Рассказ
Мне нравится поздней ночью, лёжа в постели, негромко повторять слово «виолончель». Произносить его нараспев, с закрытыми глазами, и тут же представлять немолодую итальянку, лежащую подле меня. Все подробности представлять. Руки, ноги и всё прочее, лишь для приличия прикрытое лёгкой вуалью воображения. Лежит моя итальяночка-виолончель подле меня и по-джокондовски улыбается. Что-то сейчас точно произойдёт!
Правда наутро меня начинает жечь всплывающий из глубин подсознания нескромный вопрос: почему вчерашней ночью мне представлялась именно немолодая итальянка? Отвечаю, прежде всего, себе самому любимому. Потому что моей итальяночке-виолончели понадобились долгие годы странствий сквозь множество разочаровывающих (если не сказать больше) взоров и дланей разного рода виртуозов-исполнителей. И лишь проделав путешествие длиной в одну отдельно взятую виолончелевую жизнь, она благополучно перенеслась на Итаку, где, (конечно же, в качестве утешительного приза) в первый же день повстречала меня и духовно преобразилась, разумеется, в лучшую сторону.
А ещё мне нравится произносить слово «остров». Тоже с закрытыми глазами и тоже нараспев. Правда, чтобы попытаться достичь подобного чудесного эффекта, как с «виолончелью», чтобы представить какой-нибудь отдельно воздвигнутый Господом посреди мирового океана остров, представить бирюзовую ленту прибоя, пальмы и чуть прикрытых чем-то мечтательным, чем-то вроде райских фиговых листочков, молоденьких туземок, доверчиво выбегающих навстречу раздувшемуся от непотребных амбиций мореплавателю, который, обливаясь потом, горделиво шествует по белоснежному пляжу острова с туго набитым мешком даров – грошовых ручных зеркал, монотонно постукивающих друг о друга, мне необходимо найти ещё одно слово-друга. Или слово-партнёра. Или слово-якорь. Чтобы надёжно пришвартоваться возле только что открытого острова. Чтобы застолбить дарованное свыше. Чтобы и остров, и туземки стали только моими и ничьими больше.
Однажды мне всё же удалось лицезреть наяву это вожделенное, насквозь проржавевшее за годы ожидания, слово-якорь. Мне просто повезло. Я просто наткнулся на него в чьём-то тексте. Слово само себя обнаружило. Оно запылало тусклым огнём сквозь остальной бездарный текст. В чьём конкретно тексте я лицезрел долгожданное чудо? Это уже неважно. Теперь я всё равно не назову первоначального творца по имени его и не сознаюсь в столь простодушном плагиате. Теперь мне и радостно, и стыдно. Только так и никак иначе. Получите и распишитесь.
Вдохновенно и трепетно с пугающей меня самого страстью писал я рассказ с поразившим меня названием. Глядел на растущую стопку свежеисписанных страниц и чувствовал себя тем самым мореплавателем с громадным мешком ручных зеркал. Название прельщало, как вышеупомянутая, в прошлой жизни бестрепетно прошедшая сквозь строй мужчин-виртуозов, иностранка-виолончель зрелых лет с чересчур ярко накрашенными губами, лежащая на моей постели и призывно глядящая на меня. Но по разным причинам и, в первую очередь, из-за врождённой робости моей, полностью выношенный рассказ так и не появился на свет. Бесследно растворился в бесплодной моей утробе. Бездарные литературные критики (они же текстовики-гинекологи), грустно вздыхая и покачивая головами, подтвердят скорбную возможность подобного развития событий в одной отдельно взятой писательской судьбе. И тогда я пошёл на крайнюю меру – решил набросить верёвку, намыленную остатками неизрасходованного воображения, на изящную гештальтову шею стихотворной рецензии. В случае неудачи, обливаясь крокодиловыми слезами, я бы попросил верного товарища выбить воображаемый табурет из-под картинно воздевшего руки и до половины явленного миру бумажного тела женщины-рецензии. А после нашёл бы утешение в разврате и винопитии.
Действующее лицо рецензии с точёной гештальтовой шеей – стихотворная книга «Дымка мира» одного никому неизвестного русского поэта. Назовём его загадочно и непостижимо – поэт NN. Книга с пророческим названием. Почему с пророческим? Попытаюсь растолковать в конце повествования. А пока – ваш скромный автор, он же – рефлексирующий Улисс отправится в путешествие по её девственному, ранее не исследованному картографами морю. По её архипелагу. По островам-стихотворениям. Почему бы и нет? Решено и подписано. Утлая лодочка воображения призывно покачивается у причала. Командировочные и презервативы во внутреннем кармане.
Профессиональным писательским взором касаюсь названия. Громогласно откашлявшись, просыпается писательский внутренний голос.
– Чего изволите? – по-ефрейторски вытягивается он в струнку.
Ему на роду написано быть личным Вергилием. Это его звёздный час. Именно он будет сопровождать меня в плавании по славному морю священной русской литературы. Не понапрасну выпестован и вымуштрован долгими зимними вечерами, проведёнными над настоящими русскими книгами.
Оттягивая сладкий миг узнавания, трепетно дотрагиваюсь до крохотной книжицы поэта NN. Всё в ней продумано до мелочей. Забытая современниками суперобложка с приглашающим к соавторству рисунком (настоящий ценитель стихов всегда соавтор поэта, иначе невозможно ни проникнуть в его мир, ни исследовать его, обречённо следуя за плотоядно подрагивающей стрелкой компаса с юга на север и с севера на юг, ни получить истинного наслаждения от бескрайних его пространств и завораживающих его пропорций). Перелистываю первоначальные страницы (немного бедного текста, немного бедных, и оттого драгоценных красок на простынно-больнично-страничном пространстве). Усаживаюсь в утерянное в буре революции и гражданской войны и уцелевшее лишь в семейных преданиях дворянское бабушкино кресло. Чтобы погрузиться в волшебный мир русской литературы. Чтобы услышать в скорбных стенах постсоветской комнаты внутренний писательский голос, слегка напоминающий эхо в чудом уцелевшей циклоповой пещере хрущёвского коммунизма.
И он появляется. И он гремит. И он прорицает, что путешествие – это священнодействие. Даже вымышленное. Даже литературное. Несмотря на деда-простолюдина. Несмотря на новое смутное время. Несмотря на испоганенное русское слово. И ещё одна немаловажная деталь. По его профессиональному мнению, приступая к путешествию, стоит дождаться долгожданной минуты откровения, когда в первобытном океане, а по старине Фрейду – в подсознании, появится некий образ. Среди бесконечного ряда бестелесных призраков должно появиться нечто настоятельно требующее солнечного света. Это и есть первый дар в целом ряду предстоящих. Это и есть благословение свыше. Это и есть белый голубь с горы Арарат. С пальмовой ветвью в клюве, разумеется.
Русские дворяне не лгут. А внутренний писательский голос – тем более. Минута приходит. Матовое и, в моём представлении, как вы уже сами догадываетесь, женское тело книги прямо на глазах превращается в карту неведомого архипелага. Душа горит от священного, неоднократно описанного многими плохо кончившими первооткрывателями страха. Плывущий по океану русской словесности приветствует тебя, братишка-Кьеркегор! Дотрагиваюсь до истёртой по краям и на сгибах карты и чувствую, как в гости к страху приходит трепет. Этот датский трепет русского конкистадора при мыслях о много повидавшем бумажном теле карты-женщины! При мыслях о нагих туземках и бирюзовом прибое. Какие ещё открытия, какие берега ждут бесстрашно плывущего на утлой лодочке от острова к острову, от туземки к туземке российского мореплавателя!
Их – целый список. «Я список кораблей прочёл до середины…». Неужели другая половина так и пребудет во тьме, в молчании, в небытии? А вдруг в набившем оскомину еврейском утаивании половины греческих кораблей и таится то самое, сокровенное? Литературный Грааль вдохновения, к примеру?
Обладай я спрятанной на пыльном московском постреволюционном чердаке чашею литературного Грааля, мне бы сталинские лагеря пионерскими показались!
Подобные контрреволюционные мысли на современный лад навечно заплутавшего в литературном лесу сознания – второй дар истинного путешествия. Истинное путешествие происходит прежде всего в отчаявшейся голове. Для истинного путешественника категорически запрещено пересекать порог собственного дома. Достаточно простого священнодействия. Положить в пустой, пахнущий странствиями чемодан дюжину китайских труселей и футболок. Трепетной рукой коснуться копеечных артефактов. Твоя Итака пред тобой. Ты и Улисс, и Пенелопа вместе взятые. Лук натянут, и женихи покорно склонили головы…
Да здравствует рефлексия! Да здравствует путешествие! В руке – истрёпанная карта стихотворного архипелага. Под ногами, прямо под тонким днищем воображаемой лодочки – бездонный океан русской словесности. В голове – ветер странствий. Что ждёт странствующего героя? Сбудется ли то, о чём грезил он, отправляясь в путешествие?
Смеркается. Буду плыть сквозь русскую ночь. Буду глядеть в звёздное небо. Как страшно! Как сладко!
Наутро передо мной, опоясанный бирюзовой пеной прибоя, – первый остров. Передо мной – изваянная из мрамора девичья плоть первого стихотворения.
Остров первый. Песня Перми.
Стихотворение полностью уместилось на небольшом листке-острове размером с ладонь. На острове-ладони. Полностью – от роддома до полустёртой беспощадными русскими дождями, но всё ещё различимой эпитафии на скромной и до боли родной, сваренной из советских прутьев, смертной пирамидке. Классическое русское стихотворение, в котором, если копнуть глубже, сокрыто нечто римское, медное, звенящее. Почему римское? Потому что – исконно-русское, потому что – археологически-забытое.
Классическое стихотворение о городе, о горожанах, о русской истории, о русской культуре. Всё вышеперечисленное упало в этот стих, умерло в нём, подобно зерну в земле (добрым словом помянем по-еврейски мудро и загадочно улыбающегося, явившего библейский лик из-за русского облака патриарха Ходасевича), и ждёт своего часа, чтобы возродиться в сердцах читателей. Это прорицает внутренний писательский голос. Позвольте даже сказать – прозревает сквозь таинственно мерцающие русские буквы. Радость слышна в шаляпинском этом голосе сразу по двум причинам. Оттого, что поэт – гениален. Оттого, что читатель – талантлив.
Остров второй. Леди. Во дворе.
Стилю поэта, манере письма, его отработанному за десятилетия упорного труда порядку составления русских слов не устаёшь восхищаться, подплывая ко второму острову. Всхолмления, кустарник, галечный пляж. Рубашка, намокшая от пота. Волдыри от вёсел на девичьих ладонях филолога.
Вступим же на благословенный остров. Мир русского детства, мир ребёнка, мир маленькой девочки пересекается, входит и выходит (в и из) мира города, мира России. Много русского света. Много русской доброты. Много русских детей. И все, как в солнечной советской сказке, как в Солнечном городе, умненькие, скромненькие и молчаливые. Все с косичками и с портфельчиками. Все в толстенных очочках. Выстроились в кружок и смотрят на меня. Ждут чего-то. То ли поэта NN, по-императорски бесстрастно въезжающего в очередную покорённую столицу на белом жеребце, а рядом – автора сих строк, скромно притулившегося на грустно перебирающем тоненькими ножками чёрном ослике, то ли триумфального возвращения Советской власти. В сущности одного и того же…
Остров третий. Один из дней. Затягивает осень всё Прикамье… Горит душа осенней рощи…
Раскрывается ещё одна тайна поэта. Ещё одна скорбная пелена ниспадает с одиноко стоящей фигуры взгрустнувшего о России небожителя. Перед нами предстаёт его тонкая, ранимая, незримая прочим (а прежде всего ему самому) душа. Неужели она – есть? А иначе – откуда эти строчки:
– Я ангелу слетевшему подобен…
– Мы – ангелы, униженные, боги…
Настоящий поэт в стихах своих всегда правдив. А иначе ангел смерти отнимет у него священный дар.
Остров четвёртый. Звёздный купол. Мутная равнина. Мартовское утро. Ночные часы.
Среди избранных сих строк сокрыт лучший вариант России. Сокрыта веснушчатая девочка – Россия, доверчиво улыбающаяся посреди бескрайнего поля и протягивающая воображаемую ромашку поэту NN. И пусть он абсолютно ничего не делает. Не призывает ни к войнам, ни к революциям. Пусть он лишь треплет государственною рукою румяную щёчку ребёнка. Будем же благодарны ему и за это. За то, что растворил створку вечернего окна и на мгновенье показал нам предзакатную Родину нашу (в образе той самой девочки в розовых чулочках), показал, какой должна быть небесная Россия. Не знаю, удастся ли мне при жизни моей ещё хотя бы раз лицезреть ту девочку на том бескрайнем поле сквозь то распахнутое окно…
Остров пятый и последний. Амфитрион. Танцы цивилизации. Своим ходом. Материнский капитал.
Одиночество. Парень с Урала.
Самая большая подборка. Целых шесть стихотворений. Мысли о будущем. Мысли о русском пути. Волшебная магия русского слова, которая и заставляет читателя – прочесть, а автора рассказа – написать несколько слов об этой книге. Читайте, наслаждайтесь, мечтайте. Прозрачный стиль. Классическая простота, добиться которой, не прилагая неимоверных усилий, практически невозможно. Да и усилия неимоверные вряд ли помогут. Даже и не пытайтесь…
Подошло к концу наше путешествие. Умиротворённо покоится в ладони моей всем непредсказуемым женским телом своим заманчиво мерцающая «Дымка мира». Умиротворён и благостен предзакатный архипелаг, сотворённый в минуту русского отчаяния поэтом NN. Это и есть та самая минута, когда приходит пора возвратиться к первоначальной своей мысли. Обещанное надо выполнять. А иначе ангел смерти отнимет и у меня мой священный дар.
Посмотрите на книгу в бережной ладони моей. Посмотрите, как будто в последний раз. Всем русским сердцем своим проникните в название. Разве поэт не прав? Разве не одна только дымка и осталась нам от русского мира? Одна лишь дымка, одни лишь несколько тающих прямо на глазах волшебных образов, которые в минуту посетившего его откровения и набросал поэт своею волшебною кистью. Набросал, предчувствуя, что вот-вот растворятся они в поглощающем Россию сумраке вместе с остальным русским миром…
Солнце садится за горизонт. Подходит к концу печальный мой рассказ. Именно рассказ. Похоже, что по вышнему соизволению мне всё же удалось написать рассказ с изначально околдовавшим меня названием. Рассказ про никому неизвестного русского поэта. Рассказ про поэта и про Россию. Было ведь и у Набокова нечто подобное. Кажется, «Памяти Шигаева». С подобною же темой. Поэт и Россия. Почему бы и мне вослед за позорно эмигрировавшим с вскормившей, а затем и вдохновившей его матери-Родины классиком, натянув предварительно по его гениальному рецепту английские клетчатые рейтузы, не замахнуться на благодушную Матушку Русскую Литературу продырявленным в бесконечных странствиях литературно-энтомологическим сачком собственного изготовления?
Сокрылись за кормой утлой лодочки писательского воображения неоткрытые никем, кроме печального русского поэта, да автора сих строк, по-товарищески обречённо следующего по стопам первооткрывателя, острова-стихотворения. Но ещё долго не отпускает тот сокровенный взлёт мысли, тот сокровенный и до невозможности печальный русский образ, ради которого и сотворён данный труд.
Какой-такой вышеупомянутый образ сквозь безбрежный океан русской классической словесности всплывает прямо по курсу утлой лодочки моей, пытается потопить её, и, исчезая за бортом, грозными очертаньями своими взывает к мудрости простодушного народа нашего? А вот какой…
Жили-были мы в русском нашем государстве и дожили до того, что одни только стихи у нас, русских, и остались. Одни только настоящие стихи, да прибаутки. И «Дымка мира» – в первых печальных их рядах.
Может быть, о том и написана эта книга, что и сама наша Россия со всеми бедами её и горестями, и, главное, с просвечивающей и утешающей бедного нашего человека сквозь горести эти идеей большого русского счастья, и сам город наш с его толпящимися над большой русской рекой странного вида домами, и сам поэт с его скромною книгою – это и есть то малое, то последнее, что удерживает Всевышнего от само собою напрашивающегося шага, за которым лишь ничто, лишь пустота, лишь языки пламени да затянутое грозовыми тучами небо над тем, что было когда-то мировой цивилизацией.
И, может быть, лишь внезапно пробудившийся посреди погибающей Отчизны нашей загадочный и непостижимый поэт NN, да скромная книжица его, да автор сих трепетных строк, обречённо примкнувший к первым двум наподобие литературной Жучки из сказки про репку, и удерживают Россию-матушку на самом краю пропасти, подобно малому деревцу, корнями в обрыв вцепившемуся…
– Эгей! – кричим мы, последние русские, во все стороны государства нашего обширного.
– Эгей! – кричим мы, стоя над пропастью.
– Эгей! – кричим мы, заглядывая в пропасть. – Куда же дальше? Неужели сюда? – и удивлённо указываем на пропасть.
И она улыбается нам.
Художник: Яков Козлов.