Родителям моим…
Они сидели на кухне вдвоём и выпивали – отец и сын. Отмечали день рождения умершей семнадцать лет назад матери. Отцу – под восемьдесят, сыну – за сорок. Оба одинокие. Был холодный московский вечер, 2 ноября.
– Я тебе уже сотню раз рассказывал – надоел, наверное, но послушай, – говорил захмелевший отец после очередной стопки. – Из Новгорода мы, из Великого. После Раскола церковного бежали на восток – потому что старообрядцами были. Сейчас уже нет, «щепотники»... Дошли до Северной Двины и вот у этого озера поселились. Поэтому и деревня – Заозерье. Народ у нас хороший, кто умом не обижен. Фамилия предка нашего по отцу – Епифанов, как имя – не знаю. По материнской линии мы – Марковы. Это уже потом наша фамилия такой стала. Прадед мой, дед отца – Иван Афанасьевич, охотником был, рыбаком. Больше о нём ничего не известно. Про деда могу сказать. Василий Иванович его звали – как Чапаева. Мужик «с маслом в голове». Писарь был волостной, уважаемый человек, грамотный – 3 класса образования. Служил на флоте, нашем, Северном, тоже – рыбак, охотник. А про отца уж совсем всё знаю. Мы с ним на реке работали. Он, конечно, работал, я помогал только. Он бакенщиком сначала простым был. Потом, когда Ханталúн, старшина бакенщиков, на пенсию пошёл, то его старшиной поставили. А я вроде посыльнóго был при нём, сводки носил. Он с плавýчки, где бакенщики все собираются, передаст мне лист, – я бегу берегом в контору. Она в деревне Сухие размещалась.
Отец – днём по хозяйству, вечером – нá реку, бакенá ставить, то есть, зажигать. Ну, если баржá какая бакен срежет, значит, надо восстанавливать. У него, как у старшины, и семирúк был, на четыре гребца, но мы на двухвёсельной ходили. Он меня часто за вёсла сажал. Гребёшь до кровяных мозолей, а мне лет-то всего 12-13. Гришка, брат мой помладше, до сих пор удивляется: «Как ты, Ванька, возле острова-то выгребал? Там же течение такое! Силища у тебя была!» А сам Гришка, ты же знаешь дядю Гришу, здоровый он какой! Гвоздь шляпкой в ладонь упирал и сшивал с замаха две доски-двадцатки. Чемпионом нашего района по лыжам был, в гонке Севера участвовал, 90 килóметров шёл. Да у нас все лыжники: дядя Витя, тётя Аля. Витька рассказывал, как он на мастера сдавал, так и не сдал. Бежит дистанцию, а специально перед ним и за ним мастеров пускали, они его обходили, – так он и не сдал. Всю жизнь прошофёрил. Машину свою не любил, только сломается – он к сыну, тот ему «ЗИЛ» его чинит. Сорок лет за баранкой просидел, а так разбираться в моторе и не научился. Хорошо, у нас с отцом мотора не было. Да тогда ни у кого не было. Если что – идём бечевой, как бурлаки, а то и парус поставим.
– Из чего парус?
– Да был кусок какой-то парусины – всё грести легче. Гребёшь уже ночью на Взвоз, до него пятнадцать килóметров, ветер, волны, а тут ещё щучку, на которой бакен крепится, плотом срезало, надо его ловить, да на место, на вехý, ставить. Отец по этой причине сплавщиков материл, что не жалеют чужой труд. Пароходы, те культурней ходили, особенно с начальством. Был колёсный буксир «Зюйд», жёлтой краской крашеный. Возил речное начальство. Как сейчас помню: главного была фамилия – Сенчуков. Интересно, певица Сенчукова, не его родственница? Но главней его ещё были, те на «Робеспьере» плавали. Он, «Робеспьер», на Вычегду ходил и на Сýхону. Были ещё пароходы: «Пушкин», «Гоголь», «Иван Каляев». Имели сигнальные огни: пассажирский – один огонь, баржá – два, буксир – три. Но часто этих огней не видно было, светили не сильнее нашей лампы-пиликýшки. Разгляди там ночью, что за начальники едут. А мой отец, дед твой, отчаянный был, ему всё одно, какое начальство, кричит: «Ванька, греби на нос!» Я ему: «Тятя – мы отцов своих тятей называли – он же раздавит!» А он: «Греби!..» Я глаза закрою, гребу, а пароход уже над нами. Хорошо, у нас лодка была не нырная, в волну не зарывалась, а то бы конец, когда до борта буквально веслом дотянуться можно. Страшно до жути! Но в самый последний момент капитан всё же даёт задний ход. Отец на борт забирается и прямо к нему на мостик, да матом – никого не признавал. Ты, говорит, твою мать, я тут для вас… и так далее. Всех капитанов знал, и они его знали, уважали. Он вообще крутой был. В Гражданскую войну в Конармии Будённого служил. Пулемётчиком. Как и я потом. А ездовым у него был наш же, с соседней деревни, с Луташей. Так всю Гражданскую вместе и провоевали, ни одного не ранило даже. Все Сальские степи насквозь прошли, Перекоп брали, Сиваш – Гнилое море. По грудь в воде всю ночь брели… А Алёксе, брату его старшему, Александру Васильевичу, не повезло. В это время белые пришли и его мобилизовали. Был у них младшим офицером. Никого не убивал, но расплатился сполна: в 37-м году взяли его, отвезли в Архангельск да там и расстреляли. А за что было мужика расстреливать? Бригадиром был у нас в колхозе, тихий, смирный, дочка у него, жена. В 57-м году реабилитировали, бумага пришла – да что с того, человека уже нет. В общем, пострадал…Что-то мы заболтались с тобой. Наливай…
Сын наполняет рюмки, чокаются и выпивают – отец, прикрыв глаза, сын – глядя поверх шторок на чёрное ноябрьское небо. И такая тоска стоит у него в груди. Никогда не любил слово «тоска», а сейчас приходит на ум, и ничего нельзя поделать.
– Смотри, снег уже выпал, – продолжает отец. – Каждый раз на день рождения матери снег выпадает. Мы в детстве снег любили, на Севере выросли. Правда, валенки были одни на всех, да одёжка на живую нитку чиненная. Но всё равно с утра до ночи «собак гоняли». Один бегает, другие ждут очереди. Игры были наши, деревенские. Отец лыжи сделает, и идёшь «магелланить». Камáны – лыжи назывались. Сейчас я понимаю, что это от фамилии – Каманин, а тогда просто было: камáны – и всё. Трамплин к озеру построишь, ускóк – по-нашему, и вот целый день на нём катаешься. Озеро замерзало, почти до самой Басалúхи доезжали – это деревня на том берегу. Васька, брат мой родной, старший, он никогда не прыгал с трамплина, он вообще болезненный был, квёлый. На санках ещё катались. Наколюхами, палками такими короткими, отталкиваешься и едешь. В конце весны бегали через реку, в Пéчки, где лесорубы и сплавщики жили, а там моль идёт, сплав. Я пробегаю на ту сторону, а Васька, брат, боится. Кричу ему: «Не останавливайся! Беги!» А он – увалень. Умер в пятнадцать лет. Что за болезнь – не знаю. Знобýха, наверное. У нас все болезни знобýхой назывались. В школе учился, был первый ученик, читал много. А я троечником был. В отпуск из армии приезжаю в деревню, а в школе список на стене в рамке висит: лучшие ученики – и я там. А во дворе школы турник стоял, никто не может на нём подъём переворотом сделать, а я склёпку сделал, выход силой, – так они рты разинули, удивляются, никогда такого не видели. А когда двухпудовку несколько раз покрутил – она тоже в школе стояла – на меня, как на чудо смотрели. Побыл я там, дома, вижу, грустно всё, и уехал. Ещё на четыре года сверхсрочником остался, чтобы только в этот колхоз не возвращаться. А Гриша всю жизнь там прожил. Да он мужик деревенский. Короба плетёт, корзины, лодку может любую сшить. Сплетёт короб – на бутылку заработал. Он вообще работящий и жилистый. Хоть он меня и хвалил, но я по сравнению с ним – слабоват. Он семижильный. На Пукшéньгу овыдень ходил, и на следующий день был опять готов идти. Баня у него, ну ты видел: по-чёрному топит, говорит, что по-белому пар не тот. Помнишь, как мы с ним парились? Ты маленький был, в тазу мылся.
– Помню. Вы меня в предбаннике посадили и забыли.
– Ну, может быть. Сажа в бане по стенам. Прислониться нельзя. А он ещё льёт на каменку, поддаёт. Сейчас, конечно, здоровье у него не то, в больнице лежал, операцию перенёс, но раньше Гриша у нас самый сильный в деревне был. Сестёр наших никто не трогал – его боялись. Метр восемьдесят пять ростом, кулаки, как гирьки пудовые. Он не дрался никогда, а только взглянет – и все сразу успокаиваются. Уважали его. Лесником отработал, потом – лесничим. Всю жизнь в тайге. Съездий к нему, он мужик простой, поводит тебя по лесу. Лучше его никто лес не знает.
– А он сейчас на пенсии?
– Да. Вдвоём с женой живут. С Эммой. Дети переженились, разъехались, Серёга – в Северодвинске, Катя – в Емецке, одна Таня рядом, в правлении колхоза работает. В начальство выбилась. А они все, кажется, институты позаканчивали… Наливай себе чаю. Молока добавь, с ним вкуснее, и хмель быстрее пройдёт. Мы в детстве всегда чай с молоком пили. Только не с коровьим, а с козьим. Коров у нас почти ни у кого не было, не держали. Был телёнок как-то в детстве. Отец ему дельнúк специально выгородил. Но чего-то он не вырос – то ли зарезали его, то ли продали. А вообще у нас у всех овцы были, штук по пять, по шесть в каждом доме. С них и шерсть, и мясо, и молоко тоже. Бабка или мать выгонят их утром и заставят стеречь. А какое там – стеречь, хочется с пацанами поиграть. Играли так, что дым коромыслом. То батóк, клюшку самодельную, возьмёшь и полдня «в лунки» гоняешь, то «в чекáлку», а то и просто «в гвоздь». Были такие полуметровые гвозди, забиваешь его в землю, а кто водит, должен его вытащить. Пока он отбежит от гвоздя других искать, кто-нибудь подскочит и опять гвоздь в землю вобьёт. Ему снова тащить. До соплей, до слёз, бывало, вытягиваешь. Интересно всё казалось. В детстве всё интересно.
Отвези меня на родину. Одному мне уже не доехать. Хочется на берегу, у озера своего посидеть. Больше ничего. Деньги у меня на дорогу есть. Грише надо только заранее написать.
– Напиши. Ответит он, подумаем. Может, Серёга на машине отвезёт.
– Я ему за бензин заплачу.
– Он не возьмёт. Давай выпьем, да ещё что-нибудь расскажи…
– В «попа» играли. Называлось «гонять попа». Вот его, этого «попа», чурбачок такой, вроде городошного, угонишь чуть ли не за килóметр от деревни, до Милишéй или до Бухарово даже, или в Бýшково; потом от бабки за овец попадает – что не устерёг. Отходит за милую душу. Била она меня нещадно, что под руку попадётся, тем и лупила – палкой, лентяйкой – шваброй по-нашему, тряпкой. «Берёзовой каши» пропишет, так, что потом неделю на задницу не сядешь. А я её ещё поддразниваю, что она по складам только умела читать – еле-еле. Она тогда турáчки, ниточные катушки, с грядок хватает и бросается ими.
– С каких грядок?
– Полки по стенам у нас в горнице так называются… Схватит турáчку, а они большие были, тяжёлые, и кидает её. Увернёшься, сбежишь от неё опять – и с пацанами на озеро или на реку: то вешелá наладишь, или дорожку на щуку поставишь, то бескодóбов наловишь – это рыба у нас такая. Огнище на берегу разведёшь и тут же их в углях нажаришь. Домой уже идти не надо – сытый. Но вечером от матери, конечно, достанется. А чтобы она не сильно ругала, с двоюрóдниками своими, с Васькой и Ефимкой, в лес уйдёшь, за грибами. Они оба постарше меня были. Насобираешь жёлтых грибов, подосиновиков, они почему-то не червивые всегда попадались, видно из-за климата, – мать тогда не ругается, хоть что-то полезное сделал. Они, грибы, у нас на Чистом болоте росли. Было ещё Грязное болото и Юрьево болото. Но там грибов не было, мы туда почти не ходили. Топко там. Берéзницу, жердь длинную, срубишь, и только тогда идёшь. Но это осенью или весной – за клюквой. А постарше нас, молодёжь, у тех своё было. Парни дрались очень сильно. Из-за девок, конечно. И просто так – деревня на деревню. Особенно дрались Верхняя Кóнокса с Нижней Кóноксой. Убивали друг друга, случалось. А когда не дрались, мирно жили: танцевали, на гармошке играли. Танцы были не в пример нынешним – все степенные. Один «Берёзой» назывался. Мы, пацаны, не танцевали, а только смотрели... Щас тебе про ФЗО расскажу, как я оттуда три раза бегал. С голодухи всё. Жрать охота – вот и бежишь домой, хоть картошкой наесться. Потом, правда, возвращают, но недели две дома отъедаешься. Хотя какое – отъедаешься, дома тоже кроме картошки есть нечего. К Коневым – у них пекарня своя, частная была – сбегаешь, пашкú дадут горсть, вот эту пашкý сырую поешь, да водой запьёшь.
– Это мука что ли?
– Ну да, отходы мучные. Они вообще жили, как у Христа за пазухой, хлеб пóдовый пекли, круглый, буханки здоровые, его покупной называли. Для магазина пекли. Очень вкусный. А за настоящей мукой мы с отцом однажды на Ковозеро ходили. Отец, когда война началась, узнал откуда-то, что на Ковозере мешки с мукой хранятся. Кто ему сказал – не знаю. Пошли мы. А это далеко, килóметров тридцать, если не больше. Приходим, а там в лесу под навесами штабелями тысячи мешков лежат. Кто-то же её туда специально свозил. Людям есть нечего, голодают, а там, считай, открыто хлеб мокнет. Отец мешок целый взял и мне примерно с четверть мешка за спину приладил. Пошли с ним назад. Проходим половину – тяжело. Отец полмешка в лесу спрятал, чтобы потом вернуться. В общем, донесли до дому где-то с пуд. Отец потом воротился за спрятанным, да уже нет ничего – то ли лоси съели, то ли лисы растащили. И на Кóве тоже ничего не осталось, всё куда-то исчезло. Вот скажи, разве это не вредительство? Сколько людей можно было накормить!..
А, забыл, отец кроме мешка ещё винтовку нёс. Он всегда в лесу с винтовкой ходил – мало ли кого в тайге встретишь. Беглые были всякие, дезертиры. Драгýнка винтовка называлась, с Гражданской, что ли, у него сохранилась. Короткая такая. И штык к ней клинковый, плоский, вроде ножа. Он, отец, из винтовки очень метко стрелял, а ведь это не ружьё. Ружьё дробью бьёт, хоть часть заряда а попадёт. А тут пуля. Белок стрелял, рябчиков. Раз – и белка уже с сосны падает. Шкурку – в мешок, тушку – собаке. У нас собачка была, тоже Белкой звали. Только в лес засобираешься, а она уже чует, понимает, бежит вперёд, по верхушкам смотрит, обед себе высматривает. Мы же их почти не кормили, самим есть нечего. Так, что собаки добудут, то и едят, поэтому и любили охоту…
– И где сейчас эта винтовка?
– Отец в озере утопил. Чтобы его не посадили. Она же у него нелегальная была. У него и другая винтовка была – тоже утопил.
– А достать можно, вы пробовали?
– Не достанешь, озеро глубокое – тридцать метров. Дядя Колька после войны пытался – кошкой, но не получилось.
– Ты же его дядей Кольшей раньше называл, родственник ваш дальний.
– Тот дядя Кольша – родственник. Но так – девятая кость от задницы. А этот – сосед. Чтобы не путать, их все в деревне так и звали – дядя Кольша и дядя Колька. Вот этот дядя Колька, сосед наш, жил один, без жены, сам себе господин. В доме у него – хоть шаром покати, нет ничего. Шебутной был, росточка маленького, его мать моя «Полушпалком» называла. Охотник тоже был, рыбак, мастеровитый. Если стол резной смастерить или зымзу красивую над окном – это к нему. Никогда не напартачит. Но и выпить любил, особенно на халяву, потому что деньги у него никогда не водились. Сделает если только что-нибудь, угостят, он примет на грудь и ходит, словно хрен по деревне. Пил только так: наливает «маленковский», двухсотпятидесятиграммовый стакан, всклень, полный, выдует его и второй только часа через два-три. В гости к нам по-соседски зайдёт: «Хлеб да соль, Сергей Васильевич!» – отцу моему. Тот ему, шутя: «Ем да свой, а ты подальше стой». Дружили они, уважали друг дружку за руки золотые. Отец ему предложит за стол сесть, а тот отказывается, говорит «сухая ложка горло дерёт» или «рыба посуху не ходит». На выпивку намекает. Мать или бабка моя начнут его учить, он им: «Учёного учить – только портить». Развернётся – и на выход: «Спасибо этому дому, пойдём к другому». Женщины, они знаешь какие – не любят, когда мужики пьют. Работящих любят, чтобы при ней, при семье всегда.
Заходит он вот так однажды и просит у моей матери: «Александра, дай библию почитать». У нас в семье библия была – старинная, толстая. Мать удивилась, но даёт. Через неделю он возвращает. Мать спрашивает: «Прочитал что ли уже?» – «Нет, потом дочитаю», – отвечает. Мать смотрит, а там шестнадцати листов не хватает. Искурил. С бумагой туго было. Она его костить. А он от неё бегом в лес, на неделю – рыбачить. Он лес, как Гриша наш, любил. Уйдёт килóметров за пятнадцать, на Тюкáвку, меня с собой иногда возьмёт, и мы с ним там по нескольку дней живём. В деревне его ругают, что он в лесу пропадает, а не в колхозе работает, а он мне говорит: «Ванька, в любом труде греха нет». Хороший был человек. До самых зазúмков с ним ходили. Они у нас ранние. Потом – в школу надо уже.
– Где она у вас была? В деревне вашей, в Заозерье?
– Нет, в Часовне. Сейчас туда мимо Плёсо автобус ходит. А тогда мы пешком ходили, зимой – на лыжах. Пока зимой на лыжах идёшь, белок высматриваешь. Увидишь – и давай её гонять. На первый урок опоздаешь, учительница, Анна Семёновна, ругает. Потом отцу или матери скажет. Она наша была, местная, всех нас переучила: Ваську, Альку, меня, Гришу, Шуру, Наташу, Витьку…
Да, про ФЗО. Закончил я семилетку и осенью 41-го в ФЗО поступил, в Архангельске. На судоплотника учился. Узнал, почём фунт лиха. Жили в Солóмбале, за речкой Кузнечúхой. В бараке каком-то. Половину барака мы занимали, а половину – шпана. Они с утра до вечера на нарах в карты играли. Приглашали нас сыграть с ними, а что с ними играть, бесполезно. Разденут догола. Да и играть не на что было. Одно в голове – пожрать бы. Отец в это время, чуть позже, тоже в Архангельске был, его на флот забрали. Бегал иногда к нему на корабль, он мне поесть чего-нибудь давал. А так к англичанам чаще бегали. Их морские конвои в Архангельск приплывали. Моряки все их сытые, здоровые. Мы на причале стоим, ждём, когда их кок станет кашу за борт выбрасывать. У них каша пшённая всегда оставалась после обеда. А может они специально над нами издевались. Выйдет кок на палубу и бачок с недоеденной кашей за борт опрокидывает. А мы уже прыгаем в воду, дерёмся из-за этой каши. Плаваем, ртами её прямо с воды глотаем, как чайки голодные. А они стоят наверху, англичане, и смеются. Кричат что-то по-своему. Суки!.. А мы ни холода не замечаем, ни насмешек их. Нам бы только побольше этой каши собрать, пока она не утонула…
Ну, что соловья баснями кормить, давай, наливай. Есть у нас? А то сбегай ещё за одной…
– Не надо, у меня есть.
– Я так и знал. Ты хитрый, по одной не покупаешь…
– Конечно. Ясно же, что не хватит.
– Ладно, не часто мы с тобой пьём. А сегодня видишь, повод какой. Матери бы сегодня семьдесят восемь исполнилось. Или семьдесят девять?
– Семьдесят восемь. Она себе год добавила во время войны. Всю жизнь из-за этого года переживала, боялась, что узнают и ей на один год больше до пенсии работать.
– Это она тебе сказала?
– Да, перед самой смертью. Тогда уже нечего было бояться…
– Хорошая она была женщина. Только вот подвела меня, умерла… Ты не плачь… Живи – чтоб не каяться, женись – чтоб не маяться… Давай за неё выпьем, да я тебе дальше буду рассказывать.
– Как из ФЗО бежал?
– Да. Но одному бежать неохота. Я друга своего, Мишку, подбил. Кисло ведь там было, в ФЗО. Собрали мы кой-каких подорожников, корок хлебных сухих в дорогу, дождались ночи и засобирались по-тихому. Долго ль нищему собраться – только подпоясаться. Вышли из Архангельска и до Уймы бегом. Это пятнадцать килóметров. Зима, холод стоит собачий, а нам Уйму проскочить надо, дальше уже не страшно, там патрулей нет. Разве ещё возле Емецка только. Но мы его стороной обошли, через Почтовое и Солдатское, где бои сильные шли в 1918-м с англичанами – будь они неладны! Пристали к нашему Северу, как банный лист к заднице, всё хотели его у нас оттяпать. На берег высадиться боялись, из пушек с кораблей стреляли… Так вот, четыре дня мы шли. Один раз, правда, мужик нас подвёз. Он на санях ехал. Мы не напрашивались, он сам предложил сесть, пожалел. Думали, сдаст нас, отвезёт в милицию или в военкомат, но ничего, хороший оказался… Приходим домой, а уже вечер, темно. Я на кóник, на лавку дома сел, а встать не могу, ноги отморозил. Мишка тоже. Сейчас из-за этих ног мучаюсь. Не знаю, как Мишка. Не видел его уже сколько лет. Он сам с Погоста был, три килóметра от нас. Потом ни он, ни я неделю на улицу не выходили – спали без задних ног и отъедались. А летом я опять из ФЗО сбежал. Но уже в деревне у себя поработал месяца два. А работали так: недосол – на столе, пересол – на спине. Сено косили для армии и кучи в зарóды свозили. В деревне своих лошадей не осталось. Была одна – Звёздочка, кусачая, но ступúстая. Кучу, копну, как трактор тянула – не угонишься. Ещё на молотилке-полуслóжке работали. А зимой вся деревня кóксы тесала – гвозди такие большие, деревянные. Ими баржи сшивали. Обычный гвоздь, железный, в воде ржавеет, а эти нет. Вот так я до 1944-го года то в Архангельске, то у себя в деревне промучился, а в 44-м, как только мне семнадцать лет исполнилось, меня в армию забрали.
– В семнадцать лет?
– Да, в войну так забирали. Мобилизация вообще у нас в районе началась, как сейчас помню, 26 июня 41-го. Отца моего взяли через год где-то – надо было кому-то бакена на Двине зажигать, пароходы ведь и баржи ходили – возили в Архангельск продовольствие, грузы; а меня ещё через два года после него. Посадили нас в вагоны и повезли сразу на фронт. Но не довезли. По дороге назад завернули. Зачем мы там, на фронте, были нужны в конце 44-го, семнадцатилетние? Чтобы всех поубивало! Так нас и сберегли, спасли. До станции Бологое доехали и оттуда под Ярославль. Станция Всполье. 112-й железнодорожный полк. Охраняли мосты. Сколько наших ребят баграми поутаскивали! Едут эшелоны с Запада, часовой ночью стоя закимарит, его на ходу багром раз и цепляют. То ли в шутку, то ли ненавидели нас, кто в тылу. Одно слово – фронтовики…
Но в этом полку я мало, всего с полгода побыл, и забрали меня в Москву. А там отбор, в дивизию Дзержинского: чтобы рост был не меньше 175 сантиметров и славянская внешность. Я как раз под 175 попал, прямо в точку. Да не куда-то, а в первый полк дивизии, ОМСДОН она называлась – Отдельная Мотострелковая Дивизия особого назначения. Нас, всю дивизию, могли на машины посадить – свои машины были – и перебросить быстро, куда надо. Командир дивизии – генерал Пияшев. В ЦК часовыми стояли, караулы несли. Всех наших руководителей, как тебя сейчас, видел: Молотова, Кагановича. А Берия, тот наш главный начальник был. Кого ещё видел – Меркулова, Абакумова. Помню у них обоих машины голубого цвета. По этому цвету сразу было ясно, кто едет. Сталина видел раза три. Отдельно изучали в армии «Десять Сталинских побед»… На 11-м съезде комсомола на сцене стоял, возле знамени. Помню, Валя Борц выступала, молодогвардейка. Активная такая женщина, то есть, девушка. Очень пламенно говорила. Постреляли их вообще-то, ты знаешь. Немцы…
– Знаю.
– А ты думал, что отец твой хуже всех был? Плохого бы на съезд комсомола не послали. Нас там от всей дивизии всего десять человек было…
– Я не думаю…
– Ладно, загуляли Устюжóны – наливай, хозяйка, штей! Наливай… Как говорил мой отец: «Бойся трезвенников и молчунов: трезвенник предаст, молчун – человек с ядом»… Я ведь на Параде Победы ещё участвовал, 24 июня. Линейным был. Меня, как одного из лучших строевиков дивизии отобрали, а мне ведь тогда ещё и восемнадцати не исполнилось… Маршал Рокоссовский парадом командовал, а Жуков принимал. Ты видел их в хронике, Жуков на белом коне. «Парад, смирно! Побатальонно. На одного линейного дистанции. Первый батальон – прямо, остальные – напра-во. Шагом марш!» И пошли коробки одна за одной. А перед этим два месяца каждый день тренировались. Командир наш, Пияшев, на трибуне стоит, смотрит. Заметит, кто плохо идёт, приказывает: «Третьего справа во второй шеренге – на левый фланг…» Вымуштровал так, что лучше всех ходили. И потом, после парада, его, я знаю, отметили. А на параде народищу было! Только от нашей дивизии двенадцать коробок, по двести человек в каждой. Это сейчас от дивизии Дзержинского всего одна или две коробки ходят, а тогда!.. Знамёна фашистские проносили и к мавзолею бросали. Буквально в двух шагах от меня всё было. Я хронику сейчас смотрю, когда по телевизору показывают, хочу себя увидеть, но не получается. Ещё бы на два метра камера в сторону захватила, и меня бы видно было…
– Так ты у мавзолея стоял?
– Рядом совсем. Последним линейным с этой стороны, от Исторического музея. Потом ещё десять раз на парадах ходил, но уже в строю, с карабином. У нас же тогда не было автоматов, этих, «калашниковых». Я из него так за всю жизнь ни разу и не стрелял. Из пулемёта, из «мáксима», сколько раз. Я сначала пулемётчиком был, я говорил. Меня взводный учил: самое главное в пулемёте – это правильно намотать сальники. Сальники правильно намотаешь – пулемёт работает как часы. А у нас были такие бойцы – за всю службу так и не научились мотать. От этого и пулемёт глохнет и стрельба не та…
А в 46-ом нас в Литву послали – литовцев выселять, которые с немцами сотрудничали. «Лесных братьев», мать их за ногу! Мы уже ПСН назывались – Полк специального назначения. Побегали по тем лесам вдоволь. Как говорится: «Русская пехота: сто килóметров пройдёшь – всё идти охота». Литовцы, как узнали, что к ним дивизия Дзержинского едет, – перепугались. Мы в деревню их заезжаем, в какую надо, – они хуторами называются, – пустые грузовики подгоняем, полчаса на сборы – и в кузова всех, и на станцию, а там уж дальше, в Сибирь. Как они убивались, особенно бабы, что хозяйство бросают, – а не надо было с фашистами якшаться… Однажды батальон наш так устал, все спать полегли, даже часовые с подчáсками. Я до сих пор удивляюсь, как нас не шлёпнули, нас можно было всех палкой перебить. Вот такие мы были вояки. Молодые все… Поручика Жолобова по этому случаю вспоминаю. Жил такой до войны в Емецке. Почему поручик? Потому что, наверное, у белых тоже служил. Выправки был отменной человек, но ходил, конечно, в гражданской одежде. Не любил советских военных, смеялся над ними. Не в открытую – это понятно. «Шлёп-нога» всех называл, как увидит. Перед войной куда-то пропал. Может, тоже расстреляли, как Алёксу…
– У вас получается, что половина за белых воевали, а половина – за красных.
– А куда денешься! Красные заняли деревню – мобилизация. Не пойдёшь с ними – расстреляют на месте. С белыми такая же катавасия. Вот простые мужики и страдали. Если бы не красные пришли, а белые, то служил бы твой дед не у Будённого, а у Юденича или у Деникина… Ты в армии кем был?
– ЗКВ – заместитель командира взвода.
– Ну, по-старому, это ПКВ – помкомвзвода. Старший сержант?
– Да.
– И я старший сержант. Бежишь утром на зарядке – мы всегда по утрам «десятку» бегали – а меня второй сержант предупреждает: «Ты только взводного не обгоняй, он этого не любит». Я тогда в этот взвод перешёл, подальше от своего старого командира: придирался по каждому поводу, всё из себя меня корёжил. Вредный мужик был. Я полгода добивался, но всё-таки перевели. Так вот, бежишь – Кусково-Белая дача-Люберцы – он, лейтенант, видит, что я не отстаю, на следующий день даёт мне свой паёк офицерский и говорит: отвези в «новые дома». Там у него жена с детьми и матерью жила. Я вместо зарядки еду. Открывают мне дверь. Приглашают за стол сесть, чаю попить. Какой там попить – я вилку не знаю, как держать! Быстрее им «спасибо» – и на выход. Лейтенант меня потом спрашивает: «Ты почему чай отказался пить?» Я говорю: «Не хотелось…» А как ему объяснишь, что ты деревенский и никогда за таким столом и в такой квартире не сидел. Он же сам городской, москвич. Москва, она, знаешь, бьёт с носка. А я ничего кроме казармы не видел. И жена у него такая баскáя, красивая, халат на ней яркий, шёлковый. И на матери её тоже. О чём мне с ними разговаривать? О том, как патрулями по Москве ходим… Ты кино про «Чёрную кошку» смотрел?
– Где Высоцкий играет?
– Да.
– Смотрел.
– Вот мы тоже эту «Чёрную кошку» ловили. Мы же в Москве, особенно ночью, полные хозяева были. Это сейчас всю ночь машины ездят, а тогда, после войны, пройдут за ночь две машины – их сразу заметно, обращаешь внимание. Но насчёт «Чёрной кошки» я тебе скажу – неясно это всё: была она или нет. У нас из дивизии никто её не видел.
– Так её милиция, МУР ловил.
– Нам тоже про неё установки давали, но кроме спекулянтов и мешочников никто не попадался. Идём мы с Сашкой Ивлевым, другом моим, по Садовому кольцу ночью. В патруле. С винтовками. Мужик в подворотню с мешком. Мы за ним. «Стой, стрелять будем!» Он останавливается. Один, как положено по инструкции, на расстоянии от него, второй обыскивает – нет ли оружия. Мужик нам сразу из мешка две буханки чёрного хлеба вынимает. Мы берём, конечно, а его отпускаем. Вот и вся «Чёрная кошка». Легенда…
– Так вы же просто улицы патрулировали! Вы её специально не ловили.
– Ну да. На Старой площади в карауле стояли; в Колонном зале, в Большом театре, когда там съезды или собрания проходили. Нам приборы специальные выдавали и рассаживали в гражданской одежде среди зрителей. Кто-нибудь из ЦК за трибуной выступает, а мы периодически смотрим потихоньку на прибор – не изменился ли цвет полосок. Каждая полоска – своё отравляющее вещество: иприт, фосген, дифосген. Нас обучали специально в химроте. Я и химиком успел побыть, и пулемётчиком. А когда семь лет отслужил, мне и ещё кое-кому предложили на сверхсрочную. Мы остались, и нас в Саратов, в военное училище МВД направили. Мы там на «жучков» обучались. После окончания в Омск или в Томск на военные заводы должны были ехать. Сидеть там…
– Шпионов ловить?
– Вроде этого. Но не дали нам доучиться. Сталин умер 5 марта, как раз за два месяца до нашего выпуска, и училище сразу расформировали, ликвидировали. Опять нас в Москву привезли. Помню, в Реутово сидим ночью, только похороны Сталина прошли, а мы шторы плотнее завесили и давай песняка – хоть святых выноси!
– Вас же могли арестовать…
– Могли. Но, видно, никто не услышал, не донёс… А потом, через несколько месяцев, и Берию арестовали, как врага народа, и расстреляли. Пели: «А товарищ Берия вышел из доверия…» Я ещё полтора года послужил и уволился. Остался в Москве – не возвращаться же в деревню… Куда пойти работать? Предлагали мастером на завод. Я спрашиваю, а квартиру дадите? Мне говорят – нет, не раньше, чем через пять лет. Тогда и пошёл на стройку, на каменщика выучился. Бригадирил. Бригада у нас была комплексная, 70 человек – все специальности: маляры, штукатуры, каменщики, плотники. Дома по Симоновскому валу видел? – почти все я строил.
– И наш тоже?
– Наш только заканчивал. Здесь, по Пролетарскому проспекту, по Андропову нынешнему, не наше СМУ работало. Я в него позже перешёл, когда уже простым монтажником устроился. Надоело за всех отвечать. Дураков много, да и не все работать хотят качественно. Надо подгонять постоянно и следить. Я им, своим, всегда так говорил: «Старайтесь делать хорошо, плохо само получится». Но не понимают многие, на аля-улю хотят проскочить. Гонят брак. Как говорил Иван Савельевич, наш мужик, éмецкий: «Хвестлúвая доска душу портит». А без души как жить? Без души нельзя. А с этими разгильдяями, которые работать не хотят или не умеют, я с ними на одном поле срать не сяду и чикаться не буду. За себя и за свою работу отвечу. Всегда отвечу…
Получил комнату в коммунальной квартире, на Автозаводской, около Тюфелевых бань, прибарахлился: костюм купил, шляпу, ботинки «прощай молодость», а как раз перед тем, как в КЭЧ, в Квартирно-эксплуатационную часть идти, за ордером, с матерью твоей расписались. В Реутове свадьбу играли. Половина Реутова на свадьбе была, яблоку негде упасть. Дружки мои армейские. Драку устроили. Но ничего, уняли всех. А с другой стороны, как у нас говорят, что это за свадьба, если никого не убили… Отыграли, въехали в комнату, и там, на Автозаводской, твоя старшая сестра родилась, Валя. Отправили её в деревню на следующий год, к деду с бабкой – к материным родителям, в Калужскую область. Она там и умерла. Гриппозная бронхопневмония… И, интересно, мать умерла как раз в день её рождения, 26 мая. Видно, кара, наказание Божье… Ты же тоже чуть не умер. И тоже, когда тебе год ещё не исполнился. Если бы не мать – не выжил. Она тебя вытащила. К хирургу в ноги кинулась и упросила сделать хоть что-нибудь. Они все, врачи, что-то поколдовали над тобой и говорят – всё, больше ничего не можем. Выкатили из операционной каталку с тобой на больничный балкон, на воздух: выживешь – так выживешь, не выживешь – значит, нет… А ты выжил. Сказали потом, что это у тебя крепкое сердце. Но это мать. Всё она… Ладно, давай «отвáльную», и пойдём спать. Поздно уже. Завтра будет день – будет пища. Доскажу…
***
Прошло почти четырнадцать месяцев. Тринадцать из них отец живёт без левой ноги. Так получилось. А три недели назад его парализовало – правую сторону. Он лежит неподвижно на диване в соседней, маленькой комнате и смотрит телевизор с утра до вечера. Но постоянно сползает с подушки вниз – поэтому смотреть ему неудобно.
– Подними меня повыше… – зовёт он.
Сын поднимает его, кормит, убирает. Но отец капризничает. Сыну так кажется. Сегодня сломался телевизор, перестал включаться вообще. Отец просит:
– Отвези меня в свою комнату, твой телевизор буду смотреть. На коляске отвези. – Она стоит рядом с кроватью отца.
Но поднять отца на коляску сын физически просто не может. И телевизор свой поставить сюда тоже проблема. Поэтому он уговаривает:
– Подожди, пап, до завтра. Завтра Серёга (это внук) приедет и починит твой телевизор.
Но отец настаивает:
– Отвези…
Сын уходит в свою комнату. Через пять минут слышен звук упавшего тела. Сын заходит в комнату отца, видит его лежащим на полу, в слезах.
– Ну что, – говорит сын с раздражением, – чего ты хочешь?..
– Отвези…
– Что ты за всю жизнь телевизора не насмотрелся?.. Подожди до завтра.
Сын пытается поднять отца, но один не в состоянии – тот тяжёлый. Звонит родной сестре, просит приехать на десять минут. Накрывает отца одеялом, чтобы тот не замёрз на холодном полу, ведь ещё февраль, прохладно даже в квартире. 23 число.
Через час с приехавшей сестрой укладывают отца на диван-кровать. На котором девятнадцать лет назад умерла мама. На глазах, на руках сына. Он не может никак простить себе упрёка, который сказал ей перед уходом... В этом он не признавался никому. Никогда.
Сестра уезжает. Опять томительный, мучительный вечер. Ещё один. Сын поминутно прислушивается к звукам в маленькой комнате. Но там тихо. В половине двенадцатого он идёт на кухню. Проходит мимо открытой двери, за которой отец. Его сонного дыхания не слышно. Тишина.
Страшно заглянуть в эту тёмную комнату, и сын идёт спать.
Единственная ночь за последний месяц, когда он не вставал к отцу и выспался. А утром, войдя к нему, он увидел отца затихшим, с чуть приоткрытым ртом и закрытыми глазами. Отец умер.
– Папа! – зову я. Но руки его уже закостенели и запястья холодные.
В это время за окном пролетают две утренние птицы. Показалось, что это две белые-белые чайки. Промелькнули и улетели.
И они улетают от меня всё дальше и дальше.
«Прощай, отец!.. Прощай, мама!..»
Художник: Ксения Сечко