётной площадки, каждый раз натыкаясь на короткие гудки. – Он же наверняка так подумал!

Я хотел сказать Воробьёву:

«Николай Иванович, я не обманывал вас вчера. Если не верите, прошу вас, опломбируйте цех снова всеми пломбами, которые у вас есть. Невозможно чувствовать себя подлецом».

Я дозвонился, спросил про Воробьёва. Вертолётный диспетчер Лёша Петриченко сказал, что утром был борт на Город и Воробьёв им улетел.

 

Художник: Татьяна Радимова

   
   
Нравится
   
Омилия — Международный клуб православных литераторов