В конце октября распогодилось, так что взбегающий по косогору прогон к Соломенцам Блинов преодолел без затруднений (в дожди это было делом почти безнадёжным). Тем не менее, машину пришлось оставить на обочине прогона: деревней не проехать – сплошь ухабы. Захватив саквояж, Блинов пошагал к дому. Дорогой останавливался, смотрел, узнавал – и не узнавал. Да и то сказать: пятнадцать лет здесь не был. Одни дома почти не изменились, другие, заброшенные, по окна заросли бурьяном.
Андрей Михайлович Блинов, тридцатишестилетний питерский чиновник, приехал наконец на малую родину, исполнив, как он считал, свой моральный долг. Он, в общем-то, должен был родиться в Ленинграде, но его матери, когда она была уже на девятом месяце беременности, приспичило побывать на родине. Приехала, не погостила и недели, как Андрею, тогда ещё безымянному, захотелось на волю – тоже, видно, приспичило. Так он и появился на свет – несколько преждевременно и не в Питере, как планировалось, а в захолустной деревушке Соломенцы Тверской области.
Он не только родился в Соломенцах, всё его детство прошло под знаком этой ничем не примечательной деревеньки. Мать возила его туда при каждом удобном случае, и два раза, уступая просьбам родителей, у которых Андрей был первым внуком, оставляла его там на всё лето. Он и осознал себя впервые – как, по крайней мере, ему помнилось – на какой-то благоухающей лужайке неподалёку от бабушкиного дома. А позже, в школьные годы, Блинов проводил в Соломенцах все без исключения положенные школьникам каникулы. Словом, деревня эта была его малой родиной отнюдь не формально.
В старших классах права на душу Блинова предъявил Питер – и потеснил Соломенцы. Андрей стал бывать в деревне реже, а после смерти бабушки (дед умер значительно раньше) и совсем перестал приезжать. Университет, аспирантура, затем разного рода карьерные пертурбации – всё это поглощало время с бесперебойной методичностью механизма. Блинов по-прежнему любил Соломенцы, думал о них и даже тосковал, но какая-то тайная, глубоко спрятанная мысль придерживала, не пускала его туда до поры. Временами у него возникало подозрение, что свою занятость он подсознательно использует как повод, чтобы туда не ездить. Однако заниматься самокопанием Блинову действительно было недосуг, особенно после того как подтвердились слухи о его повышении.
Последние дни он был сам не свой: новая должность означала переезд в Москву, и нелегко было привыкнуть к мысли, что теперь он будет бывать в Питере только в статусе гостя; к тому же не давали покоя странные приступы, которые – чего Блинов всерьёз опасался – могли оказаться предвестниками серьёзного недуга. Началось это несколько месяцев назад. В тот день, с утра, он всё что-то торопился, всё как-то у него получалось неуклюже, нескладно. Опаздывая на утреннее совещание, он размеренным шагом, не торопясь – начальник всё ж таки, – зашёл в офис, глянул мимоходом в настенное зеркало и, сделав несколько шагов, остановился. Что-то было не так. Он осмотрелся (не видит ли кто) и вернулся к зеркалу: волосы растрепались, галстук чуть сбился и – лицо было не его. Из зеркала на Блинова смотрел незнакомец, чужак с ледяным взглядом канцеляриста. Вечером того же дня, запершись в ванной, Андрей всматривался в своё отображение – и чем дольше всматривался, тем больше себя не узнавал. Как он ни старался себя убедить, что ничего мистического в этом нет и быть не может, выныривающий из зазеркалья ксеноморф пугал его не на шутку.
Загадочная напасть лишила Блинова покоя. Начало беспокоить поведение жены: она стала необыкновенно внимательна к нему, предупредительна и даже нежна. Сюсюкала как с маленьким. Блинова одолевали мрачные фантазии: «А вдруг она в сговоре с тем, зеркальным перевёртышем? Усыпляет мою бдительность и ждёт не дождётся, когда он займёт моё место?» – думал он, притворяясь перед собой, что просто иронизирует по поводу своих страхов. Жалела его и дочь Аня: «Папочка у нас бедненький, опять сегодня ночью во сне плакал», – говорила девочка, гладя его по голове. Подозревать ребёнка Блинов, разумеется, не мог, но рассказам о своих ночных слезах не слишком верил: девчушка любила пофантазировать.
Таким образом, Блинов оказался перед дилеммой: к врачам обращаться нельзя – иначе прощай карьера (психиатрический диагноз стал бы для него приговором), а без врачей болезнь может обостриться. Так что поездка на родину была для него, можно сказать, той самой соломинкой – последней надеждой на исцеление.
Вот и бабушкин дом – чуть просел, скособочился, крыша позеленела. Однако двор выкошен, огородик выполот (тётушка Блинова проводила здесь каждое лето). Блинов открыл замок, вошёл. Постоял у порога, оглядывая разделённую перегородкой комнатку. Да, мала избушка, а раньше этого не замечал: сам был невелик. Он сходил за дровами, затопил печь (подивившись, что справился с этим без заминок, что не разучился), прилёг на кушетку у голландки и задремал. Разбудили голоса. Взглянул в окно: у соседнего дома, в котором поселились мигранты из Таджикистана, балагурила группа смуглых людей. Неподалёку, над костром, исходил паром закрытый казан.
Блинов включил чайник, достал из саквояжа продукты. С кружкой чая и бутербродом прошёлся по комнате, сел на кушетку. На стене фотографии: юная бабушка в кудрях; дед – молодой, но уже с солидной лысиной лейтенант; прадед – седобородый статный старец.
Допив чай, Блинов вышел в сени. Присел у оконца, закурил. Он был взволнован: сейчас он поднимется на чердак и увидит сундук с музыкой – паноптикум своих детских грёз. Эта давнишняя история была для Блинова не просто случайно запомнившимся эпизодом детства, не безделицей – это воспоминание стало ключом к его ментальному убежищу, к его горенке со звездой, где он время от времени уединялся.
Странное дело: тогда, в детстве, когда доступ к вожделенному сундуку был свободен, маленький Андрей заглянул в него всего лишь единожды и, хотя желал повторить этот опыт страстно, так и не повторил. Он был настолько очарован первой своей ревизией, настолько одурманен проникновением в чердачные тайны, что, по словам бабушки, бредил во сне той ночью. Весь следующий день, запутавшись в ощущениях, он ходил как потерянный: не мог разобраться, где сон, а, где явь. На чердак он так больше ни разу и не поднялся. То ли дожидался момента, когда в доме никого не останется, чтобы действовать без оглядки, да так и не дождался, то ли – как ему теперь казалось – не мог преодолеть смутного подозрения, что никакого сундука он там не найдёт. Словом, всё напоминало ситуацию с котом Шрёдингера: сундук этот и существовал и не существовал одновременно.
Начало этой истории скрывалось в тумане совсем уж ранних детских впечатлений. Почтительное любопытство к непостижимой и недостижимой территории чердака возникло у маленького Блинова сразу, как только он увидел сиреневатый заключённый в суровый треугольник стропил сумрак. Любопытство и почтительность утроились, когда он узнал, что в глубинах этого пирамидального святилища хранится сундук с музыкой. Однако преодолеть нескладную, со слишком широко расположенными поперечинами приставную лестницу Андрей сумел только на следующее лето. Он хорошо запомнил тот день: падающий из чердачного оконца золотой луч; запах сухого дерева и хрипловато-протяжная с колокольчиковым перезвоном мелодия, которой встретил его открытый сундук. Дальше память начинала мудрить, путая зрительные образы с ощущениями. Блинов, например, хорошо помнил фактуру вещей, их увесистость или же легковесность; помнил исследовательский трепет, с коим он эти вещи перебирал (он залез внутрь сундука и устроился в уголке, присев на корточки), но вот запомнилось ему немногое. Книга в кожаном переплёте, из которой сыпался желтоватый прах от цветка-закладки; письменный прибор на мраморной доске с чернильницами и подсвечником; веер синего шёлка, разрисованный белыми птицами; записная книжка с монограммой; статуэтка крылатой женщины с орлиными лапами, – всё, что сохранилось в его памяти. Остальное виделось ему точно под слоем текучей, бликующей воды.
Вспоминая об этих артефактах чьей-то канувшей в небытие жизни, Блинов думал (не без зависти) о том, насколько, должно быть, интересной, насыщенной была эта жизнь, коль даже соприкасавшиеся с ней вещи обладали такой притягательностью. Не однажды он мысленно рисовал кабинет хозяина этих вещей и уже «обжился» там. Ему представлялась сумрачная, с видом на дикий скалистый ландшафт комната; гравюры на стенах; шкафы с тусклым золотом книжных корешков; стол у арочного окна, а на столе – письменный прибор с подсвечником и статуэтка гарпии (те самые – из сундука). Словом, обитель высокой мысли грезилась Блинову.
Затушив сигарету, он прошёл в чуланчик за перегородкой. Взявшись за лестницу, смотрел на край сруба, на уходящие в сумрак чердака стропила и неожиданно – как тогда, в детстве – почувствовал сомнение: стоит ли? А вдруг кроме старых прялок, хомутов и прочего хлама он ничего там не найдёт?.. Тут постучали в дверь, Блинов вышел. У крыльца стоял молодой, азиатской наружности мужчина; в руках – тарелка с пловом.
– Здравствуйте! Вот, угощайтесь, пожалуйста, – сказал он с лёгким акцентом и спросил: – Вы ведь бабушкин сын?
Приняв тарелку, Блинов улыбнулся:
– Племянник.
Поблагодарив соседа, он занёс угощение в дом и вернулся в чулан. Снова взялся за лестницу и – снова не смог решиться. «Успеется, не убежит твой сундук, подождёт до вечера», – сказал себе Блинов. Ему ещё предстояло побывать на кладбище, проведать могилки деда и бабушки. Добираться решил пешком. Тронулся было к большаку, но хлопнув себя по лбу, остановился: совсем забыл о тёте Кате Мишинкиной, дальней родственнице. Собирался навестить старушку, коробку конфет купил – и забыл.
Он вернулся в дом, захватил конфеты и отправился к тёте Кате. Дорогой не встретилось ни души. Подошёл к аккуратному, обшитому тёсом домику, потянул дверь – заперто. Постучал в наличник. За стеклом возникло старушечье личико. Окно открылось.
– Тебе, милый, кого?
– Здравствуйте, тётя Катя. Не узнаёте?
Старушка моргала, щурилась – и не узнавала. Блинов её пожалел, назвался.
– Батюшки светы! Андрюшка!.. Сейчас открою…
Пока сидели за чаем, Блинов подметил, что тётя Катя вопросы задавала не по обычаю просто и прямо, а как-то исподволь выспрашивала: всё ли с семьёй хорошо; все ли здоровы; здоров ли сам – и смотрела с состраданием, чуть ли не со слезами. «Чудит тётя Катя, – думал Блинов, – совсем старенькая стала. Возможно, даже путает меня с кем-то…»
Распрощавшись со старушкой, он вышел за околицу и полевой дорогой тронулся в сторону Плотниково, соседней деревни. Хотелось на знакомые места взглянуть, а смотреть-то, как оказалось, не на что: куда ни глянь – сорняк стеной. На обочинах борщевики – трёхметровые орясины – ни дать ни взять уиндемовские триффиды. Дошагал до Плотниково. На перекрёстке возле «Жигулей» с поднятым капотом топтался бородатый мужик. Блинов присмотрелся и с трудом узнал Сергея Ёлкина, с которым немалое время приятельствовал в детстве. Подошёл, протянул руку:
– Здравствуй, Серёжа.
– Здрасте. А вы, извиняюсь, кто будете?.. Что-то не припомню…
– Да ты что?.. Я ж у вас и дневал и ночевал…
– Погоди-ка, погоди-ка… – хмурился возмужавший Серёжа. – Саня Воробьёв? Ты что ли?..
Слегка раздосадованному Блинову пришлось назваться. Поговорили. У Серёжи Ёлкина, по его словам, всё было «в ажуре»: скота немерено и всё прибывает, так что, дескать, семья в достатке. Поинтересовался, по-прежнему ли Блинов «грызёт гранит науки», а когда тот ответил, что давно уже наукой не занимается, удивился и вроде бы даже огорчился. И отчего-то замявшись, спросил: «Слушай, Андрюха, у тебя всё ли ладно? А то я тут с расспросами… Ты уж извини, если что, лады?» Заверив Ёлкина, что у него всё хорошо, Блинов с ним распрощался и двинулся дальше.
Проходил Дубровкой – деревней, за которой располагалось кладбище. Дубровка изменилось мало, только стало безлюдно, как не бывало даже в страду, когда всей деревней отправлялись на косьбу. Пару раз наперерез выскакивали дворняжки, тявкали для проформы, подхалимски крутили хвостами, попрошайничали.
Дорога юркнула за крайний дом, впереди завиднелся погост. Холм, увенчанный древними деревами, осел, расплылся. У подножья холма светил огонёк рябины – там могилы деда и бабушки. Блинов зашёл за ограду, присел на скамейку. Смотрел на овальные фотографии и мягчел душой. Деда он почти не помнил, а вот бабушка до сих пор оставалась для него главным человеком в жизни. Ни с кем больше Блинов не чувствовал такого сердечного родства, как с ней – суровой с виду, но бесконечно доброй простушкой. Припомнился её округлый, окающий говорок и следом – один их разговор, когда ещё в пору студенчества он заехал как-то в Соломенцы. Он тогда ел на кухне, а бабушка с мухобойкой в руках неторопливо преследовала зудящее насекомое. «Колька Голованов в начале лета приезжал. Машина большая, видно, что дорогущая и шофёр нанятой, – говорила бабушка, выцеливая муху. – В начальники, говорят, выбился Колька-то. Прохаживался всё по деревне: давно не был, соскучился видать. Сытенький такой, бодрый с виду, а смотрит как собака хворая. Что-то у него не так».
Обратной дорогой Блинов раздумывал: к чему тогда бабушка вспомнила Кольку Голованова и почему этот, ничего не значащий разговор ему запомнился? Так и не разгадав бабушкиной притчи, он вспомнил о сундуке. Подумал, что не будет больше откладывать и на этот раз непременно поднимется на чердак.
Снова проходил Дубровкой. На скамейке под окнами смутно знакомого дома сидели два мужика, выпивали.
– Ну что, дожили – теперь по кустам, да по баням прятаться не надо? – заговорил Блинов, подходя к выпивохам. Борю Кадетова он узнал по шраму на верхней губе, Володю Морозова – по незаурядной курносости. Улыбался, конечно, Блинов, подходя к товарищам детских игр, но улыбка выходила натужная, не по себе стало: оба на год только его постарше, а на вид – пенсия не за горами.
Мужики смотрели насторожённо, руку Блинову пожимать не спешили.
– Что за ерунда – никто не узнаёт! – смеялся Блинов. – Очками пора обзаводиться, черти слепошарые…
Наконец узнали. Порадовались. Налили Блинову стопочку; спрашивали осторожно о житье-бытье – и поглядывали с сочувствием.
– Да что вы все на меня как на убогого смотрите? – не выдержал Блинов. – Всё у меня в порядке – зарплата хорошая, семья, все здоровы…
– Верим, верим… – выставил ладони Кадетов и, меняя тему, спросил: – Ты уж, небось, в профессорах ходишь?
– Да нет, давно уже не в науке. Другим занимаюсь.
– Понятно… – протянул Кадетов. – Ты ведь, помнится, помешанный был на науке-то – весь косогор за околицей ископал. Город, мол, там какой-то, под косогором-то… Помнишь?..
– Помню, – сказал Блинов, поднимаясь. – Ладно, ребята, пора мне.
– А водочки-то как же? Посидели бы тихо, мирно…
Сославшись на неотложное дело, Блинов отказался. Он пожал друзьям руки и пошагал из деревни. Шёл быстро, по сторонам уже не смотрел и раздражённо кривил рот. Как сговорились: никто не узнаёт, жалеть принимаются. У одного из бородищи солома торчит, машина-драндулет только на проволочках и держится; двое других посреди дня пьяненькие сидят и – смешно сказать – кого-то ещё жалеют…
Чуть поостыв, Блинов вспомнил о предстоящей вылазке на чердак и – остановился от поразившей его мысли. Разве самодостаточный, состоявшийся, уверенный в себе человек погнался бы за детскими воспоминаниями, за какими-то эфемерными безделушками? «Постой, – сказал он себе, – разве ты неудачник, разве ты хоть в чём-то похож на этих деревенских недотёп?» Он начал было выстраивать по ранжиру свои начинания, достижения и приобретения, но привычная мантра самоуспокоения отчего-то не сработала.
Морщась от едких мыслей, Блинов пошагал дальше. Вот бабушкин сказ о Кольке Голованове и пришёлся к месту. Наверное, и он, Блинов, «смотрит как собака хворая» – недаром ведь люди жалеют. А поначалу не узнают. Видно потому, что начальственность в кровь въелась, на лице отпечаталась, как у того чинуши рыбоглазого в зеркале. Да и то сказать: полжизни на страже точно сурикат у норки – как бы значительность свою не проворонить. Как же: аспирант-историк – и вдруг оба-на! – зам. директора департамента… чего бишь там?.. Да это и неважно – департамента чего. Важно, что Департамент. Только вот интересно, каким образом подающего надежды аспиранта-историка могло очаровать это громоздкое, похожее на сдвинутые парты слово? Этого ему, пожалуй, уже не припомнить. А вот мечты и даже сны свои о Шумере, о золотых идолах Месопотамии – он хорошо помнит. Ведь ещё там, на чердаке, семилетним мальчишкой он почувствовал себя исследователем, искателем и хранителем – и на тебе, всё бросил. На фальшивую значительность променял. Поманили должностью, и побежал как собачонка бесхозная. Ещё бы: перспективы! Жизнь-то одна – не прозевать бы, не упустить своего... И вот что из этого вышло: с ума стал сходить аспирант. Сам себя умудрился потерять, настолько привык лицедействовать. Проницательный такой, суровый дядька – всё, мол, у него под контролем. А сам от зеркала шарахается как старуха суеверная? Так каков же он на самом деле этот бывший аспирант Андрей Блинов? Вспомнит ли?..
Так, в жесточайшем приступе самоедства прошагал Блинов мимо Плотниково и на подходе к Соломенцам почувствовал усталость. Он сбавил шаг и брёл, глядя на поредевшие кроны тополей над избами. Только раздражающее беспокойство вызывал вид этой деревни на косогоре – ничего больше. Пустой оказалась эта затея с поездкой. Ничего он тут не нашёл, только душу разбередил.
Дошёл до дома, встал у крыльца и, облокотившись на перила, стал смотреть на навозную кучу. За кучей мычала корова; два голоса лопотали что-то не по-русски. Блинов зашёл в дом и, не раздеваясь, лёг на диван. Собрался всё обдумать, однако не вышло – уснул.
Проснулся от тишины. Только над головой негромко: туки-тук, – старые часы на стене. – Туки-тук. – Блинов приоткрыл глаза. Странное состояние – голова будто наполнена крупными перламутровыми икринками. Икринки лопались после каждого «туки-тук», разрешаясь ясными, внятными мыслями. Он поднялся, включил свет и подошёл к зеркалу. Ну, конечно же, это он, Андрей Блинов, крепкий русоголовый парень со спокойным немного сонным взглядом. Только заматерел: черты загрубели, брови разрослись – точь-в-точь как у прадеда на фотографии, да нос, кажется, слегка покрупнел. Но это он – не чужак с замороженными глазами. Кончилось наваждение.
Второй раз он не засыпал долго: думал о предстоящих переменах в своей накренившейся жизни. Тридцать шесть – не старый ещё – успеет наверстать. Не всё, конечно, но кое-что успеет. Тем более, дело, к которому был призван и которое (чего уж там – предал) всё ж таки не забывал, – постукивал вечерами за компьютером. Почти полтысячи страниц настукал. Немного за десять с лишним лет, но, если постараться, можно из этой полтысячи диссертацию скомпоновать. И главное – в Москву он теперь не поедет. Дело решённое.
Только теперь Блинов начал понимать, насколько плохи были его дела. Возможно, до психушки и не дошло бы, не исключено, что так и начальствовал бы до почётной пенсии. Но как же, должно быть, горько осознать на исходе дней, что не свою прожил жизнь, что не жил – мыкал. А ведь могло так случиться, если б не сундук. Ведь сколько лет этот чудодейственный ретранслятор не давал ему окончательно переродиться в того зазеркального канцеляриста; манил его все эти годы, звал сюда, в место, где на благоухающей лужайке он впервые осознал себя. Звал, чтобы излечить, собрать воедино его раздробленную на множество ипостасей самость.
Проснувшись утром, Блинов с опаской заглянул в зеркало: нет, не показалось, – по-прежнему – он, даже как будто помолодел. Посидел у окна, глядя на повеселевшую от ясного утра деревню, позавтракал и стал собираться. Уходя, он приостановился в сенях, посмотрел вверх, где у перекрестья стропил прилепилось ласточкино гнездо, улыбнулся и вышел.
Художник: Эдуард Жалдак