«Давно это было. О, Боже! Как давно. Раньше всё ругали Брежнева, потом оказалось, что жили мы словно в сказке. Идеального общества нет, и не будет ни в одной стране. Человек грешен, и этим многое сказано. Но при Брежневе людям давали новые квартиры бесплатно, образование, медицина всё именно бесплатно. Об этом ныне многие рассуждают. Но ведь ругали же Леонида Ильича, ох как ругали, были и такие, которые считали Леонида Ильича Брежнева дураком, выжившим из ума. Но страна жила, была своя экономика, сельское хозяйство, и жили мы не богато, но и не бедно, дружно жили, вот что важно». Такие окаянные мысли терзали нынче голову Боханскому Геннадию Тимофеевичу. Жил он в деревне, да ещё двадцать жителей в их деревеньке имелось, а стало быть, по нонешним временам, как не раз говаривал Тимофеевич: «теплятся ишо души в наших старых домах». Ведал Геннадий, что когда-то давно пригнали его предков в Сибирь, по указу Царя-батюшки. Были они поляками. Знал и то, что ежели, и были предки поляками, то через века стали они всамделишными русскими. Июньское утро выдалось солнечным, тёплым, но Геннадий Тимофеевич всё одно надел на себя телогрейку. Восемьдесят лет не шутка, и душегреечка эта, как казалось старику, грела не только его поизношенное жизнью тело, но главное душу. Привыкает человек к своим вещам, вот, и он давно свыкся со своей телогрейкой. В запасе была у него новая телогреечка, но он одевал её только тогда, когда приезжала в деревню продовольственная лавка. Поднялся, как и всегда в шесть часов утра, а чего делать? Это раньше бывало дел прорва, семья, хозяйство, колхоз, индо, продохнуть неколи было, не раз думал старик. А ныне чего, поднялся-то я поднялся, бессонница, язви её, а опять же чего делать? На улице ещё прохладно, никого нет, вот ведь беда. Некоторые в их деревне старухи тоже, как и он рано подымаются, а некоторые спать научились, опять же по нонешней жизни, такое завелось. Вон Сергеевна, точно знаю, до девяти может проспать, давеча пошёл к ней спичек попросить, спит окаянная, еле достучался, да ещё и пнём старым обозвала. Так чё же, старый ведь, и есть. Затем Тимофеевич улыбнулся, ведь дала Сергеевна спичек-то. Но снова оказия приключилась, улыбнулся-то он улыбнулся, а по краешкам губ всё потрескалось, и от этого стало резко больно: «Ну прямо весь засыхаю, чё мне теперича не улыбаться», выругался старик: «И на што мне спички? А, вспомнил, печку конешным делом надобно протопить, я ить не курю, уже два года держусь. Вот оказия, так оказия. Причепилась отдышка, не спать с ней, не покурить. Ох, как жалко было курить бросать, ох жалко, нутро требовало, привыкло нутро-то. Тфу. К чему бы доброму привыкло». Старик помолчал, снова улыбнулся, и опять заболело по краешкам рта, но на этот раз он почему-то не стал ругаться, а сказал: «Да, нет, и хорошее было в жизни, чего там баять». На Тимофеевиче были аккуратно заштопанные штаны. Он вдруг немного согнулся и ударил по коленкам, а если хотите, то и по заплаткам, вроде озарение какое почуял, и стал мечтать: «Вот был бы волшебник какой-нибудь, хоть бы самый захудалый, я бы его попросил отдышку мою уничтожить как врага, потому как это враг и всё, и никаких мятных». Задумался снова старик, а мысли уж разгон взяли, и он за ними поспешал, как мог: «Я бы ежели тот волшебник отдышку убрал, вмиг бы закурил, две, нет, три папироски бы за раз выкурил. Ой, а нынче ведь папирос-то вроде и не продают, даже в городах. А как бы я закурил-то старый дурень. Магазина-то в деревне нет. Лавка приезжает раз в неделю. Дак у них может и не оказаться сигарет. В деревнях-то старухи одни, им зачем сигареты. А может, и курит из старух кто»?
Снова подумав о чём-то, Тимофеевич встрепенулся мыслями: «Дак я бы им заказал, взятку бы дал, чтобы быстрее привезли, мешок бы из под картошки сигарет заказал, пенсию ныне дают, хватило бы. С такими мыслями дед доковылял до своего старого покосившегося дома. Затопил печь, а чего варить не знает, ну всё напрочь надоело. «Была бы жёнушка Катерина жива, она бы мне молочной лапши напарила, поругала бы за то, что дымлю табаком, за чекушки окаянные поругала бы. Постой. А почему чекушки-то окаянные?» Старик задумался. «Да окаянные они, и есть, выпить охота, а потом болеешь, на опохмелку просишь. Бывало, ласково так говорю: “Катенька, Катюша, зазнобушка моя вечная”. А она: “Не дам, хоть умри тут”. А я ведь хитрый, охать начинаю, де, сердце отказывает. Потерпит мои выкрутасы Катя моя и выдаст сто грамм запотелой, а мне чего, много ли надо. А я после, и рад стараться. Помню, дрова начал колоть. Катя идёт, таз с помоями на дорогу выливает, поглядела, поглядела вокруг, потом на меня усердного, и сказала: “Иди уж допивай чекушку-то, а то неровён час, снова просить будешь, а мне некогда твои комедии слушать”. Уйдёт, бывало, моя Катерина к подругам, а я с чекушкой недопитой к деду Василию иду, бойко так иду. А дед прямолинейный был, всегда скажет: “Опять с недопитой чекушкой пришёл, вот хоть бы раз цельную принёс”. А потом мы у него домашнего самогону хряпнем. А чего в сущности не тяпнуть, всю жизнь в колхозе ломались, и ведь в итоге-то изломались, вот правда жизни. Бывало холод осенний, ветер, а колхозну работу делай. Уборочная тогда из-за погоды затянулась, снег уж падает, а мы картошку копаем. Ох, бабёнки наши милые, мы к ночи с работы возвращаемся с мужиками, ложимся и спим, а жёны наши, когда они сердешные, и спали-то. За ребятишками догляд, сготовить, обстирать. Раз возвращаемся с Катей, темно уж. А старшая дочка Настенька, ей ишо только восемь лет было, докладывает нам: “Я тятя, мама, детей спать уложила, а вам картошки в чугуне сварила, берите в печи, ещё тёплая поди”. Ну, у нас с Катей слёзы так и брызнули, а дочка-то главное дело испугалась, чего говорит вы плачете. Катя тогда ей сказала: “Взрослые дочка тоже плачут”».
Сел дед думу думать, чего сварганить на утро. Ничего в голову не лезло. Заварил чаю, налил в стакан, подсластил сахаром и, размачивая в стакане кусочек чёрствого хлеба, позавтракал. Снова стал думать, такая у него нынче колея, думать стало быть: «Ну, картошки три ведра с горем пополам посадил, яиц у старух куплю, держат кур ишо, опять же пенсию дают, проживу, только тоскливо, раньше некогда было тосковать, дети, жена, деревня жила душой, а про теперешнее безвременье и баять порой неохота, все поля заросли деревьями, вот где беда. Мои-то детки пишут: “Мы отец всё покупаем”. Покупают они. Там отрава китайская гольная, но вот как с ими разговаривать». Среди всех жителей деревни он один был мужского полу, потому дед давно стал предметом насмешек на деревне. Приедет лавка, все старухи тут как тут, а ему ведь тоже еды какой никакой надобно, ведь живой ишо, а как идти, уж сколько раз думал Боханский. Ещё с издали, как завидят, тут же кто-нибудь скажет: «Вон жених наш идёт». А какой я ныне жених, но сколь я их просил не смейтесь, только одна Алёна и заступится, скажет: «Ну чего вяжетесь к Тимофеевичу». Ох уж эта Алёна, думал дед не раз. Катю-то свою он любил, а прежде за Алёной пробовал ухаживать, но так уж сложилась жизнь, это ведь и есть тогда ещё молодая жизнь. Вспомнил, как такое забудешь, что сочинил даже песню, когда разлад с Алёной вышел, а молодость она что? Полюбил он Катю свою. Геннадий, весь нарядный, на костюм всю уборочную ломил. В кепке с прикреплённым цветочком, как положено, прямо в клубе под гармонь спел при всех песню, и все поняли, для кого, и видел он после песни, как Алёна-то вниз глазоньки свои опустила. В зале громко хлопали, какой-то городской после подошёл и сказал, что слова-де, не в рифму, только смысл хороший. Предложил тот городской подогнать под рифму слова, а как их подгонишь, когда колхозная жизнь на первом месте была, так и осталось, и старик стал вспоминать свою песню, совсем не замечая, что не просто вспоминает, а легонько напевает:
Встречались мы с тобой, и дни текли рекой.
Я всё придумывал, как рассказать тебе.
О той любви своей, немыслимой мечте.
Но как сказать слова, не знает голова.
Геннадий Тимофеевич замолчал, подивившись про себя, ну надо же вспомнил. Это наверно мотив помог, я ведь его помню, вот, и слова нашлись. Это я с Алёной тогда расстался, а тут Катерина, ну закрутилось всё, не выберешься, сколь ни барахтайся. И о своём характере думал, и об Алёнином, а тут Катя, и Тимофеевич стал усердно вспоминать припев, снова тихо напевая:
Несчастная любовь, и ты возрадуйся.
Что в парне ожило и вдруг растаяло.
Я не кляну судьбу, судьба пророчица.
Ты не оставь меня, и сердцу дай любовь.
Задумался снова Боханский. Вот ведь Алёна, гордая была, говорила, бывало: «Как судьба распорядится», а сама хохочет, надсмехаться любила, опять же молодость, едрёна вошь. Хороший парень достался Алёне – Серёжка Евдокимов, друг его, и он когда прошло лет пять, как они уже народили на Божий свет с Катериной дочку и двух сыновей, даже радовался, что так всё случилось. И вот ведь старость, старость, а вспомнил слова ещё одного куплета:
Жизнь часто нам даёт жестокий свой урок.
И мы клянём судьбу, подчас насмешливо.
Ты не оставь любовь, свети ты нам звездой.
Чтоб утро началось, а вечер радовал.
Сколько ни вспоминал Тимофеевич ещё один куплет, то ли первый, то ли второй, то ли третий он был, словом запропастился окаянный. Тот с города всё допытывался, бессмыслица якобы в словах какая-то, а и то даже он городской удивлялся, как земляки хлопали, и вслух дивились, откуда, что взялось, мол. Но и то гоже, что эти слова спустя много лет вспомнил. И вот теперь Алёна заступается за него. Вот бабы чего смеются, мне ведь продукты тоже надобны, хоть и без зубов я давно. Но делать было нечего, в этот день приезжала продовольственная лавка. Надо было купить хлеба на неделю, две булки – одну чёрного, одну белого, пряников мятных, макароны закончились, да и консервы надо. Привозили, и свежезамороженный минтай, который старик любил отваривать, заправляя луком и перчиком. Добрый волшебник не вылечил отдышку у Геннадия Тимофеевича, потому он с горечью подумал, что сигареты заказывать не будет. И чего это он размечтался?
Перед тем как идти к лавке, оделся как и завсегда поприличнее, скинул штаны с заплатами, одел новые джинсы, которые привёз из города сын Алёшка. Натянул новые кирзовые сапоги и новую телогрейку с амбара достал. Странная привычка была у Тимофеевича. Каждый раз, придя затоварившись продуктами в свой покосившийся дом, он упрямо относил новую фуфайку в амбар. Причесал свои уже давно немногочисленные волосы, взял сумку с деньгами, и отправился. «Пусть, что хотят, то и говорят. Я тоже исть должон. Не меньше их в колхозе работал, а кого, и больше, пусть не зазнаются».
Подходя к лавке, Тимофеевич услыхал, кто первым встрепенулся на его появление – была это Клавдия Чернова: «Тимофеевич! А мы тут с бабами рядимся, кого из нас замуж возьмёшь? Хватит холостяком быть. Мы женщины не гордые, понимаем, что нам нынче не до молодой любви. Да хоть портки постирать, поесть приготовить, а главное, поговорить с кем было бы, выбирай любую, все согласные». Большинство старух засмеялось. Геннадий Тимофеевич, видя, что все уже давно всего накупили, и продавец ждал его только одного, смело подошёл к машине и кроме продуктов взял себе ещё две бутылки водки. Зачем так сделал, ещё сам не знал, ведь не пил уже с полгода, когда приезжал к нему сын с новыми джинсами. Женщины всполошились не на шутку, одна, перебивая другую, голосили, де, чтобы в гости приглашал на любовное свидание. И снова заступилась за него Алёна. А вечером к Тимофеевичу заявилась Клавдия, и с порога: «А чо, хошь давление нас мучит, давай, старый, по рюмочке, раз купил». Клавдия конечным делом всё самое лучшее из одежды надела, духами разило за версту, но Боханский ничуть не смутившись ответил: «Ты, если хошь пей, Клавдия, я налью, а сам не буду, отдышка замаяла, я ить так купил, сначала думал, теперь рассуждаю, ежели дочка, али сыновья в гости надумают, вот тогда и сгодится, а с волшебником насчёт отдышки я не договорился». Клавдии было уже немного за семьдесят, но от природы была завсегда шебутной, и совсем не неожиданно для старика она громко сказала: «Какой такой волшебник, рехнулся ты Тимофеевич». Затем помолчала, и снова в бой: «Оно, конечно, без бабы-то рехнёшься, знамо дело, Наливай, едрёна корень». Выпив одну рюмочку, раскрыла ещё тёплую кастрюльку, которая была доверху наполнена свежими, горячими котлетами, она её и принесла к старому холостяку. «Вот для тебя старалась, окаянный, а ты на запасной аэродром пошёл». Попыталась даже приобнять Тимофееича. Тот оробел так, что вмиг красным всё лицо стало. И Геннадий Боханский неожиданно для самого себя вдруг скомандовал: «Ты иди Клавдия домой, ничего у нас не получиться, нешто сама не понимашь». Клавдия ушла, а на следующий день по деревне поползли сплетни, были эти самые сплетни нехорошие, они такие и бывают в основном, так уж повелось. И когда в следующий раз приехала продовольственная лавка, старик и вовсе не пошёл за хлебом, решив, что лучше будет голодать, чем опять на бабий суд идти. Довольно долго ждал его молодой, мордастый парень, продавец лавки, искурил сигарет пять. Ждали и старухи, не все конечно, многие ушли по извечным делам, но были упорные среди них, и когда бабий говор пошёл на спад, продавец завёл машину и уехал. Расходившиеся по деревне старухи рассуждали, де, а как же он, Тимофеевич-то, даже ить хлебушка не купил. А на следующий день, Авдотья Михайловна Брюханова, поднявшись с утра, вспомнила вдруг вчерашний день, подумала, да как старик без хлеба-то будет, засмущали старого наши бабы дуры. И тут же отнесла булку белого хлеба Геннадию. Тот к удивлению Михайловны встретил Авдотью дружелюбно. Утром Тимофеевич сходил на реку, проверил сетушку свою, там оказалась щука с килограмм веса, это он уж потом её на безмене взвесил, да два карася с полкило каждый. Разохотился старый так, что к девяти часам утра у него уж жарёха знатная была. «Ну и ладно, без хлеба поем. Вот ведь как, Бог-то видит, как подсмеиваются надо мной старухи, и вот гляди-ко, рыба попалась, а ведь две недели проверял, ничего не было. Это, стало быть, Боженька меня поддерживат». После этих слов Боханский поглядел на образа, три раза перекрестился, и тихо сказал: «Известное дело, Господь, Богородица, все святые угодники завсегда нас поддерживают, грешные мы, чо тут баять». Только собирался ставить сковороду на стол, а тут Авдотья с хлебом. И вот ведь жизнь, только сели с Авдотьей за стол, пришла Алёна, и тоже с булкой белого хлеба, а вслед за ней и Клавдия – в руках у неё был правда чёрный хлеб. Пиши, не пиши, говори, не говори, а три пожилые женщины со стариком отведали жарёхи. Выпили по рюмочке, и разошлись женщины не на шутку. Алёна в избе полы помыла, всю посуду перемыла, Клавдия постирала кое-чего из одежды, Авдотья помыла окна, погладила, и повесила чистенькие шторы на окна. Тимофеевич начал было их отговаривать, но быстро понял, что это бесполезно, орудовал женский пол лихо. А потом каждая сбегала к себе домой, натащили еды и допили до конца дедову бутылку. Старик намеревался ещё одну откупорить, но женщины отговорили, что, де, вдруг дети его приедут. Новость так новость, вмиг разлетелась по деревне, у Тимофеевича сразу три старухи в дому, и чего они там делают? А после ещё неделю смеялись деревенские старухи.
Как-то с утра собрался Тимофеевич на погост, Катерину свою навестить. Прополол траву на могилке, положил у креста два пирога, сам научился печь, после смерти жены. Сел на лавочку, вслух рассуждать принялся: «Вот Катя, ты там в небе, а я тут мыкаюсь, ну чо же всё верно, живой-то в могилу не ляжешь. Дочка, сыновья навещают, да ведь знаешь, завсегда к тебе приходим. Не курю я, Катя, совсем уж два года, отдышка замаяла совсем, ох ежели бы не задыхался, вот бы накурился, мешок бы за месяц скурил, ей Богу не вру, так до обеда и проговорил с Катериной. Засобирался домой и встретил Алёну, она, как оказалось, тоже навещала своих родных. Геннадий Тимофеевич растерялся от встречи, и это Алёна сразу заметила, заговорила первой: «Вот наши все тут лежат, а мы вот живём ещё почему-то. Я любила тебя, Гена. Ты меня любил – я знаю. Потом Сергея полюбила, ты Катю. Не о чем жалеть, мы с тобою счастливые люди, семья, дети. Ты ни о чём не расстраивайся, меньше думай о плохом, сколько проживём, на то Божия воля, сам знаешь». В ответ Тимофеевич только и сказал: «Так, оно всё так». Вместе с погоста и пришли в деревню. Лето, как всегда это происходит в жизни, пролетело быстрёхонько, осенью Тимофеевич не торопясь выкопал картошку. Дивился старик: «Ну надо же, три ведра только и садил, а нарыл целых сорок пять вёдер, да крупна какая. А чего ей не расти, вон сколько перегною после коровы осталось. Ладно, дети приедут, раздам им, пусть картошки поедят настоящей». За осенью зима, и вот он Новый две тысячи семнадцатый год. Встречать решили все вместе в дому у Алёны, потому как дом у неё был самый что ни на есть просторный. И вот полный стол еды, выпивки, сидят двадцать старух, и один дед, запели песни, частушки. Клавдия первая и запела: «Говорят, что у дорожки мужичёночка лежит, а из правой из штанины самогоночка бежит». Нет это уже давно были не те деревенские гулянья, но всё одно радовало стариков, что все вместе собрались. Каждого из сидящих за столом давили болезни, спасу от них окаянных не было. И выпили-то по две рюмочки, а пошли разговоры-то, глядишь, кто-то совсем недавно охал от боли в ногах, вдруг оживился, песни в ход пошли. Дали сказать речь Геннадию Тимофеевичу. Клавдия так и ахнула: «Ты один из нас мужик, за всех стало быть должон речь баять. Поднялся Тимофеевич с табуретки, оглядел всех вокруг, воцарилась тишина: «Вот что, дорогие женщины, нас двадцать один человек из живых на деревне осталось, не далёк тот час когда перестанет существовать наша милая нутру деревня. Я вас вех люблю, всю жизнь мы вместе в колхозе трудились, и надо сказать славно трудились, заработали надсаду, но, слава Богу, пенсию нам дают. Это хорошо, что мы вместе собрались. Предлагаю так встречать каждый Новый год, даже ежели всего два жителя останется, а когда совсем один, всё одно Богу за всех тогда тот человек пусть помолится и рюмочку выпьет, хотя это не по церковному, наверное, рюмочка-то, дак, надо думать, Господь и Богородица, да все святые угодники знают о доле нашенской. Вон на иконах-то, как смотрят на нас, всё им ведомо, потому, думаю, через надсаду нашу извечную не будет большого греха ежели и выпить маненько, для сугреву. Я вот ныне выпил и навроде согрелся, а то в телогрейке зябну, старость, что поделаешь». После такой речи все до единого прослезились, выпили. Клавдия высказалась: «Ну тебя к лешему, старый кобель, до слёз доводишь, ирод окаянный». Геннадий Тимофеевич достал свою старую-престарую гармонь, помянул, что ему тятя её ещё покупал. «Я вам, девчаты мои разлюбезные, может, песню счас спою, раньше они у меня без рифмы выходили, помните поди». И Тимофеевич начал несмело играть и тихо петь, и хоть пел тихо, родные его односельчане слышали кажинное его спетое слово:
Доживают в деревне старухи и дед.
Пересудами бабьими дед тот воспет.
Ведь без этого наш человек не живёт.
И до грусти та сплетня порой доведёт.
Это я ваш, родные, единственный дед.
Не укрылся я с вами от жизни и бед.
Только, бабоньки милые, я вас люблю.
Помашите платочком моему кораблю.
Я ведь скоро помру, вы простите меня.
Знамо дело, я с вами из огня да в полымя.
Только жалко деревню родную свою.
Через это поклон мой всему старичью.
Тут гармошка умолкла, и женский пол вовсю обрушился на Тимофеевича, де, ну чего же ты, что дальше-то. Когда все немного успокоились, Геннадий Тимофеевич сказал: «Простите, бабы, вот только куплет первый, второй и припев получился, а потом, сколько ни старался – грусть тока получается, и решил я вас не доводить до слёз, может, к другому Новому году чего придумаю. Посидели тогда старики хорошо. Клавдия снова уговорила Боханского спеть его песню, уповала на то, что ей надобно всё понять в словесах. Согласился, знамо дело, Геннадий Тимофеевич, сказав Клавдии: «Эх, и неугомонная же ты женщина». За зимою пришла весна, действительно чудо всё это, и каждый год это происходит, и очень жаль тех, кто уже ничему не удивляется. Дорога до деревни стала плохо проходимой, даже уазик, доставляющий пенсию старикам, не раз застревал. И вот в это самое время тяжело заболела Алёна, вызвали по сотовому телефону «скорую». И по всем догадкам, должна она была уже давно приехать. Геннадий Тимофеевич ринулся в сарай, подкачал на своём старом мотоцикле Урале колёса. Разместили в коляске Алёну при помощи старух, и поехали, а те их крестили в дорогу. По дороге Тимофеевич тайком поглядывал на Алёну, она это учуяла: «Гена! Ты не тревожься, что же поделаешь, сколь уж проживу, на всё Господня воля». Затем, помолчав, добавила: «Я ещё вот что хочу тебе сказать, мы вот всё стесняемся говорить такие слова, я скажу, хороший ты, Гена, сердобольный, спасибо тебе за всё, и за любовь нашу, за всё». Алёна замолчала, глядела на извечно плохую дорогу. Тимофеевич же ехал, и уже не таясь плакал. Проехали четыре километра и обнаружили застрявшую машину скорой помощи. Геннадий Тимофеевич срубил в лесину, хотел было вытащить с молодым водителем машину вагами, но силёнок у них не хватило. Молодая фельдшерица ставила в это время Алёне какие-то уколы. Набросав под колёса веток, Тимофеевич привязал толстой верёвкой уазик к своей мотоциклетной раме, тихо произнеся: «Ну, не подведи, друг Урал! Очень тебя прошу». Старый мотоцикл не подвёл, машину вытащили. Скорая помощь уехала. А одинокий старик долго стоял и переводил дух, вдруг его ноги потихоньку побежали в ту сторону, куда уехала машина скорой помощи, на глазах старика выступили слёзы, и если бы со стороны кто-нибудь наблюдал бы это действо, то никто бы ничего не понял, ну шепчет, что-то старик, да шепчет. На самом же деле Геннадий Тимофеевич Боханский пел свою далёкую песню:
Жизнь часто нам даёт жестокий свой урок.
И мы клянём судьбу, подчас насмешливо.
Ты не оставь любовь, свети ты нам звездой.
Чтоб утро началось, а вечер радовал.
Тимофеевич остановился, оглянулся назад, мотоцикл Урал стоял от него метрах в десяти, а Геннадий Тимофеевич Боханский перекрестился и зашептал: «Не помирай Алёна, не помирай»…
Комментарии пока отсутствуют ...