Так и бежим мы по времечку всё вперёд и вперёд, всё мы заняты, всё нам некогда, недосуг оглянуться и вспомнить прошлое. Книг родовых не ведём, и хорошо, если держим в памяти, как там поживали наши предки, хотя бы пару поколений назад… Иваны, не помнящие родства…
А, чего там, напрягаться, всматриваться в этакую поросшую небыльём темноту, зачем хранить в чуланах памяти нашу прародину – лапотную Русь: первобытную кузню и мельницу; крестьянина с бородой по пояс и лошадью, надрывно тянущей за собой плуг; парня с затёртой гармошкой и кочующей из века в век частушкой; заневестившуюся девицу, на Святки выглядывающую в воде суженного-ряженного; бабку-знахарку и живущего за русской печкой домового…
По нынешней-то компьютерно-интернетной эпохе наше прошлое – полное невежество, анахронизм и атавизм – наступи на него одной ногой, как на хвост пупырчатой ящерки, отвалится, да и шут с ним, не беда: новый нарастёт, лучше прежнего, лощённый и напомаженный.
А если не полениться и хоть немного отодвинуть паутину, коей обильно заросла тропинка в прошлое, то увидятся наши предки небывалыми богатырями, кудесниками и мечтателями: в поисках Беловодья и Китеж-града открывающие новые земли, бесстрашно пускающиеся на паруснике через моря-океаны, мастера на все руки, что сами пряли и ткали, плавили и ковали, столярничали и плотничали… По той ли дорожке мы идём, что затевали в своих мыслях-мечтах наши пращуры, свериться да посоветоваться бы.
С каждым весенним паводком всё дальше уносится то время, когда капитаном Невельским открывались и определялись восточные амурские рубежи России, когда благодаря муравьёвским сплавам обрастали берега могучей реки новыми хуторами и сёлами. После горького поражения России в Русско-Японской войне 1905 года Страна Восходящего Солнца по-своему перекроила границы на карте мира и, особо не церемонясь, прихватила у проявившего слабость северного соседа всю Курильскую гряду и Южный Сахалин. В период гражданской войны и образования буферной Дальневосточной Республики азиатские колонизаторы претендовали на территории вплоть до Урала. Но к концу 1922 года, всё ещё жадно облизываясь, но поперхнувшись, так и не проглотив лакомый кусок, японцы покинули материковую часть России. И пришедший было в опустение после разрушительных войн и пожаров дальневосточный край стал сызнова заселяться вольными людьми.
В 1928 году на рейде Николаевского порта, устав молотить лопастями амурские воды, прогудел двухтрубный колёсный пароход, буксирующий за собой баржу с переселенцами. На небольшую, недавно отстроенную деревянную пристань, высадилась партия новосёлов. Среди них семья Засухиных: Егор Ерофеевич, Вера Семёновна и их дети Игнат, Луша, Таня, Маруся, Сергей, Аня. Им не привыкать, ехали не из европейской части России, а из села Чесноково, по современной карте находящегося в составе Амурской области. Жили Засухины в верховьях Амура, а теперь со своими традициями и обычаями пожаловали в самые низовья реки. Родившиеся в XIX веке, много повидавшие, свидетели двух революции, первой мировой и гражданской войн, старшие Засухины выбрали на место жительства небольшую деревушку Какарму. Не имея капиталов в заначке, амурскую эпопею начинали почти на пустом месте, сами строились, обзавелись хозяйством. Егор Ерофеевич со временем возглавил местный колхоз, Вера Семёновна осталась рядовой колхозницей. Подросли дети и уже не покинули Дальнего Востока, разъехались по разным сёлам и городам края российской земли, давая новые ветви своему роду-племени.
По молодости если и слышал что вполуха про поселение Какарму, про свои истоки, то как-то не цепляло, не отдавалось в сердце, не чувствовал кровной связи. А тут захотелось отыскать чудо-деревушку, непременно побывать там, чтобы понять, где всё начиналось, откуда пустил корни на Нижнеамурье засухинский род…
Закипала и пенилась за кормой водица. Весёлым урчанием приветствуя колонии чаек, чиркая воду и готовясь вот-вот взлететь птицей, «казанка» уходила вверх по протоке. Хозяин лодки из посёлка Маго был немногословен, да и под шум мотора особо не поговоришь. Ныне, недалёкие 25 километров под мотором от села Маго в сторону Орель-Чля, а раньше, если повезёт, раз в год катером, а в остальное время на вёсельных лодках и собачьих упряжках.
В изумрудных лугах разметались большие и малые рукава амурских артерий, прятались в зарослях тальника и осоки старицы и озерца. Пальвинская протока то искрилась первобытными малахитовыми зеркалами омутов, то перемигивалась с бирюзовым небом брильянтовыми лучиками перекатов, то, не скупясь, осыпала позолотой берега. Слова восхищения необъятными просторами и красотой здешних мест, сорвавшиеся с губ, но так и не умеющие передать всего величия, как никчёмные и недостойные, терялись и тонули сразу за кормой лодки...
Долина неожиданно сузилась, и протока, насколько было видно, пропадала – терялась где-то между холмов и сопок под гребнем таёжного хребта. Но наступающие на нас хмурые таёжные великаны, щетинившиеся еловыми и пихтовыми пиками, расспросив и распознав («Кто такие? Отколь путь держите? Для какой нужды?»), не видя подвоха и злого умысла, дружелюбно расступались, пропуская нас в тайные сокровенные дали…
– Приехали. Твоя Какарма, – сообщил проводник и направил «казанку» к берегу. Выгрузив мой багаж и резиновую лодку, на которой на следующий день я собирался выбираться назад, проводник заторопился в обратную дорогу.
На склоне сопки, по воле Божьей, без устава, не нахрапистые, без заковыристых прибабахов, не зная улиц и кварталов, вольно рассыпались домишки. Будто махнул рукой сеятель, и, где упало семя, получился всход, и по небесному уразумению выросла деревушка. Да видно запамятовал зародитель о всходах, оставил без догляда и присмотра своё детище. Скособочились, скукожились, вросли в землю избёнки, сиротливо взирают на белый свет, словно остыла небесная кузня, некому натягивать меха, раздуть огонь в дающей жизнь плавильне.
Быстро обошёл Какарму и сделал для себя неутешительный вывод: нежилая, брошенная деревня. Несколько домов с порушенными крышами, отчасти разобранные, что добру пропадать, а большинство и вовсе сгинувшие и напоминающие о себе лишь рядом нижних истлевших венцов и обломками печного кирпича.
Я выбрал себе место на одном из брёвен и отрешённо смотрел на протоку, пытаясь понять и соизмерить то и сегодняшнее время. Когда-то здесь действовал какой-никакой колхоз, где трудились мои прадеды; в Какарме была начальная школа, в которой моя мать, макая перо в чернила, сваренные из гриба чаги, училась писать, где придётся, на любом обрывке бумаги, между строк исписанных конторских листков или (о счастье!), подаренной старой читанной-перечитанной газеты; в путину рыбы шло неизмеримо больше, чем сейчас, но не хватало соли, чтобы сделать полноценные заготовки; из средств коммуникации существовала на всё деревню одна радиоточка в доме учительницы…
– Эх, беда-лебеда! Раньше протока кипела, бродила, хмелела, а нынче совсем замелела, – неожиданно раздался совсем рядом певуче-плаксивый голос.
– Так, наверное, – повернув голову налево, машинально согласился я.
В двух саженях от меня, на том же брёвнышке, сидел старичок-моховичок, с неровной нечёсаной бородкой и черепушкой, просвечивающейся под тополиным пухом истончившихся волос. Непонятного фасона, латаная-перелатаная рубашка с медными пуговицами, перевязанная на поясе бечёвкой, штаны-галифе с подвёрнутыми гачами, обувка дедка – катанки – обрезанные валенки – всё одеяние придавало ему необычный колорит. Возраста старичка точно было не определить: есть люди, преодолевшие некий рубеж-рубикон, когда годы не старят и их перестают считать, набрось или отними пяток-другой годков, какая разница? Уж если так в летах задержался человек, то живёт по высокому умыслу, ему-то и надо в день, чтобы утолить голод, ржаной сухарик или горсть ягоды, а то и насытится божьим подаянием – солнечной сурьей.
– Так, ты, там, где на людях, замолвил бы словечко, что пропадает, гибнет святое местечко, пересыхает речка, – вновь заговорил старик.
– Меня не послушают, – засомневался я и, в свою очередь, спросил, спохватившись: – А вы из Какармы?
– Выходит, здешний, кум берёзе, сват черешне, – продолжал говорить в рифму дедок.
– А где ваш дом? Как вас зовут? – допытывался я, ещё не веря, что в деревне действительно кто-то живёт, но ведь и не сказочный же персонаж изволил, вот так вот, без всяких, показать свой лик наяву.
– Иван я, но не Царевич, зови меня по простому Пантелеич, живу, где заходит солнце, с самого краю, ныне, где хочу, там гуляю, никому не мешаю, – собеседник махнул рукой неопределённо в сторону западной окраины села.
– Интересно вы говорите, складно, – запоздало заметил я.
– Вот, беда-лебеда! Рот тесен без песен. Чего зазря язык ломать, с русским словом нужно хороводы водить да вприсядку плясать! – ответил Пантелеич.
Мы враз односложно перекликнулись:
– Да-а-а… – протяжно выдохнул я, соглашаясь с дедом и в то же время продолжая недоверчиво («откуда он взялся?») разглядывать собеседника.
– Ох-хо-хе-хе, – добродушно отозвался старичок, наверное, вспоминая прошлое, успевая при этом ощупывать меня весёлыми глазками и разгадывать мои думки.
– Дедушка, а вы Засухиных знали? Расскажите, как вы тут жили? – воспользовавшись добрым расположением, заторопился я с новыми вопросами.
– Ну, а как же, знавал таковых. Вера-краса, до спины коса, да Егор-орёл, шесть детей завёл. Жили они тихо, но видали и лихо. Годы считали не днями, а праведными трудами… – верный своей манере рифмовать строки продолжал вести разговор Пантелеич и, то вспоминая тяжёлые и горькие испытания прошлого, плакал, то, радуясь добрым свершениям и радостным событиям минувших дней, по-детски открыто смеялся и в целом подкупал своей искренностью.
В то же время старожил говорил умело, расставляя акценты и добавляя, где нужно, художественной краски, что я живо перенёсся в минувшие дни, и картины прошлого как бы встали перед глазами, а слова Пантелеича постепенно стали доноситься издалека, направляя мои мысли в нужное русло. Когда я вернулся к реалиям из прошлого и посмотрел в сторону деда, того уже не было. Старик, как незаметно появился, так и ушёл.
Поставил палатку. Перекусил. Время в запасе оставалось ещё прорва, и я решил разыскать старика. Однако самым крайним западным строением в селе, на какое, как мне показалось, указывал Пантелеич, была хибарка-развалюшка, вряд ли годная для жилья. Ещё на что-то надеясь, я подошёл к возможному пристанищу старожила.
Дверь избёнки оказалась приоткрыта и, если каким-то чудом держалась, то благодаря тому, что полотно заклинило между косяком и порогом. В проёме была умело расставлена ловчая сеть, какую крестовик настроил так, что никакая козявка не проскочила бы. Завидев меня, паук подобрал лапки, как-то даже раздулся в размерах, заводил челюстями, то ли торопливо сучил в утробе пряжу, чтобы захомутать и сплести кокон, вокруг необычно крупной скорой жертвы, то ли пыжился для виду, на самом деле собираясь дать дёру. Предательски заскрипело прогнившее крыльцо, грозя вот-вот подломиться, да и стоило ли продвигаться дальше, воевать с пауком, ведь не залез же хозяин к себе в дом через окно.
– Эй, Пантелееич!.. – на всякий случай крикнул сквозь паутину, но, конечно же, не услышал ответа. Я развернулся и только теперь заметил недалеко от дома деревенский погост: старые могилки почти все заросли. Осмотрев кладбище, я вернулся к протоке…
Над серыми камнями и галькой берега нависла мрачная тишина. Некованым холодным металлом поблёскивала обезлюдевшая протока. На небе тесно сбивало и завивало пучки седых прядей, заплетало-развешивало клочья по еловым гривам и хребтинам. Кто-то без устали мял тучи и облака, готовя замес на большое пиршество… Из зашторенной синевы заурчало-загремело, пробило в решето набрякшие белесые космы и забарабанило по воде тяжёлыми слепыми каплями. Сбило у одинокой яблоньки подвенечное платье, заплакали у протоки вётлы, загундосил, захлюпал болезненно-простужено, заслезился весь мир, хмуря и пряча остатки деревни за невесть откуда набежавшим туманом. Мгла быстро стирала все краски.
Поспешил укрыться в палатке. Свернулся калачиком, и накрыло, запеленало душистым одеялом, сотканным из запахов приворотных трав, умасленных живицей из хвойного густолесья. Сладок и крепок сон под мерный стук дождя, под надзором предков, под родовой защитой…
Играло в три радуги небо. Лилась откуда-то добрая старинная песня. Лебеди-облака водили дружный хоровод. Плыла в ладье по синему океану – небосклону царевна невиданной красоты и ткала расписное в живых картинках полотенце. И чего там только не было: сверкающие жёлто-коричневыми срубами и украшенные резными ставнями избы маячили конями и петухами, прочно оседлавшими охлупни; извещая хозяев протяжным мычанием о необходимости готовить крынки да вёдра, стадо холмогорок с томящимся выменем лениво брело с лугов; дружно впрягшись в невод, тянули рыбаки переливавшуюся серебром и жемчугом удачу; с играми-затеями носились в льняных рубашках босоногие ребятишки…
Обратный путь предстоял неблизкий. Рассвет только занимался, когда я накачал лодку, забрался в «резинку», сидел, но так и не решался окончательно покинуть Какарму, место, где рядом явь и навь, где легко перемещаешься из настоящего в прошлое, где ненадолго приоткрылась заговорённая дверь с тайными кодами и замками в далёкое царство. Приоткрылась, заблезило-заблажило чудными видениями и мирами, да и не ко времени захлопнулась.
Небо разъяснилось, будто не хмурилось-не слезилось, и не было вчерашнего дождя. Два раза в одну и ту же воду не войти. Где та водица, животворящая и плодоносящая, что омывала и кормила Беловодье? Давно утекла и растворилась в море-океане... И куда приведут-выведут нынешние времена, может, не сопротивляться, не перечить и отдаться на волю течению – пусть ведёт вода…
Я бы так ещё неизвестно сколько просидел, но лодку кто-то слегка подтолкнул, и она мягко закачалась на волнах. Я оглянулся – на берегу, довольно потирая руки, стоял Пантелеич:
– Беда-лебеда! Чего расселся, чай не невеста. Плыви, странник, нынче я здесь есаул и охранник. Плыви, бывай, но про пуповину свою помни: не рви, не рушь, не забывай! И травинка-былинка без корешков не растёт.
Волны покачивали лодку, и я из своей люлки-колыбели в последний раз взглянул на домишки, что, как цыплята без наседки, скрючились-скучились на взгорье и во все стороны выглядывали себе мамку. Повернулся по течению, куда сносило лодку, и, сначала заробев, прикрыл глаза ладошкой, а потом, набравшись смелости, отвёл руку и, не стыдясь, смотрел, как за излучиной протоки, густо намыливаясь цветочным мылом из лепестков ромашки и бессмертника, сбивая и расплёскивая пену в пузырчатую дымку, разметав до самых небес рыжие локоны, купалось светило. Натешило, остудило в парном молоке реки свои телеса, в прозрачных росах смыло мороку от недолгого летнего сна, лёгкое и радостное поплыло солнышко на синюю горку. Довольные, что ублажили – угодили солнечному владыке, смеялись ключи и родники, подпевая солнечным затеям, счастливо тянули свои распевы большие и малые птахи. Разъярило мысли и обнадёжило солнышко…
А может, не загорюнились, не вросли в землю избы, лишь застыли в ожидании, лишь спружинились для прыжка? Ждут-пождут и дождутся: в заоблачных нахмуренных далях громыхнёт-промелькнёт небесный всадник, натянет лук, пустит горючую стрелу, благодатно содрогнётся под небесными знаменьями землица, пробудится округа! Словно кто дал команду, приосанятся кони, вскинут голову в радостном ржании, и в два ската крыши – два крыла – сделают лишь мах-другой, и помчится прежде стреноженный табунок за своим небесным предводителем в неведомые дали, в русские начала, в славянские берега!
Художник: Александр Черныш