Старый детдомовец

2

6449 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 125 (сентябрь 2019)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Богомолов Виталий Анатольевич

 

По безлюдной и пустынной деревенской улице медленно двигалась чёрная, сияющая новизной иномарка, «Ауди», словно осторожную разведку вела на чужой территории. В центре деревни, возле приземистого кирпичного строения с вывеской «Магазин», машина замерла на обочине.

Из неё долго никто не выходил. Наконец правая передняя дверца неспешно распахнулась, и на землю сошёл седой старик. Он был среднего роста, плотного телосложения, слегка согбенный. Круглая седая голова была покрыта ещё довольно густой короткой шевелюрой, кустистые брови нависали над светлыми выгоревшими от возраста глазами, загорелое лицо обрамляла окладистая, короткая, как и шевелюра, белая борода. Лет ему можно было дать, пожалуй, под восемьдесят. Но одет он был как-то не по возрасту, ладно джинсы, так на нём была серая из толстой ткани молодёжная куртка с бахромой вдоль швов, со множеством карманов, которая не очень шла к его годам. Похоже, с чужого плеча, детей или внуков... В руке он держал бейсболку с длинным гнутым козырьком, которая была почти такого же цвета, как и куртка.

Медленным взглядом, с таким же медленным поворотом туловища, он задумчиво обвёл безмолвное пространство вокруг и замер, уперев теперь взгляд в останки деревянной церкви, что стояла на взгорке метрах в пятидесяти-шестидесяти от дороги. Могучие кроны тополей, окружавших разрушенный храм, создавали впечатление заботливости, с которой они осеняли его проржавевшую дырявую крышу.

Небо в этот час было голубое-голубое, божественно чистое и в нём почти недвижно висели редкие белые облака, ну точь-в-точь клочья ваты, насквозь просвеченные солнцем. Видя это, старик улыбнулся, возле глаз веером выделились мелкие морщинки. Видимо, что-то вспоминая, он склонил ненадолго задумчиво голову. Солнышко припекало, и старик небрежно нахлобучил бейсболку на свою ду́малку.

В эту минуту из машины с водительского места лениво вылез плотный, как молодой белый гриб, мужчина лет под тридцать, потянулся, зевнул и, обращаясь к старику, вяло спросил:

– Ну что, деда? Узнаёшь свою… родину?

Слово «родину» он произнёс с явным оттенком то ли иронии, то ли даже сарказма. Старик неохотно повернул к нему голову и с минуту смотрел на него с печалью. Мужчина смутился.

– Нет, внук, – вздохнул старик горестно. – Только вот церковь осталась, а всё остальное неузнаваемо. Примерно в этом месте, – указал он влево, – стоял магазин, стены из толсте-енных брёвен. Рядом, правее магазина, был двухэтажный дом, внизу жила какая-то старуха с кем-то (тогда, по крайней мере, она казалась нам старухой), а на втором этаже размещалось колхозное правление. Колхоз назывался «Хлебороб». Слева от магазина стояла пожарка, ещё левее – пекарня. Обычная изба, только с большой русской печью. Теперь вот всё это пустырь. А там вон, выше, левее церкви, склады были колхозные – длииинный такой сарай под соломенной крышей… Д-да-а, – протянул он тоном безысходности и направился к памятнику, возведённому предположительно на месте бывшего магазина.

 

Водитель двинулся за ним. На груди его висел дорогой фотоаппарат, и он принялся фотографировать, стараясь в каждом ракурсе захватить в кадр и старика. Это был действительно его внук. И в фотосъёмке он, видимо, разбирался, порой уверенным тоном знатока просил:

– Деда, повернись вот туда; деда, встань вот так…

На пяти серых бетонных плитах простенького и дешёвого мемориала было высечено 54 фамилии не вернувшихся с войны, подновлённых к 70-летию Победы ярко светящейся золотистой краской. Старик прошёлся взглядом по списку, печально произнёс:

– Никого из них я не знал. В сорок первом году (нас привезли сюда поздней осенью) мне было всего девять лет. Вот в этой церкви нас тогда и разместили. Радио нет, телефона нет, освещение – керосиновые лампы… Пойдём-ка, посмотрим на заброшенное моё жилище, сегодня дорогое сердцу.

И старик двинулся в сторону церкви по тропинке, слабо натоптанной в высоченной дикой растительности. Тропинка проходила мимо церковного строения и вела неведомо куда.

– Эта дорожка, наверное, на кладбище, – догадался и вслух произнёс старик, дойдя до алтаря и останавливаясь, – в той стороне, помню, кладбище было. Тогда здесь дорога проходила наезженная, в поля, в другие деревни, и никакого дурмана не росло.

Они обогнули алтарь, завернули к южной стене, часть её (просте́нки окон) выпала, образовав широкий проём, и внутрь можно было зайти беспрепятственно. Пола в бывшем храме давно не было, потолка тоже, в проржавевшей жестяной крыше светились дыры. Земля внутри храма была усыпана обломками кирпича, спотыкаясь и оступаясь на них, старик и внук вошли.

– Какая она, оказывается, просторная! – изумился старик, очертив стены и пространство беглым взглядом и задрав голову кверху. – А когда нас привезли сюда, церковь была внутри переделана под два этажа и вся перегорожена на небольшие палаты. А сейчас, смотри, внутри ничего нет, всё разломано, и она кажется большой.

– Вот здесь, – он повернулся к алтарю, – у нас была библиотека. Я очень любил тогда читать книжки… Хотя числился хулиганом ещё тем, когда подрос… В то время всем нам было по восемь-десять-двенадцать лет… Только мальчики. Банда человек семьдесят. Для такой деревни это немало. Откуда книжки сюда завезли, я не знаю. Но библиотека была неплохая. А вот школа дрянная: учителей с хорошей подготовкой не было, как я оценил уже после. Но чему-то нас малома́́́лишко учили.

Деревенские ребята сразу невзлюбили нас, да и не за что было, как я понимаю. А взрослые поначалу нас жалели: мы ведь были сироты, собранные из разных мест западной России... Родители наши у кого-то на фронте были, у кого-то погибли: кто при бомбёжках, кто при артобстрелах, кто на поле боя… Первое время нас кормили неплохо; видимо, персонал ещё не умел воровать. А потом – скоро научился. Пайка́ нам стало не хватать. – Старик усмехнулся: – По толщине хлебных ломтиков мы определяли безошибочно, кто дежурит на кухне: если куски потолще – дежурит тётя Люба, если совсем тонкие – Грушка. А число кусков всегда одинаковое. Не зря сказано – голод не тётка. Мы тоже научились воровать. С весны до поздней осени деревенские в поле. Старшие ребята стали шастать по дворам, таскать яйца с куриных гнёзд, щупать погреба… Что найдут, то возьмут: сметана там или огурцы солёные... Молоко выпьют. И любовь населения к нам прошла, как почтальонка мимо дома...

С местными ребятами начались драки. Детдомовца поймают где – отлупят. Ну и мы если подстережём кого – тоже дубасили… Вредили мы деревенским, как могли. Бедокуры ещё те были. Однажды, помню, парнишку местного лет пяти посадили на телегу, «покатать»… Под огородами речка небольшая протекала… В том месте, где через неё был переезд, она была широко разъезжена, но мелкая, – старик наклонился и ладонью отмерил от земли высоту с полметра, но потом снизил ладонь сантиметров до тридцати. – Вот мы телегу закатили в этот брод и на середине оставили. Ругали нас потом за эту проделку, парнишка долго сидел в телеге, пока его обнаружили. А в воду слезть боялся. А воды-то по колено ему. Тем более, там га́лечник. Слез бы да убежал проулком домой. Всего-то метров двести. Жизнь деревенская скучная, однообразная… Вот мы и искали приключений… А дела до нас тогда никому не было.

Директором поначалу была у нас женщина из местных. Слабохарактерная, глупая, требовать не умела. И ничего сделать с нами не могла. Мы под её руководством распустились, вольными росли. Такая своеобразная «запорожская сеча» в миниатюре. А в сорок третьем году назначили нам нового директора, мужчину, фронтовика, инвалида, после ранения – у него не было правой ноги. Николай Иванович Киряко́в. Ходил он на костылях. Приехал откуда-то с семьёй, с тремя пацанами, с женой. Оба – учителя́, нас учили. И дети их с нами вместе учились. У деревенских была своя школа, их всех учила одна Лидия Васильевна, рассказывают – строгая была, и очень требовательная, её боялись, как огня. Авторитет у неё в деревне был непререкаемый.

Николай Иванович за нас взялся – тоже будь здоров. Его боялись. И его зауважали. Всё-таки фронтовик. У него был орден, медали. Но главное – справедлив был. Не сразу, но страху он на нас нагнал.

По сравнению с деревенскими, мы, конечно, находились в привилегированном положении. Николай Иванович сказал, что мы даром свой хлеб есть не должны, а по мере своих сил и возможностей будем его отрабатывать. Как? Помогать колхозу в сенокос, на уборке урожая. За два года здесь мы заметно подросли.

Поначалу мы этому обрадовались: всё-таки какое-то разнообразие в нашей унылой жизни. Но через три дня работы с граблями и с вилами налёт нашей романтики сдуло, как ветром пух с одуванчика. На четвёртый день мы сговорились, и решили на работу не ходить. У нас были свои вожаки, как Юрка Дрын, к примеру, которого мы до жути боялись. Жесток был до ужаса. Если он сказал, не пойдём, значит – не пойдём… Думаю, что дни свои он давным-давно закончил где-нибудь на зоне…

А стояла самая горячая сенокосная пора, у колхоза были накошены травы, надо было срочно убирать сено. Мужиков в деревне нет – старики да подростки, а нашу хотя и детскую, но ощутимую помощь, председатель уже почувствовал и в эти дни очень надеялся на неё. А мы все – в отказ.

Николай Иванович велел воспитателям собрать нас в самой большой комнате. Собрались, ждём. Слышим, идёт, грозно так стучат об пол его костыли. Сжались, собрались защищаться, Юрка Дрын уже провёл свою агитацию.

 

Вошёл, вид сердитый. Бросил на тумбочку высохшую коровью лепёху. Мы в недоумении, думаем: зачем он, коровье-то дерьмо нам принёс?

Оглядел нас гневным прищуренным взглядом.

– Дармоеды! – произнёс он сквозь зубы, медленно и веско.

У некоторых из нас рты пооткрывались от удивления. Так с нами он ещё не разговаривал.

– Вам по двенадцать, по тринадцать и даже четырнадцать лет! А вы кроме как жрать да ещё воровать – ничему не научились! Хотя нет, вы научились требовать к себе, сироткам, уважения. Но вы ещё не поняли, что его надо за-слу-жи́ть, уважение-то. Воспитывать вас голодом я не имею права. Но с сегодняшнего дня кормить дармоедов прикажу вот этим!

Он двумя пальчиками поднял перед собой коровью «шаньгу».

– Кормить нас коровьим говном вы тоже не имеете права! – выкрикнул Юрка Дрын.

– Не-ет, Дрынов, – возразил директор, – это не то, что ты думаешь! Это хлеб! Это хлеб, который едят деревенские жители! И дети деревенские, в отличие от вас, уже с семи лет хлеб этот зарабатывают трудом посильным и непосильным.

– А можно попробовать? – робенько поинтересовался Колька Монах. Он любопытный был. У нас у всех тогда были клички между собой.

– Можно! Для того я его и принёс вам. Попробуйте! – доброжелательным тоном отвечает Николай Иванович.

– А у тебя, деда, какая кликуха была?

Дед смутился, кашлянул в кулак, покряхтел, потрепал мизинцем раковину своего левого уха.

– Самовар.

– Самовар!? – захохотал внук. – Толстый, что ли, был?

– Да какой там толстый – худоба́!

– А почему самовар-то?

– Потом как-нибудь расскажу. Это длинная история. И к делу отношения не имеет.

– Ну и что там у вас происходило дальше?

– Пустили «шаньгу» по рукам. Отламывали по крохотному кусочку, брезгливо подносили к носу, нюхали, но есть, конечно, не собирались. Держали в руках. На хлеб это совсем не походило.

– Нет, вы попробуйте, попробуйте! – настаивал Николай Иванович. – Это я ещё хорошую вам принёс лепёшку, с добавлением муки, она не разваливается, когда в руки берёшь. Деревенские каждый день едят эти «селя́нки». Другого хлеба у них нет. Это вы, детдомовские, едите нормальный хлеб. Пусть не столько, сколько хочется, но положенную норму вы получаете.

– Деда, а что такое селянки?

– Так в деревне в добрые времена называли праздничную стряпню из самой лучшей муки – селянки. Николай Иванович это слово в ироническом смысле употребил, разумеется.

– А из чего эти военные «селянки» готовили?

– Васька, ты всё время уводишь меня от главного, – усмехнулся неодобрительно дед. – Суррогат самый разный мешали: семена травы лебеды – это основное, клеверные головки, липовый лист, кору молодых липок. Всё сушили, толкли, или перемалывали, подмешивали чуточку настоящей муки… Добавляли кто что умел. Как говаривал Кошкин Вова, мой деревенский дружок, после у нас такие появились, это он про липовую-то «стряпню» вспоминал: ешь – радуешься, по нужде пошёл – плачешь. Запорами от такой еды они мучились жуткими...

Николай Иванович настаивает, значит, чтоб мы всё-таки попробовали «хлеб» колхозника… Попробовали, сперва один, потом другой, ну что там – жуть, не хлеб. Разжевал, а проглотить не можешь, горло рвёт, выплюнуть хочется…

– Вы посмотрите, – обратился он к нам, – понаблюдайте, как живут колхозники! Они выращивают хлеб, выращивают скотину, держат кур… Но они всё это отдают фронту, только чтоб победить фашистов: зерно, молоко, мясо, яйца – всё сдают государству! А сами едят вот этот суррогат. Из того, что они отдают государству, в том числе идёт вам на содержание. Вы одеты, вы обуты, вы накормлены, вам положен паёк, норма. И это за счёт их.

– Это казённое! – возразил тогда кто-то из ребят повзрослее.

– Правильно, казённое, но прежде чем стать «казённым», это произвели своим трудом конкретные люди: в колхозе зерно, лён, кожу… На фабриках – ткань, одежду, обувь. Никто из вас в лаптях не ходит. Худо-бедно, а вы все обуты-одеты. А их никто не кормит, им ничего не положено, кроме работы и налогов. Нечего у них одеть, обуть. Одежда вся в заплатах! Летом – босиком, осенью в лаптях, к которым деревянные колодки привязаны, чтоб лапти меньше снашивались и нога в грязи не так намокала. Но ведь и лапти надо чтоб кто-то сплёл… Многие деревенские дети даже в школу зимой не ходят – не в чем.

Мы для чего вас в школе учим? Чтоб вы вперёд всего учились ду́мать, наблюдать жизнь, учились сравнивать, мыслить, я скажу – сопрягать, складывать её картинки в общую большую картину и отыскивать в ней, в этой картине, место для себя, для своей души. Правильное место. Чтоб вы от этого становились постепенно людьми, а не выродками, способными только жрать... Ведь то молоко, которое вы каждый день получаете по кружке, это ведь они вам от себя отдают.

Председатель колхоза, фронтовик, инвалид, просит нас помочь убрать сено, убрать хлеба́, после помочь выкопать картошку. Никто не заставит вас, несчастных сироток, работать сверх сил. Но помочь надо. Чтоб победа наступила поскорее. Я бы тоже пошёл с вами, но сами видите, какой из меня работник, – проговорил он с горечью. – Вы посмотрите на деревенских ребят – ваших сверстников, они, в отличие от вас, – уже повзрослели! Как на войне, на передовой, в окопах, когда земля вот качается от взрывов – человек взрослеет мгновенно, так здесь – на мужской работе – они стали мужиками! А вам ещё няни должны сопли вытирать. Стыдно! Позорно!

Вы посмотрите на женщин-колхозниц, на кого они похожи от работы в свои тридцать-сорок лет – смерть краше выглядит. Старухи! Днём работают в колхозе, а дома только по ночам… Ведь чтобы заготовить суррогат на такие вот лепёшки, которую вы сейчас попробовали, тоже надо время. Они потеряли мужей, работников, кормильцев своих семей!..

– А мы родителей потеряли! Мы круглые сироты! – выкрикнул истерично всё тот же Юрка Дрын.

Николай Иванович горестно склонил голову, помолчал с укором и проговорил каким-то промораживающим душу тоном:

– Вы не родителей потеряли, вы потеряли – совесть! – Ещё помолчал и добавил: – Без родителей нелегко прожить, но можно – мир не без добрых людей, помогут, а без совести – нет! Не прожить! – И тоскливо добавил: – Вы потеряли родителей, а я потерял уважение к вам. 

После этих слов он грузно, медленно повернулся, опираясь на костыли, и тяжело, обречённо пошёл прочь.

Замерев, мы смотрели ему в спину, мы будто впервые увидели, как трудно, как тяжело ему было сейчас передвигаться на одной ноге, а на месте второй от самого бедра был только воздух. Пустота. И вот тут мы неосознанно, то ли сердцем, то ли душой почувствовали, что ведь он свою ногу потерял на войне за нашу победу над фашистами. Выходит и за нас тоже… Мы впервые почувствовали какую-то общую, именно общую вину перед этим человеком. Обидели мы его. Задел он тогда за живое и совесть нашу, и самолюбие наше. Пристыдились мы… Пристыдились.

В тот же вечер среди детдомовцев тихо разнеслась весть о том, что Николая Ивановича видели на скамейке в кустах за церковью плачущим. Подкравшиеся ребята подсмотрели, как, сидя между костылями, прислонёнными к скамье, он что-то неразборчиво бормотал всхлипывающим голосом, размазывая ладонями слёзы по впалым щекам…

На следующее утро, сразу после завтрака, без всякой на то команды, мы построились, и Юрка Дрын попросил двух старших воспитателей доложить Николаю Ивановичу, что детдомовцы готовы к выходу на работу. Они пошли.

После рассказывали, что услышав это сообщение, Николай Иванович был… был им ошеломлён, он долго глядел на воспитателей растерянно, словно желая угадать, не разыгрывают ли они его, потом только махнул беспомощно рукой: «Ведите!»

Вот думаю, внук, что та суррогатная лепёшка да страстный упрёк безногого директора каким-то образом, не знаю,  предопределили уже тогда мой выбор: профессию историка.

 

Помнишь, я перед самым днём Победы приносил из музея несколько па́ек «Военного хлеба», каким кормили тыл? Его к юбилею придумали выпечь по специальным рецептам, которые с трудом и приблизительно восстановили со слов людей военного поколения. Раздавали этот хлеб всем желающим.

– Помню, деда. Липкий, как глина, кислый, как... Кислятина, короче!

– Так вот он даже отдалённо не напоминает ужасные лепёшки, которые приходилось есть в войну крестьянам-колхозникам. Да, кислятина, да, глина. Но всё-таки это был хлеб! Сегодня, пусть умом, пусть логически, но я понимаю значение куска хлеба в нашей жизни и в большой истории человека вообще, и потому с благоговением отношусь к каждой крошке. Не с пафосом, а с благоговением! А те люди, спасшие нас тогда, они ведь каждой клеточкой своего изработанного, измождённого тела это испытали, прочувствовали вне всякой логики и образования. Точнее – жизнь, голод им преподали самое бесценное просвещение! К примеру, Васька Рогожников, деревенский парнишка на один год младше меня, в двенадцать лет получил медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». В двенадцать лет!.. Ребёнок ещё, по сути-то. Но война лишила его детства, жестоко перебросив сразу во взрослую жизнь...

И я сюда приехал, внук, не только для того, чтобы вспомнить свой военный детдом, своё несладкое сиротское детство, а ещё за тем, чтобы успеть до смерти своей – низко поклониться деревенским страдальцам, а вот сейчас скажу с пафосом, на плечах которых История наша выехала тогда из зияющего погибелью провала! Приехал помянуть нашего одноногого директора Николая Ивановича, который сделал всё, чтоб нас поставить на две ноги. Царствие ему небесное! – старик перекрестился.

– А сейчас мы с тобой попытаемся, внучек, встретиться с кем-нибудь из жителей деревни, и я спрошу про моих деревенских сверстников, с кем подружились мы в те годы. Жив ли хоть кто-то из них?

   
   
Нравится
   
Комментарии
Якушев Владимир
2019/09/26, 10:08:29
Совершенно верно скажу, насколько трудно писателям сохранять нравственную, государственную позицию в творческой и публичной деятельности. Есть твёрдые. Могут идти за деньгами -- не идут.
Этот писатель из этих.
Сергей
2019/09/17, 05:33:40
Пробрало..
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов