Стёртые, распухшие ступни ныли. Как всегда последние метры казались непомерной дистанцией. Лифт не работал. Он отдыхал на каждом лестничном пролёте, привычно злясь на себя за то, что опять нарушил собственное обещание – пошёл бродить по ночному городу, наперёд зная, что завтра повторится то же самое…
Последние шесть лет превратились в бардак. Ни логики, ни последовательности – рваные толчки, бессмысленное ожидание и постоянное бездействие, за которое он уже устал презирать себя. Вечная нехватка денег и лень родили странные хобби и пристрастия – он собирал воспоминания и ощущения. Просто наблюдал за жизнью, от неумения пользоваться ей…
Ключ не поворачивался в замке. Стараясь не поддаваться нараставшему нетерпению, он упёрся лбом в дверь, надеясь, что механизм всё же даст слабину. Не хотелось звонить – будить домашних, и совсем не было желания дожидаться утра на улице. Мелкие неразрешимые, казалось, на первый взгляд дилеммы преследовали его ежедневно, усложняя жизнь. Слишком много времени уходило на обдумывание и принятие простых, по сути, решений. Подолгу приходилось балансировать на еле заметной грани, укрепляясь лишь в нерешительности и прочих «не», так и не находя выхода из элементарных ситуаций…
Он отошёл к перилам и с неприязнью посмотрел на закрытую дверь, перевёл взгляд на рассвет, сереющий за немытыми окнами, и улыбнулся: образы и ассоциации всегда получались чересчур личными; часто накладывались не на воспоминания, а на производные от них, так что изначальной причины тех или иных картин, запахов, преломления теней отыскать было попросту невозможно. Он и не делился ими ни с кем, зная, что его образы будут не понятны никому, кроме него самого, сомневаясь к тому же, что сумеет правильно выразить то, что и сам улавливал где-то на уровне безмолвного знания. Кто бы, например, сравнил свет одинокого фонаря с ночными дорогами Новой Англии или мимолётный жест прохожего с блестящими глазами той девушки, с которой он встретился ночью и расстался на рассвете, так и не договорившись о следующей встрече?
Места и даты смешивались. Подчас критерий, связующий их, полностью отсутствовал. Оставалась только память. Или просто память о памяти…
Он вспомнил первые недели после войны, когда голова болела постоянно и приходилось не выползать из запоя по нескольку суток кряду, сбивая боль самым дешёвым портвейном, единственным достоинством которого было его количество, а потом часами висеть на раковине с пальцами достающими до глотки, пытаясь опорожнить давно пустой желудок…
Вспомнил, как гулял по вечернему городу с девушкой, радуясь тишине и пустоте улиц, тому, что жив и дышит этим пыльным и таким родным воздухом, тому, что даже рубашка липла к телу от духоты и пота, а она не поняла и принялась рассказывать о своих, далёких от него проблемах, и тогда он засмеялся, а она вдруг обиделась, думая, что над ней, и молчала до самого дома…
Полдня, что он провел в лесу, валяясь на траве, слушая шум ветра, наслаждаясь одиночеством и значимостью всего, на что раньше не обращал внимания…
Серые дождливые дни, когда часами он наблюдал за постепенно меняющимся пейзажем за окном, прислонившись лбом к холодному стеклу, чувствуя кожей струи дождя, стекающие по гладкой поверхности. Как чередовал книги и дождь, наполняясь спокойствием, уже тогда зная, что второго такого момента может просто не быть…
Вспомнил лицо или, точнее, глаза Егорова – глаза побитой, больной собаки. Лицо, плечи, грудь были замотаны бинтами: три пули в теле и оторванный осколком нос. Чуть ли не впервые осознал, что никогда не сможет понять настоящей боли даже близкого человека, понял вдруг, что на войне нет компромиссов и чтобы выжить самому надо убивать, не думая, оставив все сомнения на потом, когда проще будет договориться с собственной совестью…
Мелкие предательства, на которые тоже был способен и которые никогда не называл их настоящими именами, умея оправдаться перед собой в чём угодно, так, что со временем и сам начинал верить в невозможность что-либо переменить тогда, когда совершал их. Веря даже в то, что и сейчас не смог бы поступить иначе…
Как однажды не хотелось просыпаться, потому что впереди ждала ночь и духи, и никто не мог сказать наверное, что вернётся живым. Треск горящих домов, бьющий по нервам, и страх, облизывающий кости, замирающий напряжённой истомой где-то в паху. Липкий пот, пропитывающий насквозь бушлаты и бронежилеты. Вымершие улицы, пугающие вдвойне, оттого, что не слышно было даже лая собак… И весёлое равнодушие, когда организм наконец, устав тащить груз страха, сбросил его как ненужный балласт, и стало наплевать вернёшься назад или нет…
Внутри тоскливо защемило, как всегда, когда наваливались отчаяние и понимание, что того времени уже не вернёшь. Он оторвался с неохотой от перил и посмотрел на заплёванную лестницу, освещённую мутным светом наступающего утра. Представил вдруг, как открывается чья-нибудь дверь. Хмурый, неуютный взгляд, полный заспанного удивления, и своё немое чувство вины и неудобства. И не успев ещё представить, уже начал оправдываться перед собой и злиться, в очередной раз выдувая из мухи слона…
Ужасно хотелось принять холодный душ, смыть запахи и давление ночного города, залезть под прохладную простыню и заснуть…
Он развернулся и, стараясь не ступать на старые мозоли, осторожно пошёл вниз по лестнице.
Отчего-то всегда вспоминались последние лет пять-шесть. Где-то именно там прошла граница между детством и нынешней жизнью. Армия, пожалуй. Хотя тогда это не воспринималось так тоскливо, да и самого ощущения, что что-либо меняется кроме декораций, никогда не возникало. Впрочем, случись невозможное и представься такая возможность, он и теперь не променял бы то время ни на что другое.
И сейчас, глядя на лестницу в предрассветных сумерках и даже не задумываясь, он твёрдо знал, что смутное, готовое родиться воспоминание пришло как раз из того промежутка времени. Утро, лестница, разбросанные по ступенькам окурки, он, с трудом спускающийся навстречу спящему городу. Ощущение было скомканным и в то же время очень ярким, словно когда-то давно он также шёл вниз по лестнице, испытывая те же чувства, с тем же невнятным беспокойством, угадывая ещё в полутьме размытые тени под ногами. Всё словно бы повторялось с точностью до мельчайших оттенков…
Подобные воспоминания приходили не раз, тревожащие или успокаивающие. Бывало, он даже пробовал задумываться над этими параллельными рядами, удивляясь чёткости и достоверности каждого из них.
Сколько он ходил по этой лестнице? Стирающиеся, под мрамор, каменные ступени, грязные, редко просыхающие лужи в углах, спёртый запах туалета… Тысячи, десятки тысяч раз?
Но каждый раз он возвращался, словно это было залогом того, что придётся уйти снова…
Вспомнил вдруг, как однажды за ним пришли ночью. Суетливые люди в штатском. Слёзы матери, вечное, тупое равнодушие отца. И он, уставший от долгого сопротивления, молча пошёл с ними, отвлечённо думая, что ничего не изменилось. То же, что и тридцать, шестьдесят лет назад – те же нетрезвые лица, выбирающие ночь себе в союзники. И на улице шёл снег, в полной тишине, огромными белыми хлопьями. И, пожалуй, впервые он не почувствовал уюта и объёма темноты. Винный перегар в разболтанном «газике» и утро, не принёсшее облегчения… Занесённая рука военного комиссара и свои злые и насмешливые глаза. Рука нерешительно опустилась, и он откровенно усмехнулся, пообещав себе, что когда-нибудь найдёт того полковника и сломает эту руку… Но когда вернулся, воспоминание вызвало лишь улыбку – слишком многое пришлось пережить, чтобы тратить силы на такие мелочи…
Вспомнился скверик в центре города, большие ярко-жёлтые даже в темноте листья каштанов, мягко падающие на землю в полном безмолвии. Не было ни ветерка, и он смотрел на листья, один в пустом городе, пытаясь отпечатать где-то внутри эти мгновения, уже тогда чувствуя, что скоро что-то изменится. И затем встал, пересилив себя, и ушёл, так и не повернувшись, боясь испортить впечатление. И позже не раз возвращался к тем минутам, когда, казалось, ни на что уже не оставалось сил, и сам был как натянутый нерв…
Огромная армейская палатка, ноги, вязнущие в слякоти по щиколотки. Шёл дождь, и, как всегда, им досталась самая грязная работа – грузить трупы. Вонь от разбросанных вокруг, окровавленных бинтов, запах сырости и вкус тушёнки, которую они ели здесь же, укрывшись от дождя. Сидели на пустых носилках, в разводах от пропитавшей их крови, жевали куски мяса с хлебом, запивая дорогим трофейным коньяком, и хохотали над своими же похабными шутками…
По многу часов он просиживал на своей «старой, доброй, облезлой кухне», с какой-то даже нежностью называя её так про себя, с кружкой чая или кофе, давно остывшей и забытой на столе, вглядывался в знакомую вязь плитки, покрывавшей стены, думая о своём. Всегда хотелось быть сильным и независимым. Что он, в общем-то, и получил, променяв привязанности на свободу и одиночество. Впрочем и об этом он не жалел нисколько – прожив четверть века, он до сих пор не знал, чего хотел от жизни, но по крайней мере успел увидеть и понять то, чего не хотел от неё. Его мир был жёстким и циничным, где не было места слабости. Чтобы выжить в нём, каждую минуту надо было следить за собой и не делать того, чего можно было избежать. Всё это было у него. Всё, кроме воли и работоспособности. Как раз того, что придавало смысл всему в его понимании.
Наверно, он был не готов к нынешней жизни. Всего лишь шесть лет выжали его до отказа, и он отдал им все силы, не умея правильно распределить их. И теперь подолгу просиживал на кухне, с застывшим взглядом, вспоминая и уже подбивая итоги. Единственное, что оставалось, и чему он был искренне рад…
Одни воспоминания спонтанно накладывались на другие без видимой связи между собой и уходили так же неожиданно, уступая дорогу следующим…
Он вспомнил жену и своего умершего ребёнка, которого так и не увидел ни разу за три недели. Не успевшего, по сути, родиться. Не видевшего ещё ни солнца, ни леса, не ощутившего запаха ветра и вкуса дождя. Тёплый комок его плоти, оставшийся в серых стенах больницы под холодным светом ярких электрических ламп… Вспомнил, как плакал несколько часов, закрывшись в пустой ванной, не переставая удивляться, как поначалу не хотел этого ребёнка и как сейчас готов был отдать всё, что угодно, чтобы тот был жив…
Вспомнил, как не имея больше ни сил, ни работы опускался почти на самое дно… Ходил по ночам и собирал пустые бутылки. Стесняясь и ненавидя себя за неумение жить, заглядывал в урны и мусорные баки…
Как однажды в то немногое, что у него, казалось, ещё оставалось – ночь – грубо попытались вмешаться. Их было двое, и они были пьяны, а он был один. Но они не знали о его прошлом и его усталости… Одному он сломал несколько рёбер, другому проломил череп и забрал все деньги, что у них были. И потом ещё долго пытался успокоиться, уговаривая себя забыть опять накатившую память о войне, заливая дрожь в разбитых пальцах второсортной водкой…
Жизнь наваливалась перепадами от плохого к хорошему, но с каждым разом груз её становился всё тяжелее. Уходили время и желания, пропадали или погибали друзья, и даже книги, в которых раньше были ответы на многие вопросы, теряли своё значение. Оставалось место только для пустоты и памяти…
Вспомнился блок-пост в Ханкале, серая пелена дождя и сырые стены землянок… Залпы «града», выбивающие почву из-под ног… Землистые, небритые лица с красными от хронического недосыпания глазами… Труп духа в сотне метров от землянки, чуть присыпанный землёй, до которого так и не дошли руки откопать, чтобы пройтись по карманам… Чёрные сны, перемешанные с реальностью, и реальность, похожая на дурной, липкий сон… Спирт, разведённый водой, в обмен на не учитываемые никем ящики с патронами и гранатами, которые те, что уезжали отсюда в прежнюю, мирную жизнь, брали с собой… И опять дождь, водка и сырость…
Как в бессонные ночи вспоминал погибших друзей и отчаянно, по-звериному, выл в подушку, а в голове одинокая и бесконечная стояла строчка из песни Цоя: «…И дрожала рука у того, кто остался жив…»
Почти каждый вечер темнота вытягивала из дома постоянством своей неопределённости. Если хватало сил и было не лень, он одевался и выходил на улицу. Не зная куда идти, мысленно выбирал отдалённый ориентир и, уже не думая ни о цели, ни о расстоянии, шёл в нужную сторону.
Мысли были разрозненными и непрочными, легко перескакивали от одного к другому, следуя обычно за взглядом, запахами и ассоциациями.
…Было обидно за свою жизнь, дни и годы напряжения неизвестно чего ради. Он знал, что не сможет изменить ни этих людей, ни эту страну. Он мог измениться сам и попытаться, по крайней мере, изменить жизнь тех, кто был ему близок…
Хотя иногда надоедало разыгрывать комедию перед собой, и он начинал называть всё своими именами. Просто разумный эгоизм. Но и чтобы измениться самому, не хватало сил. Впрочем, и мысль об эфемерных близких была не более чем костью, брошенной остаткам совести, которые, как ни странно, всё ещё посещали его. С каждой новой потерей слабли и без того уже призрачные связи с окружающими – живые требовали обязательств и участия, нередко гораздо больше, чем он мог дать…
Почти тоже было и с женщинами. Как только он начинал чувствовать, что смутное, тёплое ощущение привязанности давало корни, сразу же пытался избавиться от него. Просто уходил и не возвращался. Долгие объяснения пугали, к тому же он не был уверен, что будет правильно понят. Хотя, пожалуй, и это был самообман. Он не признавался себе, но и здесь всё было намного проще – естественное желание здорового эгоиста уйти раньше, чем бросят его самого, чтобы не чувствовать ревности и отчаяния. С совестью можно было договориться, с чувствами приходилось бороться. Причём, потери были всегда – уязвлённая гордость умела ставить подножки…
Подумалось вдруг, что всегда нравилось бродить по вечернему городу, рассматривать женские лица, морщиться от яркой косметики и дешёвых духов и в то же время радоваться постоянству этих красок и запахов, нисколько не задумываясь над мелочностью подобных парадоксов. Темнота скрадывала очертания, потёртые лица и фигуры разжигали игру воображения, фонари добавляли глазам блеск и, казалось, всё ещё впереди, всё только начинается, и не было тех лет, переполненных смертями, тоской и одиночеством…
Лифт, как всегда, не работал. Он отдыхал между этажами, тоскливо рассматривая тёмные силуэты строений напротив. Город всё так же манил, отнимая время и силы и будоража воображение. И он привычно злился на себя за то, что опять нарушил собственное обещание – пошёл бродить по ночному городу, наперёд зная, что завтра повторится то же самое…
* Против глухой стены, биться головой об стену (англ.)