1.
Течение времени бывает разным. Это лишь из толчеи мегаполиса, из этих безумных муравьиных копошений, из этого скопления людей, характеров и фобий, время выглядит коротким полётом стремительной ракеты. Его всегда и на всё не хватает. Словно это низкий удушливый смог, что вечно стоит над городами, давит на землю свинцовой дланью и требует – торопись.
В этой степистой местности, небогатой на растительность, испещрённой как прыщами – редкими кустиками, да неглубокими рубцами пересохших балок, время никуда не текло. Под высоченным, внепрогляд, небосводом, с вечно приклеенным к нему яростным солнцем время плавилось, слоилось и пузырилось натёками, как гной на глазах старика.
Был и старик, изо дня в день прислонённый к стене своей саманной хижины, как бесхозный инвентарь. Его занятий и было, до полуденного зноя натаскать несколько вёдер воды из арыка, да выпустить бедовать в бесплодные степи трёх коз. А потом занять позу истукана в коротком теньке возле стены и отрешённо пускать на линялую рубаху бурую слюну. И клясть, до костного зуда, до покрывающей нутро извести, время.
Была у старика и старуха. Давно уже лежачая, ни на что не гожая, ни к чему живущая. Старик исправно ходил за ней, кормил, переворачивал с боку на бок, обмывал, менял бельё и сердобольно гладил по голове.
Эти хлопоты давно уже вошли у него в привычку, не отнимали много времени и нисколько не обременяли.
А больше заняться было нечем. Иссохшие старческие желудки не требовали много пищи, а значит и затрат на её добычу и приготовление. Электричества давно не было – когда-то прикатил в клубах пыли грузовик, с его кузова, не вылезая, какие-то люди ловко срезали провода и растворились, как мираж, в густевшем зное.
С проводами исчез и будоражащий душу ажиотаж большого мира, ненужными стали приборы, да и осиротевшие столбы, будто из них выпили жизнь, не достояв зимы, рухнули и скоро истлели.
Теперь вокруг была лишь степь, ветшающая хата, да старик со старухой – одинокие как никчёмность.
Хата их стояла у излучья двух пыльных узких дорог, сходящихся в одну. По ней давным-давно, кроме того, уже полустёршегося в памяти грузовичка, что увёз провода, никто не проезжал.
И, казалось, если произойдёт на дороге некое движение, оно будет неестественным и нереальным, кто бы его ни создал, – монгольский тумен из дальних средневековий, либо лоснящийся металлом космический аппарат. И прошлое, и будущее были для этой дороги неподходящим фоном.
Дорога была совершенно безжизненной.
Один её конец уходил по жёлто-серым пустынным землям за горизонт и растворялся там, в этом бедноцветном мареве, как нить ненужных воспоминаний.
Два же охвостья, на сростке которых стояла стариковская хата, вели в противоположную сторону и разбегались по степи привольными лентами, разводя глаза в стороны. Они тоже уходили за горизонт, в сторону, где эта мёртвая полупустыня начинала чуть сильнее зеленеть кустами и сливалась у горизонта в тонкую белесовато-зелёную нить.
Там, когда подступал удушливый вечер и воздух чуть остывал, роилось что-то в воздухе, колобродило и мельтешило. Какие-то неявные миражи, как призраки похаживали там у горизонта, сообщая некую утлую надежду.
А надежда у старика была одна.
Что начнёт течь время.
Пускай с самой ничтожной скоростью, но течь.
Тогда, даст бог, выйдет стариковский срок и приберёт его смерть. А перед этим наконец отмучится его лежачая старуха. Только и мечты было у старика, чтоб пришло в движение время, и вытекло из него всё, без остатка.
Старик яростно клял не желавшее течь время, гнал его прочь, бранился, исходил нервами до припадков, но время никуда не текло.
Старик молил небеса, однако они не помогали.
Старик хулил небеса, но они не обрушивали на него гнев.
Вся его ярость, все его проклятья, вся его хула и напраслина никуда не обращались, не достигали ничьих ушей.
А были, как остановившееся время, как непогашенный кредит тут, всегда при нём.
И у старухи были точно такие же мысли. Только слабость её и болезнь не давали ей выражать свою чувства яростно и громко. И она лишь плакала.
Когда соль слёз проточила на её и без того изрытом морщинами лице глубокие борозды, она смирилась и замолчала. Замолчал и старик, превратившийся в продубленного ветром истукана у саманной стенки. Время остановилось совсем.
Отчаяньем, горьким, беспросветным отчаяньем душевной нищеты наполнилось вневременное стариковское бытование. Горькой обидой, как наледью, покрылось изнутри всё его существо.
А разве может быть что страшнее, беспросветнее и неизбывнее, чем стариковские обиды. Обиды, которые не могут быть отомщены, обиды, которые никогда не пройдут, потому что не пройдёт время.
Но, коли жива надежда, – жив и человек.
Как всегда равнодушно пяля глаза за горизонт, держа в душе зыбкую обиду, грозящую покинуть разум и отравленную душу и вырваться вовне мрачным безумием, старик увидал на горизонте некое странное клубение.
Оно шло, как бы поигрывая и поскакивая, словно перекати-поле, оттуда, куда уходила дорога воспоминаний.
Старик не сразу обратил на него внимание, приняв за обычный в этих бескрайних местах, такой же заблудившийся во времени ветер. Ветер, что мотыляется без направления туда и сюда, как безысходность. Однако клубок нарастал, как степной суховей, правда, не разрастаясь в размерах, а сбиваясь в плотное ядро.
2.
Ядро надвигалось, и это движение так поразило старика, что он испугался.
С испугом стронулось и что-то в его голове. Обрывки эмоций, куски молитв, фрагменты ругательств и черепки загадок зазвенели в старческой голове стеклянным боем разбившегося плафона.
Разум, тщедушный, почти угасший разум вдруг восстал и грозил умопомрачением, безумием и помешательством, протестуя против нарушившегося безвременья. Ибо приближающийся пыльный ком нёс движение, а значит и отсчёт. А отсчёт – это всегда ход времени.
Ходуном ходило, билось накрытой сетью птицей сердце старика. И кровь, давно уже остывшая и загустевшая, вдруг взыграла в жилах и забила как кипяток.
А пыльный ком, подсобравшись вдруг, осадился на месте, как поднятая в дыбы лошадь, и стал оседать наземь освобождая просвет для солнца. И из него стремительно вырвался и, блистая, полетел по дороге автомобиль. Самый обыкновенный автомобиль.
Старик, поняв не сразу, что происходит, наконец подобрался и побежал в хату.
У входа перевёл дыхание – он уже давным-давно никуда не бегал даже несколько метров, – ополоснул лицо застоялой водой из ржавой бочки, выдохнул пару раз и эх! с отчаянной удалью окунулся в бочку по пояс. После вбежал в хату и ошалело произнёс:
– Старуха, там кто-то едет.
После чего, сам не веря тому, что сказал, поспешил на улицу.
Пыль по-прежнему тянулась по дороге зыбким шлейфом, а автомобиль приближался.
Теперь его уже можно было разглядеть подробнее.
Это был внедорожник тёмного цвета.
Матово отблёскивали припылённые хромированные дуги, диски и надкрышный багажник. Внедорожник шёл ходко, не рыская, только изредка подскакивая по бугрящейся дороге, равномерно давя шинами грунт и напористо продвигаясь вперёд.
Старик подумал было, что это мираж, и эта его мысль отозвалась в нём какой-то неявной, отчего-то неожиданно возникшей неуместной надеждой.
Автомобиль, ещё мгновение назад бывший в отдалении, наскочил в миг и разом остановился, плюхнулся меж ухабов и тотчас замер, как подсдутый мяч.
Стрекотала живность в бедной растительности, позвякивали от жары и дороги мелкие детальки в автомобиле, щёлкали, моментально высыхая редкие волосы на стариковской голове. Миг, и всё смолкло, и стало как и было прежде. Старик закрыл глаза и зашевелил беззвучно губами.
– Здравствуй, отец. – Раздался бодрый, исполненный сил душевных и телесных, голос.
Он прозвучал иерихонской трубою, трубным зовом, возвещающим неумолимое наступление Армагеддона.
Старик открыл глаза.
Парень, лет тридцати, спелый, коренастый, бодрый, торчал над водительской дверью, пританцовывая ногами на нагретой подножке.
– Мир вашему дому, батя! Алё. Ау. Слышишь меня? Ассалам алейкум!
Старик раскрыл рот для приветствия. Отвыкшие от общения губы слушались плохо, голос дрожал, звуки выходили из горла, будто несмазанные детали.
Путник растерянно, будто ища поддержки, оглянулся по сторонам.
Однако старик пришёл в себя, проперхался и повторил, уже в полную силу:
– Алейкум Ассалам, добрый человек!
Парень обрадовался. Он соскочил с подножки, подошёл к старику, постоял, посмотрел и протянул старику руку:
– Очень рад. Еду-еду, никого, голая степь до горизонта. Думал уже, заплутал. А тут твоя изба, как спасение. Была мысль – мираж, блазнит, нежить, морок, поближе подъехал, нет, действительно, хозяйство. И ты на пороге, батя. Стоишь и молчишь, как истукан. Опять думаю, мираж. Спрашиваю, главное, а ты стоишь столбом, как этот, как его, Лот что ли? Или жена его? Да и чёрт с ними.
– Я чего говорю – я к озеру еду. Озеро где-то там есть в степи дальше, слышишь, батя?
– А? – старик будто очнулся.
– Озеро, говорю тут есть где-то, красоты невероятной, степное. Знаешь про озеро?
– Озеро?
В голове у старика что-то щёлкнуло, будто запустился старый плёночный киноаппарат, и поехала, пошуршала по роликам жухлая, осыпавшаяся, почти уже в прах превращённая киноплёнка. На ней, сквозь точки, пятна и трещины, пошла проекция – камыши, чуть неровный берег, садящийся за горизонт яркий шар…
Опаска покидала сердце старика. Это время, время начало течь. Пошёл отсчёт, защёлкали мгновения. Неужели вымолил?
Неужели Господь сподобился и смилостивился. Новые, радостные мысли скудно заколобродили в стариковской голове. Однако же они не заполняли собой всё сознание вмиг разлетающимся фейерверком, нет.
Они кружились в пустоте, сходились боками и вновь разлетались, будто в парном танце, как бы оставляя место для чего-то ещё.
– Ага, озеро. Из этой бочки можно умыться? – Парень, не дожидаясь ответа, скинул футболку и с шумом заплескался. Он плескал воду на лицо, на грудь, на спину, тёрся, шлёпал себя и фыркал, как конь на мелководье.
– Случайно про озеро ваше проведал, из былинных источников, их даже в интернете нету, ну и заело меня. Думаю, не дам пропасть жемчужине, открою её для человечества. По крохам сведенья подсобрал, рюкзак набил, палаточку в багажник бросил, да и в путь. А чего мне, думаю… Ты один тут живёшь, батя, или ещё кто есть? Хозяйство-то у тебя гляжу, небогатое. Ну да ничего, трафик к озеру если пойдёт, приподымешься.
Парень стал обходить вокруг избы. Старик поплёлся следом.
Гость тыкал кулаком в саманные стенки хижины, деловито наклонялся, подбирал с дороги труху и гниль, отшвыривал в сторону.
– Это что, сарайка? – Он пнул по двери и хмыкнул. Затем подпрыгнул, повис руками на жердине кровли, подтянулся и спрыгнул.
– Скучно, поди, старик, так куковать-то? – усмехнулся он, открыто и просто глядя в глаза старику.
И не дожидаясь ответа сказал:
– Ну вот!
Будто пообещал, что теперь всё наладится.
Гость и старик обошли всё немудрёное хозяйство и дошли до колодца. Здесь гость наполнил поясную флягу.
– Так что, старик, куда дальше-то мне ехать, влево или вправо? Дорога-то раздваивается. Слушай, тут такой анекдот рассказали про «раздвояеца», ум-м-мора!
Старик смотрел на внезапного гостя и собирался с мыслями.
Он уже давно не успевал за рассуждениями и вопросами собеседника и положил себе, как следует обмозговать сегодняшнее происшествие после, когда этот человек уедет своей дорогой.
Сейчас его беспокоило лишь, оказал ли он гостю надлежащее гостеприимство, откуда-то вдруг всплыл в его памяти обычай гостеприимства, и гвоздил теперь в маковку.
– Чем богаты! – выпалил он парню.
– А? Чего? – не понял тот.
– Чем богаты. Чем Бог послал, не взыщите, живём скудно.
– Да нет, нет, – засмущался гость, – я ничего. Мне вот только водички набрать, и дорогу разузнать. Здесь дорога-то идёт?
– Дорога-то? – переспросил старик. И сам же ответил. – Здесь.
– Ну и отлично! Ты тут, батя, как путеводная звезда.
– Чего?
– Как маяк в пучинах хозяйство твоё, говорю. – Парень окинул взглядом стариковские постройки, и старик следом тоже оглядел хозяйство. А ты при нём как смотритель. Смотритель маяка, романтик. Ну а я, стало быть, корабль пустыни.
Парень засмеялся над своей шуткой, и старик тоже непонимающе хохотнул. Его радость вдруг стала меркнуть, как меркнут в предвечерии зыбкие мороки у пустынного горизонта.
Он осмотрел ещё раз всё своё хозяйство – избу, сарай, постройки, кучу рухляди, штабель тлелых дров, загон, колодец, коз, пасущихся в отдалении – всё то, что составляло его жизнь бесчисленную тьму лет, всё то, что вросло в него, срослось с ним, с его стариковскими жилами, с его плотью и с тем, что внутри этой плоти.
Ведь получалось, что внутри него есть нечто неосязаемое, что-то такое, что непросто взять и описать словами, или иным каким способом взять и выразить.
Он-то думал, что это лишь старческая накипь, неисторгаемая злоба, материальная как кости, жгучая как степной солончак, а оно оказалось чем-то таким… Таким же, как тогда, в молодости.
Зачем оно ему теперь? Зачем с этим жить, зачем быть в его плену. И осознание того, что внутри него есть ещё что-то, показалось ему невыносимее тех вековечных мук, что терзали его и его старуху тогда, в безвременье.
И старик испугался.
Он видел дом и двор, сарай и загон, хлам и колодец – и это был его мир. Небольшой, насквозь пропоённый его злобой и отчаяньем, но его, отвеку его, неделимый ни с кем, мир.
А за спиной сейчас был гость, как провозвестник нового мира. Мира, в котором ему, никчёмному и забытому, не будет места.
Все его печали, вся его клясть и хула, всё его испитое и исстраданное, что оно для этого мира, для этого времени? К чему оно ему? Пускай всё будет допреж.
И старик указал путнику неверную дорогу.
Он направил его по правой дороге, ведущей неведомо куда, в самое сердце степи, туда, где со всех сторон света идущие пути свивались змеиным клубком и, принеся в этот клубок всю жару своей долгой днины, отчаянно шипели, как и положено змеиному клубку.
Оттуда можно было лишь поворотить назад и длить свою унылую дорогу к дому, везя за собой одно горькое разочарование в бессмысленно пройденном пути.
3.
Ночью напахнуло прохладой так, что заколыхались линялые занавески. Потянуло ветерком, и распахнутое, растресканное, в потёках краски окно скрипело на несмазанных петлях.
Старик не спал. Временами, вслед за порывом ветра, окно гулко бухало о стену мазанки, и тогда в сердце старика разливалась такая щемь, будто оно было не в груди, а там, между окном и стеной.
Возникли вдруг из ниоткуда, будто выпростались из закрученной жарой степной былинки после дождя свежие побеги, воспоминания.
Вспомнилось вдруг старику, что лет 30, а быть может, и все 40 тому назад, пока не заел быт, пока не появилась привязанность к месту и быстро за ней наступившее окостенелое домоседство, он и сам, былое дело, ездил со старухой на то самое озеро.
Было это в мае, в ту короткую пору, когда степь уже освободилась от снега и подсохла, но ещё не окуталась в порфир и виссон бесконечных суховеев.
Когда трава была ещё сочная и зелёная, и ночной холод уже отступил, а дневной зной покамест не завладел миром. Когда всё жило и дышало, и сами они с женой были живые, ненадышливые, полнокровные как та степь.
Как они добирались до озера? Может, это была попутка, которых много сновало в ту пору во все стороны, а может, это был даже велопоход с промежуточной ночёвкой?
Были ли у них с женой велосипеды? Кто теперь вспомнит. Вроде тогда они тоже долго, всё кляня, путали дороги и направления, однако выбрались-таки к озеру. А выбравшись, враз забыли все напасти.
Затем вспомнились ему вдруг громкие звуки, будто бы сотен полощущихся на ветру после стирки простыней, а за ними наступил такой неумолчный гомон, что старик испугался.
Он прислушался было, но снаружи, въяве, был лишь частый скулящий скрип оконной петли, да редкий бряк рамы о стену.
И хлопки, и гомон были лишь в его душе. А за ними встал образ розовой воды и розового неба. И старик вспомнил, зачем они ездили с женой на озеро.
Они ездили смотреть, как прилетают туда на гнездовье с жаркой зимовки фламинго. Это хлопанье их крыльев было похоже на веянье по ветру простыней. Это их жадный гомон терзал сейчас душу старика. Это их розовые перья стояли сейчас перед его глазами и были всем – и небом, и землёй.
Большие, тонконогие птицы с длинными алыми перьями, с красной бархатной шеей, с несуразными топорами клювов взлетали поодиночке, парами, группами, десятками и сотнями особей, кружились в небе то часто, то редко взмахивая крыльями, будто рассеянный дирижёр невидимого оркестра.
Временами они собирались в большие стаи, поднимались высоко, и реяли над землёй будто гигантский флаг, покрывая всё небо как заря, расцвечивая его как зарождающаяся жизнь.
А на озере в этот момент продолжалась возня, копошение, и гомон. Меся тонкими ногами грязь, большие птицы вытаптывали себе конусообразные гнёзда и начинали кладку. И на озере бурлила и основывалась жизнь.
Жили и они с женой, и их сладостный миг двуединого счастья, казалось, будет длиться бесконечно.
И когда старик дошёл до этих воспоминаний, сердце его застучало куда чаще, нежели оконная рама.
Он вдруг понял, а поняв, испугался, что с воспоминаниями о той бурлящей жизни, жизнь началась и в нём. И, стало быть, время таки потекло. И напрасно он направил путника не по тому пути. И ничего теперь не миновать.
Он ещё долго лежал, прислушиваясь к этому своему испугу, ибо испуг тоже был вновь изведываемым чувством. И то, что он чувствовал, начинало пугать его ещё больше.
Старик лежал и шевелил пальцами то рук, то ног, а потом удивился тому, что он может заниматься такими глупостями. А следом удивился и тому, что оказывается, он может оценивать свои действия и свои поступки.
От осознания этого ему стало ещё хуже. Страх нарастал в нём пульсирующим розовым комом, будто садились на дальнее озеро, закрашивая черноту его будней тщеты всё новые и новые стаи птиц, и вот он уже начал пунцоветь, этот страх, грозя заполонить всё стариково естество красным, жарким ужасом вновь потекшего времени.
Не давая этому ужасу подчинить себя, старик поспешил к старухе. В этот час поспел и срок за старухой ухода. Требовалось перевернуть старуху на другой бок и сменить, при надобности, бельё.
Старуха лежала спокойная, иссохшая, тонкая, вся будто бы видимая на просвет, как куст жузгуна по осени. И ей ничего не было нужно. Время начало течь, и старуха умерла. Пришёл наконец и её долгожданный, выстраданный черёд.
Ничего хорошего не испытал старик.
Ни радости, ни сожаления. Лишь досаду, что старухе послано избавление, а ему нет.
Он пробовал было вспомнить полагающиеся по кончине человека обычаи и ритуалы. Попытался было сотворить молитву, но вспоминать её слова, значило вновь разгонять воспоминания, значило совершать по времени ход в прошлое, в память. А, стало быть, что с начавшим свой ток времяходом, нужно начинать сживаться.
Однако разве для этого были пережиты все мучения?
Старик обернул тело старухи тканью, опоясал поверху в несколько витков бечевой и, не дожидаясь утра, вынес на улицу.
Уже давно, возле козьего загона, им были заготовлены две неглубокие, по пояс, могилы.
Долгое время они были прикрыты хламом, чтобы не осыпались стенки, и старик споро разметал этот хлам.
Засыпав старухину могилу, он воткнул в её ноги лопату, а сам спрыгнул в свою ямину и улегся в неё лицом вверх прямо на землю, безо всякой домовины. Да и на что она была ему нужна?
Ещё когда он только волок свою старуху сюда, к месту погребения, старик думал:
– Надо бы что-то сказать. Пускай не на смерть старухи, пускай просто. Чтобы не покидать мир совсем уж безмолвно.
И отогнал от себя эту мысль. Ни одного слова он не хотел оставлять после себя в мире.
Из могилы виднелось светлеющее небо. Края могилы очерчивали его, делали фрагментарным, соразмерным ситуации.
Старику не хотелось умирать под вольным, всеохватным небом, он нажился под таким. И теперь старик смотрел в прямоугольник неба лишь как в высокую, голубую крышку гроба. Это его устраивало.
Солнечный луч пробился откуда-то сбоку и резанул старику глаз. Он было подумал, что ход светила по небосклону это тоже часть временного хода, и что чем дальше будет наползать на его лицо солнечный луч, тем дольше он, старик, будет идти с временем совместно.
А это было неправильно. Ибо всё уже свершилось. Этот мир никогда не будет прежним и, стало быть, пора искать тот мир, где снова и отвеку всё будет неизменным.
Солнечный луч всё расширял пространство света в тесной стариковской могиле.
Разгорался день.
Старик закрыл глаза и приготовился к вечной тьме.
И тьма не заставила себя ждать, деликатно объяв старика, как заслужившего эту привилегию всей своей жизнью под вечно палящим солнцем.
В тот самый миг, когда глаза старика навеки закрылись, к птичьему озеру, по солончакам, подобрался заляпанный грязью автомобиль.
На его подножку выбрался измождённый ночными блужданиями и всё же не утративший духа водитель.
Он приставил к глазам ребро ладони и долго глядел на разгорающийся на востоке восход.
В его лучах рябилось озеро, о чём-то вечном шелестели камыши, и среди тысяч конусообразных гнёзд вздымали, пробуждаясь, длинношеие головы красные птицы.
Водитель ухмыльнулся, плеснул на лицо тёплой водой из фляжки и воскликнул:
– Ну, старик! Такую красоту зажать хотел! И чего люди жалеют?
Художник: Пётр Васюков