Немногое о многом

0

7372 просмотра, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 120 (апрель 2019)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Багров Сергей Петрович

 

Следующий писатель

 

Пристани в среднем течении Сухоны Устье-Толшменская и Чуриловка тем и были печально известны, что в пору Сталинских пятилеток приняли с барж на свои берега несколько сотен крестьянских семей, изгнанных с родины, как лишенцев. Арестованных доставляли за тысячу верст с Поволжья, Кубани и Украины.

От пристани – к югу лесными дорогами на телегах. Кто за 10 верст, кто – за 20. Тем, кому повезло, заселялись в барак. Но жилых помещений для всех не хватало. Дабы выжить и жить, новосёлы сами стали отталкиваться от горя. Проводник, возглавлявший обоз, останавливался в лесу, где уже начинали строиться спецпосёлки. Номер два, номер три и номер четыре. Впоследствии их назвали Малиновец, Войница, Снежная. И памятный камень здесь заложили «1930–1957 годы».

Саморегулируемые организации или СРО – это организации некоммерческого характера, которые представляют собой объединения субъектов предпринимательской или иной профессиональной деятельности. Вступление в СРО наиболее важно для строительных организаций, поскольку Саморегулируемая организация определяет правила и стандарты и следит за их выполнением. Кроме того, СРО представляет интересы участников перед государством.

Начиналась новая жизнь. Странная, непонятная, не совсем, казалось бы, и земная. Случалось и так, что люльку с ребёнком подвешивали под ёлку. Для житья же устраивали шалаш. И костёр перед ним, чтоб сварить какую-нибудь похлёбку, приправив её заячьей кислицей и корой.

Выспался или не выспался поселенец, поел, а может, и не поел, но утром, чтоб шёл, не мешкая, на работу. На то тебя и доставили под конвоем в вологодский нетронутый лес, чтобы ты выдавал нужные кубометры, и была от этого польза стране.

Тем, кто пластался в лесу от зари до зари, выдавали полный паёк – 600 граммов хлеба. Кто отлёживался в бараке ввиду слабосилия или хвори – 200 граммов, а то и 100, норма, после которой живут еле-еле, а то и совсем уже не живут.

Не хватало и обуви, ибо та изнашивалась мгновенно. И не каждый умел плести из бересты ступни-тапочки или лапти. Но каждый боялся остаться с нищим пайком, потому и шёл на работу босым. Босиком – по иголкам, хламинникам и пенькам. Босиком и там, где валил вековые деревья. Иногда выручали умельцы. Прикладывались к берёзе, чтоб надрать с неё лент и сплести тебе, как подарочек, вологодские скрипуны.

 

Вот почему в 1963 году, проплывая на пароходе, молодой писатель Василий Белов с удивлением и тревогой вглядывался в дорогу, которая шла от Устье-Толшменской пристани к тем местам, где когда-то стояли кулацкие поселенья. Ехал писатель к своим читателям, чтоб познакомить их с первым своим прозаическим опытом, книгой «Знойное лето». Уже тогда, пребывая на Сухоне, так же как и в самой тихой Тотьме, и умом, и душой оказался он средь ненаписанных откровений не только людей талантливых и успешных, однако и тех, кого бьют, позорят и унижают, отбирая у них и здоровье, и родину, и мечту. Поразила его судьба семьи председателя колхоза «Объединение» Василия Ефремовича Каминского. Кулак-выселенец – и вдруг стал хозяином толшменских спецпосёлков, любимцем взрослых и детворы, кто повернул горемычное бытиё к созиданию и успеху. Поверили люди в Каминского, как в чудодея. Главное, что хотел председатель «Объединения», так это сделать жизнь в спецпосёлках и сытой, и светлой.

Чем он брал? Опытом и сноровкой строителя, полевода и агронома. И щедрой душой. И защитой тех, кто себя защищать не умел. И конечно, мудростью и умом. О, сколько было в жизни его отчаянно-смелых решений, риска, азарта и даже погони за чем-то почти фантастическим, после чего жизнь хозяйства преображалась. В конце концов, все три посёлка стали не только в районе, но и в области на слуху. Радовали в полях не только рожь и овёс, но и пшеница, и кукуруза, и даже гречка. Всё, что росло на Кубани, стало расти и у нас. Арбузов, к примеру, у нас не было и в помине. И вот, они – на никольской бахче. Кушайте на здоровье! Росли и дыни, и кабачки. За семенами посланцы Каминского отправлялись к себе на родину. Кто на Кубань, кто на Днепр.

 

Кулаки – и такое рвение?! А там и признание. Вплоть до того, что в годы Великой Отечественной войны пришла от товарища Сталина на Каминского телеграмма, где Иосиф Виссарионович благодарил его и колхозников трёх посёлков за вклад, который они внесли в образование танковой колонны. И за посылки на фронт полушубков, валенок, рукавиц, кисетов и душегреек тоже сердечно благодарил.

О таких, как Каминский, Василий Белов писал с особым старанием. Писал о многих из них. Однако не обо всех. Кого-то и пропускал. Казалось, делал это он специально, оставляя пропущенную работу для следующего писателя. В надежде, что тот расскажет о выселенцах не хуже, чем он.

И вообще, мне думается, Белов никогда не считал, что пишет кого-то лучше. «Самый талантливый из писателей кто? – сказал он однажды. – Тот, кто себя писателем не считает. А пишет затем, что не может уже не писать. Переполнило! Выплёскивается на волю! И надо, надо освободиться. Отдать тому, кто поймёт тебя, как себя…»

Вот и с Каминским такое же получилось. Не Белов о нём написал, а заведующая музеем имени Николая Рубцова Галина Алексеевна Мартюкова. Не писатель, но как рассказала она о тех, у кого отобрали родину и свободу! Пробирало до слёз. Очерк опубликован в сборнике «Толшма» под названием «Посёлки спецпереселенцев в Никольском сельсовете». Добавлю к сказанному, что почти всё население спецпосёлков ещё в 50-е годы прошлого века вернулось на историческую родину. Многие из них не забыли места, где пролетели десятки лет жизни. У них эта жизнь пала на дальнее детство. Вот и у сына Каминского Михаила и двух его дочерей Надежды и Веры отроческие лета пролетели на дивных холмах Никольской земли. Слишком много доброго они здесь заполучили. Потому спустя 55 лет сюда и приехали на побывку. Сердце не выдержало. Хотелось ещё раз окинуть глазами всё то, что осталось в душе навеки.

«Обо всех патриотах, кто горой за народ, рассказать невозможно. Но стремиться к этому надо… Особенно, если тебя беспокоит память. Память о тех, кто жил меньше, чем собирался…» Говорил об этом Василий Иванович в конце декабря 2005 года при милейшей супруге Ольге Сергеевне, когда мы обменялись книгами. Я подарил ему «Россия. Родина. Рубцов». Он мне – «Невозвратные годы».

 

 

На голос судьбы

 

В ожидании парохода, мы прогуливались по берегу Тотьмы втроём: Николай Рубцов, сотрудник местной газеты Гоша Макаров и я. Было лето 60 какого-то года. Шли и слушали Гошу, который писал в то время очерк о сподвижнике Стеньки Разина атамане Илюшке Пономарёве. Рассказывал Гоша про то, как Илюшка, спасая себя, бежал от своих товарищей, оставив их пропадать в таёжных урочищах Унжи. Предстояло ему ватагу восставших, в которой было семь сотен бойцов, куда-нибудь прятать или бежать с ней к востоку. Но это было связано с риском. Повстанцев уже настигал воевода Нарбеков, и без боя уйти от него было уже невозможно. Илюшка понял, что он проиграл, потому и решил исчезнуть, как невидимка, взяв с собой не 700 человек, а лишь пятерых. Хотел отсидеться в Тотьме до лучших времен. Да около речки Чёрной, в пяти верстах от уездного города был схвачен и сразу доставлен в губную избу, где воевода Ртищев и заставил Илюшку разговориться, а там и повесил его на высоком Сухонском берегу.

Нас с Рубцовым смутила не столько казнь атамана, сколько его путешествие на санях после смерти по многочисленным сёлам и деревням трёх соседних друг с другом уездов, где Илюшку вешали снова и снова, дабы устрашить его видом местных селян. Мол, подобное будет со всем мужичьём, кто подымет голову на царя.

– Сплоховал атаман, даже жалко его, – подытожил Макаров.

На что Рубцов горячо, в возмущении:

– А мне нисколько его не жаль!

Макаров смутился:

– Но почему?

– Потому, что он дезертировал, – ответил Рубцов, – бросил своих товарищей. Будь я тотемским воеводой, я бы тоже его, как предателя, к смерти приговорил.

Приблизительно так выразился Рубцов об Илюшке Пономарёве.

 

Спускаясь к пристани, куда был должен приплыть из Вологды пароход, Рубцов покосился на красную крышу Потребсоюза, где когда-то был голый берег, на котором стояла виселица с Илюшкой.

– Угрюмое место, – вздохнул и, не приняв души разбойного человека, повернулся к реке.

Тут раздался гудок, и возле Зеленей мелькнул двумя этажами белопалубный Ляпидевский. Рубцов немного повеселел.

– Завтра на нём я и поплыву.

– Куда? – спросил я его.

– Сам не знаю пока,– ответил Рубцов, – но сначала в Москву. Ну, а там, может, даже туда, где всё это происходило.

– Неужели на Унжу?

– Почему бы и нет! Возьму в каком-нибудь толстом журнале командировку – и на целое лето в края, откуда бежал трусливый Илюшка.

Не поверил Гоша Рубцову. Не поверил поэту и я. Однако, Рубцов по приезду в Москву действительно взял в одном из журналов командировку. И умчался куда-то на Унжу, а там и в глухие смешанные леса, где когда-то разбойничал Стенька Разин. Правда, пробыл он там недолго. Всего лишь несколько дней. И, возвратившись оттуда, даже ещё по дороге в Вологду начал писать: «Мне о том рассказывали сосны...» Писал под стук колёс поезда. Продолжил же эту поэму в Тимонихе, у Белова. А закончил её у себя на последней квартире в Вологде, на улице Яшина, номер три. Поэму о той роковой, крайне редкой любви, какую заслуживает не каждый.

 

 

Вольная птица

 

Открытка Рубцову от семилетней Леночки была, как искрящаяся любовь.

– Едем! – это был ответ на зов Николая Михайловича непременно приехать к нему вместе с мамой. Приехать на пароходе в Вологду в дом на улице Яшина, №3, где была у поэта с недавних пор собственная квартира.

О, как ждал их Рубцов! К дочке своей он испытывал трогательность и нежность с первых минут её жизни, когда она и ходить-то ещё не умела. Но зажигалась всем своим чистым личиком, протягивала к папе ручки, дабы взял он её и, вскинув к себе на плечо, понёс бы во что-то сказочно-дивное, где живёт ещё никем не раскрытая тайна.

Однако встреча не состоялась. Вернее она состоялась, но её испортила та, кто рвалась заменить её маму, оказавшаяся так не вовремя и некстати у Николая Михайловича в квартире.

Для Леночки – это и горе, и катастрофа. Уехала вместе с мамой в тот же вечер туда, откуда так торопилась. Спешила к той жизни, в которой всегда будет папа. И вот он не рядом. Рядом лишь мама и бабушка.

Выходила девочка на крыльцо. Поворачивалась к недальнему берегу, где синела, мерцая льдинками, хмурая речка. И смущаясь, в полголоса:

– Папа! Папа! Ах, как нам тебя не хватает…

Одной ли Леночке не хватает? Не ошибёмся, если вздохнём полной грудью и, вспоминая жестокий январь, забравший от нас Николая Рубцова, тоже в полголоса:

– Не хватает всем, всем, кто болеет душой за родимую Русь, в небе которой ты, Николай Михайлович, и остался. Остался, как вольная сильная птица, которой лететь и лететь где-то там, в неземном удалении, но над нами.

 

 

Русская деликатность

 

Каким был Василий Иванович Белов? Всяким. Однако, чаще всего, выдержанным, скромным и деликатным. Иногда мог обратиться к тебе и с просьбой. Помню, в 1963 году он оказался в Тотьме. Случилось такое после ссоры с молодыми пижонами на пароходе. Ехал в Великий Устюг. И вот дорожная неприятность. Пришлось даже слезть с парохода. Чтоб прийти помаленьку в себя. Ночевал он в тот раз в доме моих родителей на улице Красная, №2. В Великий Устюг поплыл Василий Иванович через день. Опять же на пароходе. Перед тем как сесть на него, спросил:

– Не мог бы ты мне одолжить 100 рублей? Как приеду в Вологду, сразу же и верну….

О, как стыдно было произносить ему эту просьбу. Мне тоже было неловко идти через несколько дней на почту, чтобы там получить от писателя перевод. Деньги всегда почему-то ставили нас в стеснённое положение.

В том же году ещё с одной просьбой обратился ко мне Белов. Читал один из моих рассказов на писательском семинаре. Подошёл ко мне, и чтобы никто не слышал:

– Вычитал у тебя в рассказе слово «летятинка». Ты не против, если эту «летятинку» я использую у себя?

– Конечно, не против.

Такие, казалось бы, мелочи. А на вот тебе. Не настырность на первом месте, а стеснительность и проверенная на многие годы вперёд великая русская деликатность.

 

 

Одержимость

 

Вечерами с приходом весны Колю всё время тянуло к реке. Отыскав безлюдное место, смотрел из него сквозь листву на бревенчатый плот, где местные женщины, разгрузив из корзины бельё, колотили его вальками. Рубцов радостно волновался, осязая рядом с собой не только действительность, но и сказку. Бормотал про себя: «Сила с силой пластается. Которая – круче? Та, что в женском плече? Или та, что внизу, под плотом, подстерегает женщину, как русалка?»

Сказку он забывал, а действительность оставлял, как подсказку, о чём-то вынужденном и мрачном.

Вон красивая девушка в сарафане, с венком из кувшинок на голове. Тоже пришла с корзиной белья. Коля сразу же вспомнил старших сестёр своих Надю и Галю. Вспомнил глубокую Емцу. Вспомнил и то, как сестрицы, шаля, его усаживали в корзину. И вот он плывёт, ощущая себя архангельским пароходом. Вспомнил младенчество и потух. Словно всё, что было связано с домом, семьёй, шалостями и детством, он навсегда потерял и теперь загрустил.

Начиналось всё с Нади. Когда отца у них посадили, обвинив его в чём-то антисоветском, она, чтобы как-то семью поддержать, устроилась на работу. Та её, кажется, и сломала. Заболела девочка. Умерла.

От великого горя Коля, Боря и Алик рыдали. Страдала и Галя. Дабы маме помочь Галя тоже хотела устроиться на работу. Ну, какая работа в 11 лет? Мама, понятно, не отпустила. Так и жили, без денег, без хлеба, без ничего. В завершении всех скорбных крайностей оказалась мама с большим животом. Мало было детей? Так ещё одного. В память о старшей, назвали маленькую Надюшей.

С судьбой, наверное, не поспоришь. Что назначено, то и будет. Занедужила мама. Заболела и новая Надя. Померкли, поблекли и та, и другая, и, друг по-за дружкой покинули мир, в котором осталась четвёрка сирот – Коля, Боря, Галя и Алик. Был среди них и отец, чья вина, как врага существующего режима, не подтвердилась, и он был выпущен на свободу.

 

1944-й. Весна. Сегодня Коля тайком спустился к реке. О, как неслась она, пригибая к воде ивовые вершинки! Детдом за спиной. Здесь, на песчано-осоковом косогоре играют с рекой миллионы летающих брызг. Это солнце купается на закате. Нырнуло с берега и плывёт, как серебряный конь, на которого вдруг садится прилётная чайка.

– Кыш! – Коля сгоняет её.

– Кыш! – высыпает по-за спиной целый хор голосов. Это Колины одногодки, его товарищи и друзья, те, у кого отцы на войне, и теперь они, как и Коля, в Никольском детдоме.

Чайка, однако, не улетает. Даже, повизгивая, подходит к мальчикам, как подружка.

У кого-то из них плитка спичек. Разжигают костёр. Кто-то громко вздыхает:

– Хамать хочется.

Кто-то показывает на чайку:

– А давай её. Вместо курицы. Изловим и испечём?

– Нельзя! – запрещает Рубцов.

– Почему-у?

Коля знает, как надо воздействовать на ребят.

– Клюв у нее уй-ю-ю… Может, кого-то и заклевать.

Чайка, словно услышав Колю, подошла к нему и почти человеческим голосом что-то по-птичьи проворковала.

На лице у ребят улыбка:

– Колюха! Это чего? Она разговаривает?

– Да, – согласен Рубцов, – сказала мне, что она несъедобная.

Ребята смеются.

Вечер. Жгучие искорки. Всплеск вскипевшей воды, с каким благородная чайка ныряет в реку. Из воды взлетает она по зигзагу, стараясь не выронить изо рта закрутившегося ерша. Где-то вдали, за кудрявыми облаками промелькнул сиреневый самолёт.

– Гражданский.

– Не-е, это бомбардировщик. У меня отец на таком.

– Опасно?

– Ещё бы! Летают к фашистам. Туда и обратно. Лётчикам после таких перелётов дают шоколад.

 

Возле детдомовского забора кто-то из взрослых, приставив к губам ладони, командует, как военный:

– А ну, по кроватям! Спать! Спать! Завтра на грядки! Рубцов! Головой отвечаешь за дисциплину!..

Солнце село. От косогора дохнуло запахами туманов. Бегут ребятишки к детскому дому. Спать – это, в общем-то, и неплохо. Увидят хоть сны. А в них не только горбушка желанного хлеба, не только пшённая каша и колбаса, но и сладкие шоколадки. Не те ли самые, которые раздают смелым лётчикам, когда они, отбомбив фашистский аэродром, как орлы, прилетают домой?

Детдомовцы тоже домой. Бегут на голос дежурного педагога. До свидания, берег! Ребятам – туда, где толпятся заветные сны. В самом главном из них – в гимнастёрке и галифе – твой отец. От веселой звёздочки на пилотке, чуть прищуренных глаз и морщинки на лбу весь домашний-домашний и до капельки твой. Твой, пока не закончится сон, за которым опять, как вчера, – на волю распахнутое окно, а за ним пошатнувшиеся заборы, тропка в жёлтых цветах и берег с маленькими следами от топтавших его мальчишеских ног. Здесь, упрятавшись от войны, и лежит твоя территория. Приютила тебя, как птенца, у кого была мать.

А отец? Тот, кто родину защищает?

Этот страшный вопрос где-то мимо тебя. В сторону, в сторону от детдома. Пусть его задают фашистские мальчики, обращаясь к своим матерям.

О, как радостно и светло бьётся сердце твоё. От чего? От наивной мальчишеской веры. Веры в то, что таких, как твой папка, там, на полях сражений не убивают.

Чутьё на живого отца было у Коли правдоподобнее, нежели шёпот бабушек из деревни.

– Зря и ждёшь, – вещали они, – кабы был живой, давно бы вернулся…

Шёпот бабушек был для Коли, как пытка. Он терпел его всю войну. Да и после войны, услышав что-то жалеющее в свой адрес, вновь терпел, как суровый солдат.

– Его не убили! Он жив! – кричало его сердечко, словно было оно много знающим не на день, не на два, а на всю предстоящую жизнь.

К этому невозможному, кажется, всё и шло. Михаил Андрианович не был убит на войне. Был он в поезде, который двигался в сторону Ленинграда, чтобы там вместе с собранным в Вологде батальоном вступить с неприятелем в поединок. Однако поезд бомбили. Михаил Андрианович был покалечен. Попал в госпиталь, где лечили его. Очень долго лечили. Встав на ноги, оказался не там, где стреляют и убивают, а в глубоком советском тылу... Стал работать и жить в одном из маленьких леспромхозов. Женился. Жена была доброй, потому и не возражала, чтобы он отыскал старших Галю и Алика. С поиском было несложно. Нашёл и забрал обоих к себе. Хотел поехать было в Никольское и за Колей. Но не поехал. Встретился в Вологде с директрисой детдома. Та сообщила, что Коли в детдоме нет. Сбежал. А куда?

Почему она так? Потому, что боялась за Колю. Как бы он в новой жизни не потерялся. Посчитала, что будет ему среди тех, к кому уже привязался, и надёжнее, и верней. Оттого и сказала отцу неправду.

Михаил Андрианович вынужден был возвратиться в посёлок ни с чем.

Встретился Николай с отцом уже взрослым. После того, как закончил Никольскую семилетку.

 

Далеко не все знают, что во всё это время владела Рубцовым привязчивая идея – как войти в светлый мир человеческих отношений, чтобы те принесли ему славу, восторг и неведомую любовь.

Соблазняли его нехоженые дороги. Разбежались они на весь Советский Союз. Выбирай любую из них.

Так уж случилось, что выбрал Рубцов одну из самых коротких. Та привела его в город Тотьму. Когда-то здесь был Спасо-Суморин мужской монастырь. Теперь – Лесной техникум. Учись, Николай Михайлович! Будешь мастером по ремонту, строительству и эксплуатации лесовозных дорог.

Быть дорожным строителем Николай Михайлович отказался. Ушёл со второго курса. Ушёл, чтоб уехать туда, где было холодное Белое море. Дабы стать там плавающим матросом, или кем-то таким, кого звала к себе одержимость, и он, наполнившись ею, услышит музыку, под которую и начнёт подбирать взволнованные слова. Для себя подбирать и для нас, чтоб и мы однажды почувствовали то особенное волнение, с каким к человеку приходит ошеломление и одержимость.

 

 

Гидроплан

 

Город Тотьма. Синее небо. Вверху, где берег с кинотеатром, слышится рокот. Тут же – и тень. А за тенью, потряхивая крылами, спускается гидроплан. Две реки под его ныряющим фюзеляжем. Сухона с Пёсьей Деньгой. Слышно, как бухают грузные лыжи, и машина, покачиваясь, плывёт. Спешит к ликующим горожанам.

Там и сям замелькали флажки, пионерские галстуки, кепки и бескозырки. Кто-то визгнул от радости. Кто-то подпрыгнул.

Мне всего пятый год, и я мало чего понимаю. Но рядом Миша, мой брат, ему 9 лет, и он мне весело объясняет:

– День авиации! Праздник! Сейчас кого-нибудь заберут – и туда! – пальчик его показывает на небо. – Давай-ко и мы! Может, и полетаем!

Мы побежали к рябившей воде. Там стоял гидроплан. Стояли и те, кто хотел, как и мы, оказаться в его салоне и, взлетев, оказаться вверху, где мерцала крыша кинотеатра, а над ней – молодая небесная синева. Однако нас к гидроплану не пропустили. Кто-то во френче с воротником, на котором горели кубики командира, говорил, словно пел, упиваясь радостью и восторгом.

Миша так и метался, так и рвался туда, где вещал командир, и я боялся, что он вот-вот отцепится от меня, и я останусь на берегу, так и не сев вместе с ним в летательную машину.

Однако не нам, а кому-то из взрослых улыбнулась возможность забраться вслед за лётчиком в гидроплан.

Минута. Все замерли в ожидании и, как только машина, подняв волну, побежала с рокотом по реке, а потом, покачнувшись, взлетела к маковкам тополей, все, кто был на мостках, закричали и замахали трепещущими флажками, выражая артельный восторг. Гидроплан, дав круг над городом, ринулся на посадку. Чтоб опять кого-то выбрать из тех, кто встречал его, как хозяина поднебесья.

Было чувство смелого привыкания к чему-то необычайному, что было сродни юношеской мечте. О, как хотелось нам полетать! Но, увы. Праздника авиации мы больше не отмечали. Наступил 41-й. Война. Гидроплан улетел туда, где бомбили и убивали.

 

Теперь мы с братом спешили к пристани, откуда отчаливал пароход, увозивший юношей города на войну. Там, на западе каждый вечер горел и горел далёкий закат, в котором грезились нам бегущие с красным знаменем рядовые, сержанты и капитаны. Кому-то из них предстояло не возвратиться. Кому? – спрашивало в груди. Но никто на это не отзывался.

У будущего, как у немого, не было голоса для ответа. Была лишь хвойная линия горизонта. На неё и глядели наши неопытные глаза. И теперь, спустя семь с половиной десятилетий, они вглядываются туда. Только видят уже не ёлки на горизонте, а узнаваемый нами со звёздами на крылах гулко рокочущий гидроплан. Словно он возвратился из прошлого, специально выбрав для этого солнечный день. Загрузил нас, как самых первых, из тех, кто тогда за год до войны на него не попал. И с тяжёлыми брызгами оторвался от Сухоны с Пёсьей Деньгой. Поравнялся с макушками тополей и пошёл круто вверх, уносясь в зовущее небо, где нас, кажется, кто-то ждал.

 

 

Плывущее поселение

 

В юные годы какое-то время жил я в Алма-Ате.         Несколько дней ходил по роскошным улицам дивного города, вбирая в себя красоты востока. Однажды в пальмовом сквере геологического института увидел плечистого, без головного убора, гладко выбритого мужчину. Был он в сопровождении одетых в халаты солидных коллег, которые подкатили покрытую шёлком передвижную трибуну. Он тут же и встал за неё. И, как бывалый оратор, заговорил о дружбе советских народов. Говорил он недолго, однако эффектно, в каждой фразе упоминая, если не Карла Маркса-Фридриха Энгельса, то Ленина-Сталина, и от его веских слов веяло верой в будущее страны. Потом он спустился на каменную дорожку и, к одобрению всех собравшихся, взял и выудил из толпы юную пионерку. Секунда – и девочка с красным галстуком на груди оказалась на правом его плече – красивая и смущённая, будто маленькая принцесса. Мужчина, несмотря на жару, был в военного кроя френче и ослепительно чёрных хромовых сапогах. В повороте его головы, широких плечах и улыбке, с какой он держал счастливую пионерку, было что-то от полководца. Я даже дыхание затаил.

– Это кто? – спросил у стоявшего рядом со мной молоденького казаха. Тот, поражённый моим невежеством, едва от меня не отпрянул, но всё же сказал:

– Лазарь Моисеевич Каганович…

 

Сколько лет прошло с той поры! А я до сих пор не забыл, как рассматривал этого бодрого, с девочкой на плече, сурового оптимиста. И почему-то не верил в тот исторический факт, что он отправлял людей в катастрофическое пространство, покрытое северными лесами. Отправлял не отдельными группами, а эшелонами поездов, где они, заготовляя плановый лес, ежедневно вели поединок за выживание.

Однако годы идут, меняется качество бытия, и всё подвергается переменам. Время вносит существенные поправки. Была и попытка что-то по-доброму изменить. Возвратить людям то, что они потеряли. Те народы, что обитали на разработанных их же руками лесных площадях, снова переселялись. Теперь уже добровольно. Без конвойных сопровождений. Именно этот кусочек жизни нашего государства я и увидел собственными глазами.

После южной Алма-Аты, в том же 1950 каком-то году я опять оказался в Тотьме. Был облачный день. На Сухоне, ниже пристани остановилась причаленная баржа. Шла загрузка людей. Откуда они? Кто с Поволжья. Кто с Украины. Кто с Казахстана. На баржу по трапу вносились ящики, сундуки, мешки, баулы и чемоданы.

От знакомых узнал, что это репатрианты. Возвращаются «на юга», на те самые территории, откуда когда-то их гнали на север. Переселяли, как кулаков второй категории, и вот теперь они едут домой.

Кто-то из горожан неожиданно подошёл        к спускавшейся к трапу группе репатриантов. Наклонился к самому старенькому из них, чтоб забрать у него клетку с парой козлят.

– Помогу, – сказал. И с ходу разговорился.

– Сами-то вы откуда?

– С Днепропетровска, – ответил владелец козлят.

– А у нас-то как оказались? В Тотьме-то нашей?

– Колото-молото, – старый побито вздохнул. – Были вольные казаки. Стали, что тебе козочки в клетке. 20 годиков здесь обретались.

– В самой, что ли, Тотьме?

– Рядом, в Чуриловке. На лесных заготовках. Сына здесь положил в земельку. И жену тоже здесь. Остался с дочурой. Э-э, Катерина! – старичок кивнул ступавшей где-то за ним круглощёкой девочке с чемоданом. – Не отставай! – Поднял кепку над головой, покрутил, показав куда-то к заречному бору. – А содеял такое кто? – заключил. – Его владычество, Каганович. Вот так-то, молото-колото. Пожелал бы я ему побывать в нашей коже. Едем, куда мы теперь? На родину. А ждут ли нас там?

Женщина с рюкзаком за спиной, тоже из тех, кто когда-то расстался с родной стороной, пристроилась к разговору:

– Не ждут, так воротимся. Обратно сюда. В коренных русичей превращаться. Слава Богу, земельки тут хватит на всех… Главное, что народ здесь, хоть и не больно богатый, однако сердешный. Примет…

Много народу скопилось на берегу. Каждый смотрел и видел, как бывшие кулаки заходили на сходни, а там рассыпались кучками по барже, образуя плывущее поселение. Тихо было. Лишь шорох подошв да гул рабочего катера, выправлявшего трос, чтобы сразу и потащить громоздкую с маленьким флагом баржу по створу белеющих бакенов к повороту реки, за которым садилось сонное солнце.

Берег замер. Никто никому слов прощальных не говорил. Никто и рукой не махал. Два стана людей. Один возле старого замка на берегу, где сейчас милицейское учреждение. Второй – на барже. Все, кто плыл, и кто оставался, словно окаменели. Каждый вглядывался в своё и видел то, что никто, помимо него, не видел.

   
   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов