Воронёнок

3

364 просмотра, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 182 (июнь 2024)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Казаков Анатолий Владимирович

 

Повесть

 

Посвящаю людям России

 

На обочине старой дороги сидел казак. Дорога та повидала много, а те, кто её торил, уже давнёхонько лежали на погостах Руси. А чего не лежать, коли времечко пришло, у каждой махонькой былиночки свой срок отмерен Богом, а тут человек. Отслужил Семён Андреевич Елисеев на государевой службе двадцать лет, и теперь шёл не ведомо куда. Родные его тятя, мама давно уж сгорели в своём дому, полдеревни тогда погорело, как получилось, нет ответа, две сестры не ведомо где живут, поди замуж вышли, я им точно не нужон. Урал большой, Сибирь больше, поди найду, где помереть, но покуда живой в могилу не ляжешь, так родители баяли. Кругом пение птиц, в котомке, и сало, и хлеб, лук, сахар, пшено, нет не зря Елисеев служил, скопил-таки не много на жизнь, можно и дом не большой срубить, хватит денег государевых на год иль может больше, ежели не помру, избёнку срублю, корову куплю, на земле слава Богу работать могу. Пошто это я о смерти-то, ну об этом хошь – не хошь думаешь порою. Был уже вечер, стало темнеть, казак зажёг костёр, бросил в котелок не много крупы, и вдруг отчётливо услыхал плачь дитя:

–  Да поди не умом тронулся, всамделишно дитя плачет.

Пошёл на плачь, и увидал молодую лежащую на сырой земле женщину, рядом трепыхалось дитё. Взгляды их встретились, не много удивило бывалого казака, что женщина, хоть и молодая, совсем не испужалась его, а болезненным голосом молвила:

–  Я убегла из деревни, там бы мне не жить, родила вот, а он не признал дитё, у него семья.

Голос задрожал, но всё одно Семёну казалось, что не боится никого молодая эта баба, а она молвила:

–  Ты служивый не бросай дитё моё, я ныне помру, а ты не бросай, Богом тебя молю. Хотела удавиться, про грех вспомнила, доносила, родила, но чую, помру, мочи нет, отхожу.

Семён взял дитё на руки. Надо же, тряпицы промокли, вот и плачешь, только подумал, а мать шепчет:

–  Вот возьми узелок, там всё есть, у меня сил нет, вишь помирать собралась, грех на мне. В этой вмиг ставшей кромешной тишине, дитё казалось Елисееву маленьким чёрным, трепыхающимся воронёнком:

–  Ничего воронёнок! Ты только потерпи маненько.

И вдруг, заорал:

–  Ты чего удумала? Ему молоко надобно, титьку твою, я чего буду делать, у меня титьки – то нету вовсе, есть конешным делом, но моя не подойдёт, бабья надобна.

Семён не смело обнажил грудь молодой женщины, как мог приложил дитя к матери:

–  Покорми сердешная, покорми, как сможешь. Вишь плачет сынок – от твой.

Но женщина уже не дышала, дитё пыталось сосать грудь уже мёртвого человека.

Елисеев сел на землю, обхватил крепко голову руками:

–  Ну баба! Чё, теперя хошь в петлю полезай, надо же было энтой дорогой идти.

Дитё, которое уже бывший служивый казак называл теперь «Воронёнок», то плакало, то затихало.

Мёртвая, красивая молодая женщина лежала, и так жаль стало её Семёну:

–  Ну вот чего ты наделала, жить бы тебе. Любимой быть, хотя бы для дитя свово. А теперь улеглась, не встанешь.

Весь день не жравши, подумал Андреевич, надо бы горячего, силы только коли поешь появятся, теперь хоронить надобно. Ведомо дело, сколь родненьких казачков предавать земле пришлось, а молодые все, такие красивые, жить, да жить, а он вот живой остался, сроду не объяснишь жизнь. Семён сварил крупу, и хоть не доварил её не много, поскрипывала крупа на зубах, всё съел, горячее жгло нутро, и будь всё по – другому, Андреевич бы, был доволен.

Утром, когда ещё и не светало, казак вырыл могилку, поглядел на молодую женщину, красивая, будто спит, но нет не спит, померла, не дышит, сама уж холодная, закоченела, мученица, как мог похоронил женщину, поставил крест из больших веток, осенил себя летучим крестом, помолился.

Шёл, глядел окрест, та же дорога, лес, а всё уже не то, даже птицы кажись по – другому поют, нёс дитя и думал, вот дитё, не успел родиться, а уж никого у тебя на всём белом свете нету. Как же тебе без материнского молока бедовай, поди рядом деревня – то та, а чего делать, заявлюсь туда, вопросы, ой голова моя бедовая. День перевалил за половину, ещё полдня пролетело, ночь, чем кормить дитя, орёт, индо охрип, мать честная. Христос, укажи чего делать? Ежели б коня запрячь, сразиться в бою, а тут едрёна – Матрёна. Всю ночь почти не спал, чуть пошевелиться дитё, чуть закричит, Семён уже качает, напевает старую, материну колыбельную песню, дивиться, надо же запомнил, сёстрам мама её пела, а я слушал. А мальчонка – то затихат когда пою, да хлебный мякишь насасыват, цепляйся за жизнь бедовай, цепляйся. Только чуть засветало, казак уже шёл по дороге. Дитя плакало, но казалось Андреевичу, что и силы – то плакать у него такого крохотного кончаются. Семён уж последние сухие тряпицы извёл, глядел на воронёнка, думал, вот те на, трепыхат ножонками, и не ведат, где мне суху тряпицу взять, где бабу кормящую младенца отыскать. Чтобы выстирать, и высушить тряпки, привал надобен, и речка. Показалась маленькая деревня. Вроде не пригрезилось, деревня. Из этой убегла, не из этой? В первом же дому хозяева встретили хорошо, подивились, как это казак с таким махоньким дитём. Елисеев всё обсказал как было, в надежде, что может из этой деревни та молодая женщина, и может кто из сродников пожалеет и возьмёт к себе воронёнка. В дому был тоже маленький, и добродушная крестьянка Анна покормила грудью, Елисеева воронёнка. Женщина вдруг обратилась к казаку:

–  Дитю без имени нельзя, надобно назвать, вам и называть. Вы спасли, он бы без вас возле матери от голода и холода помер. Так что называйте с Богом.

Семён Андреевич глянул на дитя, воронёнок, напившись уже чужого грудного молока, мирно спал. Господи! Спит мученик! Как, бывало, говаривала его маманя «сопит в обе норочки». А теперь ему, стало быть, имя давать.

–  Елисеем назову.

Хозяйка улыбнулась:

–  Ну вот и слава Богу. Ишшо один русский человек будет жить на белом свете.

Воронёнок заснул. Анна положив его в большую зыбку, рядышком со своим дитём. Достала из печи хлёбово:

–  Садись казак, хлебай вон, поди долго домашнего не едал.

Семён жадно ел, с кисленькой капустой, горячее хлёбово не много даже радовало, поглядывал на Анну, наблюдал за её работой по дому, о чём – то с волнением думал, и вдруг спросил:

–  Хозяйка! Забирай дитя себе, вырастет помощником будет.

И взмолившись взглядом прошептал:

–  Я никого окромя Бога не боюсь, ну сама посуди, куды я с им, титьки – то нет, а он без неё подохнет, чё мне тоды, снова могилу копать. Я их знашь, сколь вырыл, страх, привал надобен.

Анна села на широкую избяную лавку, глубоко, как только и могут русские бабы вздохнула:

–  У меня двое сынов на улице бегают, третий в зыбке, муж Василий с утра до ночи работат, трудно живём, корова околела, совсем беда без неё, сам поди ведашь о чём баю. Раз тебе так Бог дитя послал, значит так надо.

Видя, что казак совсем поник головою, Анна уверенно сказала:

–  Хошь, оставайся с нами, будешь с Васильем моим пахать, а я кормить дитя твово, покуда, маненько подрастёт, чтобы сам хлебушек ел.

Елисеев оторопел, в это мгновение кажись вся жизнь перед глазами пролетела, он с трепетом в душе вещал:

–  Спасибо Анна! Ты не думай, я не стесню, я всё умею делать, сгожусь. И то правда куды я с им, коли кашу есть научиться друго дело.

Так Семён и остался в чужом дому, работал с утра до ночи, спал в амбаре, подружился с Василием крепко. Казацкая его доля много повидала, разные были казаки. Однажды с девкой удумали казаки поганое дело сотворить. Разодрался Елисеев сразу с троими, а потом верёвкой всех троих крепко связал. После стало ясно, что девица та, дочь богатея одного. Ох и благодарили Семёна после казаки в ноги кланялись. А он их наставлял как мог:

–  Я вас олухи царя небесного ничему не научу, большие уже дураки. Только думаю счастье это коли дева по своей воле даёт согласие, стало быть на любовь. Понимаю, охота вам, служба. Только погано дело не след нам делать. Всю жизнь потом как жить? А так даст Бог, отслужим, женщин одиноких не мало, ну вы всё поняли, али нет.

Слушали казаки сотоварища крепко, не раз он их выручал, не раз бывало говорили Семёну, не в казаки тебе на службу надо было идти, а в священники, но и понимали конечно, как, и что в жизни бывает, пришла пора, и собирайся на государеву службу…

После как отсеялись, Семён с Василием срубили не большую, но новую избу. Андреевич купил корову, и привёл с базара к Анне, та ахнула, а он баял:

–  Я мужик! С Васильем твоим работам, а корова твоё дело.

Анна громко заговорила:

–  Да ты что! Понимаешь казак! Нам такого никто отродясь не делал. Ты святой что ли, не пойму.

Семён улыбнулся:

–  Вот и казаченьки баяли, мол священником мне надо было быть, кем стал, тем стал, а молоком – то, и меня будешь поить, и Елисейку, так что какой же я святой. Святые оне другие, сама поди ведаешь. Они за нас грешных молятся, потому как понятие имеют о грехе, а люди они все грешны, знамо дело.

Жила в деревне баба вдовая, детей у неё не было, да и не в этом было дело. Семёну она по нутру пришлась, а как сердце открыть, тут лучше в бой сходить, такова она жизнь. Она моложе меня лет на десять может, кто знат, как ей довелось крест свой нательный несть, у всех по –  разному выходит, думал не раз Андреевич. Однажды робко спросил Василия:

–  У вас на деревне вдовая Нина живёт. Как, есть у неё кто?

Василий грустно улыбнулся:

–  Да откуда взяться-то, деревня наша, сам видал, махонька. Одна живёт. Глянется дева?

Семён Андреевич покраснел лицом, Василий заметил это, и тихо сказал:

–  Жизнь она сам знашь, кака, что у человека на душе сроду порой не поймёшь. Она тихая, хорошая, словом, а как подойти к ней, ну посвататься тебе, не ведаю. Не обидеть бы.

Слова эти до того смутили Семёна, что он быстро поднялся с земли и даже, чего себе позволял редко, выкрикнул:

–  Да ты что, Василий? Рази я хочу ей плохого, я и сам не ведаю чего делать.

Много чего повидавший в жизни казак после этих слов вмиг скукожился, постарел, и телом, и лицом, сгорбившись он снова присел на землю. Всё это действо не ушло от глаз Василия, ему вдруг до смерти стало жаль Семёна. Ну в самом деле, двадцать лет на государевой службе, вроде отдохнуть приспела пора, а дитё чужое топерь воспитыват. Ну жаль, ясно дело, шибко жаль мужика, а свались на меня таковое, я бы как бы трепыхался по жизни. Василий, тихо сказал:

–  Понимаешь, Семён! Ты только спокойно прошу выслушай. Думаю надо, чтобы не обидеть человека с добром к ней подойти, по совести всё обсказать, но это брат самое трудное, известно. Самому тебе надо тут думать.

Человек живущий один, бывает замыкается в себе, а тут деревня, каждый человек на виду, так было хоть на малую ступеньку легче перемогать окаянное одиночество. Поговорит Нина с деревенскими, и вроде легче деется. Только когда наступала ночь, давила грусть, молилась на образа, это помогало, но человеку от тоски всегда уйти сложно, а тут одиночество…

Семён Андреевич всё же решился идти к Нине, как Елисеюшку ростить одному, ловко дрыгат ножонками сердешнай, грудно молоко оно дело велико. Эх Анна! Низкай поклон тебе! Да ведь он можно так сказать всю службу мечтал, что даст Бог встретит желанную, как об этом не мечтать.

Как постучал, что ответила Нина, как переступил порог избы, тут у Андреевича память отказ взяла. Словом, стоял казак лицом весь красный, волнение его было видно сразу. Нина предложила сесть на лавку. Первым заговорить никто не решался. «А чего тогда я припёрся?», думал Семён. «Нет! Ну надо начинать разговор, что на душе, а там, как Бог даст». Нина сидела рядом, и казалась Семёну такой красивой, что он снова заробел, снова подумав: «Да что же это деется? Ну тут с ума можно спятить. Ой! Господи!» Медленно он начал разговор, и казалось, что и язык – то во рту еле – еле шевелится, онемел едрёна – корень, но всё же говорил:

–  Нина Андреевна! Я с приёмным сынишкой Елисеюшкой, стало быть, живу. Избу новую срубил. Мать у него сердешного при мне померла, наказала ростить. Ну в деревне все уж знают, и вы наверно знаете об энтом. Простите меня.

Нина улыбнулась:

–  Господи! Да за что ж прощать?

Семён Андреевич снова глянул в глаза Нине. Боже! Ну что делать? Создал же Господь! Ну как с такою красотою разговаривать? Тихо, тихо, прошептал:

–  Простите меня!

Нина снова улыбнулась, и видя, что от смущения Семён собрался уходить, вдруг с волнением сказала:

–  Вы сядьте на лавку-то. Пожалуйста!

Видя, что Елисеев неуклюже от волнения присел на лавку произнесла:

–  Вы правильно, что стесняетесь, это хорошо. Дитё чужое взяли себе, молодец, истинная правда, молодец. Я давно вдовая, я правда забыла, как с мужиком разговаривать. Вы вот волнуетесь, и я волнуюсь, только виду не подаю. Мы с мужем приехали в эту деревню, ему покой надобен был. Работал в городе доктором, да вот заболел тяжко, долго болел. Вот мы и переехали в деревню, он сам её выбрал, и пожил ещё целый год. Там в городе я никому не нужна, вот и осталась, сажу огород. На могилку к мужу хожу. Деревенские жители они добрые, но одиноко, конечно, бывает. Вот видите какая я, и вы боялись совершенно напрасно.

Семён Андреевич внимательно, уже без утайки посмотрел на Нину Андреевну, что-то происходило у него в душе, и он тихо, но уже уверенней заговорил:

–  Я почему прощения просил. Знаете жизнь казака военная, всяко бывало. А тут как увидел вас, простите я не хочу вас обидеть, ради Бога простите, нравитесь вы мне, полюбил я вас.

Лицо снова покраснело у Семёна, но покраснело лицо, и у Нины, и он заметил это. Так прошёл первый их разговор…

Деревенская жизнь деется на земле особенным образом, милые, ушастенькие – лопушастенькие коровушки, вечером возвращаются домой в родные дворы. И уж слышишь, как хозяйки доят своих коровушек. Парное молочко – это живая сказка, пьют дети, пьют взрослые, а как не пить такое вкусное, полезное хлёбово. Сколько разных трав коровушка за день пощипала, и всё это не малое количество трав, переработалось на этом живом заводе под названием «корова». Бурлит чего – то в брюхе у коровы, но разве до этого хозяйке, на это действо она внимания не обращает. И вот Анна наливает в глиняный горшок ещё тёплое парное молоко, подаёт в руки Семёну Андреевичу, тот за один присест, выпивает целый горшок, победно крякнув, говорит Анне спасибо, Анна же в ответ:

–  Ну, казак! Ну за что спасибо-то, ты на две семьи корову купил. Тебе родненький низкий поклон от нас. Елисеюшку уж покормила, у меня молока на двоих хватат. Спит уж сердешный. Ты я слыхала к Нине Андревне ходил. Ты позови её в жёны, она хорошая. Жизнь она быстро пролетат, дак хошь маленько погреетесь об друг – дружку. Душам любовь шибко надобна, и молодым, и в старости, ой как подумаю, плачу.

Елисеев тихим, грустным голосом баял:

–  Да что ты, Анна! Я тут давеча разговаривал с ней, дак язык онемел едрёна – корень. Она видала какая красивая, моложе меня.

Анна! Дородная русская крестьянка, крепко сложенная, уверенным голосом твердила:

–  Ну не кручинься, Семён, будет тебе, полно, будет, говорю. Ну и чего, что моложе, ты тоже красивый мужик, только бы мой Василий не услыхал, взревнует ишшо.

Любуясь мальчонкой, самым дорогим теперь сокровищем в жизни Елисеюшкой, Семён Андреевич думал. На государевой службе не надо было думать, как жить, там приказ и исполнение приказа, а тут свобода. Но как жить? И что надобно делать с этой самой свободой? Ничего, подрастёт парнишечка, помогать будет, там всё легше будет. Нина Андреевна, Нина Андреевна…

Так устроен человек, что ежели живёт одиноким, то и привыкает к этому, порою больно, душою болезненно, но привыкает. Привычка эта самой жизнью крепко обозначена, так и живут одинокие люди. Дверь скрипнула, зашёл Василий. Сел рядом с Семёном на лавку:

–  Я не ведаю о чём вы там с Ниной Андревной баяли, да и мне не зачем знать, не моё это дело, только ныне разговаривал с нею, душою чую, что тебе надо с нею ишшо потолковать. За один разговор ничегошеньки не решить, но главное, понимаешь Семён, она к тебе хорошо относиться. С этой стороны беды не будет…

Свадьбы большой не было, деревня махонька, семь дворов всего, но люди были рады за Семёна и Нину. Дед Афанасий, пригубив браги, баял:

–  У мальца теперь полна семья будит, ежели б не Андреевич, загиб ба, во земле сырой лежал робёнок, одне косточки ба и остались, да и их зверь может прибрать.

Две старухи затянули песню, а после когда замолчали, сказала Анна:

–  В жизни чего не быват, Семён Андреич, вот спас дитё, а кто и бросат. Вы живите с Богом, Семён с Ниной, Елисеюшка уже у вас есть, надобно ещё кого народить, этого и желаю.

Так и стали жить. Семён Андреевич с Ниной Андреевной, были счастливы, таковое не спрячешь, шибко радовались за них Василий с Анной. «Не надышусь ей, вот дева, ну баба знамо дело, а для меня всё одно дева. Встанет рано утром, к печи идёт, домашние хлопоты, а я вот любуюсь, за кажинным движением слежу, гоже на нутре, упахался вчерась до упаду, а ныне гляжу на жёнушку любезную, и нет устали, чудно», размышлял Семён. Ещё одну корову купил Андреевич, но уже для своей хозяюшки. Анна как узнала, прибегла со словами:

–  Я всё понимаю Семён, забирал бы у нас, твоя корова, а ты ишшо купил.

Елисеев степенным голосом ответствовал:

–  Вам, Анна, корова надобна, а деньги я на государевой службе скопил, покуда хватит. Зато ко мне вы с Васильем хорошо относитесь, важно энто дело для жизни, шибко важно.

У Анны на глаза выступили слёзы, да такие крупные:

–  Святой ты, Семён.

Елисеев засмеялся:

–  Святые, они не женятся, Богу молятся за нас грешных.

Родила Нина Семёну дочку, назвали Настенькой. Елисеюшке, уж на ту пору было семь годков. Бабы да старухи после баяли, ну надо же такому статься, сама жона дохтора бывшая, а рожала тута в деревне, но дело было вот как: наломался в лесу Андреевич до смерти, спотел знамо дело, а тут ветер прохладный, словом, простыл мужик, занемог, да сильно, лежал на печи, даже бредил в беспамятстве, старухи его травами лечили. Да в начале дело совсем плохо шло, не пил, не ел ничего, бил озноб, свалила мужика лихоманка, силком кормили по ложечке. Вот в это времечко и приспело Нине Андреевне рожать. Словом, не успели опомниться, а уж родилась дочка. Семён, когда отудбил, радовался до смерти дочурке – то, ох радовался, плакал, и выпил два ковша браги, победно икнул, на руках носил Нину, целовал, самые нежные слова пытался говорить. Казачья жизнь эти самые словеса почти повыбила, неколи там было, а тут откуда что бралось: «Любавушка ты моя ненаглядна», «Свет очей моих», Андревна ты моя, Свет месяц в салазках, у нас тяти Андреями были, апостол Андрей, был таковой святой, может и за это нам Бог радость жизни послал, любовь едрёна – матрёна, ух», а на утро совсем здоров стал. Это Нина по работе его поняла, воды в дом натаскал, баню истопил, двор убрал, дрова поколол, сам и корову подоил, нехитро это дело в деревенской жизни. С малых лет Елисей всё с отцом. Сенокос ли, заготовка дров, по грибы, ягоды, само собою это выходит в жизни. Василий отдал Семёну старое ружьё со словами:

–  Я, вишь, крестьянин, не научился стрелять, а ты воин, может подстрелишь в лесу глухаря ли, рябчика или ещё кого, поедим, и слава Богу. И вот заметил Елисеев такую вот примету, ежели не возьмёт с собою сынишку в лес, то и глухари, рябчики вроде как попрятались все, а возьмёт, тут они родимые. Бегает по лесу мальчонка Елисеюшка, а у отца радость, он её на вид не выставляет, так в душе, для укрепа жизни держит, не выходило по – другому выживать, зачахнешь, одеревенет нутро, без радостного духа и жизнь не в радость бывает. А Парнишонка – то всё любуется на мир Божий, радовается:

–  Вон гляи, тятя, зайчик побёг, испужался, вон, вон белочка, ой вон оне глухари – то, ты тятя только для еды стреляй, а то протухнут, выбросим, пусть лучше живут. Вот маманя давеча не успела сварить глухаря, и протух, а так бы летал себе, хорошо хоть сварили собаке, чего добру пропадать.

До слёз смешили экие словеса Елисеева, ответствовал сыну:

–  Да поди ведомо, я ить, сынок, жалею их, думку думаю, но раз Боженька их создал, значит надо таковое. А мы так для еды только, верно говоришь, лишнего стрелять не в жизнь не станем. Слава Богу, не голодны. А знаешь ли ты, что у глухаря тоже жена есть? Копылуху, вон давеча видели с тобой с выводком, такую голодным буду, стрелять не стану.

Поглядит на отца Елисей, дивно на душе у него, какой тятя у него бравый, только маленько похворал на печи, и снова вон какой ловкий. Семён глядел на сына, видел, радуется мальчонка, и ему радостно, да так, что Богу хочется молиться непрестанно, и тут же себе думает, а как непрестанно, надо семью кормить, Бог – то это понимат, а кому как не ему энто понимать. Мы люди кто – букашечки на белом свете, ползам, трепыхамся. Я вот службу казацкую тянул, и вот кака оказия случилась жизненна. Он точно Елисеюшка мне Богом дан. Рожь, пшеницу продаю на базаре, как с сынишкой, так и махом раскупят, ну солнышко ясно в жизни моей. Нина моя любезная его любит, видно же, таковое не спрячешь, даже ежели захочешь, жизненна колея, стало быть, жизненна. И тут снова сын чего – то бает:

–  Ой, тятенька, родненький, гляи скоко черники – то, давай мамане с сестрёнкой наберём.

Улыбается Андреевич:

–  Да Настенька ишшо маленька, кроха, будет ли есть? Ладно давай собирать добытчик ты мой.

–  Не, тять, энто ты добытчик, я ишшо маленький.

–  Да какой же ты маленький, где не возьму тебя с собою, тоды и гоже всё деется, стало быть, помошник.

–  Ну может быть, помошник, но не добытчик ишшо.

Рассмеётся Семён Андреевич от души, крепко обнимет Елисеюшку, воронёнка свово.

–  Ой! Тятенька! Ты пошто так крепко обнимашь, кости изломашь мне, я на печи буду хворать, а тебе без меня скука будет.

Снова смеётся казак Елисеев. Бывший правда казак, а разве бывают бывшие, нет такового не быват на Руси. В деле и помыслах, казак всегда казак. Елисеев крепко думал: «Надо, коли подрастёт мальчонка свозить на материну могилку Елисея, али не надо, он Нину мамой зовёт, ой голова лопнет, надо в другу деревню сходить с батюшкой поговорить, он и Елисеюшку крестил, он старый священник, всяки людские судьбины видывал, что скажет так и сделаю...

Глухари были огромными, подстрелит парочку бывалый казак, сынишка уж кричит, хватит, мол, а Елисеев ишшо одну птицу подстрелит, для одной старухи с дедом, немощны оне, надо помогать. Несут домой, один глухарь, это уж как по закону Василию с Анной, а та бает:

–  Ну теперь-то уж вижу, не святой ты Семён, раз по птицам стреляшь, ой а каки вкусны птички-то, спасибо добытчик. Готовила огромного глухаря, а ели две семьи вместе, Нина после родов не поспевала за хозяйством, слабая ещё была. Поедят, помоляться. А Семён вторую птицу несёт:

–  На, Анна, завтра готовь, моя с робёнком, слабая ишшо, скусно ты готовишь, эх и поедим. А то Елисеюшка переживат, протушим мол.

Анна всплеснёт руками, покачает головою, и в этих простых с виду не приметных жестах, обозначена жизненная круговерть, традиции, суета русской бабы.

Нёс Елисеев большого, лохматого глухаря к одиноким старикам Дарье и Семёну, дети были у них, да и есть, только разбрелись, так бывает в завсегда суетной жизни, они уже не держали корову, только курочки кудахтали во дворе, да и то сказать, и это крохотное хозяйство по – настоящему радовало стариков. А как не радоваться коли яичко своё свежее есть. И когда Семён в очередной раз приносил птицу, Дарья, бывало, говаривала:

–  Андреич! Земляк наш золотой! Ты кваску хлебни, оне, кто помоложе не умеют так делать, у меня ядрёный, слезу напрочь вышибат, в голове пьяно маненько деется. А и ладно. Яицо, сколь раз предлагала, не ешь, ну хлебни родимай земляк тоды кваску.

–  Да какой я земляк! Я не так давно живу у вас в деревне – то.

–  Дарья, добродушно глянув на Семёна, продолжала городить огород разговора, и создавалось впечатление, что она не разговаривает, а поёт:

–  Земляк! Как не земляк! У нас на Руси, все люди земляки! Чё тут баять. Вон мой Семён, глухой сидит, он бы тебе то же сказал. Сидевший старик ожил, будто слышал разговор:

–  О чём, бишь, разговор?

Старуха на ухо прокричала мужу, что сказала давеча. Дед крякнул:

–  Пошто так кричишь? Индо ухо оглохло, я и так плохо слышу, а ты глушишь. Да, сколь не цепляйся к словесам, а всё одно всё важно в жизни нашей. Ты Семён живи со своей Ниной, люби, понимаешь, хоть и ругает меня моя старуха, а я без неё и дыхнуть не могу. Вот навроде вдох, раз и нет его, а я каждый энтот самый, что ни на есть вдох, счастлив со старухою своей. Вот те крест.

Дед дрожащей рукою осенил себя крестом, глаза его смотрели вниз грустно. Дарья всплакнула, вытерла обратной стороной фартука слёзы:

–  Болет он у меня Семён от.

И вдруг более весёлым голосом произнесла:

–  Щас эдаку большу птицу сварю, сольки добавлю, поедим. А дед! Чего нос повесил, перед гостем не удобно.

Дед поглядел на глухаря, улыбнулся, молвил:

–  Ну тоды пока не буду помирать, птицу надобно отведать.

Дарья с укоризной в голосе:

–  Я те дам помереть, хоть ты его Семён дрыном вон огрей, чтобы не нёс околесицу несуразную.

Дед ответствовал:

–  Да ежели меня дрыном, я и птицу не успею отведать. Враз дух испущу, разохотился дед на разговор да выпалил:

–  Федул! Федул! Пошто губы надул? Кафтан порвал. Велика ли дыра – то? Один ворот остался. Вот и от меня теперь как у Федула, один ворот остался. Не будет меня Семён дрыном – то, не таков он человек.

Дарья, взяв птицу, подивилась весу, сказала:

–  Да рази тронет тебя кто, ненагляднай мой.

Дед встрепенулся:

–  Вот погляи, чё деется, покричала старуха моя в ухо, и лучше слышать стал, Дарья ишшо покричи, а?

Семён шёл от стариков всегда бодрой походкой, душа пела, придёт домой, а там родные люди, вот она сказка моей жизни…

Настеньке шёл восьмой год, росла крепенькой, не болела на радость матери с отцом вовсе. Елисею шёл пятнадцатый год. Старухи деревенские переглядывались, шептали, но надо же, не родной, а как похож на Семёна, ну тута без Боженьки не обошлось. Настенька приставала к матери с вопросом:

–  Мам! А давай я сама кашу в печи спроворю, напрет, поедят тятенька с братиком, а ты им скажешь, что я сготовила.

Нина Андреевна всё удивлялась, как любят друг – дружку Елисей и Настенька. Чуть нет Елисея, дочка раз сто спросит мать, где мол, братик, и в сотый раз мать ответит, где, а всё одно умолку нет в словесах у ненаглядной Настеньки. И вот возвращаются Семён с Елисеем, усталые, а Наська уж бежит, щебечет, маманя и скажет:

–  Ты пошто такая неугомонная дочка?

Настенька с великой радостью в глазах и в душе ответит мамочке:

–  Да как же мама, тятенька с братиком вернулись, ух теперь, не один веник берёзовый исхлешут об спины свои в бане – то.

И тут же спросит отца:

–  Тять! А правда берёзовый веник спину лечит, а?

Приоткроет дочка рот, ловит кажинное движение отца:

–  Лечит, Настенька, только вот силы нет хлестать.

Елисей тут как тут:

–  Батя, я отхлещу. Чего ты!

Парятся мужики в бане долго, в избу заходят, лица красные, садятся за стол, едят кашу, пьют кисель, а Нина Андреевна бает:

–  Эт, ведь отец, дочка твоя кашу – то спроворила.

Настенька хоть и не была ещё в бане, красная лицом вся стоит, шибко по нраву ей, когда мужики едят. Семён с Елисеем удивлены, аж глаза выпучили:

–  Ну, дочка!

Бает отец:

–  Ну, сестрёнка!

Твердит брат. А Нина Андреевна, смеясь, говорит:

–  Ну чего занукали, лошадь что ли погоняете, али слово другое не знате.

–  Андреевич, встав из-за стола, перекрестившись на иконы, обнял жену, шепчет, потому как сил нет громко разговаривать:

–  Ведомы словеса ласковые, ведомы, сама чай знаешь.

Человечья жизнь, явление до боли сложное, слава Богу и радостные моменты в ней бывают, но как порою тяжело, Боже, как тяжело, ежели выпадает человеку на долю его, как выпало у Семёна. Он так и не сказал Елисею, что он не родной его сын, мучился все эти годы этим, а что как невзлюбит меня, всяко может статься, а что как уйдёт куды, ой голова лопнет. Сходил к старому священнику, исповедался, а батюшка сказал ему:

–  Долго ты шёл ко мне. Я бы может и не дожил, пока ты соберёшься. Но и то сказать, чего в жизни не бывает. Вот дожил же, хотя думал, что помру, уж не упомню сколь раз. Ты главное скажи сыну – то.

Андреевич встрепенулся после этих слов священника, а батюшка спокойно продолжал:

–  Сын он тебе, сын, истинный Бог, сын. Свози его на могилку материну, помолитесь там, и запомни, всё будет у тебя хорошо, не крути в башке дурные мысли, али жизнь тебя ничему не научила.

Видя, что Семён растроган, да к тому же плачет, священник успокоил:

 –  Полно, полно, ступай с Богом!

На следующее утро, Семён Андреевич Елисеев запряг лошадь, позвал сына. Елисей увидев отца, оторопел, вид у тяти был каким – то даже страшным, а отец меж тем молвил:

–  У меня к тебе разговор Елисей, серьёзный.

Елисей, глянув на отца, почуял неладное, тятя стоял бледный, вроде неживой какой -то, не захворал ли часом.

Отец начал говорить:

–  Было это уже давно, четырнадцать лет назад. Я отслужил, и шёл куды глаза глядят, засобирался ночевать, костерок развёл, слышу робёнок плачет…

 Вдруг речь отца прервал Елисей:

–  Тятя! Ты это! Я всё знаю давно!

Ошеломлённый Семён выкрикнул:

–  Да откуда?

–  Старухи проболтались, я услыхал, прибежал домой, а мама Нина, она всё обсказала мне, решили тебя не тревожить покуда.

Таковое прошибло до слёз Семёна, крепко прижав сына к себе он рыдал, весь его организм содрогался так, что Елисей, стал успокаивать отца:

–  Ну будит, тятя! Будит! Не пужай нас.

Андреевич не сразу нашёл тот, давно заросший бугорок, но нашёл, глубоко вздохнул. Крест, что он тогда поставил погнил, давно упал, из веток наспех сделанный когда-то, остатки его трухою лежали на холмике, густо заросшей травы. В телеге лежал новый, большой, деревянный крест, Елисеев его давно сделал, да спрятал от глаз. Вкопали в землю крест, теперь могилка была хорошо видна с дороги. Елисей подошёл, обнял крест:

–  Мама! Вот упокоилась тут, а Семён Андреевич мне тятей стал, я не сирота, мама, спи спокойно, мы будем приходить на могилку, не тревожься понапрасну.

Андреевич, смахивая с глаз слёзы шептал:

–  Ничего, всяко быват, как не то выживем поди, руки, ноги есть.

Елисей спросил:

–  Тятя! А как маму звали?

Семён глубоко вздохнул, в груди захрипело, откашлялся:

–  Не успела поведать, велела сердешная тебя не бросать, и отошла ко Господу.

Осенили себя летучими крестами, тятя с сыном, Елисей сказал отцу:

–  Тятя, ты мой тятя! Зря ты переживал, я ведь тебя люблю до смерти, и Нину Андревну люблю, мамой зову.

Обнялись две русских былиночки возле могилки, которую хорошо было теперь видно с дороги. Много ли надобно человеку, чтобы счастливым быть? Отец с сыном возвращались к дому, и у Семёна наконец отлегло от сердца, он испытывал настоящую душевную радость. И эту радость шибко ценил душою, сколько несчастных казаков видывал, кто погиб, а кто и вовсе с бабой не целовался, потому как молод был, а уж похоронен, лежит во холодной земле, вот потому глядел теперь Семён на Елисея, и ловил кажинное мгновение жизни…

 

***

 

Телега скрипела, ехали трое, молчали, лица были злыми, голодными. Эти беглые каторжане уже успели набедокурить, ежели всех подсчитать, то больше десяти упокойников были на их совести.

Семён Андреевич с Елисеем были в тот день в лесу, заготавливали дрова. Не только для себя заготавливали, почитай для всей махонькой их деревеньки. Выбирали сухостой, потому дело шло не быстро, но зато потом гореть будут гоже дровишки. К вечеру и подъехали эти трое к деревеньке. Уже заметно стемнело, когда лесозаготовители возвращались домой. Андреевич при въезде в деревню сразу ощутил тревогу, та которая от нутра идёт, именно та, которая казаку от природы дана. Было тихо, обычно дети кто постарше ещё бегают по деревне, а тут никого. Вот и его изба, рядом Василия. У дома Василия чужа телега с конём стоит. Ну старухи – то бывало об эту пору, ишшо ходят друг к дружке, робяты опять же, нет, ту что-то не то, думал бывалый казак. Постучал, вошёл в дом Василия, а сбоку быстро появился человек, и нож к горлу приставил. Семён ясно разглядел связанного Василия, Анну с детьми в углу, та дрожала, и выла. Высокий и бородатый крикнул на Анну:

–  Молчи, баба, если жить хошь. Резану вот тя по горлу-то, чтоб не выла.

Посереди избы стоял высокий мужик, повидал таковых Андреевич, по духу чуял. Мужик басом говорил:

–  Ты, я гляжу, не из пугливых, даже не дёрнулся, когда нож к горлу приложили. Гляжу деревенька ваша маленькая, всего двое мужиков и есть, не считая старух и баб. Ты руки свои давай, свяжем, а там поглядим чего с вами делать.

Когда беглые приехали в деревню, вели себя нагло и резво, бабы, старухи, дети по домам попрятались вмиг. Нина Андреевна залезла с Настенькой в подпол. Когда Семён пошёл к Василию, наказал сыну, быстро сходить домой и узнать, что к чему, и ежели чего худое, чтобы смело брал ружьё, а там как Бог даст. Стрелять сына Семён уже давно обучил. Нина Андреевна услыша голос сына выглянула из подпола. Елисей помог матери открыть крышку:

–  Беда, сынок, каторжане – беглые.

Елисей, схватив ружьё, ринулся в дом Василия. И в тот самый момент, когда отцу стали вязать руки, Елисей, быстро открыв дверь, выстрелил в длинного, тот схватившись за бок упал на колени. Андреевич изо всей силы шибанул связывавшего ему руки, тот упал. Третий из беглых был уже крепко пьян с ним было легче. Беглых каторжан крепко связали, раненого перевязали, ему повезло, пуля прошла вскользь. Семён Андреевич вскочил на коня, а на следующий день к вечеру приехали из города военные, и забрали каторжников. Пока Семён ездил, раненный ушкуйник, который был видимо у них вожаком просил Василия:

–  Отпусти ты, нас Христа ради. Я тебе денег дам, соглашайся, мужик, будешь жить лучше.

Отвечал с неохотой Василий:

–  Вы, робяты, всю деревню насмерть напужали, одну старуху до сих пор не могут в чувство привесть. Рази дело на мирных жителев нападать. А деньги мне ваши не надобно, на их поди кровь людей.

Анна, позлившись на ушкуйников, достала из печи кашу, и покормила татей, кормила же из ложки каждого по отдельности, те просили, чтобы руки развязали им, как не корми, когда руки связаны, каша всё одно на пол попадает, а там уж кошки подбирают остатки, а когда Василий глядя на это действо еле заметно улыбнулся, жена сказала:

–  Чё, Василий, сделашь, тоже люди, Христос бандита простил, и нам, стало быть, надо хошь покормить их.

Василий вдруг посуровел лицом:

–  Валяй, корми, а будь по-другому, оне, может, нас уж убили, тебя бы снасильничали, валяй, жалей.

Анна, быстро глянув на мужа хотела чего-то ответить, но враз почему-то передумала, и лишь помолчав, снова ответствовала:

–  Покормила и покормила.

В их махонькой деревеньке Елисей враз стал героем, старухи, бабы, дети кланялись ему в ноги, он смущался, твердил:

–  Да, чего вы земляки? Будит вам.

Почему же на семь дворов деревни было всего два мужика? И когда пришла беда защитников оказалось мало. Всё просто, были в тех домах мужики, да земля в этом месте не была по-хорошему плодородной, глина, не чернозём. Помыкались мужики, глядели, глядели, а урожаи всё скуднее, ушли в город в поисках лучшей жизни с жёнами ушли, кто и детей взял, кому и оставили детей. Степанида Матвевна Горошина с двумя внучками жила, девчушки не большие, да ничего, корова есть. Евдокия Артамоновна Батюшкина, троих внуков поднимала с коровой чего не поднимать. Бабушка Елена Ивановна Кукушкина с дедом Гришей пятерых блюли, две девки, три парня. Бабка Дарья с дедом Семёном Осиповы жили одни, и по всему видать мало надежды у них осталось повидать детей. Полина Семёновна Козлова, та одного внука поднимала, да бабка Алёна Двужильная двоих одну девку, да парня. Семён Андреевич Елисеев всё дивился, бабками их всех зовут, это так, а по возрасту – то они, ох как не далеко от меня ушли, знамо дело покуда служил, у них жизнь была, любовь, а у меня затянулось энто дело. Когда мужики уехали, Василий стал их земли пахать, зерно давал за землю. А после с Семёном они не мало земли прибавили. Корчевали пни будь здоров. И хоть глиниста была земля, но худо, бедно самим хватало, и даже продавали. Елисей после этого случая, стал как-то по-особому чувствовать ответственность за деревню…

 

***

 

Если человек тупой, да ещё и злой, то с таким впечатлительному и доброму человеку в общении не просто. Не заладилось в городе, и вернулся в деревню сын старухи Алёны, Александр Двужильный с женою. Не прошло и двух дней, как со страшного похмелья заявился к Василию, стал орать:

–  Чего земли захватил? Наживашься, теперя. Давай денег, сколько не знаю, но давай?

Мать его Алёна тут же вслед за сыном забежала, запыхавшись в избу Василия:

–  Ты пошто меня позоришь, ирод окаянный. Мы сроду столь зерна не видывали, сколь нам Василий даёт. Он вон сколь с Семёном распахали, и коли не урожай, за счёт своих земель нас выручают. Уходи Александер, не позорь мать.

Александр, страшно выпучив глаза стоял, и смотрел ненавидящим взором на Василия:

–  Кто таков Семён? Почему не знаю? Я и этого приблудного скручу в бараний рог, эва.

Андреевич заслыша шум, зашёл к Василию. Александр, глянув на него, снова повернул голову к Василию, зло сказал:

–  Ты Василий теперь мне должен, я распахивал землю, пни корчевал, индо жилы не порвал, а ты пользовался, а этого приблудного, и знать не желаю.

Василий молчал. После как Александр ушёл, Анна, с укором глянув на мужа, сказала:

–  Чего молчал? Мужик тоже мне.

Василий, глянув на Семёна, и на Анну заговорил наконец:

–  А чего, своё требоват. И то правда, оне сроду столько зерна не имели, сколь я им даю. Совесть чиста моя.

Семён, глянув на Василия, сказал:

–  Ладно, пойду я. Да постой, чего вы их Двужильными, мать да сына зовёте, имя, отчество, фамилия есть же?

Василий хотел было поговорить, но махнул рукой, и сел на лавку, опустив низко голову. Анна ответила:

–  Да, верно, Двужильными все зовут, так вот у нас водиться.

И вот этот самый Александр Двужильный невзлюбил ещё и Семёна. Однажды вечером подкараулил Андреевича, и схватил за грудки:

–  Вы не местные, уезжайте, а то я вас зарублю.

Елисей, увидав, что отца схватили за грудки, быстро сбегал за ружьём и громко сказал:

–  Ты это, оставь отца, а то я тебе ногу прострелю.

Андреевич, крепко взяв руки Александра, одёрнул их, тот отпустил, чуя не малую силу, но рубаху Семёну порвал. Елисеев решил пойти мирным путём, будь он на службе, сразу бы не думая дал бы таковому, крепко бы дал, а тут друго дело, надобно удержаться:

–  Да ты чего сынок, опусти ружо, из одной деревни, поди разберёмся.

Двужильный, глядя на Елисея, и поняв, что тот выстрелит, отступил, шатаясь пошёл до дому. Неспокойно будет ныне его матери да жене и детям, ух не спокойно. И когда легли спать, Семён Андреевич сказал сыну:

–  Мы тут почитай, как в сказке жили, привыкай сынок, не мало таковых как Александр, жизнь такова.

Ещё два дня бражничал Александр, Алёна всё втолковывала ему:

–  Да пойми ты наконец, ежели бы не Василий с Семёном, мы бы без хлеба сидели, я что ли пахала бы, слава Богу сено на корову накашиваю, и снова Василий с Семёном помогают, Бог нам их послал.

Мать замолчала, а затем плача добавила:

–  Вернулся бы ты домой, а там дом пустой, люди бы на погост тебя сводили, кресты наши указали, вот бы как было. Без еды человек умирает.

Александр ещё один день отлёживался, отпивался квасом. С утра пошёл к Василию:

–  Василий! Прости дурака, ведь мы выросли вместе, чего взбеленился.

Стал Александр в работе мужикам помогать на радость всей деревне.

Вконец успокоился мужик, правильный укреп жизни выбрал. Радовался сытой жизни, мать Алёна ему каждый вечер целый глиняный горшок парного молока подавала. Даже вечно сворчливая жена Александра, Фёкла, укорот своему норову дала, а чего ежели еды хватает.

 

***

 

Прошло ещё четыре года…

Рано утром, когда жена начала копошиться у печи, Семён Андреевич думал: «Женщина! Русская женщина! Это точно чудо! Вот сколь живу с Ниной, а досыта-то не могу налюбоваться. Кажинное движение её волнует, ох как волнует, любовь едрёна корень, а в ней в любви – всё, любовь к Богу, отцу, маме, жене, детям, жизненно энто дело. А без этого и жизнь не мила. Жаль одиноких людей конешным делом, шибко жаль, сколь их сердешных на белом свете много. А коли дана тебе любовь-то, вот оно счастье, и иного не надобно».

Нина Андреевна, заметив взгляд мужа, сказала:

–  Ты полежи, Семён, ещё, отдохни, я скоро уж каши напарю, яичек поедим.

Семён улыбнулся:

–  Я вот, Нина, думаю, за что нам такое счастье?

Нина Андреевна улыбнулась:

–  Да не нам одним счастье, много людей так живут, чего ты?

Елисеев ответствовал:

–  Да так-то оно так. Вот ты говоришь у многих так, а я думаю у всех по-разному.

Нина снова улыбнулась:

–  Разговорились с тобою, детей разбудим.

–  Ничего, пусть привыкают рано вставать.

Настенька, зевнув сказала:

–  Поспишь с вами, мы всегда тятя рано встаём.

Елисей вошёл в избу, занёс два ведра с водою, отец удивился:

–  Ты когда встал:

–  Да не так давно.

Мать улыбалась:

–  Он отец уж дров поколол, пока я корову доила, изгородь поправил.

Андреевич, смеясь сказал:

–  Дак ты, сынок, не ложился что ли?

–  Да, тять, не спалось чего-то.

–  Эт, сынок, молодость.

Настенька заверещала:

–  А я тоже молоденька, тятенька.

–  Молоденька, дочка, слава те Господи, молоденька, да кака румяна.

Нина Андреевна скомандовала:

–  Будит вам, давайте поедим.

Семья с аппетитом поела каши с яичками на радость матери, для материнского сердца это всегда радость.

Отец с сыном пошли конопатить лодку, решили, когда лодка будет готова, сплавать на другой берег реки, там в одном месте вырастала хорошая трава, а зимою, когда река встанет, перевезти сено коровам. Настя пошла в лес по грибы, и не заметно для себя зашла далеко, но это её не испугало поначалу, но потом, поплутав, и устав поняла, что заблудилась. Эх учила, учила мама, как по солнцу дорогу угадывать, да чего мне, в одно ухо влетело в друго вылетело. К вечеру выбившись из сил, села на поваленное дерево, и заплакала навзрыд. Нина Андреевна забеспокоилась уже давно, и как только пришли мужики, всё им обсказала, но всё надеялись, что вот, вот придёт ненаглядная их Настенька. Вскоре пошли искать, разбились с отцом на квадраты. Сколь не кричали, всё без толку. Стемнело, решили возвращаться, а с утра взять мужиков в помощь. Сна в эту ночь у Семёна с Ниной не было вовсе, Елисей и то только к утру маленько заснул, и то одним глазком. На утро четыре мужских голоса аж осипли орать, тишина пугала. Поздно вечером возвернулись мужики, с опущенными головами. А Нина Андреевна им навстречу бежит:

–  Привели Настеньку, привели.

Семён Андреевич Елисеев в голос со всеми:

–  Да кто привёл-то?

–  Дедушка в доме сидит, он и привёл.

Семён с Елисеем влетели в родную избу, обняли Настю, та с лица спала, жаль было на неё смотреть в эти часы. Нина Андреевна взялась креститься, брызгать на дочку святую воду, и поить святой водичкой.

Елисеев обнял деда, стал расспрашивать, и вот что поведал дед:

–  Меня Прохором Игнатичем Деревягиным зовут, стало быть. У меня в лесу избушка, охотой промышляю маненько. Иду с собакой, она и вывела к девчушке-то, напужалась, сердешная, у меня и заночевали, вот привёл, стало быть, вашу пропажу. Семён Андреич велел жене принесть браги, была она ядрёная, выстоянная, в голову била враз. Выпили Семён с Прохором по два ковша, язык-то и развязался. Андреевич спрашивал:

–  А пошто в лесу живёшь? Одинокай, чай!

Игнатьевич стал не спеша рассказывать:

–  Я жил в деревне, она далёко от вас. Да вот не прижился там. Построил избушку в лесу, зверя, птицы на еду хватат, шкуры продаю. Почему одинокай, потому как гордый шибко с молодости. Через эту гордость на каторге долго сидел, вышел стариком, и вот один, я уж привык один.

Нина Андреевна как про каторгу услыхала, испужалась. Андреевич по третьему ковшу браги налил, осушили посудину с гостем, спать Прохора Игнатьевича положили на лавку. Всю ночь Нина не спала, боялась, вдруг встанет ночью тать, да зарежет всех. Семён Андреевич спал спокойно, Андреевна даже не много злилась на него:

–  Вот те на, спит спокойно себе, а я тут с ума схожу.

Рано утром, Прохор Игнатьевич поднялся, поели с Андреевичем каши с маслом, и Елисеев проводил не много спасителя дочки. Нина наложила в дорогу деду всего самого вкусного. На прощание дед сказал:

–  Вот веришь, Семён, мучался я доселе, мало добра от меня люди видели, а теперя коли дочку твою спас, легше стало, эх если бы жизнь назад возвернуть. Ладно не поминай лихом.

Семён Андреевич Елисеев смотрел на удаляющегося старика, покуда хватало зрения, и жалел его одинокаго. Ещё не давно совсем думал о таких вот людях.

Елисей случалось хоть и было далече идти, навещал избушку Прохора Игнатьевича, дед обучал молодого парня охоте, выделке шкур. Бывало, говаривал старый ушкуйник:

–  У меня никого нет окромя собаки, то бишь того, кто бы ко мне с добром. Ну говорят за шкуры люди добрые слова, но это ж всё не то. А теперь, когда Настеньку спас, ты Елисей появился. Когда помру, похорони возле избушки, крест поставь, помолись, я хоть и был на каторге, людей не убивал, так сложилось. Грабить –  грабил, но не убивец я всё ж. Теперь вот Богу молюсь, а он мне отвечат, не могу объяснить, а отвечат. Приду с охоты, молюсь, и понимаешь, есть люди, которы бояться помирать, много таковых, а я не боюсь, значит так надо, и мысли энти спасительные для души мне Господь даёт. Это коли маленьки, мало ведаем, чего старухи на образа крестятся, тут наша глубинная Русь, шибко заметна, надо только приглядеться, ну не так, как на девку молодую. Детство надо вспомнить, бабушку, мать, отца, как жили, всё словом вспомнить, тогда и только тогда ближе к земле родной станешь, а стало быть ближе к православию, вере нашей, больные люди часто шибко верующими становятся, много всего тут, одним словом не скажешь, но сокровенное время для каждого, и это человек поймёт, душою поймёт, и вот тогда, и откроется Русь-Матушка. Встречались разные люди на каторге, кто и вовсе не верил в Бога, были, и таковые, но и они бывало добро мне делали, теперь вот молюсь за них, не кому за таковых молиться, родители у тех которы моего возраста померли, потому и баю, не кому молиться за них, вот и молюсь. Я татей – то не защищаю, ясно дело бедовы люди, но был такой случай, грабили одних на дороге, добра много взяли, и главный наш скомандовал всех убить. А там и дети были, две девочки, три мальчишки. Так вот один из ушкуйников которого тоже уважали, заступ принял, сказал так:

–  Мы на конях быстро уедем, только нас и видели, давай не будем детей убивать.

Спорили, чуть до драки не дошло, словом, не стали никого вообще убивать, а как он главному-то, главно дело доказал:

–  Ты ж сам крестьянин, знашь, каково добро наживать, мы у них много взяли, а ну как убьём, и удачи не будет, вишь каки понуры стоят, Бог-то и для бандитов Бог.

Ускакали мы на конях, а убивать не стали. Прохор Игнатьевич заплакал. Елисей изменился в лице и сказал:

–  А не ты ли, тем татем был, который детишек спас.

Ничего не ответил Прохор, и без слов было ясно всё.

Такие беседы закаляли Елисея, он входил в мужицкую долю уже окрепшим духом.

Пошли они с дедом однажды в соседнюю деревню, и с того дня случилась у Елисея любовь.

Варвара просто шла по воду с коромыслом и вёдрами, Елисей увидел её, и сразу влюбился. Дед заметил это:

–  Я те, Елисей, в этих любовных делах не помошник, я всё по каторгам, только если ты сам не подойдёшь к ней, не заговоришь, то ничего и не будет. Найдётся такой, которай подойдёт, и тоды не случиться боле ничего, придётся нову красу искать.

Елисей подошёл, обомлел от красоты девицы, обратился:

–  Давай воды помогу донесть?

Варвара растерянным голосом:

–  Дак как же это, я вас не знаю.

Елисей взволнованно:

–  Я из деревни тут через лес, я же вас не украду, дозвольте воды донести.

Улыбнулась Варвара:

–  Нет, так нельзя, вы не здешний, чужой, меня тятя мой с маманей накажут, нельзя так, поймите.

Подошёл Прохор Игнатьевич:

–  Ну чего ты, девица? Поди, знашь меня.

–  Знаю. И тятя вас знат.

С первых слов дело заладилось, Варвара добром ответила. Стал появляться Елисей в деревне чаще. Не повторимы бывают такие сладостные для молодых душ моменты жизни. Елисей долго робел, поцеловать не смел. Однажды заявился грустным, Варвара ему:

–  Ты чего, Елисей, такой унылый?

–  Я, Варвара, ныне к деду заглянул, а он лежит в гробу, свечка в руках уж потухла, сам в гроб-то лёг, сам, понимашь. Он мне велел похоронить его возле избушки, собаку себе заберу.

Варвара напросилась с Елисеем, родители Варвары Степан Андреянович, и Вера Никитична относились к Елисею хорошо, он их шкурами звериными одаривал, птиц стреляных таскал. Степан почесал голову:

–  Ну, дочка, тоды с вами пойду, помогу похоронить человека.

Как и наказывал Прохор Игнатьевич, похоронили его возле избушки, большой крест поставили, помог отец Варвары во всём. Помолились, и после этого дня ещё сильнее сблизились духом Елисей с Варварой. Елисей продал дедовы шкуры, запас был не малый, а осенью собрав отца, Василия, Александра, поставили новую избу. Семён Андреевич с сыном два года назад заготовили брёвна, в хозяйстве лишнего ничего не бывает. Состоялся разговор отца с сыном:

–  Тятя! Я Варвару люблю, жениться, стало быть, хочу, благословите родители.

Семён Андреевич посмотрел на жену, Нина Андреевна утирала слёзы фартуком:

–  Ничего, мать! Всё гоже! Вишь какой сын у нас, и избу позвал нас поставить, о гнезде думат, молодец. Тут теперь друга дума сердце тиранит, дадут ли своё согласие родители невесты?

 

***

 

Свадьбу гуляли широко, с душою. Вся их махонька деревня и гуляла. Бегают дети, и кто уж постарше возле дома, рады, пироги едят. В огромной России творилось много дел, свершений, люди рождались, опять же младенчество не выкинешь из жизни, юность, свадьбы, семейная жизнь, и от смерти не уйти коли время приходило, всё значимо в жизни человека. А в этой маленькой деревеньке нынче был праздник. Семён Андреевич всё старался всех угостить, и к вечеру его головушка не выдержала, повалился головой на стол. Нина Андреевна с Елисеем повели его до кровати, а он ещё говорил:

–  Гостей угощайте, я отдохну.

Отвели тятю родимого в опочивальню, и выйдя к гостям Нина Андреевна вдруг запела:

 

Тропинкой узкою иду на встречу я.

Как много трав кругом земля посеяла.

Как не легко сейчас, душа ломается.

Вдруг не придёт ко мне моя красавица.

Берёзка белая, ты всё качаешься,

 никак ты милая не повстречаешься.

Припомнил я весну, когда мы встретились

Я оторвать не мог, свой взгляд от берега.

По бережку ты шла, такая ясная.

Живи в душе моей мечта прекрасная.

Отец и мать твои живут стараются.

Вы отпустите дочь на то свидание.

Пусть сладкая придёт, тропинкой, садом ли.

Пускай живёт любовь в сердцах без устали.

 

Василий после песни сказал:

–  Хорошо, до слёз, едриттвою спела Нина, а песня-то мужска.

Нина Андреевна улыбнулась:

–  Устал маленько Семён, он бы спел, надо выручать, свадьба у сына.

Василий громко восхищался:

–  Вот Нина! Вот даёт! Всё правильно делат.

Елисей обнял мать:

–  Хорошую песню спела, а я знаю, эту песню отец для меня сочинил, хотел спеть, да силы подвели, перенервничал, переживания они такие, молодец, мама.

Угощались все ныне долго, а после спать уложили родителей Варвары, словом все улеглись. На следующий день снова гуляли. Нина Андреевна заметила, что дорогой её Андреевич грустный, подошла, спросила:

–  Вчера такой весёлый был, а ныне…

Поглядел на жену Семён, глазами не весёлыми:

–  Знашь ведь, песню хотел спеть.

Жена обняла мужа:

–  Я вчера спела.

Елисеев встрепенулся:

–  Ну как всё прошло?

Василий слышал разговор:

–  Всё по-людски было, и песня всем по нраву пришлась. Давай по ковшу браги ахнем, раз гуляем.

Свадьба прошла мирно, чинно, уехали родители Варвары, мать Вера Никитична взялась плакать, да так громко, муж Степан Андреянович стал успокаивать:

–  Ну чего ты, родная моя, у нас ишшо три девки растут, мотри береги слёзы-то, а то на всех не хватит.

На крыльцо Елисеев вынес два ковша браги, и они со Степаном Андеяновичем, огоревали два этих ковшика за один присест…

Елисей время от времени охотился, и однажды заглянув в Прохорову избушку, обомлел, в избушке молился священник.

Елисей тихо зашёл, чтобы не помешать молитве. Когда молитва была окончена, человек в чёрной рясе и висевшим на его груди большим медным крестом, обратился к Елисею:

–  Я знал хозяина избушки Прохора Игнатича, приходил он ко мне в церковь, и я приходил к нему.

Елисей робко начал разговор:

–  Значит, знали.

–  Я теперь здесь поживу, я просил Прохора об этом, мне монаху надобно одному побыть. Значит вы и похоронили?

–  Да, я и похоронил. Он в гробу лежал, свеча в руках уж потухла. Крестик на груди деревянный.

–  Это хорошо, это хорошо, готовился пред Господом предстать.

Монах стал жить и творить молитвы в Прохоровой избушке, а Елисей приносил ему хлеба, ягод, больше монах ничего не ел. Варвара ждала ребёнка, и Елисей просил молитв у монаха, тот ответил:

–  На всё Господня воля! Всё будет хорошо.

Елисей много думал после о Прохоре Игнатиче Деревягине, ну вот ушкуйник, а как жил после каторги, никому плохого не делал, Настеньку спас, загибла бы она в лесу, ей, ей загибла. Опять же монах этот, вон как хорошо относится к памяти Игнатича, сколь молитв у могилки прочитал, эва.

Назвался монах Андреем, дивило Елисея, принёс священнику сало солёное, вкусное, только поросёнка забили, яички. Говорила маманя, не будет он таку еду, разве только хлебца отведат, да ведь так оно и вышло, да и хлебца мало ест, воды и то немного пьёт, как и жив-то? И Елисей напрямую спросил монаха Андрея:

–  Андрей! Почему не ешь ничего окромя воды и хлеба, а вон какой, и сила у тебя есть, дрова вон пилишь, колешь, только дойти сюда сил сколь надобно, поведай человече?

Отвечал монах:

–  Елисей! Я коли пощусь, тоды на хлеб, воду перехожу, а коли пост окончится, и медку отведаю, супу грибного поем, с кислой капустой хлёбово люблю. Святые, пост, не пост, они хлеб и воду, боле ничего не ели, а я грешный, видишь, так не могу. Поначалу ругал себя, старцы объяснили, что можно мёд вкушать, человеку сила надобна, не поешь, не поработашь, так в народе говорят. А мы монахи кто? Мы прежде всего люди. Главное вера в Бога. Так что не дивись шибко Елисей. А ежели священник в дороге, то и рыбки можно отведать, греха в том не будет, главное вера наша православная. Православный – значит русский, я так думаю, многие так думают, слишком много тут заложено праотцами, и правильно сделали.

Варвара родила мальчонку. Семён Андреевич с Ниной Андреевной заплакали от такой новости, Елисей успокаивал:

–  Ну чего вы мои родные? Будит вам!

Семён Андреевич тихо говорил:

–  Ничё, земля родит, проживём, еды хватит, тут Господь человеку много дал, войны вот только. О Господи! Храни нашу Русь! Сколь живу на свете диву даюсь, кто на жизнь жалуется, и то сказать у всех по – разному жизнь проходит. Иной раз закуролесит, индо спасу нет. Но вот берёшь народившееся на белый свет дитя на руки, и вроде с Богом так близко, что ближе – то поди, и не надобно. Вот он сердешный твой сынок, али дочка, ножками махоньками дрыгат, де, ничего тятя с маманей, жизнь едрёна – корень. Нет он робёнок – то молчит, али плачет, а то вдруг улыбаться, ниче не понимат, а улыбаться чему – то, всё понимат, сказать не может. Успешь Христовенький ишшо побаять – то, всё успешь, и на сродников налюбоваться, и на земляков. Россия у нас велика держава, она многи народы объединят. Малы народы как дети, враги не дремлют, вот и охранят их Россия. Оно конечно пашем землю, всю жизнь покуда ноги носят работам с надсадушкой, только вот глянешь на дитё малое, а энто ведь твоё продолжение на земле, стало быть кровь твоя в жилах течёт у сына, дочки, внука, правнука, вот где чудо Господне, и это ведь всё в жизни деется всамделишно. Любют друг-дружку люди, вот вам радость, дитё. Прадеды наши, ух мудры были, а мудрость свою, через тяжку долю познавали, как вот их не вспомянуть.

Елисей спросил отца:

–  Тятя! Но деда-то ишшо вспомнят, а прадеда-то уж поди не так всё же.

Отвечал отец:

–  Да как же, сынок. В нашей родове Елисеевых помнят, живым я яго, то бишь, прадеда свово не застал, знамо дело. А дед Еремей рассказывал, де, сильным был, девки его огромадности боялись, замуж боялись идти, де, раздавит ишшо, ну смеялись так. А смейся, не смейся, а жениться-то надобно. Деву один кобель обидел, дело сделал, а жениться не желат. Ну наш прадед поломал его маненько. На исповеди священник его поругал, де, руки распускашь не по делу. А наш-то и расскажи, как дело было. Словом, пришла та дева к зашитнику свому, если хошь говорит, буду твоей. А наш-то прадед расплакался, дева испужалась поначалу, как же, такой детина плачет. А потом и полюбили друг-дружку, детишки у них хороши были. Баба наша русская, Богом нам дана, это такое счастье людское, что всю жизнь дивлюсь. В жизни Елисеюшка, воронёнок ты мой ненаглядный чего не быват.

Отец замолчал. Елисей спросил:

–  А почему воронёнком ты меня, бывало, в детстве звал, и ныне вот назвал?

Семён Андреевич поглядел пристально на сына:

–  Я коли мать твою при смерти нашёл, гляжу, ты трепыхашься рядышком, взял тебя на руки-то. А темень кругом, индо оторопь берёт. Гляжу, а ты из-за темени чёрненький, токо личико маненько беленько видать, а тряпицы все мокры, ты плачешь. Вот и назвал воронёнком. Ну напасть тоды свалилась. Думал лучше бы в бой пойти, чем в такое попасть, а жизнь она не спрашиват на то твоего разрешения. Анна, жена Василия поддержку для разума дала, молодец она, спаси Господи.

Нина Андреевна, Варвара слушали Семёна Андреевича и Елисея, по-бабьи думали, как же им повезло с мужиками- то.

Много ли надобно для душевной радости человеку в жизненной круговерти…

 

***

 

Революция, гражданская война, коснулись и их махонькой деревушки, не могли не коснуться, не спрячешься от этого лихолетья, хотя некоторым староверам в Сибири удавалось, прятались от людей в тайге.

В гражданскую, окаянную войну погиб Василий с Александром, Семён вернулся без ноги, воевал месяц за белых, а после ранения добирался до дому три месяца. Елисей был красным командиром, такова она гражданская война, ведь Елисей поначалу тоже как отец воевал в царской армии. Много бродило в голове мыслей, спасу от них окаянных не было, но вот он Елисей Семёнович Елисеев, есть теперь красный, боевой командир. После Елисей узнал, что Василий Чапаев тоже воевал за царя, а потом стал красным командиром, и ему от этого стало легче на душе. Закончилась гражданская война, но Елисей Семёнович был пока востребован там в городе. Стали ездить, отбирать зерно у кулаков. Елисеев сам смастерил костыль, был он настолько удобным, что он по-прежнему пахал землю на лошади с плугом. Семёна Андреевича за укрывательство зерна, как после стало известно, увезли на Колыму. Елисей об этом узнал поздно, очень горевал…

Прошли годы, полные беспросветной надсады, многие люди верили, что после войны будет лучше, и где-то, не сразу, и не вдруг действительно становилось лучше, страна огромадная двигалась вперёд, и в экономическом смысле, и в патриотическом. Многим саднило души, что порушили церкви. В их махонькой деревне церкви не было, молились на образа, такова наша Русь, но зная, что церкви порушены, жители деревеньки, да разве только этой, были не на шутку обеспокоены таковыми событиями. Елисей работал председателем колхоза их деревни, ругался с начальством, но не выгоняли, не кому было работать на таковой ответственной должности. Любил правду, за то и терпел страдания. Не по указке сверху садил рожь и пшеницу, за это был бит, а когда случилось, что получил хороший урожай в сравнении с другими, вызвали, похвальбы особой не было, но ругать пока перестали, а Елисей в сердцах перед высоким начальством выпалил:

–  Наши старики не дурнее нас были, и не приписывайте мне, что против Советской власти пошёл, я пошёл против дурости. И запомните, наши старики были умнейшие крестьяне, а знание их основано на многолетнем опыте. В Сибири пшеница год родит, два погодит, а рожь, именно рожь спасат, потому её родимую и сажу, а ежели не по нраву снимайте. Я красный командир, со смертью на ты разговаривал, лукавить не буду.

Один из сидевших за столом начальников встрепенулся:

–  У тебя отец за укрывательство зерна сидит, а он нам тут ещё выступает. Хотя говорят он тебе не родной отец.

Елисей Семёнович вмиг покраснел лицом:

–  Я Семёна Андреевича Елисеева за отца почитаю, не надо бы вам таковое говорить.

Вполне понятно врагов у Елисея хватало, но самый большой в их районе начальник не снимал его с должности ещё и потому, что воевали они вместе.

 

***

 

Время от времени Нина Андреевна выходила на дорогу, и смотрела, думала так, ежели нет в живых Семёна, то дай Господь, и мне убраться на тот свет. Семён Андреевич чудом остался жив, там на Колыме, думал, что всё, конец жизни настал, всё время таковые мысли были в башке. Но потом один конвоир увидел, как Елисеев ремонтирует обутки, и с тех пор стал он на постоянной основе заниматься ремонтом обуток у заключённых, бывало и конвоиры обращались. Добирался до дому долго, и вот она дорога, та самая, но уже не бодрой походкой, как, бывало, шёл, хромая передвигался. Подошёл ко кресту могильному, помолился, тут спас я воронёнка свово, тут, вот жисть – только держись. Андреевна в этот день, словно чуяла чего – то, а чего один Бог знат, глубоко это всё в человеке сидит. Скрипнула дверь, и вот стоит её самый родной на свете человек, обнялись, да так и стояли две русских былинки, кажется, целую вечность. Сама парила мужа, старый мой Семён стал, мой, мой, мой родненький, каждую родинку знаю, каждый шрам, всё знаю про тебя сердешный. Андреевич лежал на полке, жена хлестала веником самую родную на свете спину мужа. Елисеев кряхтел, не думал, что придётся вот эдак остаться в живых, ад повидал там на Колыме – то…

Напарившись, одел чистую рубаху, поглядев на рубаху ухмыльнулся, надо же, столь лет ей, а дюжит, спасибо тебе рубаха. Выпил самогона, похлебал шти с кислой капустой, заработал желудок, ожил. И состоялся долгожданный разговор мужа и жены, понимание того, что могли не свидется больше, тяготило души их крепко:

–  Я ведь тыщи раз думал не увижу тя боле, дорогая моя Андревна. Там не глядят, что инвалид, паши как все, и вот чую час роковой настал, всё отказыват, чахлый совсем, сказывать много что видел там не стану, пусть со мною уйдёт, хуже всего даже есть не хотелось. Ну говорю же смерть пришла. Спать не могу. Ночью сижу обутку чиню, а у самого слёзы льются, индо ручьём. А конвоир Петя увидал, начальству поведал, оказалось потребность была в таком человеке. Не враз отудбил знамо дело, но через две недели уже ел нормально, а пока не ел, хворал стало быть, хлебца подкопилось, ну думаю поживу ишшо. Петра уж как не благодарил, а он только и сказал, жалко мол меня стало. Так и остался жив.

Нина Андреевна всё плакала:

–  Я теперь как за маленьким за тобой стану глядеть, самый, самый ты…

Жена Елисеева снова заплакала, и в этот момент ввалился в избу Елисей:

–  А я в районе был, только узнал, отец.

Обнялись тятя с сыном, долго не отпускал отца Елисей, а Андреевич и не сопротивлялся, нутром чуя, неужто в раю я, Господи. Выпили мутного самогону, который Нина нагнала из мёрзлой картошки. Четверть бутыли стояла запотелой, холодной, уж по три стакана огоревали мужики, самогон не крепкий, но всё же в голову давал понемногу. О политике не говорили, и за это шибко благодарен был Елисею, отец. Да! Сколько угодно было по России так, что после революции, гражданской войны, отец с сыном врагами становились. А тут в их навеки любимой деревеньке, глядели сын на отца, отец на сына, а в глазах любовь, именно та которая от Бога идёт. Политикам решать кто прав, кто виноват, только не ведомо им про воронёнка Семёна Андреевича, что отцовская и сыновья любовь, до боли простая человеческая любовь жива, как бы не пытались её разрушить именно политики…

Семён Андреевич Елисеев, бывший государев казак, прошедший страшное лагерное горнило, теперь мечтал пожить хотя бы с годик, другой. Только уйдёт куда жена, а он уж ищет, думы сами в башку бедовую лезут, не правда, что в старости любовь угасат, врут окаянные. Господи! Да как же это, люблю Нину, ой люблю, до самой смерти люблю. Пойдут Андреевич с ненаглядной Андреевной по грибы, через речушку перейдут, а Семён обязательно посреди речки остановиться, поглядит на течение, на серые да белые камешки. Идут не торопясь, отторопились уже почти. Нина глядит как хромает сердешный, Богом данный муж:

–  Ну, Семён! Не части, вроде быстрее пошёл?

Ответит муж жене:

–  Нет. Поди показалось. Быват. Слепнем едрёна корень. Ой, Нин! постоял в воде, одна нога замёрзла, а вторая-то нет.

Улыбнулся Семён, а жена в ответ:

–  Раз шутишь, значит, жив ишшо.

Наберут две корзинки молоденьких грибочков, сядут на полянку, а цветов вокруг:

–  Семён! Вот тут на поляне поди не сосчитаешь сколько разных цветов и трав?

–  Ну на этой-то поляне можно примерно сосчитать, только зачем, любоваться надобно, солнышко светит, у меня вся спина взопрела, бани не надо.

–  Как не надо, сейчас придём домой, грибы приберу, натопим баню-то, сколько нам этих бань осталось, дед.

Идёт по их махонькой деревне пожилая эта пара с грибочками, и вся деревня на них любуется, те которы не в поле, дети, да старики. На душе отрадно становиться особливо у старух, и вот уж Анна, да именно та самая, сильно постаревшая лицом, но не духом, Анна непременно скажет:

–  Остановитесь! Дайте порадуюсь на вас.

Нина Андреевна ей в ответ:

Да, полно тебе, Анна, всегда ты вот такая смелая.

 

***

 

Настя Елисеева, хоть и молодая, работала бригадиром, пятерых детей нарожала, а когда их рожать, как не в молодости, ухаживали за коровами, телятами, в их деревне теперь было семнадцать домов. Боевой командир Елисей уговорил сразу семерых своих красноармейцев переехать в его родную деревеньку, и жёны для них нашлись в соседних деревнях, хоть и далеко стояли деревни друг от дружки, молодость своё взяла, кони помогали в энтом деле. И дома им враз поставили, всё как тятя учил делал председатель. Жизнь в деревне была вся в извечной работе, бедно жили поначалу красноармейцы, совсем бедно, но любили до смерти своего командира, терпели. Сестра Елисеева, любимая навеки Настя нарожала пятерых, три мальчика, две девочки, но когда появилась третья девочка, то местные старухи называли теперь её Ивана снайпером. На сенокос собрали всех, кто может, и не может, так оно в деревне испокон веков. Анна, жена Василия, погибшего в гражданскую, не смотря на уже не молодые годы по-прежнему, хоть не здоровьем, но бодрым духом самая первая. Накосятся до одури старухи да бабы, индо ноги трясутся от устали, полягут поесть на травушку зелёну, до боли родную, жизнь земная чудна порою. Еда простая, молоко, сало, хлеб с луком. Сколько такого по Руси нашей необъятной, и вот вроде большая страна, но для каждого своя деревня самая родная, и куда бы не послала тебя Отчизна, ты возвращаешься в Богом данную деревеньку, ежели живой останешься. Возвернулись со службы в армии трое Валера, Слава, Саша, ой радость для деревни, помощь великая. Елисей радовался будто дитё. Помногу рожали бабы, ох как выручало это колхоз. С малых лет, что мальчишки, что девчонки деревенские, помощники на деревне великие. Елисей собирал команду, и давал задание, и знал, что всё будет исполнено. Куды деваться, глядя на родителей, и дети их с ранних пор к труду были приучены, заставлять никого не надо было, даже с радостью работали с песнями. У самого Елисея росли четверо, и все мальчишки, первые двое, двойнята, Васька, Семён, Колька, Серёжка. Варвара ходила брюхатой, ждала пятого. Старшего Васей назвали в честь мужа Анны, Василия, помнили добро, которое оказала эта семья, так дед Семён велел сделать, а второго внука, тут уж Елисей сам назвал Семёном, тятя его плакал после как узнал. Облепят деда внуки, словно ёлку игрушками, сказывай дед. Семён Андреевич поерипениться маленько, охото ему подразнить внучат, де, неколи мне, дайте с устатку табачком побаловаться, Нина Андреевна тут же непременно скажет:

–  Ты чего это, дед, удумал, можешь и трубку свою курить, да про то, как казаком служил у царя-батюшки сказывать.

Семён Андреевич Елисеев помотал головою, крякнул, как бы встряхнул голову:

–  Ну теперича внемлите робяты, да, бишь, забыл, а чего баять – то мать?

–  Ну сказала же, про казацкую жисть.

Андреевич снова помотал головою, глянул на внуков, те рты раззявили, предвкушая интересного чего услыхать:

–  Конь у казака одного захромал, казака тоже Семёном звали. А конь захромал, всё, ежели сурьёзно, надобно менять коня. А как? Это ж брат родной, он от смерти не раз спасал. Ну други- казаки теребят, де, бросай, нову кобылу, али коня ищи. Пробовали лечить, вроде лучше коню стало, ох и радовался до слёз Семён в такие вот моменты жизни, а потом конь снова хромал. «Свирепкой», коня того звали, и вправду свирепый был, никому окромя хозяина не давался. Сколь други не пробовали, скидывал с себя, матерились, лбы расшибали, бросали энто дело. Делать нечего, надобно коня менять. Зашёл вечером Семён к коню свому родному, бает:

–  Всё, Свирепка! Прошай, стало быть. Ты на меня не серчай, кормил я тебя хорошо, но и гонял, когда надо, сам понимашь, брат, дело таковое.

Заплакал Семён, опустил голову, потом голову поднимат, а конь вместе с им плачет. Ну тут и умом можно тронутся, ежели душа добрая в тебе есть. Поплакали, стало быть, человек с конём. А на утро повёл коня свово на водопой Семён, глядит, а конь-то не хромат вовсе. Толи лечение помогло, словом, неизвестность. Други казаки глядят, а Семён от радости светиться, ну как красно солнышко, радовается. После долго ишшо был тот конь с Семёном.

Колька сказал:

–  Дед! А я николи не видал, чтобы кони плакали, может, брешут, врут?

Не успел дед ответить, как Вася сказал:

–  А я вот верю, что так было.

Нина Андреевна улыбнулась:

–  Всё верно сказано, только про другого казака Семёна выдумал, это дед ваш и был.

Началось светопреставление, внуки загалдели перекрикивая друг-дружку, вопросы за вопросами посыпались, Елисеев улыбнулся:

–  Деед! Коняга плакала, да как же это деется? А конь сильно плакал? Он поди грустный был! Дед у нас самый лучший, воон как коня свово любил.

Елисеев совсем от эдакой картины жизни размягчился душою:

–  Ну робяты-внучаты! Было, было, ну мать, ну как с тобою секрет сохранить, я б тебя в казаки не взял, секреты хранить надобно. А конь взаправду плакал, думал и сердце моё остановиться от кручины.

Мгновение, и у всех внуков и деда в ругах по горячему пирожку с картошкой, дуют дорогие внучаты на горячие пирожки, обжигают губы, такова она жизнь, дует и дед, и бабушка была тут же прощена за то, что секрет рассказала.

Председатель рисковал тюрьмою, большую часть зерна знамо дело, перевозилось государству, но и оставлял зерно людям, чтобы голода не было, велел каждому прятать, а ну как проверяющий какой нагрянет. Многого не понимал Елисей, всё отдай, а как самим жить? Сколько раз видел, чуял нутром, что в городе людям всё же легче живётся, на людей похожи, а мои, глянешь и ахнешь, загнанные лошади, ей Богу. К горлу ком подкатыват, сердце заходиться, как колхозникам выживать, каждый на моей совести. Строго велел всем молчать, сказал так:

–  Ежели другого председателя поставят, такого точно не будет, слыхал я как в других – то колхозах, кто и голодует, пока я тут, не бывать этому, рвём жилы, значит и есть должны.

Любили Елисея люди, стукачей в их деревне, слава Богу, не было…

 

Хоронили старуху Деревягину всей деревней, как и было принято на Руси испокон веков. Несут гроб мужики, на улице тёплая, ясная погода, Анна говорит:

–  Вот, наша Деревягина в вёдро угодила в землю лечь, так она нам всем, стало быть, угодила.

Старуха Батюшкина тоже сказала:

–  Нам помногу лет, подохнем скоро, так уж надо, так надо.

Хоть и была хорошая погода, Елисей всех снял с работы на похороны. Председатель на погосте сказал слово:

–  Алёна Деревягина была как и все здесь трудягой, всегда выручала в горячую пору, да и то сказать, когда у нас в деревне нет этой горячей поры. Погляжу, бывало, на неё, да чего на неё, на всех наших старух, ветхие уж, в чём душа держится, вот думаю дурак в поле вывел. Мотаюсь по делам, гляжу, а они за день столь работы сделали, слёзы из глаз сами льются, как хотите, для меня красного командира, хоть и не положено мне, а скажу, святые, наши дорогие старухи, уж шатается, а на работу идёт. Скажу честно как на духу, без старух наших, нам бы совсем худо было. Да чё нам, всей нашей России. Ты Алёна спи и знай, мы теперь твои грядки за тебя полоть станем, а значит жива ты.

И по-отечески добавил:

–  Жизнь! Едрёна корень!

Потом разошлись по работам, а вечером поминали всем скопом старуху. Мутный самогон хоть на какое-то время давал душе отдохнуть, Семён Андреевич, волнуясь, говорил:

–  Приняла меня ваша деревня с воронёнком моим, давно приняла, а мне и помирать скоро, так пока живой скажу, низко кланяюсь вам земляки. Надо, надо говорить такие словеса, надо.

Сел и заплакал, Нина Андреевна тут же обняла мужа…

 

***

 

Прошло два года, до Великой Отечественной войны оставалось около года…

 Надумал гроб себе делать Андреевич, велико дело, к смерти готовиться стал. Видит его ненаглядная Андреевна эдаку картину, шибко старается муж, бает ему:

–  А чё на себя только делаешь? Ты Семён и меня не обидь, сделай, придут дети хоронить, а им и заботы меньше. Сволокут нас на погост, будем с тобою ворон слушать. А ежели заболит чего, рядышком мой первый муж, врач Фёдор Сергеевич лежит, он в городе всех лечил, и нам поможет, я и его, и тебя крепко люблю, не должен обижаться.

Семён, оторвавшись на время от дела, поглядел на жену, сказал:

–  Разошлась ты чего-то. Будит ему дела до нас, там знашь, сколь таких, в очередь надо становиться. Там Нина думаю уже ничего не болит, твой там однако безработный.

Андреевич заговорил враз по-другому:

–  Да я уж по-всякому думал, силы-то оставляют, хвораю часто, откладывал, откладывал. Вот погляди, кака картина выходит, Алёны Деревягиной нет, Евдокия Артамоновна Батюшкина, год как нет, Кукушкины тоже улеглись, Полина Семёновна полгода, а Дарья с дедом Осиповы, те по старости, знамо дело, раньше всех. Ну по всем статьям наш черёд пришёл. А Анна пусть поживёт ишшо, ну негоже сразу всем, она бойкая.

Андреевна ухмыльнулась:

–  Ты не ответил, будешь гроб мне делать?

Анна подслушала их разговор:

–  Семён! Ты и мне сделай, а я как ты велел поживу ишшо, раз так надо, но гроб мне нужен.

Андреевич усевшись на чурку, помотал головою, что – то еле слышно сказал:

Анна снова спросила?

–  Ну чего молчишь?

Андреевна встрепенулась:

–  Он мне ещё не ответил, я первая, а ты вторая будешь.

Елисеев поднялся с чурки, и ответствовал самым дорогим на свете людям:

–  Соседке после себя сделаю, уважаю её, не подумай, чего плохого Андревна, и тебе сделаю конешным делом. Ты после покажешь, Анна, где материал у тебя во дворе на гроб от взять.

–  Покажу, покажу. Ну хватит о грустном, живой в могилу не ляжешь, пошли ко мне, сын Петя с города две бутылки магазинной, крепкой привёз, ну одну приберегу для случая, а другу, ахнем, привал надобно сделать мыслям грустным, а то не дай Господь, оне верх возьмут, не, не, покажем пока смерти фигу, пойдём родные мои, у меня уж всё готово.

За месяц, другой, Семён Андреевич справил три гроба. Получились гробы качественные, для своих и себя делал. По этому случаю Анна снова звала к себе выпить ту вторую бутылку, которую сын из города привёз. Но Нина Андреевна сказала:

–  На этот раз к нам пойдём, городской-то у нас нет бутылочки, но самогонка своя есть.

Утрами, вечерами знамо дело молились старики на образа, просили, чтобы хранили Господь, Пресвятая Богородица, Святые угодники, детей, внуков, поминали в молитовках усопших. Утром выходит Анна на крыльцо резное, мужем Василием давно уже сделанное, красивы узоры были, лепота, теперь все почернели, но всё одно вид держали. Глядит Анна, а Нина уже сидит возле крыльца, корзинки плетёт, виноватым взглядом смотрит на Анну:

–  Ну чего ты Аннушка? Солнышко с утра, тепло, вот и вышла.

Анна привычно говорит:

–  Опять я социалистическо соревнованье проиграла.

Плетут две старухи корзинки, по деревне молодая поросль бегат, слава Богу есть продолжение у жизни, и это придаёт особую радость бабушкам, такую которую не высказать, не вышептать. Радость эта в человеке живёт. Сколько смогли они сердешные вынести на своём полном всего веку, вроде вот она уж смерть-то, по голове, по дыхалке, по нутру, ногам, спине, по всему что имеется у человека стучит, да что стучит, бьёт без жалости, не жалеет вовсе, а чего ей жалеть, на то она и смерть, а жить всё одно хотелось, вот где загадка, потому наверное, что жизнь, сама и есть загадка, сколько мыслителей известных было, думали, думали, а загадка осталась…

Сделал Елисей у реки мельницу с мужиками, несёт речка течение своё многовековое, крутит барабан, перемалывается мука, голь на выдумку хитра, так у нас на Руси бывает. Только тут теперь не голь, колхоз Советский. Елисей старикам подкидывал муки, да что муки, чем мог помогал, а когда прознал, что старики его самые дорогие на белом свете, позавидовали немножко Анне, что у неё сын Петя городскую водку привёз. То Елисей Семёнович, который сам взял имя отца в своё отчество, привёз из города пять бутылок, такой же городской водки. Но Нина Андреевна уговорила взять, хотя бы одну себе:

–  Возьми, сынок, ну куда нам столько, мы же, знашь, поди, нас, экономить её станем, у нас ведь сынок самогонка есть.

Семёнович ответствовал:

–  А я вам не дам экономить, в гости загляну, вот и нет её экономии.

Навозом, духмяной травой, сеном пахла деревня, а какой широкой души люди жили в деревнях. Всякое бывало конечно, но в основном-то, сколько повидал таковых хороших людей Елисей на своём веку, сколько тепла от них идёт по округам большой страны, не вычерпашь сроду, потому как новые люди родятся на Божий свет, а родители с малых лет свих детей жизни учат, чего сами ведают, жива, стало быть, наша Отчизна, жива. С такими мыслями возвращался к себе уже затемно Елисей Семёнович Елисеев…

 

***

 

Сколько не собирался помирать Андреевич, а пришлось по судьбе человечьей отменить смерть на время. Началась Великая Отечественная война. Елисея было не удержать, держали всеми силами, нашёл себе замену, ушёл на фронт. Семён Андреевич Елисеев возил на подводах зерно в город. Один раз прихватило чего-то внутрях, индо спасу нет, лошадь она что, везёт, а на нём ответственность великая, с ним в подводе пятеро , двенадцати, тринадцати, четырнадцатилетних мальчишек, раньше срока ставшие мужиками. Ой, едрёна корень, помру, а как оне, мальцы-то наши без меня, Господи! Помоги не подохнуть, надобно зерно довесть до города, нельзя без хлебца воинам, не сдюжут, а надобно выстоять, сроду таковой страшенной войны не бывало. Пресвятая Богородица! Помози мне грешному, не дай сгинуть зазря. Наклонился совсем старик, а мальчишки заметили, Колька с Васькой подбежали, теребят старика, Колька орёт во всё нутро:

–  Дееедка! Ты чаво!

Страх обуял мальчишек, сгрудились, и в их душах росло доселе неизведанное, многим подумалось, а может, и тятя мой, вот так же на фронте не от пули, так от хвори погибат. Стали тормошить деда. Семён Андреевич Елисеев открыл глаза, видит мальчишки родненькие до смерти стоят, глазеют, волнуются едрёна – корень, тихо, еле слышно сказал:

–  Ну навроде отудбил, с Богом, робяты мои христовенькие, хлеб нужен нашим.

Когда возвращались в деревню, Андреевич собрал ребят, и вручил им по кусочку сахарку, те до смерти были рады эдакому драгоценному чуду, загалдели:

–  Дед! Ты чё, для нас хранил? Ну дед! Ну дед!

Андреевич думал о жене, Андреевна моя, дала сахарок-от, чуяла, надобно организму поддержать, плохо без еды человеку, а оне мальцы ишшо. Оставит отметину война на их, оставит…

Елисей служил на передовой разведчиком, трижды был ранен, и когда перед отправкой в госпиталь, перемогал боль в палатке, бредил, виделось как несёт его тятя на руках, говорит: «Воронёнок мой, не помирай, едрёна корень, я ить без тебя не смогу», чё-то отвечал Елисей, но отец не слышал, переспрашивал, глухой стал, и показалось ему, что он даже улыбнулся. Очнувшись, медсестра всё спрашивала:

–  Ты о каком там воронёнке-то толковал? Потерпи, больно тебе, знаю.

Разведчик ответил:

–  Отец так как родился назвал.

Медсестра всплеснула руками, была уже не молодая:

–  Вот те на, да почему воронёнок-то?

–  Да, то длинна история.

 

***

 

Великая Победа! Елисей возвращался в деревню в мешке не сколько банок тушёнки, есть и бутылка спирта. Постоял возле материной могилки, помолился, подумалось, тятя большой крест поставил, ещё постоит. И вроде и присесть на лавку надо воину с устатку, а Варвара не отпускает. Ещё кто-то обнимат:

–  Тятя! Живой!

–  Не сынок, так-то бы уж лежал, точно знаю, а тут война, неколи было помирать. С ребятишками зерно для фронта возили.

Выпили по два стакана самогонки, потянулись за третьим, Нина Андреевна с Варварой выпили по глоточку спирта, сразу опьянели, да и слава Богу, что опьянели, слава Богу, заели кислой капустой, картошка давно закончилась, пусть наливается дорогая картошечка в земле. Как и в каждой деревне России, страх как много не пришедших с войны. И в их маленькой деревушке, вдовы тех красноармейцев, которых сманил однажды Елисей жить в деревню, от горя враз постарели, индо почернели, лица каменными стали. Все их мужья сердешные до единого сложили головушки свои в праведном бою. Долго лили слёзы в подушку вдовушки, как утро, сушили подушки эти на русской печи, а летом на солнышке. Только трудно просушить слёзы, высохнут ли они когда? С кем теперь колхоз поднимать, вслух думал председатель, а отец ответствовал:

–  Пока война шла, замена подросла, да сызнова оказия жизни подпират, в армию их башечки забреют, но ничё, те кто помладше есть, да бишь, девки есть, их в армию не берут, вот наша надежда на все времена.

–  Чем народ накормить, изголодались, знаю.

Елисей посмотрел на отца пристальным взглядом. Андреевич вздохнул, глубоко уже не получалось, кашлял, но вздохнул, жадно курил табак сына, давно не курил, изголодался, эх и требовало нутро табачку, тихо говорил:

–  Ну сушоны грибы выручают, ягода, рыбу весною наловлю бочками, свежой всех кормлю, после солю да в погреб. Ну она с душком получаться, а едим, ничего, привыкли. Она только весной так ловиться хорошо, парней обучаю, а бочки, какая рассохлась, бёда, новы уж сил не хватат делать, те, что есть, тем и пользуюсь, куды денешься. Даю рабку – то, тем у кого совсем худо. Ну глухарей с рябчиками Васька с Колькой добывают. Без хлеба плохо, чего не хватат, так нехватат, до сыты бы наесться, все мечтают, сил нет, но теперь Победа. Положение должно измениться. Хватит, надоела назола, теперь только жизнь начинается. Фронтовики заводы, колхозы возглавляют, дело будет точно, доброе дело для людей, фронтовики те не подведут.

Вспомнилось Андреевичу, когда у всех на деревне, почти всё закончилось съестное, пришла к ним Анна. Никогда не видал её такой, доселе сильная, неунывающая старуха. А тут вся дрожит, спрашиват:

–  Семён! Хоть, чево поесть есть?

Нина Андреевна метнулась в подпол, набрала из бочки полно ведро солёной рыбы. Через неделю снова пришла Анна, сказала, что заезжала невестка, крупы маленько привезла. Обратилась к Семёну:

–  Вот вам маненько крупки для супа. А когда рыба кончиться, калоши будем варить, да ведь, жёстки оне, долго брюхо будет переваривать.

Андреевич посмотрел на Анну:

–  Ну вот и слава Богу, раз так заговорила, значит жива ишшо.

Помянул как мастерил две новые бочки, тело дрожит от старости, сил нет, а надо, и вот теперь они выручили. Солёну эту рыбу раздал деревенским, те кланялись ему в пояс. Сводки с фронта вселяли надежду, и старику меньше саднило душу.

 Смотрел Елисей на отца, худо бы без тяти колхозу было, слава те Господи, выжили мои родные. Два года после войны, урожаи зерна были совсем плохими, засуха. Елисей вовсе не садит пшеницу, одну рожь, это всё же как – то выручало, не до жиру, остаться б живым, думали тогда люди. А на третий год после войны вырастили не плохой урожай, и наконец стало хоть не много полегче. Сколько слёз бабьих перевидал Елисей, душу саднило, войну какую выиграли, а тут накормить досыта людей не можем.

И вот на этот третий год после войны, раздавши зерно людям, шёл домой смертельно уставший, но довольный. Рано утром забежал к родителям, так часто делал. Нина Андреевна сидела возле кровати, где лежал Семён Андреевич Елисеев, еле дышал. Елисей подошёл ближе к кровати, отец открыл глаза:

–  Я плохо вижу, эт ведь ты, Елисеюшка, пришёл?

–  Я, отец!

–  Ты вот что, рядом с матерью своей меня схорони, особо место в моей жизни. И не плачьте много обо мне, только маленько разрешаю, я рад, понимаете, рад, что так всё сложилось, а раз так, то и плакать не след, счастливый я человек.

–  Ладно, тятя, будет тебе, полежишь маленько, все хвораем.

Хоронили Елисеева всей деревней, на поминках все вспоминали, как он от голоду деревню спасал, Анна говорила:

–  Везли на обозах зерно, пшено, всё в город, кажись возьми хоть маленько себе, кто заметит, а мы всё для фронта. Сами как воблы сушоны стали. От надсады окаянной. Хорошо Семён Андреевич рыбой нас спас. Вечна тебе память, наш дорогой Семён, Богом данный ты нашей деревне.

Анна заплакала, выпила браги, села, бабы стали её успокаивать, а она им в ответ:

–  Ну как тут не плакать-то, ну как?

Брага в этот раз у Нины Андреевны оказалась покрепче, и люди захмелев, всё же хоть на короткое мгновение отвлеклись от постоянной, во все века трудной деревенской работы. Елисей неспеша поднялся, тихо заговорил:

–  Тятя мой ещё песни сочинял, одну мама на свадьбе моей пела, а вот другу, сколь не хотел тятя спеть при людях не получалось, мне только пел, и вот я думаю, что ежели спою ныне тятину песню, может, ему радостно будет на небесах.

Сразу несколько голосов сказали:

–  Пой, Елисеюшка! Пой!

И Елисей грудным голосом запел:

 

Отчизна! Родина! Услышьте песню нашу

Земля отцов, дубрав зелёный шум…

Я врос корнями в русский лес и пашню.

О Богородица, убереги от тяжких дум.

Белы снега, просторы голубые…

Быть может, в этом сущность бытия,

Где отчий дом, там помыслы благие

Зовут и грезятся. И, веру обретя

В то доброе, зовущее из детства,

Мальчонкой босоногим вновь бегу,

Храню в душе богатое наследство,

Любовь свою к родному очагу.

Отчизна, Родина! Услышьте песню нашу:

Земля отцов, дубрав зелёный шум…

Я врос корнями в русский лес и пашню.

О Богородица, убереги от тяжких дум!..

 

После песни заплакали все, да и во время песни плакали…

 

***

 

Речка бежит, чего ей не бежать, веками это продолжается. Вода хоть и холодна, а ребятишки всё одно купаются. Ругают их за это бабушки, мамы, да где там удержишь деревенскую поросль. Вечером возвращается домой председатель, видит вдоль речки бежит мальчонка весь в слезах. Ой, да это ж внучок мой Сёмка. Бежит председатель за внуком, догоняет:

–  Ну чего ты, кто обидел?

Мальчишка лет семи, вытер рукавом слёзы, но получается плохо, рубашонка грязненькая, глазки от слёзок щиплет, вдруг говорит:

–  Ты, дед, не говори никому что я плакал.

Глубоко вздохнул:

–  Ну я, наверно, ещё не очень большой. Дядя Боря в гости приехал, идёт по тропке, на свёклину встал, я ему говорю:

–  Ну ты чего, дядя Боря? Эх ты! Ты пошто на свёклину становишься?

–  Ну всем смешно стало.

Председатель улыбнулся, прижал к себе внука, смотрел ему в его молоденькие, такие самые дорогие на свете глазёнки, самые чистые они:

–  Дак ты из-за этого плакал?

Мальчик посмотрел на деда и сказал:

–  Что ты, дед, не из-за того. С Валеркой разодрались. Он по уху мне больно дал, я стерплю дед.

Дед с внуком шли к родному дому о чём-то увлекательно беседовали, как оно интересно с внуками-то, думал председатель…

Не далеко от деревни, рядышком с дорогой, стояли три больших православных креста. Так загадочно устроена наша жизнь, что проезжающие мимо люди останавливались, подходили к могилкам, кланялись, молились, вовсе не зная кто здесь похоронен. Елисей Семёнович Елисеев, видывал таковое не раз, плакал, и думал, вот они люди России …

 

 

Художник В. Стожаров (из открытых источников)

   
   
Нравится
   
Омилия — Международный клуб православных литераторов