Закрываясь, элеватор клацает, словно железная челюсть, звенит на морозе пружина. Чуть взревели дизеля, приподнимая трубы с элеватора, стоящего внизу, на роторе. Вот элеватор убрали, трубы уходят в скважину.
Моё рабочее место на буровой вышке – полати. Это мостки с перилами на высоте тридцать шесть метров. Бурильные трубы скручивают по три штуки «в свечи» и после подъёма из скважины ставят на вышке в специальный карман, «за палец». Когда идёт спуск труб в скважину, крайние свечи доставать трудно, для того чтобы зачалить их пеньковым канатом, приходится выходить за ограждение и становиться на круглый, заледенелый «палец». Страховочный пояс мешает. Высшим пилотажем верховых считается работа без пояса, что категорически запрещено.
При спуске инструмента я должен подвести элеватор под муфту трубы и захлопнуть дверцу. Дверца при закрытии должна щёлкнуть. Каждый раз я боюсь, что элеватор не закрылся, что трубы вырвутся из него и улетят в скважину. Иногда мне снится этот кошмар.
Я поднимаюсь по шатающимся лестницам на полати, словно на Голгофу. Не следует работать в таком взволнованном состоянии. Мне вообще не следует работать на буровой, но разве кто-то сможет понять, что со мной происходит? Нельзя поддаваться искушению и ощущать себя временным. Временным можно остаться надолго. На всю жизнь.
Впервые ступить за ограждение полатей на обледенелый «палец» было для меня большим испытанием: мороз, ветер, рукавицы намокли и задубели, толстые ватные штаны стесняли движения. Снизу орал бурильщик Пётр Степанов, матерился мастер Журавлёв, звонко стуча ломом по свече.
Каждый человек труслив, кто больше, кто меньше. Трусость несёт функцию самосохранения. Точно так боль сигнализирует о том, что организму грозит опасность. Быть трусливым иногда благоразумно. Но бывают случаи, когда отступить невозможно.
Я нырнул под перила и стал ногой на лёд, крепко держась за перила левой рукой. Правой – зачалил пеньковым канатом свечу. Вниз не смотрел, там была бездна. Ни руки, ни ноги не дрожали, дрожало где-то глубоко в груди.
Важно знать, во имя чего рискуешь. Я не понимаю риска ради удали, ради того, чтобы покрасоваться.
Перед кем красоваться мне? Когда я разобьюсь насмерть, коллеги назовут меня дураком, и вскоре позабудут. Они хорошие люди, я их уважаю, но они позабудут. Так какова цена риска? Ради уверенности в себе? Пожалуй. Но что будет стоить эта уверенность, когда окажешься внизу, на роторе, с переломанными ногами и руками?
Я убедил себя в том, что знаю, во имя кого рискую. Кому-то это покажется неубедительным, но ничего лучшего я не придумал. Не захотел придумывать. У меня есть жена и сын. Больше никого нет, никаких родственников. Жена и сын, без них жизнь теряет смысл.
С женой меня познакомили. Это была спланированная акция. Давно уже доставали разговорами, что есть, мол, чудесная девушка. Я уже тогда не верил в существование чудесных девушек. Но было одиноко. Я рос без родителей, у бабушки. Так получилось. Родители развелись, и я никому из них не понадобился. Эта ненужность поранила больно. Тем, кто провёл детство в родительской любви, меня не понять. Никто не желал любви так, как я. Я тянулся к любви, словно металл к магниту. Я выдумывал её там, где её не могло быть.
Воспользоваться такой ситуацией было непорядочно, но есть какой-то азарт в организации счастья чудесного мальчика и чудесной девушки. Я не благодарю и не ругаю тех людей, они так и не поняли, что сделали для меня. Они принесли мне и счастье, и несчастье одновременно. Хотя одно без другого, наверное, не бывает.
Нельзя сказать, что моя жена чересчур красива, но на неё всегда обращают внимание. Меня это нервирует. Разве это может не нервировать? Можно сказать, что у меня развит инстинкт собственника. А что в этом плохого? Я знаю, что она мне когда-нибудь изменит. По теории вероятности не может случиться иначе. Когда столько мужчин вокруг, не может быть, чтобы хоть один ей не понравился. Меня целый месяц нет дома.
Я уязвим со всех сторон. У меня много недостатков. Например, я бережлив к деньгам. Так получилось по жизни, что я знаю им цену. Мне передают талоны из посёлка, и я звоню жене с буровой каждый вечер. Тут я не считаюсь с расходами. Звоню, вслушиваясь в оттенки её голоса, пытаясь уловить подтверждение подозрениям. Я полночи не сплю, если она прерывает разговор, спеша куда-то. Наверное, я душевнобольной, но самая тяжёлая душевная болезнь называется любовью.
Я попал в бурение, потому что был готов выполнять любую работу, лишь бы она хорошо оплачивалась. Мне не нравились технические специальности. Не хотел я быть ни токарем, ни слесарем, ни сталеваром, не хотел учиться ремонтировать автомобили, хотя это выгодно и престижно.
Быть историком, журналистом, учителем, мне хотелось гораздо больше. Но мне хотелось хорошо зарабатывать, я поступил на нефтяной факультет заочником и стал работать на Крайнем Севере вахтовым методом.
Я спланировал свою жизнь. Главное в ней – жена и сын. И жена это поняла. Я не сразу осознал, сколь это опасно. Кто-то из супругов всегда любит больше.
Мне кажется, что на работу она провожает меня с чувством облегчения. Каждый раз я уезжаю с тяжестью в душе. Я представляю того, кто придёт в семью на моё место. Он будет приносить больше денег. Он будет старше, опытнее, у него будут золотые руки, он всё будет уметь делать замечательно.
Он возьмётся ремонтировать квартиру. Как будет веселить его сделанное мной. Жена будет веселиться вместе с ним. Она постарается жить с ним душа в душу, иначе какой смысл в замене?
Мне нравится, что тут, на полатях, я один, вокруг никого нет. Не люблю, когда кто-нибудь стоит сзади, дышит в спину, оценивает каждое твоё движение.
Любая работа – набор усвоенных навыков. Но главное не расслабляться. Вообще надо жить, не расслабляясь, быть готовым к неожиданностям. Я это понимаю, но у меня не всегда получается. Я бываю рассеян, устав от монотонности процесса. Работа проста до идиотизма: вот элеватор, толкни в него трубу, захлопни дверцу, махни бурильщику: готово. Вот следующая труба, зачаливай её пеньковым канатом…
Иногда смотрю вниз, вижу у ротора Доценко. Это страшный человек. Лицо сплошь в мелких морщинах, вместо рта – щель. В маленьких, спрятанных под низкими бровями глазах лютая обида на счастливо живущее человечество. В нарочитой вежливости – рычание. Такие люди способны на жестокие поступки. Вынесенная за скобки неудавшаяся часть человечества.
Я не боюсь его. Я его опасаюсь.
Я не знаю, за что он сидел в тюрьме, но уверен, что не за карманные кражи. Интересно, почему эти люди так себя уважают? И почему некоторые так уважают их?
Он охотник. После двенадцатичасовой вахты, когда все валятся с ног от усталости, берёт ружьё, встаёт на лыжи и отправляется в тундру. Маленькая фигурка в маскхалате из старых простыней быстро растворяется в заснеженном пространстве.
Дичь приносит редко, – стрелок неважный, не везёт, или не нужна ему дичь? Шутки по этому поводу воспринимает болезненно.
– Зайца не убил, тебя убью. Хочешь? – сжатые губы растягиваются в ниточку.
Шутит. Но не смешно.
Он живёт по странным законам, не боится никого, если посчитает нужным кого-то убить, церемониться не будет. Я не очень боюсь смерти. Смерть – лишь мгновение боли, за которым темнота, сон. Спать не страшно, не боязно же засыпать каждую ночь. Я боюсь вечного небытия. Я не в состоянии осознать его, осмыслить, понять.
Жизнь Доценко усложнилась после того, как у нас появился новый буровой мастер – Фёдор Григорьевич Журавлёв. Человек прямолинейный, он не умел и не хотел вникать в психологические тонкости взаимоотношений между людьми, учитывать разницу характеров.
– Эй, ты, а ну, иди сюда! – звал он Доценко, маня согнутым указательным пальцем.
Доценко легче переносил грубость, чем пренебрежение. Он не реагировал до тех пор, пока кто-нибудь не толкал в плечо: «Тебя мастер зовёт!». Доценко не двигался ни на шаг, и разговаривал с Журавлёвым неприязненно, односложно.
Иногда, чувствуя натянутость отношений, Журавлёв дружески хлопал его по плечу:
– Ты проще будь! Чего надулся? Лопнешь.
Доценко молча отстранялся.
– Ишь, цаца. Не нравится. А мне наплевать. Я тебе не папа, конфетку не дам.
Журавлёву пятьдесят четыре года, тридцать из них прошли на Севере. Где-то на Большой Земле, то ли в Николаеве, то ли в Херсоне, живёт его супруга и два взрослых сына. Журавлёв ездит туда летом, в отпуск. Но ему становится скучно, и он вскоре возвращается на Север.
Раз в две недели, устав от работы, Журавлёв отдыхает. Ему передают из посёлка водку. Выпив, он берёт баян, который хранится под столом, в чехле. Играет Журавлёв плохо, поёт всегда одну и ту же песню: «Я люблю тебя, Россия, дорогая наша Русь!». С первой же строчки начинает плакать. Слёзы, скатываясь по седой щетине, нависают на подбородке. Голос, в отчаянной горечи, срывается. Когда доходит до слов: «Ты мне Родина родная, дорогая наша мать!», – роняет косматую седую голову на баян.
Конфликт между Журавлёвым и Доценко вызревал неуклонно. Раньше Доценко хотя бы здоровался, теперь не замечал мастера, сжимал зубы при встрече, желваки ходили на впалых щеках. Порученную работу выполнял добросовестно, но нервно.
Однажды Доценко, зайдя на ужин в столовую, сказал, садясь за стол, не кому-то конкретному, а будто всем сразу:
– Доиграется мастер. Застрелю.
Бурильщик Толя Степанов, старший среди нас, решил, что дело приняло слишком серьёзный оборот, агрессора надо обезоружить.
Я вызвался идти вместе со Степановым. Хотелось доказать себе, что я не боюсь этого человека.
Доценко жил один, хотя балок был двухместным, никто не хотел соседствовать с ним.
Он лежал на низкой кровати, застеленной размахрившимся по краям одеялом, и рассеянно ковырял в редких гниловатых зубах спичкой. В балке пахло протухшей рыбой.
– Где патроны? – спросил Степанов.
Доценко не решился вступать в конфликт с ним, зная, что вспыльчивый бурильщик изобьет его, они уже не раз вздорили. Мы стали выбрасывать вещи Доценко из рюкзаков и мешков, пока не нашли патроны. Доценко с подчеркнутым равнодушием наблюдал за нашими поисками.
– Это всё? «Больше нет?» – спросил Степанов, засовывая в карманы телогрейки пачки с патронами.
– Не твоё дело. Мент, что ли?
Во время обыска Доценко неотрывно глядел на меня, хотя говорил с ним Степанов. Моё присутствие Доценко возмущало. Ему казалось, что я не имею права на участие в обыске. Этим визитом я переступил черту.
Я хотел избавиться от страха перед Доценко, но лишь увеличил его.
Долго тянется месяц вахты, слишком долго, чтобы что-то не произошло. Я всё время ожидаю неприятностей, потому они и случаются. Помните, у Достоевского, князь Мышкин боялся разбить вазу и, конечно же, её разбил.
Мышкин – это я.
Не представляю, как это случилось, – или дверца элеватора заледенела, или я с недостаточной силой хлопнул ею. Элеватор раскрылся на полпути к ротору, трубы скользнули в скважину.
Плохо помню, как описаны чувства князя Мышкина, разбившего вазу, я давно читал роман, но я чувствовал себя отвратительно. Всю бригаду лишили месячной премии.
Люди приезжают на Север, чтобы заработать деньги. Они обмораживаются, таскают тяжести, страдают радикулитом и другими болезнями, едят всякую гадость, приготовленную бесталанными поварами в столовых, месяцами живут без женщин посреди тундры, терпят грубости и бесчинства буровых мастеров.
Всё ради того, чтобы в конце месяца получить деньги и привезти их домой. Они не могут хорошо относиться к человеку, который отнял у них часть этих денег.
Я это понимал.
Но люди и на Севере остаются людьми. Меня не оскорбляли, не травили, только глядели с сожалением. Лишь на Доценко лишение премии произвело шокирующее действие. У него даже слов не находилось, чтобы выразить глубину возмущения. Встречаясь со мной, шипел и скрипел зубами. Мне некуда было от него деться, разве что убежать сто километров до ближайшего ненецкого стойбища.
Журавлёв сказал:
– Не переживай, что мы аварий не видели, подумаешь, трубы улетели. А на уголовника этого наплюй, ничего он тебе не сделает.
Я был благодарен Журавлёву за тёплые слова, но легче не становилось. Я был согласен даже на то, чтобы Доценко избил меня, только бы эта тягомотина прекратилась. Но тягомотина не прекращалась. Доценко видел, что со мной происходит и, кажется, получал от этого удовольствие. Будь я взрослее, я бы выработал чёткую линию поведения, но моя тонкокожесть была очевидна.
Он не пугал дикими выходками и угрозами, лишь глядел на меня. Так глядят на жертву, приготовленную к закланию.
Эта история должна была достичь кульминации. Так и случилось. Однажды Доценко сказал, что я должен ему деньги, и назвал их количество. Я понял без объяснений, что это разница между той суммой, которую он получил бы, если б не авария, и той, которую он получит теперь.
Сначала мне показалось, что он шутит. Почему я должен только ему? Остальным я разве не должен? Но он не шутил.
У меня обмирало сердце, я не знал, как поступить. Если б я сразу твёрдо ответил, что никаких денег отдавать не собираюсь, он, возможно, и успокоился бы. Но я своей нерешительностью оставил ему повод для притязаний, и теперь не знал, как выпутаться из этой ситуации.
Может быть, отдать ему деньги? Но что останется от зарплаты? Что я привезу домой? Как объясню жене, почему столько заработал за месяц? Без премии у меня небольшая зарплата, я недавно на Севере, всего полтора года, и не успел заработать ни одного коэффициента, называемого «поляркой». Объяснять жене насчёт аварии, которую сам же и устроил, бесполезно. Она выспросит всё до мелочей, выявит, как опытный следователь, все детали, докопается до корня. А корень – мой страх перед Доценко.
Она не станет меня ругать, молча уйдёт в другую комнату. У неё это отлично получается, – демонстрировать презрение. Её молчание хуже любого упрёка. От её молчания хочется пойти и застрелиться.
Но самое главное в том, что надо будет как-то существовать до следующей зарплаты. Жена не работает, сын ещё мал, это невозможно. Никто нам не поможет. Потому что некому. Так получилось, что у меня нет на буровой близких друзей, не с кем поделиться, рассказать о своей беде. Я трудно схожусь с людьми. Наверное, я «тяжёлый» человек. Но «тяжёлый» не значит плохой.
Если б Журавлёв узнал, что Доценко требует с меня деньги, обязательно бы вмешался. Но на Севере принято самому решать свои проблемы, обращаться к Журавлёву мне было стыдно.
Зарплату привозят на буровую вертолётом дня за три до окончания вахты. Обычно я ожидал вертолёта с нетерпением. Теперь мне вовсе не хотелось, чтобы он прилетал. Но он прилетел, и некрасивая бухгалтерша Света с большеротым, лягушачьим лицом, раздала конверты с усечённой на величину премии зарплатой.
Доценко сказал: вечером принесёшь деньги. Вопрос не обсуждался: принесёшь и всё. Его не интересовало, сможет прожить моя семья до следующей зарплаты или нет. Никогда не думал, что смогу так ненавидеть человека.
Я не пошёл к нему вечером. Придя с вахты, лёг на кровать лицом к стене и сделал вид, что сплю. Я точно знал, что он не придёт для того, чтобы вымогать у меня деньги насильно, хотя бы потому, что я жил в балке не один. Едва ли ему хотелось, чтобы эта история получила огласку.
Но ведь этим вечером жизнь не кончается, страх будет теперь со мной всегда, даже если я принесу ему деньги. Мне никогда его не преодолеть. Потом появится другой Доценко, и будет то же самое. Если человек однажды согласился стать рабом, он будет им всю жизнь. Разве нужна мне такая жизнь? Я не хочу быть рабом. Что же мне делать?
Из протокола допроса бурового мастера Журавлёва Ф.Г. капитаном полиции Охрименко Н.Н.:
«Доценко Г.Н. трудился в бригаде №4 Приморской геологоразведочной экспедиции два года восемь месяцев. Я знаком с ним четыре месяца с тех пор, как принял буровую бригаду. Доценко Г.Н. проявил себя, как недисциплинированный, склонный к нарушению правил техники безопасности, работник. В коллективе авторитетом не пользовался из-за агрессивности поведения. Три недели назад угрожал застрелить меня из принадлежащего ему охотничьего ружья. Ружьё и патроны к нему были конфискованы бурильщиком Степановым Н.Е. и помощником бурильщика Егоровым Г.Ф., что они могут подтвердить. Конфискованное ружьё и патроны находятся у меня в балке.
Смерть Доценко Г.Н. наступила 20 декабря в 20 часов пятнадцать минут, вследствие падения ему на голову с большой высоты (с кронблока, расположенного на высоте 53 м) куска замёрзшей смазки – солидола.
В этот момент производился подъём бурового инструмента. Доценко Г.Н. в момент падения куска смазки самовольно снял каску, которая мешала ему в работе. На замечание бурильщика Степанова Н.Е. Доценко Г.Н. отреагировал резко, матерными словами. То, что Степанов Н.Е. немедленно не остановил работу, считаю его ошибкой.
Всю вину за случившееся следует отнести на счёт погибшего, так как правила техники безопасности он нарушал постоянно, даже под угрозой отстранения от работы. При этом не снимаю ответственности с себя, так как должен был своевременно сообщить об угрозах Доценко Г.Н. и конфискации у него оружия и патронов к нему.
Буровой мастер Журавлёв Ф.Г.»
Художник: Максим Ланчак