Пёсья Деньга
Город Тотьму без Пёсьей Деньги, речки тихой и благонравной, представить, кажется, невозможно.
Пёсья Деньга – речка-труженица. Она же и мученица. И защитница древнего городища, смотревшего деревянными стенами в её воды.
В майское половодье она готова принять в распахнутые объятья сотни тысяч кубов делового леса. В годы сталинских пятилеток кто с ней только не расправлялся! Перетягивал режущими тросами. Топтал тракторами. Рвал сокрушающим аммоналом.
Сплав закончен давно. И в высокое половодье здесь всегда – суровая тишина. Примечателен левый берег, где когда-то стоял острог, защищавший кондовыми брёвнами крепость города вместе с храмом Богоявления. Именно в эту пору, пору глухого Средневековья и вели поединок две ратные силы. С одной стороны воевода Михайлов с отрядом тотемских удальцов. С другой – ксендз Грыжинский, предводитель отряда польских легионеров. Поляки, имея пушки, обстреливали город с дощаников и плотов. Они же сквозь битые стены острога, словно вши, проникали в покои двора. Для чего? Для того чтоб спалить всё, что пламени поддаётся, а храм с колокольней ограбить, забрав с собой все священные книги, иконы, паникадила, колокола, которыми так гордились жители Тотьмы. Количеством воев поляки превосходили защитников городка. Однако прорваться в крепость, хотя и пытались, но не сумели. Даже напротив, были отброшены в Пёсью Деньгу.
Речка впадала в Сухону, и в пожарном свете огней её ход был торжественен и ужасен. В бурных струях мелькали тела, блестели мечи, кто-то кричал, кто-то бил щитом по щиту, кто-то захлёбывался и плакал.
Ту короткую битву навсегда запомнил западный склон острога, тот, что круто переходил в левый берег реки. Здесь защитники русской земли положили головы как герои. Старожилы города говорят, что расплёсканная над речкой кровь человеческая навсегда удобрила эту местность. Оттого и растёт здесь неумирающая ромашка. 400 лет уже как растёт, славя тех, кого мы не знаем. Не знаем, но почитаем. И время от времени всматриваемся туда, где, обнажаясь сегодняшним днём, нам обнажается и былое.
Не стреляй, человечище…
Селезень с уточкой. Плавают, радуются свободе. Оба красивые, молодые, самой природой назначенные для счастья.
Где-то рядом – сплетённое из травинок осоковое гнездо. Ещё вчера в нём были яички. Ровно семь. А сегодня уже утяточки. Тоже семь.
Мать с отцом торжествуют. Сегодня они на реке. Вдвоём. А завтра – всей утиной семьёй.
То и дело они ныряют, испытывая глазами, перьями и сердцами отраду подводного пребывания. Но вверху, где так много простора, брызг, сияний и красоты, где гнездо, а в гнезде ворочаются цыплята, им ещё отраднее и милее.
Неожиданно – тень охотника-птицебоя. С наведённым на них стволом. Первым селезень встрепенулся. Встрепенулся и тут же понял, что прятаться им уже поздно. Но не поздно броситься к уточке на защиту. Не поздно и крякнуть, сообщая отчаянным кряканьем птицебою:
– Не стреляй, человечище, в нашу маму! У неё семь утяточек. Без неё они пропадут. Ты в меня, человечище! Я – сейчас! Я – поближе к тебе. Чтобы ты… Чтобы, чтобы не промахнулся…
Друг-спаситель
Помнится, в Тотьме, на Красную, 2, где жила моя бабушка, приходили многие жители деревень, кого Александра Ивановна зачастую даже не знала. Как правило, все они отправлялись на пароходе по Сухоне в Вологду или дальше. И время, которое оставалось до отправки парохода, удобнее было препроводить не на пристани, а вблизи от неё, в деревянном доме за самоваром, рядом с хозяйкой, которая, выставив чашки с вареньем, садилась к окну за станок и плела кружева.
Жил я с мамой, сестрой и братом недалеко от улицы Красной, потому и бывал у бабушки часто. И постоянно видел уставших после дороги откуда-нибудь из Медведева, Середского, Совинской, Вожбала, Старой Тотьмы и прочих больших и маленьких деревень пешеходов и пешеходок, кто, достав из заплечных мешков глыбку хлеба с яичком, притыкались к столу, чтобы выпить чашечку чая.
Запомнился лысоватый с пороховыми ожогами на лице, одетый в солдатскую форму улыбчивый человек по фамилии Тихановский. Пришёл он за 50 километров из Заозерья. Фамилию я запомнил, кажется, потому, что он называл её несколько раз, когда, попивая из блюдечка чай, разговаривал с нами. И ещё потому, что позднее, когда я начал учиться в Лесном, то подружился там с неким Юрием Тихановским, который был тоже из Заозерья. Оттого фамилия в памяти и осталась.
– Вот, – говорила бабушка, ставя на стол вскипевший на угольях самовар, – чем богаты, – и добавляла к нему вынутую из горки вазу с вареньем.
Тихановский достал, в свою очередь, из солдатского сидора каравай. Отрезал два ломтя. Один – для себя, второй – протянул к дивану, где я сидел и тайно желал, чтобы мне угоститься вкусным гостинцем. И вот гостинец, тепло отдававший печёным в русской печи белым хлебом, был у меня в руках, и я, откусив от него пару раз, вдруг спохватился, вспомнив, что есть у меня старшие брат и сестра и что они сейчас тоже голодны. Таясь, чтоб никто не видел, пихнул недоеденный хлеб куда-то под ворот рубашки. Была осень голодного 45-го года. Вот почему я сидел и внимательно слушал душевного гостя, воспринимая его как редчайшего добряка.
– Я кто по профессии? – спрашивал Тихановский. Сам же и отвечал. – Просто колхозник. Хлебное поле бы мне обихаживать. Да не вышло. Война. Удивляюсь, как жив остался. Воевал-то ведь я в пехоте. Думаю, потому и жив, что был ранен четыре раза. Не успею выйти из лазарета, как опять сшибает меня, коль не осколком от мины, так пулей, а то и германским штыком. На теле моём нету целого места. Однако же всё заживало. В последний раз, осенью 44-го сшибло взрывной волной. Это за Западной Украиной, в полях, где стояла неубранная пшеница. Цельны сутки, поди, провалялся. Когда очнулся, был полдень. Надо мной – облака и листья с опушки леса. И чьи-то живые пальчики, так и щекочут. До смерти хочется пить. К счастью, лежал я едва не в луже от ливня. Тот, видимо, только что лил да прошёл. Напился водицы. И сразу почувствовал голод. Снял со спины вещевик. Должен бы быть в нём солдатский паёк. Но, увы. Пустота. Кто-то, видать, посчитал меня мёртвым. А мёртвому пища на кой? И тут я моргнул. Щекотали меня не пальчики, а колосья, а в них – взъерошенное зерно, так и выстреливает наружу. Стал его есть. Долго не мог от него оторваться. Да приопомнился, слава Богу. У лошадей от зерна, коли вволю им похрустят, заворачивает кишки, и они, мучаясь, подыхают. А что же у человека? Тоже, наверное, так. А, может, ещё и похуже. После поем, подумал. И стал обруснивать зёрна в кисет. На всякий критический случай. А вдруг где по новой заголодаю?
В этот же день я настиг свою часть. Снова – топ-топ по дорогам войны. Теперь по дорогам уже не русской земли. По дорогам Европы. Шаг за шагом к логову Гитлера. Больно жалею, что не дошёл. Споткнулся от новых осколков, застрявших в шее и голове. Опять попадаю в докторские палаты. Вышел оттуда в мае, считай, в День победы. И сразу, как воробей, на радостных крыльях – домой!
Как и мои земляки, воротился я в своё Заозерье, чтоб продолжить мирную жизнь. С собой у меня только сидор, где – всё своё, ничего чужого, окроме кисета с той самой пшеницей, в которой я оказался контуженным после боя. Эту пшеницу я и посеял в своём огороде. Взошла до единого зёрнышка. И давай наливаться, зреть и брунеть. С женой убирали её серпами. Сразу обмолотили и на ручных жерновах намололи муки.
– Хлебушек сей, – ладонь Тихановского прикоснулась к ковриге, – как раз из этой муки. Получается, он – друг-спаситель для воина на войне. Друг-спаситель и для того, кто войны не знал и, дай Бог, никогда её не узнает. – Тихановский взглянул на меня с улыбкой. – Хочешь, отрежу ещё ломоток?
Я отказываться не стал.
– Хочу. Только я унесу его Мише с Галей, – назвал Тихановскому брата с сестрой.
Запрет
Поздним летом, когда мне было семь лет, я ходил вместе с бабушкой в лес по грибы. Заблудился. Не зная, в какой стороне был мой дом, заметался среди деревьев. Мне ещё повезло. Ноги сами вывели на дорогу. И пошёл по ней вниз, к пароходной реке. От реки же встреч мне – собаки. Штук шесть или семь. Серые, с остро вскинутыми ушами. Увидев меня, почему-то свернули с дороги, к ёлкам. Подождали, пока я пройду. И снова выбрались на дорогу.
Собаки ли это? Нет, нет и нет. Обычные волки. Мне они были совсем незнакомы. Потому я не испугался. Не знакомо мне было и то, что собаки в тёмное время не собираются по лесам. Узнал я об этом позднее, когда закончил четвёртый класс и стал ходить, как и многие мои одногодки в ночное, где мы ловили на удочку рыбу и, расположившись у костра, с вниманием слушали взрослых. Тысячи разных историй. Одна из них – о волках.
– Волки, да чтобы загрызть человека? – как сейчас слышу голос бывалого рыболова. – Ни в коем разе! У них это запрещено. Кого-кого, а двуногих – не тронь! Это вещий запрет. Не обидь человека! Иначе будет расплата. Всю волчью стаю перестреляют...
За всю свою жизнь раз пять или шесть слушал я завывание волка. Как только вокруг всё стемнеет, тут и слышен их вой, обещающий в новой ночи расправу над чьей-нибудь жизнью.
Там, за тёмной рекой по осоке бежит стая серых за верховодом. Разумеется, на охоту. Кому-то из живности в эту ночь так и так пропадать, потому, как и волк нуждается в пропитании.
Ну, а если ещё одна встреча с серыми удальцами? Что тогда? «Ничего! – говоришь сам себе. – Ты не трогаешь их. И они не тронут. Если, конечно, они не учуют в тебе изжитого человека, за кого уже некому стало и отомстить».
Комментарии пока отсутствуют ...