«Бакарди-ром» – символ роскошной жизни
(из рекламы)
1
Пансионат на берегу моря строили лет пять или больше. Участок огородили панцирной сеткой, края которой заходили в воду. С деньгами, видимо, были проблемы, стройка иногда замирала, бетонный каркас с неряшливо торчащей ржавой арматурой месяцами мёртво стоял посреди песчаного пляжа.
В начале лета Николаю Терентьевичу Белякову предложили сторожить пансионат, и он согласился: хоть какое-то занятие. Жена давно умерла, сын лет десять назад уехал на заработки в Россию, там и остался, иногда приезжает с женщинами, каждую представляет как жену, но никакие они ему не жены. Он подарил Белякову сотовый телефон, но звонит только перед приездом. Николай Терентьевич ждёт его звонков, заряжает телефон регулярно, но он молчит.
Беляков дежурил по ночам, к пансионату приходил к восьми вечера, никто его не проверял, но он привык работать по-честному. Неторопливо шёл каменистой тропинкой через камыши к пляжу,пережидал поток машин, прежде чем перейти шоссе. От его дома до пляжа недалеко, но он затрачивал на дорогу полчаса, потому что ныли суставы.
Сегодняшний день ничем не отличался от предыдущих. Отомкнув замок на воротах и попав на стройплощадку, Николай Терентьевич зашёл в вагончик, в лицо ударил поток душного, нагретого за день воздуха; Беляков распахнул окно. В первый же день работы он привёл вагончик в порядок: отремонтировал стол и стул, принёс из дома электрическую плитку и чайник, сколотил нары, постелил на них старый, с вылезающей по краям ватой матрас.
Он взглянул мимоходом в осколок зеркала, заткнутый за электропроводку над столом, увидел загорелое, скуластое лицо семидесятилетнего человека: щетина, рубцы морщин на щеках, косматые седые брови. Каждый раз Беляков удивлялся: он казался себе намного моложе.
Николай Терентьевич рассеянно обошёл участок, трогая ногами материальные ценности: кипы досок, арматуру, стянутую проволокой, цемент в мешках, накрытый брезентом. Всё на месте, в точности, как вчера, ничего не пропало. Прилёг на тёплый песок, стал глядеть в море.
Жара спала, но знойная напряжённость оставалась в воздухе, словно в духовке, которую недавно выключили. Небо было густо-синего цвета, оно сохраняло такой цвет всё лето. Лёгкие волны неторопливо полизывали берег, море замерло, словно озеро. Беляков стал рассеянно пересыпать ладонями песок, он приятно грел руки. На пляже к вечеру оставалось немало отдыхающих, некоторые подолгу не вылезали из моря, вода стала слишком тёплой и не освежала. Николай Терентьевич не любил купаться, да и плавок у него не было, а чёрных «семейных» трусов он стеснялся.
Коллектив из трёх девушек и двух парней расположился неподалёку от панцирного забора стройплощадки. На расстеленных покрывалах было расставлено множество красивых бутылок и закусок в одноразовых пластмассовых тарелках. Ребята отдыхали всерьёз.
Николай Терентьевич в последнее время выпивал редко: болел желудок. Носил в кармане пакетик с содой. Когда жжение в желудке становилось нестерпимым, насыпал её в горсть и отправлял в рот, запивая водой. Отпускало.
Беляков принялся наблюдать за молодыми людьми. В высоком и тонком, с гордо посаженной головой, парне, чувствовался лидер, он громко говорил стоящей рядом девушке:
– Мало ли, что ты хочешь. Мне это неинтересно. Мне наплевать на то, что ты хочешь. Понятно?
Хамство – свойство лидера.
Другого парня, с длинными волосами, схваченными на затылке резинкой, две девушки никак не могли поделить, схватив за руки, тянули его в разные стороны. Вроде бы в шутку, но чувствовалось, что всерьёз. Будь такая возможность, они бы разорвали его. Смеялись нервно и возбуждённо. Парень грубоватыми движениями освободился от докучливых барышень, обогнув по мелководью панцирную сетку, подошёл к Белякову.
– Не помешаю? – прилёг на песок напротив.
Русая щетина на щеках, ещё не ставшая бородой, в левом ухе – серьга, на шее – крестик на толстой серебряной цепи, на левой руке, до самого плеча, непонятные наколки. Несмотря на замысловатый вид, взгляд голубых глаз прост и доброжелателен.
– Что-то ищете? – спросил он.
Николай Терентьевич понял, что парень обратил внимание на пересыпание ладонями песка, и немного смутился.
– Нет, просто так.
– Сторожите?
– Сторожить тут особенно нечего, но сейчас такое время, найдут, что спереть.
– А мы из Москвы. Решили развеяться. Хотели в Африку махнуть, но проект сорвался, на деньги пролетели, пришлось в Крым.
– Чем занимаетесь?
– Продуктами.
– Фабрика, что ли?
– Нет, зачем нам фабрика. Где-то покупаем, где-то продаём.
– Спекулируете?
На сей раз смутился парень.
– Неприличное это слово. Нет сейчас такого слова.
– А какое есть?
– Бизнес.
– Что значит «бизнес»? Продуктов-то от вашего бизнеса не прибавляется.
Парня не устроила эта логика, ему не хотелось верить в бессмысленность своей деятельности.
– Это со стороны кажется, что всё просто: продал, купил, получил прибыль. Надо конъюнктуру спроса изучить, цены, заказчиков найти, транспорт. Вон тот парень у нас директором, голова у него хорошо работает.
Николай Терентьевич понял, что лидера определил верно.
– А девушки, это супруги ваши?
– Какие там супруги. Тут сняли. Мурзилки из Костромы.
Парень пренебрежительно фыркнул.
– Выпить хотите? У нас этого добра сколько угодно.
– Желудок побаливает, – уклончиво ответил Беляков.
Парень, не обратив внимания на увёртку, сбегал за изгородь, принёс большую бутылку светло-коричневой жидкости с яркой этикеткой, минеральную воду и два пластмассовых стаканчика.
– «Бакарди-ром», – гордо потряс он бутылкой, – семьдесят пять градусов. Его, вообще-то, в коктейль добавляют, да уж ладно, и так пойдёт.
– Гера! Гера! – стали скандировать девушки, приглашая собеседника Николая Терентьевича вернуться в компанию.
Гера отмахнулся.
– Зовут, – сказал Беляков.
– Скучно с ними, надоели. Секс да секс, что я, робот, что ли?
Ром был чересчур крепок, он обжёг горло, жарко растёкся по желудку. Беляков, с трудом отдышавшись в кулак, спросил:
– Так и не женились до сих пор?
Собеседник помрачнел.
– Я женат. Штамп есть. Только жена ушла.
– Почему?
– Нашла более достойного поклонника. Она платья рекламирует, на конкурсах красоты выступает. Модель. Дверью хлопнула, даже вещи не взяла. Что мне теперь с ними делать? Я хотел, по-человечески, чтобы дети, и всё такое. А она за фигуру беспокоилась, профессию боялась потерять.
– Может, вернётся?
– Не вернётся. Нервная. И гордая. Каждый день ругались.
– Красивая жена – большая забота, – согласился Беляков. – Другая найдётся.
– Когда-нибудь найдётся. А пока ситуация промежуточная: эта жизнь закончилась, другая не началась.
– Любите вы её, – убеждённо сказал Беляков и вновь принялся пересыпать песок из ладони в ладонь. – И я жену любил, тоже красивая была.
– Ушла? – заинтересованно спросил Гера, ему хотелось узнать подробности.
Но Николай Терентьевич не желал вспоминать своё горькое счастье.
– Ушла. Потом вернулась. Потом умерла, – коротко ответил он.
Размахнувшись, бросил камень в море.
– После Крыма ещё куда-нибудь съезжу, – сказал Гера, – не хочу в Москву. Буду, как ковбой в том анекдоте: никто не может его поймать, потому что никому он не нужен.
Он тоже бросил камень в море.
Солнце, скрываясь за горизонтом, заливало лучами весь залив – от мыса Чауда до мыса Ильи, к берегу пролегла огненная полоса с рваными краями, посвежело.
– Кем раньше работали? – спросил Гера, стараясь увести разговор от печальной темы.
– Бурильщиком. На Севере. Скважины бурил на нефть.
– Нефтянка, хороший бизнес, но разве туда влезешь?
– У меня больших доходов с того бизнеса не было. Я искал нефть, а не продавал. Продавали другие. Её пойди ещё, найди. Геологи колдуют-колдуют, скважину испытаем, а она пустая. Или с водой. Вот, к примеру, Первая Прибрежная, говорили, точно будет с нефтью…
И он рассказал, как бурили Прибрежную, как забуривали её в лютые холода, растапливали воду в ручье горящей нефтью, как подмыли левую, если глядеть от мостков, ногу вышки, и вышка едва не упала, как оборвалась девятидюймовая обсадная колонна при спуске, её ловили два дня, и ему, Белякову, удалость её зацепить, как насмерть замёрзли люди в вахтовой машине, которая поломалась в пургу, не доехав до Прибрежной двадцати километров, как тяжело было работать три месяца подряд, когда не прилетел на вахту сменщик.
Пока он говорил, начало смеркаться, загорелись окна домов, опоясывающих залив, особенно много их возле порта, в центре города. Показался над морем бледный обломок выщербленной луны. Песок остыл, Николай Терентьевич волоком притащил два лежака, и они с Герой улеглись на них напротив друг друга. В бутылке оставалось больше половины, но Николай Терентьевич чувствовал кружение в голове, давно он не пил так много, но это не мешало ему вспоминать новые подробности бурения скважин в северных краях, чуть привирать, и самому верить в придуманное, оно казалось забавным и достоверным.
Забавного в его жизни было немного. Вся она состояла из монотонного, тяжёлого труда, лёгкой работы на буровой не бывает. Беляков старался вспомнить смешные случаи и весёлые розыгрыши, чтобы рассказы не показались собеседнику скучными.
– Один живёте? – спросил Гера.
– Один. Сын летом приезжает, привозит, как вы говорите, мурзилок, а что с них толку? Это ж не семья. Мне внука хочется.
Николай Терентьевич чувствовал себя пьяным, пора было пойти в вагончик и лечь спать, но обрывать разговор с хорошим человеком не хотелось.
– Тяжело в жизни приходилось? – спросил Гера, уловив браваду в рассказах Белякова и пытаясь узнать оборотную сторону.
– По-всякому. Жизнь быстро прошла, кроме работы, и вспомнить нечего.
– Ну, а если б была возможность прожить сначала, на второй заход пойти, согласились бы?
Геру, видимо, очень волновал этот вопрос, может быть, прикидывал, не пойти ли самому на второй заход.
У Белякова имелись на этот счёт свои соображения, он не стал спешить с ответом. Встал с лежака, подошёл к электрощиту на стене, включил прожекторы, которые ярко осветили корпус недостроенного пансионата и лежащие на площадке материальные ценности, в свете прожекторов заметалось несколько летучих мышей. Один из них осветил крышу ночной дискотеки, расположенной дальше по пляжу. Из дискотеки доносилась музыка: бухал барабан, ревели гитары.
Николай Терентьевич вернулся к собеседнику, Гера ждал его с наполненными стаканчиками. Беляков махом выпил, и тут же пожалел об этом. Так однажды на буровой, поторопившись, ударился лбом о нагнетательную линию бурового насоса, расположенную на предательски-низкой высоте. Каска отлетела под манифольд, перед глазами сверкнули молнии, он долго не мог прийти в себя.
– Надо, всё-таки, разбавлять эту гадость, – сказал он придушенным голосом.
– Так что вы скажете? – допытывался Гера.
Кружение в голове мешало сформулировать мысль, Николай Терентьевич не мог подобрать нужных слов, они ускользали, словно тени летучих мышей.
– Вот, если б я при этом помнил, что со мной в этой жизни случилось, – попытался объяснить он, – если б во мне сразу два человека было, тот и этот, тогда можно было бы попробовать.
Гера язвительно засмеялся. Николай Терентьевич понял, что смеётся он над собой, что идея прожить жизнь заново, более успешно, безнадёжная глупость, но Белякову казалось, что он смеётся над ним. Легко ли признать себя неудачником и просить вторую попытку?
Гера снова разлил «Бакарди-ром» и, приподняв свой стаканчик, словно для тоста, сказал, мечтательно сощурившись:
– Вот, если б попробовать…
2
В первом классе за одной партой с Колей Беляковым сидела упитанная девочка с русой косой, Лариса Сергеева. Проведя пальцем границу посередине парты, она строго говорила:
– Чтобы твоего локтя за этой чертой я не видела, понял?
Она была склочной и вредной, эта Лариса, кричала на всех обиженным голосом, хотя никто её не обижал, воровала у Белякова яблоки из портфеля, хотя яблоки на рынке продавались дёшево, их можно было даже нарвать даром, если не полениться поехать на велосипеде в ничейный сад за кладбищем.
Коля не обращал внимания на эту подпольную деятельность, раньше – потому, что не хотел ругаться со злобной девчонкой, которая всё равно бы нашла способ выкрутиться, сейчас – потому, что было жаль её.
Теперь он знал её жизнь, она знать её не могла и жила мечтами.
Ларису лишит невинности в восьмом классе двоечник Володя Максимов – длинноволосый, худой оболтус с гнилым запахом изо рта. Произойдёт это на квартире Максимова по молчаливому согласию Ларисы. Несмотря на всю мощь наступательного порыва, юный любовник надежд не оправдал. Он разочаровал Ларису, отвратив её торопливой неумелостью от дальнейших опытов на два года, до выпускного вечера в десятом классе, где она сама совратила одноклассника, поэта Сашу Попова, в которого были влюблены все девочки в школе. Торопливая ночь с Сашей останется самым ярким воспоминанием в её жизни.
Что хорошего в воспоминаниях об овощных и продуктовых магазинах, где она работала продавцом? О случайных мужчинах, появлявшихся в её жизни до тех пор, пока не встретился Павел, беззаботный водитель междугородного автобуса, весельчак с гитарой, за которого она торопливо вышла замуж из-за беременности?
Женитьба не изменит образа жизни Павла, он продолжит играть на гитаре и болтаться с друзьями допоздна. От Ларисиных упрёков будет отмахиваться, называя её «домашней пилорамой», будет петь возмутительные песни: «Ты дурочка, ты думаешь, всё кончилось, отпела, отлюбила, отплясала моя хмельная молодость?».
Дети вымотают душу болезнями. Очереди в поликлиниках, места в яслях и в детском саду, порка за двойки в школе, неподъёмные сетки с продуктами, – всё сама, сама. Дети учились плохо, семью называли «неблагополучной». Павел возвращался из рейсов усталым, ему надо было отдохнуть.
К тридцати пяти годам Лариса подувянет, станет сильно краситься, выпивать после работы, в лице появится одутловатость, на ногах вздуются вены. Ей будет сорок три года, когда Павел разобьётся на автобусе. Через год сына посадят за кражу, дочь родит ребёнка неизвестно от кого.
Если кто-то разбрасывает камни, то кому-то приходится их собирать. Лариса поймёт, что это занятие ей не под силу. Она продолжит бессмысленно ходить на работу, в овощную палатку на рынке, взвешивать грязную морковь, свёклу и картофель, ненавидеть покупателей, стараться не обращать внимания на режущую боль в коленях…
Этого печального финала Лариса не знала и всё толкала, толкала безответного соседа по парте в бок острым локтем, всё воровала на переменах яблоки у него из портфеля.
Белякову захотелось сказать Ларисе что-нибудь хорошее, чтобы она стала добрее, чтобы жизнь пошла по-иному. Доброта способна совершить волшебные превращения. Лариса в такие глупости не верила. Семилетняя девочка, задорно-курносая, с расчёсанными на прямой пробор волосами, с веснушками на полненьких щёчках, не сомневалась: жизнь – это борьба за счастье, место под солнцем нужно завоёвывать, мест мало, всем не хватит. Тянуть с этим вопросом не стоит, начать можно, хотя бы со щуплого мальчика, соседа по парте. Да не всё ли равно с кого? Но для того, чтобы ты выиграл, кто-то должен проиграть.
Беляков понял, что все неудачи в жизни коренятся в том, что он вовремя не дал отпор агрессивной девочке. Двинь он ей в бок локтем, она б заплакала и сдалась, а он вырос бы бойцом, в любой момент готовым дать отпор. Но почему-то ему не хотелось уподобляться Ларисе, он не стал её обижать.
3
Воинская часть располагалась неподалёку от огромного цементного завода. Армейскую тоску усугублял насыщенный мельчайшими частицами цемента воздух, вызывающий астматический кашель. Особенно невыносимо было в жару.
С самого начала службы Белякова не оставляло предчувствие беды; раньше он томился безвестностью, теперь точно знал, откуда её ждать. Ещё не ясно, что тяжелее: незнание в прошлой жизни, или уверенность в этой.
К тому, что армейская служба полна идиотизма и унижений, он был заряжен терпением на два года, знал, что перенесёт армейские невзгоды, но в Лиде уверен не был. Он писал ей беспримерные по проникновенности письма, для безнадёжного троечника это был подвиг.
В школе Лида училась намного лучше Белякова, много читала, играла на пианино. Коля опасался, что ей скучно с ним, увлечь её рассказами о занятиях в конькобежной секции не удавалось. Лида слушала с терпеливым вниманием воспитанного человека. Коля понимал, шансов у него немного. Но они были, потому что имели существенный, прочный фундамент. Однажды, всего однажды, он не верил, что это произошло наяву, Лида вдруг предложила ему остаться у неё до утра, когда её родители были на даче. Трудно сказать, почему так случилось, возможно, её измучило любопытство, она так много читала и слышала о том, что происходит между мужчиной и женщиной, и решилась на этот шаг, подражая героиням Мопассана, Золя или ещё кого-то.
И Лида, и Коля так испугались происшедшего, что эксперимента больше не повторяли. Коля был уверен, что сам факт близости – гарантия верности Лиды.
Первые полгода службы в увольнительные не пускали. Белякову не терпелось позвонить, и он, вместе с другом, Володей Пичуриным, решился на самоволку. Измучившись подозрениями, что Лида встречается с кем-то другим, Коля обо всём рассказал ему.
Городок возле воинской части был жарким и чахлым, ни единого деревца на узких улицах, вместо пыли ветер мёл по асфальту сероватые частицы цемента. В таких местах с беспросветной быстротой вянут последние надежды.
Володя сразу же ринулся к пивному ларьку, запотевшие на дикой жаре кружки, выглядели соблазнительно. Беляков не стал пить пива, он весь извёлся, пока Володя с наслаждением, глоток за глотком, высосал три кружки. После длительных расспросов прохожих удалось разыскать убогое, приземистое здание переговорного пункта.
В единственную будку междугороднего телефона томилась очередь. Беляков стоял в духоте тесного помещения, боясь отлучиться даже на секунду. Люди говорили подолгу, болтали всякую муть, ради которой и звонить-то не стоило. Особенно взбесила толстая тётка. В будке, напоминавшей парную, тётка истекала потом, она размазывала его ладонью по румяным щекам и мощной шее, но продолжала монотонно вымогать дурацкую информацию: «А картошка почём у вас? А помидоры? А на сахар подняли цену? И соль подорожала?»
Ожидание становилось невыносимым, в части могли обнаружить их отсутствие, мог появиться воинский патруль, проверить документы и забрать на гауптвахту, да мало ли какие последствия могла иметь отлучка с места службы. Володю после пива интересовал туалет, только об этом он и говорил, а когда справил надобность в ближайших кустах, принялся нудить, что пора возвращаться в часть.
Но Беляков решил дозвониться во что бы то ни стало. Мужчина в белой рубашке навыпуск, несомненно, был военным, он говорил по телефону чеканными фразами: «Так точно. Вчера прибыл. Всё будет исполнено». Но времени у него ушло почти столько же, как и у тётки. Когда подошла его очередь, Беляков уже перегорел, ему не столь остро хотелось услышать голос Лиды, да и времени на длительную беседу не оставалось.
Мать Лиды, Ольга Христофоровна, ответила так, словно попрощалась только вчера:
– Да, Коля, слушаю тебя. Лиды нет, где-то гуляет. Не могу точно сказать, когда придёт, не знаю. Позвони часа через два.
– Передайте ей привет.
– Хорошо, передам.
Ночью, лёжа в темноте казармы, Беляков снова и снова оценивал интонации Лидиной мамы, в них чудилась недоговорённость, она не хотела его расстраивать. Ольга Христофоровна была приветлива к Белякову, но на проводах в армию настояла, чтобы Лида в десять часов вечера отправилась домой, хотя ей хотелось остаться. Когда стало ясно, что Ольга Христофоровна не отступит, Лида обняла Колю и поцеловала. Мама сделала вид, что этого не заметила.
Следующим летом, через год, он получит от Лиды письмо, которому вовсе не обязательно было быть таким подробным. Суть дела излагалась в одной строчке, на этом письмо следовало закончить и не тянуть кота за хвост на четырёх страницах. Разве играют роль причины, по которым человек принимает решение? Когда бросают с пятого этажа вниз головой, бессмысленно стелить на асфальт коврик.
В ту самоволку Беляков пошёл со звенящим отчаяньем в душе, не боясь ничего. Письмо лежало в правом кармане гимнастёрки и жгло грудь так, словно было пропитано концентрированной кислотой. Они пили с Пичуриным водку, вино, опять водку, убегали от патруля проходными дворами, опять что-то пили в грязной забегаловке возле рынка. Потный и пьяный Пичурин допытывался, заглядывая Белякову в глаза:
– У тебя всё с ней было?
– Какая разница?
– Очень даже большая разница.
Разницы не было, планы рушились, жизнь, на которую рассчитывал Беляков, не получилась. Ничего получиться и не могло, не сложатся кубики так, как хочется, хоть пять раз проживай эту жизнь, а если пытаться сложить их насильно, конструкция будет шаткой и непременно развалится. Он не мог стать мужем Лиды. Нужно было хорошо учиться в школе и поступать в университет, играть на пианино, а не гонять допоздна во дворе в футбол, читать много книг, чтобы Лиде было о чём с ним говорить. Единственная ночь «любви из любопытства» не могла стать веским аргументом для замужества, Ольга Христофоровна не допустила бы голодранца в семью. Одолеть жестокую справедливость жизни невозможно.
Через много лет Беляков разыщет Пичурина, директора металлургического завода, позвонит ему, но секретарша не станет соединять руководителя, у которого каждая минута на счету, с непонятным «армейским другом», и Беляков запишется на приём.
Пичурин удивится и встревожится: люди приходили к нему исключительно для того, чтобы что-то просить. Белякову нечего было просить, ему хотелось вспомнить, как напились они в запылённом цементом городе, как ходили, обнявшись по улицам, как искренне Володя его успокаивал; вспомнить эти дни, заполненные отчаяньем, когда Володя разделил его горе.
Пичурин так и не поверил, что Беляков пришёл из-за такой ерунды, ждал, что он примется что-то просить. Беляков пожалел об этом визите.
4
Саша Попов писал стихи, но не это было самым главным для Белякова. Многие в их классе писали стихи, тайно обмениваясь тетрадками. Не из-за них тянуло Белякова к Саше, словно металл к магниту.
Саша был уверен, что пишет превосходные стихи, и выступал с ними на школьных вечерах. У него были густые, светлые волосы, он тщательно зачёсывал их назад, обнажая прекрасный, высокий лоб. Руки – с длинными, нервными пальцами, он магически жестикулировал ими, когда читал стихи. Походка – неторопливая, полная достоинства; подбородок вздёрнут, спина прямая. Говорил он мало, но веско.
Коля ничего не мог понять в его стихах, молчал, когда их хвалили. Беляков гордился дружбой с Сашей, не вполне понимая, чем же мог её заслужить. Теперь ему было ясно: Саше нужен был преданный почитатель, оруженосец Санчо Панса, на которого можно в любой момент опереться, который, не перебивая, выслушает любые Сашины откровения и не будет соревноваться с ним в уме.
Может быть, лучше было бы иметь друга менее одарённого и обаятельного, но с другими Белякову казалось скучно и неинтересно.
Саша был непостоянен: мог приходить каждый вечер и сидеть у Белякова допоздна, но мог не появляться неделю, две, и не замечать Колю на школьных переменах, затаив обиду непонятно на что. Одаривая дружбой, он требовал высокой оценки этого дара.
Его стихотворение появилось в городской газете под рубрикой «Творчество наших читателей», стихотворением восхищались все, даже учителя. Беляков прочитал его раз двадцать: чистые воды реки с медленной водой, склонённые ивы, омуты, пороги, трудный путь реки к устью.
О чём это всё? К чему? Никаких омутов в городской речке-Вонючке не было, о чистой воде и говорить нечего. В Вонючке даже рыбу ловить запретили. Пороги были, но из нагромождений мусора.
Но стихи напечатали в газете, значит, что-то талантливое в них есть, что попало печатать не стали бы, Беляков был горд за друга.
Сашины произведения напечатали в московском журнале. Саша принёс журнал Белякову, невзначай положил на стол, открыв на нужной странице, он был особенно горд этой публикацией. Коля стал читать: поезда, уходящие на рассвете, дальние дали, к которым устремляется душа, дорога жизни, прошитая колёсным перестуком, любимая девушка, встречающая поезд на дальней таёжной станции.
– Тебе понравилось? – спросил Саша.
Коля не понимал, что тут может нравиться, но сама мелодия стихотворения завораживала, он сказал об этом другу. Саше хотелось более детального разбора, но Беляков на него способен не был.
– Много заплатили? – спросил он.
После окончания школы Саша поступил на филологический факультет университета, Коля пошёл в армию. Саша написал стихи: «И друга провожаю я, как в бой», читал их на проводах, Коля чуть не плакал.
Встреча после демобилизации оказалась странной: Саша сразу же попросил денег. Прозвучало это так, словно Коля давно пообещал ему, но забыл. Саша изменился, говорил торопливо, стараясь не смотреть в глаза. О службе расспрашивать не стал, хотя Белякову хотелось рассказать о многом.
Саша взял деньги и ушёл. Подразумевалось, что он вскоре вернёт, но он не вернул, долг постепенно забылся, напоминать было стыдно. Беляков стал работать вахтовым методом, на Севере, платили хорошо.
Саша заведовал отделом коммунистического воспитания в областной комсомольской газете, в местном издательстве у него вышла книга стихов. Придя в гости и вновь попросив денег, Саша мимоходом сообщил о выходе сборника, но подарить почему-то забыл. Беляков купил книгу в магазине, прочитал и опять ничего не понял.
Несколько раз Саша приглашал Белякова на поэтические вечера, где выступал в числе других поэтов. Читал Саша с большим достоинством, сдержанно и убедительно. Но слушали его невнимательно, перешёптывались, обсуждая какие-то свои проблемы. У Коли в ушах рифмы звенели с барабанной нарочитостью, смысл ускользал. Коля думал о том, что Саша с ним едва поздоровался, был возбуждён, суетлив, выглядел немного пьяным, но алкоголем от него не пахло.
Он слушал Сашино выступление, ощущая собственную обыкновенность, бесталанность, и не столько завидовал, сколько обижался на себя: ну, почему бы не иметь ему хоть какой-нибудь талант, не обязательно в поэзии, в чём угодно? Почему так не везёт?
Саша то делился с Колей личными проблемами, был предельно искренен, то пренебрегал, насмешничал. Коля не обижался, он знал, наступит время, и Саша придёт не для того, чтобы просить денег, но чтобы задать полный глубокого смысла, для них обоих, вопрос:
– Коля, ты меня уважаешь?
И этот вопрос из дурацкого анекдота не покажется смешным. Беляков не сможет ответить: уважает ли Сашу. Уважение и зависть в одной берлоге не живут.
Саша скажет:
– Пожалуйста, больше не давай мне денег. Я и так пропал.
Он не даст ему денег, но Саша вернётся ночью с угольно-чёрными, страшными глазами:
– Мне надо уколоться, иначе умру.
Изменить ситуацию Беляков не мог и не пытался. Он следил за последними судорогами друга, ловил себя на злорадном чувстве и презирал себя. Саша умирал, но это не выглядело победой Белякова, он всё равно ему завидовал и не мог объяснить почему.
– Больше не приду, честное слово, – каждый раз уверял Саша, торопливо пряча деньги в карман.
Беляков не пришёл на его похороны, сказавшись больным.
5
Мать умерла мгновенно: вышла во двор покормить кур, упала и умерла. Отец долго болел, недуг изгрызал его, всё не мог справиться с крепко вцепившимся в жизнь, жилистым телом. Беляков работал вахтой месяц через месяц, за отцом нужен был уход.
Уколы отцу делала медсестра Надя, говорливая, приветливая, лет двадцати семи. Высокие грудки белый халат топорщат, брови ниточкой выщипанные, глаза зеленоватые, бедовые. Разговаривала всё как бы с усмешечкой: «Да, Николай Терентьевич!», «Нет, Николай Терентьевич», «Я думаю, так будет лучше, Николай Терентьевич».
Несуразное отчество Белякова дребезжало, словно пустая консервная банка по асфальту. Беляков предложил ей приглядывать за отцом, других кандидатур не было. В деньгах не поскупился, думал, что Надя будет удивлена значительностью суммы, но она кисло скривила губы. Беляков знал, что в поликлинике она зарабатывает гораздо меньше.
Обязанности Надя выполняла на совесть, отец хвалил её. Приезжая с Севера, Беляков сердечно благодарил девушку, дарил то духи, то конфеты, то плюшевые игрушки, до которых она была большой охотницей. Постепенно Надя стала вести себя в доме как хозяйка.
Николаю Терентьевичу шёл сорок четвертый год, кожа на лице потемнела, выдубилась от мороза и ветра, щёки ввалились, скулы торчали, словно скалы. Он давно собирался жениться, но всё некогда было. Женщин, в общем-то, хватало, но женой ни одну из них он представить себе не мог.
Надя вызывала в нём непреодолимый соблазн. Её шутки, улыбки, подтрунивания, он воспринимал, как сигнал к активизации действий, иногда пытался, вроде бы в шутку, обнять её, прижать ладонями грудки. Надя выскальзывала, грозя пальцем: «Насчёт этого мы не договаривались!»
Всё произошло гладко, как по нотам: день рождения отца, застолье с вином, душевный разговор на веранде, прямые вопросы, уклончивые ответы, настойчивость Николая Терентьевича, кокетство Нади, демонстрация женской слабости, бурная ночь, утренние слёзы, торопливая свадьба.
Можно было посомневаться в искренности Надиного поведения, заподозрить её в тонкой игре, Беляков не стал этого делать: у Нади на руках оказалось слишком много козырей. Не пара был ей этот старик, она – молодая, обольстительная, просто его пожалела. Жалость – это снисхождение, когда жалеют – не полюбят.
На тот момент других вариантов замужества у Нади не было, а замуж хотелось. И не так уж плохо всё получилось: дом с приусадебным участком, муж с хорошим заработком. Его отец болен и скоро умрёт.
Николай Терентьевич понимал, что теперь он будет перед Надей в вечном долгу, но согласился на это уродливое счастье, потому что устал быть один, потому что любил её.
Надя рассчитала семейную жизнь здраво: шизофрении частых ссор можно избежать благодаря вахтовому методу работы Николая Терентьевича, за месяц разлуки ссоры забывались, их причины растворялись в глубинах памяти, и пока новые обиды накапливались, проходил период относительного спокойствия, штиля.
Родился Алёша, жизнь приобрела другой ракурс: Надя совершала подвиг, Николай Терентьевич имел возможность расслабиться, уезжая каждый месяц на вахту.
Измученная тяготами материнства, Надя ходила по дому растрёпанная, с опухшими от слёз и недосыпаний глазами. Когда Николай Терентьевич приезжал с работы, она либо глядела укоризненными глазами раненой косули, либо орала срывающимся от бешенства голосом. Беляков был готов на всё, чтобы успокоить её. Этого она и добивалась.
Когда Алёша подрос, Надя стала сдержанней, но общая расстановка сил сохранилась. Наде не давала покоя тоска по упущенному счастью: то, что она имела, считать за счастье было уже невозможно.
Николай Терентьевич стал ожесточаться, терять терпение. Он находился в постоянном ожидании нападения, взаимоотношения сформировались в форме «холодной войны», военные действия возобновлялись неожиданно, вспыхивая пламенем из-под тлеющей золы.
Может быть, ненависть и переходит в любовь, Беляков не был в этом вполне уверен, но в том, что любовь переходит в ненависть, не сомневался.
Было больно и непереносимо мириться, пытаться соединить две половины, не совпадающие и никогда не совпадавшие по контурам. Утраченной и невосполнимой оказывалась не только любовь, но и вся жизнь. Единственной ценностью в ней оставалась его любовь к Наде, до тех пор, пока она была. Когда он вычел эту любовь, жизнь стала напоминать орех, в котором нет сердцевины.
Дальнейшие события вполне вписались в логический рисунок семейной драмы Николая Терентьевича.
Беляков ревновал Надю, звонил при каждой возможности с Севера, не застав её вечером дома, злился, не спал ночами, рисуя картины одна хуже другой.
– У подружки задержалась, – нервно оправдывалась Надя, – неужели я должна дома сидеть?
– Дома, между прочим, ребёнок.
– Уложила спать, и пошла. Я и так кроме ребёнка ничего не вижу.
Беляков подозревал, что Надя врёт, он был уверен, что врёт, оставалось уличить её. Задача оказалось не слишком сложной: «бегать к подружке» она стала даже, когда Николай Терентьевич не на вахте. Беляков бесился, не находил себе места, двенадцатилетний Алёша с грустью наблюдал за отцом; сын давно знал настоящую причину отсутствия матери.
Беляков унизился до слежки. Было стыдно, но пересилить себя не смог. Крался вслед за Надей в парк, таясь за деревьями. Надя нагло виляла бёдрами в белой юбке. У Николая Терентьевича сжимались кулаки: сорок лет скоро, куда ж тебя носит?
Что ожидал увидеть Беляков в парке? Что ожидал, то и увидел.
Сидел на корточках в кустах, Надя прогуливалась по аллее вдоль клумб, помахивая белой сумочкой, явно кого-то ждала. Подружку? Как бы ни так!
И вот он появился – горбоносый красавец в жёваных джинсах. На ходу курил сигарету, густо сплёвывал, словно верблюд. Николай Терентьевич с жадностью его разглядывал: он был моложе Нади, лет на пять, низколобый, с короткой стрижкой, с рельефной мускулатурой, с манерной походкой орангутанга.
Она привычно поцеловала его в щёку. Не в щёку, в морду она его поцеловала. И он, привычно поцеловал её. Что там с ума сойти, Беляков посчитал бы за счастье с ума сойти, тогда бы он с чистой совестью вцепился бульдожьей хваткой орангутангу в горло, и никто б его не оторвал. Но он не сошёл с ума, сидел в кустах, укоряя Надю:
– Как же ты не понимаешь? Уйдёшь к нему, через год вернёшься, как дворняжка побитая. У меня горло перехватит, слёзы потекут. Сказала бы: «Коля, я хочу с тобой жить», и я бы всё простил. Нет, ничего не сказала.
Как проходила жизнь после возвращения Нади, Белякову вспоминать не хотелось: Надя стала неуклонно угасать, как угасает костёр, в котором нечему больше гореть. Куда делась бедовость глаз, насмешливая улыбка? Врачи подозревали у неё страшную болезнь, искали её, но не смогли найти. Надя болела нежеланием жить, против этой болезни нет лекарств.
Умирала она долго, тяжело и безропотно. Страшную болезнь у неё, в конце концов, отыскали. Надя не вставала с постели, мучаясь болями в позвоночнике. Беляков научился делать уколы, Надя шептала: «Спасибо», и эти дрожащие губы остались в памяти Николая Терентьевича навсегда.
6
Барон относился к Наде душевно, старался не замечать её постоянного недовольства мужем, называл «Барбарисочкой». Надя смеялась, удивляясь странному прозвищу.
Барон жил по соседству, напротив. Вообще-то его звали Владислав, но этого никто не помнил. Барон да Барон, как прозвали в школе, так и осталось навсегда. Он был толст и беззлобен, приходил каждый вечер к Белякову, курил с ним на кухне. Выпивали. Больше молчали, чем говорили. Надя, злобно фыркая, захлопывала кухонную дверь, чтобы дым не шёл в комнаты.
Когда страна распалась, стало плохо с работой, Барон упросил Белякова устроить его помощником бурильщика на Севере.
Барон стал работать в вахте Белякова. Николай Терентьевич понял, почему нежелательно иметь в подчинении родственников или близких друзей: любой упрёк будет казаться им несправедливым. Барон был туповат, обидчив и ничего не смыслил в бурении. Николай Терентьевич мог поручить ему лишь самое простое: чистить приёмные мерники из-под глинистого раствора, разгружать машины с химическими реагентами, протаскивать сквозь обсадные трубы шаблон на проволоке и ещё нечто подобное. Барон быстро уставал, часто усаживался перекурить, бросая оскорбленные взгляды на друга, ему казалось, что Беляков заставляет его работать больше других. К концу месяца он едва таскал ноги, мучила одышка, поднималось давление, зато в аэропорту от радости напивался и засыпал, где попало, порой в самом неподходящем месте, например, на унитазе в туалете. Беляков несколько раз вызволял его из милиции. Барон воспринимал хлопоты как должное, у него было своё представление о дружбе. Через год мучений он скопил деньги на подержанную иномарку, о которой давно мечтал.
Барон сочувствовал семейным неурядицам Белякова, то ли дело его Варвара Васильевна, шести пудов весом, слова поперёк не скажет, молчит, улыбается, да семечки щёлкает.
Атмосферу добросердечности, которую, сам того не подозревая, создавал Барон, Беляков ценил, возле друга он отдыхал душой и многое за это прощал ему. Тихий, сипловатый его говорок умиротворял и грел душу после истерических криков Нади.
Барон погиб морозным апрельским днём, когда пробуждающееся после долгой зимы северное солнце светило уже ослепительно ярко, ещё не пригревая, но всерьёз обещая заняться этим вопросом. Скважина стояла на промывке перед каротажем*, поэтому Беляков пошёл в балок, где находилась рация, чтобы сделать записи в буровом журнале. Барон увязался следом, он при каждом удобном случае старался находиться возле друга, стараясь в чём-нибудь ему помочь. Белякова это сопровождение раздражало, и он иногда говорил Барону:
– Ты бы пошёл, занялся чем-нибудь.
Позвонил по рации начальник ЦИТС**, приказал запустить в работу скважину номер 253, соседнюю с 254-й, которую бурил Беляков. Буровая установка передвигалась по рельсам после окончания очередной скважины. 253-я находилась в сорока метрах от 254-й. Чтобы пустить скважину в работу, нужно было открыть задвижку на трубном выкиде. Барон предложил:
– Коля, я сбегаю и открою. Я помню задвижку, которую ты в прошлый раз открывал.
Николай Терентьевич сначала согласился, невелика задача, открыть ту самую задвижку, которую они с Бароном открывали три дня назад, но потом сработала привычка, усвоенная им ещё с армии: исполнять приказ в точности, без всякой самодеятельности. Приказано открыть ему – значит именно он и должен открыть.
В буровом журнале оставалось дописать две строчки, Беляков сказал Барону:
– Иди, я тебя догоню. Только сам ничего не делай.
Сколько времени нужно для того, чтобы дописать две этих злополучных строчки, потом надеть телогрейку, каску, ватные рукавицы и выйти из балка?
Когда Беляков вышел, Барон был уже далеко, у него не болели ноги так, как они болели у Николая Терентьевича, поэтому он оказался возле 253-й очень быстро. То, что произошло дальше, Беляков запомнил с точностью до секунды, эта картина повторялась потом в его мозгу сотни, а может быть, и тысячи раз. Барон не послушался Белякова и стал открывать задвижку сам: сначала ослабил штурвал с помощью специального «рогатого» ключа, потом стал вращать штурвал. К скважине вела узкая тропинка, протоптанная в снегу, Беляков хромал по ней, поминутно оступаясь и проваливаясь в свежий снег. Барон открывал задвижку слишком быстро, Николай Терентьевич успел крикнуть ему:
– Не спеши, куда ты гонишь? Помедленней.
Беляков был метрах в двадцати от скважины, когда раздался взрыв, словно рванул мощный снаряд. Когда Николай Терентьевич очнулся, он обнаружил себя лежащим в рыхлом снегу, возле низкорослых деревьев, он абсолютно ничего не слышал, в голове стоял равномерный, низкого тембра, гул. Он попытался встать, но ничего из этого не получилось, тогда он сел в снег, пытаясь понять, что же случилось. Он увидел торчащую из снега фонтанную арматуру с куском разорванной «по-живому» обсадной трубы.
– А где Барон? – спросил он, не слыша себя.
Он уже догадался, что Барона убил этот страшный, непонятно откуда возникший взрыв, но поверить в это не мог, потому что поверить в это было невозможно.
Беляков лежал в больнице, через две недели поправился и вышел на работу, хотя голова всё ещё кружилась. Его допрашивали следователи, в вину ему ставили то, что не он открывал задвижку, а Барон. Он не спорил, не пытался оправдаться, он признавал свою вину, следователи не понимали, что Беляков чувствует свою вину в гибели Барона, признает её. Барон ценой своей жизни защитил его. Добрый, отзывчивый, всегда готовый к сочувствию, он поплатился за свою излишнюю услужливость, но Беляков не мог себе простить его смерти.
Николая Терентьевича должны были судить, и он спокойно, как к должному, относился к этому, но нашёлся грамотный эксперт, который всё разъяснил и разложил по полочкам.
В трубе в скважине 253-й была ледяная пробка, когда Барон, быть может, чересчур быстро, открыл задвижку, пробка сорвалась с места и устремилась к устью скважины. В какой-то момент в устье на какие-то доли секунды, создалось нечто вроде цилиндра дизельного двигателя, в котором произошёл взрыв газа от сильного сжатия. Взрыв был такой силы, что разорвал обсадную колонную и отбросил фонтанную арматуру далеко от скважины.
Беляков выслушал эту версию с любопытством, ему хотелось понять, что же произошло в скважине, отчего случилась эта страшная авария. Судить его не стали, но к этой удаче он отнёсся равнодушно. Добрый дружище Барон исчез навсегда, и Беляков старался не встречаться с его Варварой Васильевной на улице, потому что в глаза ей ему глядеть было невозможно. Он не был виноват и понимал это. Барон погиб, потому что не послушался его приказа не трогать задвижку, но если б послушался, они бы погибли оба. И, наверное, это было бы справедливей.
7
Николай Терентьевич проснулся ранним утром от холода. Мертвенно-бледная Луна ещё маячила над морским горизонтом, дул ровный, прохладный ветер. Пустая бутылка из-под «Бакарди-рома», два белых пластмассовых стаканчика, в которые за ночь надуло песка, пустой лежак напротив. Беляков вспомнил события вчерашнего вечера, в особенности, свой сон, который им не был.
Он увидел, как от ночной дискотеки унылым караваном двигается вчерашняя компания. Первым – директор, напряжённо-прямой, гордый. Следом – понурая стайка из трёх девушек, последним – Гера. Даже издали было видно, как ему плохо, он шёл, глубоко засунув руки в карманы, ссутулив плечи, чувствовалось, что ему хочется упасть и не двигаться длительное время, лучше всего, до вечера.
Беляков догнал компанию, тронул Геру за плечо, тот обернулся и некоторое время глядел на Николая Терентьевича мутными страдальческими глазами, не понимая, чего он хочет.
– Вот вы спрашивали, согласен ли я на второй заход, так я не хочу, не нужно мне вторых попыток.
– Вы о чём, отец?
– Ну, вчера вечером, помните, мы разговаривали?
Гера напрягся, попытавшись сложить в памяти обрывки вечера и ночи в единое полотно, и не смог.
– Неужели не помните?
– Вы, вообще-то, кто?
– Сторож. Вот этот пансионат караулю. Мы с вами «Бакарди-ром» вчера вечером пили.
Что-то дрогнуло в усталых глазах.
– Ром помню. И сторожа. Это вы?
– Не хочу на второй заход, – повторил Николай Терентьевич, отчего-то ему было важно, чтобы Гера об этом знал, – не согласен. Второй раз я всего этого не вынесу.
Гера задумался, опустив голову.
– Я тоже не хочу. Никому это не нужно.
Он хотел что-то добавить, но, махнув рукой, побрёл дальше, увязая ногами в песке. Николай Терентьевич проводил его взглядом, потом пошёл в душный вагончик, завалившись на нары, заснул тяжело и беспокойно. Ему снова снилась прошедшая жизнь, от неё захватывало дух, как от крепкого «Бакарди-рома», но проживать её вновь не хотелось.
Каротаж* – геофизическое исследование скважины.
ЦИТС** – центральная инженерно-технологическая служба.
Художник: Андрей Лысенко