Миниатюры
Много неба
Ты сегодня в лугах. Много неба и много солнца. Вот-вот откроется сенокос.
Садится пеночка на косилку. Туда же садится и стрекоза. Тихо вокруг. И вдруг далекие, как из мира иного, задушевные голоса. Забываемые поэты. Это они, как воскресшие, около сердца. То опускают его, то поднимают, то заносят на цыпочках в сени рая. Оттуда и спрашивают тебя:
– Хочется к вам, обратно. К живым. Пустите?
– Нет! – отвечаешь ты им. Обратно пускают к нам только с бьющимися сердцами.
Сказал и почувствовал пустоту, какая вдруг опутала сердце, где только что, только с тобой разговаривали поэты, а теперь – никого, словно кто их унёс, разлучая с зелёным лугом, где вот-вот откроется сенокос...
Кто лежит на столе?
Нежилая деревня. Поднявшаяся к окнам глухая крапива. И вдруг – ухоженный дом с кружевными наличниками на окнах и распахнутым настежь окном. Где-то там внутри комнаты стол. А на нем что-то серое, свернувшееся клубком с приоткрывшимися глазами, в которых мерцает предупреждение: «Мимо, мимо ходи».
Неужели новый хозяин? Неужели он заменил того, настоящего с полным обличием человека, кто бы мог пригласить тебя в дом? Но этот не приглашает. И вражды как будто не проявляет. Так, лежит на столе, излучая глазами предупреждение. И настойчиво ждёт, когда ты раздражённо махнешь на него рукой и уйдёшь, чтобы здесь никогда уже больше не появляться.
Самое дорогое
Не вернувшиеся домой рядовые и лейтенанты, капитаны и майоры, все-все, кого война положила в землю. Никто из вас не познал реальной награды, какую вы заслужили, но получить её не успели, ибо были на самом краю, за которым душа человеческая летает.
Когда-то она, ваша ангельская душа впервые взлетела, отправляясь в неведомые просторы. И вот путешествует над мирами. «Кто погиб за родину, тот и герой!» – вымолвил летописец. Однако слышится нам и другое. Как если бы кто-то с высокого берега из золота туч на закате дня смотрит на нас, отпуская нам пророческие глаголы: «Живите, родные! За себя и за нас. Вы находитесь где? На любимой земле. Земля – это самое дорогое. Берегите её! Устраивайте дела, от которых жизнь возвышается, рождается смысл и желанно пожать кому-то надёжную руку».
Потеря
Земля погружается в ночь. Над речкой Делялевкой дрогнул ельник. Большая сова невидимкой отправилась на охоту. Кто её не заметил в эту минуту, так это мышка, уже забиравшаяся в нору.
Жизнь на кончике клюва. Только что скрадывалась заботливая мамаша, радуясь лесу и темноте. И вот, не издав даже писка, ушла от тех, кто её дожидался в мышином гнезде.
У природы нет и не будет правил, по каким бы она могла себя сохранять. Кто-нибудь постоянно теряется в её сенях. Сегодня мать-мышка. А завтра? Хорошо бы не человек. А если он, то, разумеется, самый ненужный. Одно непонятно: как нам его от нужного отличить?
Нетоптанное болото
(Рассказ очевидца)
Конец июня. Комариный разгар. Городской поэт дядя Боря Чулков, он же любитель летней природы, приехал в деревню Великий Двор, куда его пригласил мой отец, тоже писавший стихи и встречавшийся с дядей Борей на семинаре. Поэт уговаривает отца:
– Покажи красоту!
Отцу недосуг. Помогает соседям ставить стога. Подзывает к себе меня. Хлопает по плечу, передавая меня дяде Боре:
– Он покажет. Юноша смысловатый. Знает лесные угодья не хуже, чем я...
И вот, пожилой и юный, вдвоём. Топаем вниз кустами по косогору. За бойко кипящую на камнях поворотливую речушку. Перескакиваем её. Сразу – в лес, где юлит между ёлок извилистая тропинка.
Выбираемся на болото. Огромная чуткая тишина. И вдруг в верхних ветках сосны – трепыхание крыльев и тоненький писк. Это птенцы местных цапель. Готовятся к первому вылету из гнезда. Руководить их полётами будут мать и отец. Родителей, как мы ни всматривались в сосну, разглядеть не могли.
Цапли, цапли. Такие вы зримые при полёте. И такие невидные у гнезда.
Что ж. Скрывайтесь себе на здоровье. Не будем мешать. Ну, а мы двинем дальше. Туда, где сиреневые расстилы. Бегут расстилы по кочкам и между кочек.
Дядя Боря в недоумении:
– Это чего?
Я улыбаюсь:
– Морошка!
– Так и цветёт?
– Так и цветёт.
Под сиянием солнца цветы этих ягод, как сиреневые глаза, которые распахнуло девственное болото. Они беспрерывно моргают нежными лепестками и как бы спрашивают у нас. Спрашивают робко и деликатно:
– Вы не будете нас топтать?
Я веду дядю Борю назад. С тем, чтоб вернуться сюда через две недели. С корзинами, куда полетят не ягоды, а рубины, от которых сладко кружится голова. Да и на сердце, как на заплёсканной светлыми всполохами поляне. Словно мы посетили не ягодное угодье, а сказку, хозяин которой потчует нас своими дарами. Даров этих много-премного. Хватит на всех, кто в начале июля по солнышку посетит нетоптанное болото.
Орлов
Шумит высокая вода, и берега, ещё не тронутые зеленью, ликуют от порхания пролётных и прилётных птиц. А где-то рядышком, под средней школой, в ракитовых кустах из-под сырого бугорка, где квартирует ёж, неспешно выкатился мячик, неся на кончиках иголок благополучно сохранившиеся искры серебра.
Весна! Во всём весна! Она и в долгоухом пассажире, что замер на несущейся по Сухоне обломной льдине. Та чуть жива, и пассажир не знает: останется ли он на ней, или окажется в воде, где надо плыть, а плыть он не умеет, и потому неведомо ему, что будет с ним?
На пристани толпятся горожане. Все в ожидании. Встречают первый парохорд. Тот, показавшись двухэтажным боком, шлёт от крутого поворота Сухоны бодрящие гудки.
А здесь, под городом, где лбы призатонувших ледорезов, река и только что приплавленная пристань, заколотила вёслами по многоводью маленькая лодка. В ней – всполошившийся гребец. Торопится к плывущей льдине, которая вот-вот развалится на хрупкие кристаллы, и зайчик – пропадай его душа – пойдёт ко дну. Торопится с пловцом и белая его рубашка. Она, как чайка, вся пронизана надречным светом вечереющего солнца.
Встречающие пароход все, как один, переживают. И мокрый хруст, с каким нос лодки разваливает льдину на куски, тревожно отдаётся в их сердцах, и даже слышен громкий вздох. Вздох умоляющей надежды, с какой встречающие мысленно желают мальчику не сплоховать.
Конечно, заяц ни за что бы не осмелился запрыгнуть в лодку. Но не было другого способа спастись. И он, всклокоченный, с испугом в растопыренных усах мгновенно опустился на решётку лодки.
И вот судёнышко с чуть ошалевшим пассажиром, сгребая вёслами пласты воды, идёт на разворот. На лицах горожан – восторг и умиление. Всем ясно: долгоухому ничто уже не угрожает. Зайчишка будет жить! Теперь на новом месте, где-нибудь за городом и полем, в покоях дальних ёлок и берёз.
О, как блеснули у встречающих глаза, когда нос лодки, проскрипев, чуть приподнялся вверх. И тут же соскочил на берег быстромётный заяц.
А доброхот, кто спас зверька, окинул взглядом пароход, который подавал гудки и, сбавив ход, сближался с пристанью. От посадочной площадки, где густо шевелились пиджаки и кофты, кто-то, взмахнув широкополой шляпой, азартно прокричал:
– Э-э, чудачок! Ты чей? Как звать-то хоть тебя?
Спаситель зайца вскинул вёсла. Одно – под мышку, второе – на плечо. И, перекрыв гул парохода и толпы, откликнулся на крик:
– Я вам не чудачок! Я – Юрка!
Одна из горожанок, бодро взвизгнув, уверенно предположила:
– Сергей Сергеевича сын? Синичкин, что ли?
– Какой я вам Синичкин, – поправил женщину гребец, – коль я Орлов!..
По-Павловски
Женихи для нашей Натахи не выросли. Одно мелкотьё да и то гнилое. Вот и сошлась она с Броней Царёвым из-за реки. Мужичище под потолок, тихий, как ангел. Жить бы им в паре. Однако у Брони семья – коротыга-жена да четвёрка детей. Никто не видал, как встречались Броня с Натахой. А Натаха уже с животом. На Октябрьскую родит. И то хорошо – воспитаем наследника как нам надо. По-Павловски. Павловы – это фамилия наша.
Затылок к затылку
– Как молодые-то нынче живут?
– Да не как вначале. Вначале-то личико к личику, сердце к сердцу. А тепере – затылок к затылку. Отчего? Оттого, что харахтером не сошлись. Он – вскипчивый. Она – поперёга. Всё нынче врозь. И кошельками врозь, и подушками на кровати.
Ну и пусть!
Вечер. Лёгкие сумерки. Запах сирени. Из раскрытого настежь окна доносятся голоса:
– Ой, деушка, не сглупи! Встречаешься с городским. А он, говорят, женатый.
– Ну и пусть говорят!
– Так ведь это не дело! Он, хотя и пригож, а видать по всему – щегол!
– Мама! Что ты такое городишь?! Прямо, хоть стой, хоть падай!
– Об тебе беспокоюсь!
– Чего обо мне?
– В подоле не принеси! А то ведь бракованной будешь!
– Ну, хватит! Не надо! Ты меня, мама, достала. И вообще, где неженатых-то ныне найдёшь?
– А Колюнчик чем худ?
– Тем и худ, что он мне под пазуху будет!
– А Василей?
– Всё! Кончим на этом! После, мама, договорим. А сейчас извини. Меня ждут...
Было слышно, как в глубине вечернего дома резко хлопнула дверь, продробили шажки, и во двор, шелестя оборами платья, пылко выскочила девица – круглолицая, в белых туфлях и в прозрачной косынке на голове. Её яркие щёки, глаза и высокая грудь, пробивавшаяся сквозь платье, были в том неспокойном порыве, когда девку не остановишь. Потому и спешила к тому, кто её жадно ждал за дворами села в смутных сумерках, под сиренью.
Весёлый дом
Запозднился. Крытые шифером пятистенки тонули в сумерках, как в тумане. В одном из них в раскрытых воротах сарая увидел чистившую грибы в красном фартуке махонькую старушку.
– Переночевать бы у вас?
Хозяйка, отставив корзину, приветливо улыбнулась:
– Можно. Но не у нас. В дому-то у нас сплошь девки. А ты мужчина ещё не старый. Я тебя к Мите Думову уведу.
Мне всё равно. Лишь бы ночь скоротать.
– Хорошо тут у вас, – замечаю, – тихо.
– Дом-от у нас летами не больно тихой. Девки, ровно звонки, вечкотливые.
– Вечкотливые?
– По-вашему, значит, болтливые, – объяснила хозяйка. – А наряжаются баско. Вон, глянь, на вешало, – показала на жердь, на которой сушилась развешенная одёжа. – Вечёр с гулянья пришли, напрочь вымокли под грозой. Дак сегодня в сменное платье, не хуже этого, нарядились. Опять вечерушничают с парнями.
Низкая вода
От синеющей Сухоны против Крутца по заросшему ивами склону ползут снизу вверх меж перил тёсаные ступеньки. Краснощёкая, в белом платочке молодка, забравшись на берег, снимает с плеча полукруглое коромысло, ставя на землю вёдра с водой.
Я как раз проходил этим местом. Шучу:
– Молодая, а запыхалась?!
Молодая кивком посылает меня посмотреть, откуда она появилась.
– Лестница шибко крутая, – заговорила круглым, на "о" серебряным голосочком, – на 705 ступенек. Тут сердце надо с овин, чтоб залезти без передыху, да ещё с парой вёдер на водоносе. Сухонская водица у-у как низко бежит!
– А на вкус какова? – спрашиваю с улыбкой.
– Сладкая, если по правде. Чай из Сухоны можно без сахара пить. Правда, её, эту сладкую, – молодая снова кивает, кончиками платочка отправляя меня поглядеть, откуда берут в этой местности воду, – ещё надо поднять! – И берётся за водонос, осторожно вздымая его на плечо.
Бесплатный концерт
Отцу 92 года. Дочери – 60. Отец на печи. Свешивает бусоволосую голову, отрывая её от подушки.
– Опять красивое платье одела?
Лицо у дочери осияло.
– А как! Ведь на вылюдье выхожу! Сёдни артисты из городу приезжают.
– Вылягивать будут?
– Не вылягивать, а плясать!
– Может, и мне туда сползать? А то лежу, как лежанка. Всё хоть костьё разомну.
Дочь невесело замечает:
– Да у тебя и костюма-то нету...
– И впрямь, – вздыхает старик. – А народ-то, как думаешь, соберётся?
– Ещё бы ему не собраться!
– Пощо жо такое?
– Пото, що бесплатно...
Веселухи
– Как живешь, Алексановна?
– Хорошо!
– То-то выглядишь веселухой! Не вино ли пила?
– Чай, Петровна!
– Индийский?
– На индийский пензии не хватает. У меня – боровой. Из красавчика-мухомора.
– Но ведь это отрава?
– В первый раз и глонула, ровно отраву. Налила себе в чашку. Думаю, всё, распрощаюсь с душой. А меня, эта чайная гадинка, подняла, как на крыльях!.. Ну-ко, что это я? Ты стоишь под окном. Я – в окне. Заходи-ко давай! А, Петровна? У меня, вон, и чайник кипит. Посидим!
– Ой, не знаю. Потом, Алексановна. Вот как выпью свой чай. Он ведь тоже не со слонами. Как истрачу его, так к тебе и приду. Может, тоже сделаюсь веселухой!
В расход
Вся порода у женки, как кремень. Особо отец её Александр Андреевич Хазов. В 30-м году с мужиками из Пигилинки строил в лесу бараки. На стройку эту он мог бы и не ходить. Но не было личностных документов, и его, коли брыкаться будет, обещали ввести в кулаки.
Осенесь нагнали в Ширегу поселенцев из Украины. И пошёл Александр Андреевич к Дулову, главному ихнему конвоиру.
Тот лежит на ватниках, в люльке, и пистолетами обложился. Хазов ему говорит:
– Отпусти в Москву, к брату.
Дулов не возражает. Но ставит условие:
– Даю три дня. Опоздаешь – станешь врагом народа.
Хазов времени зря не терял. В тот же день в телячьем вагоне уехал в Москву. Добыл у брата справку с печатью, по коей он значился как гражданин. Раздоволен. Теперь, продав дом, он сможет уехать с семейкой куда угодно.
К Дулову он несёт корзину с бутылками первача, холодной телятиной и грибами. И сотельную ещё.
Целый вечер сидят, как два друга. Пьют и песни поют. На прощанье ажно расцеловались.
А наутро, чуть свет, Дулов даёт сельсоветским властям установку: Хазова раскулачить и срочно отправить в район.
Сгинул Хазов, словно его и не было в Пигилинке.
В деревне терялись в догадках: за что? Лишь полгода спустя Дулов по пьяни проговорился:
– Хазов сам виноват. Заявился ко мне со взяткой. Взял ли я эту взятку или не взял – всё равно бы мне не было веры, каб оставил его на свободе. А без веры куда меня в нашем деле? Только в расход.
Микуловны
Уроженка Сямженского района Ольга Колесова в последние годы жила в Москве. Была служанкой у известного поэта Демьяна Бедного.
– Ну и чем у вас там, в Пигилинке, живёт народ? – назвал Демьян Бедный деревню, откуда приехала Ольга в Москву.
– Работой живёт, – вздохнула служанка. – В начале войны лошадей угнали на фронт – так стали пахать на быках. Быки передохли – продолжили вспашку на нетелях и коровах. Когда и тех пахота уломала, бабы сами впряглись. Восьмеро впереди тащат плуг, двое сзади держат за рукоятки. И я пахала со всеми.
– Не может этого быть! – не поверил поэт.
– Может! – ответила Ольга. – Мы пахали и боронили. По три-четыре семьи сбивались в кучу и бурлачили, что тебе судовые ярыги.
– Это ты напридумывала, – усомнился поэт, не смея такой рабский труд даже представить в стране Советов.
Ольга спорить с Бедным не стала. Лишь посоветовала ему:
– Проверьте, коли не верите! Приезжайте на Вологодскую Кубену, а на ней стоят Пигилинка, Ивановская, Чаглотово... Всех деревён и не перечислишь. Зайдите в любую – и вам покажут на тех, кто впрягался заместо коней. Бабы в нашем краю троежильные, стойно кони.
Сказано точно. Живы эти Микуловны и поныне. Только сильно состарились. Я сам встречался с многими из работниц.
И что сильнее запомнил: лица у них в многочисленных горьких морщинках. Однако глаза. Глаза, как у девочек, голубые.
Во сне и наяву
Заночевать бы Иллариону у свата Ивана, к кому он приезжал за овечьими шкурами, дабы сшить для жены, как подарок, на день именин тёплый шубняк, да вспугнуло: а если подымется ветер, всю дорогу переметёт, как он тогда попадёт в своё Соловьёво?
До села десять вёрст. Дорога, где полем, где вырубкой, где сузёмом. Было пять вечера, когда он выехал из Московки. Иван проводил его до края деревни. Сват был велик и дороден, на голову выше Иллариона, запакован в ватник, новые валенки и в шитые из лисицы рыжие рукавицы. Стоит посреди дороги, как памятник, и праздничным баритоном в меру поддатого мужика, кто неохотно прощается с поздним гостем:
– На Рождество приезжай! Без заделья. Э-эх, посидим!
Скачет конь нервной рысью. Мотает растрёпанной головой, спасая себя от крепкого ветра. А тот всё навязчивее и резче да ещё в острых кнопках летящего снега, что секут и секут, ослепляя гнедку глаза.
Лесом ехать ещё терпимо. Дорога, хоть и частично, но проступает. Но вот оказались в открытом поле. Даже не в поле, а в круговерти, среди сумасшедшего снегопада. Пол-часа и всего-то прошло, а сугробов метель понаставила, что тебе крутобоких стогов на общественном сенокосе.
Ветер донёс то ли вой, то ли злой перелай. Если это собаки, то где-то поблизости и деревня. А ежели волки?
Илларион торопливо прогнал вожжами по конской спине. Конь прошёл сквозь свистящую заметуху где-то около сотни метров и, запнувшись, вдруг встал, упираясь грудью в кусты. Илларион выбрался из саней. Конь стоял, словно призрак, приготовившийся к стоическому терпенью. "Пропадать, видно, тут," – подумал Илларион и вздрогнул от продравшего всю его плоть крутого непримирения, с каким взметнулась душа, приказав ему: "Не боись! Вологодский мужик чем силён? Тем, что в панику не впадает... Сват подарил мне овечьи шкуры. Они меня и спасут..."
Распластался Илларион на обычных крестьянских санях посреди необъятного поля. Шкуры тут же осыпало снегом. Илларион почувствовал тяжесть, а в тяжести и защиту, какая оберегала его от страха, который шёл с шумом и теменью на него, ничего, кроме снега, не обещая.
"Сват, поди, залез уже на полати, – представил Илларион, – добро ему. Спит. Не знает того, что меня завалило. И жёнка моя где-то там в родимых хоромах. Сидит у окна. Ждёт-пождёт, когда я подъеду. А я ни туда, ни сюда..."
Умаялась вьюга под утро. Под утро в одном из домов Соловьёва заверещал телефон. Звонил сват Иван, справляясь: как добрался Илларион?
– Не добрался, – ответила вместо Иллариона его старенькая супруга.
Телефонная трубка вздохнула, передав старушке три трудных слова:
– Будем, будем искать...
Деревня Московка. Село Соловьёво. Весь народ из этих селений от стара до мала, вооружившись лопатами, выбрался на дорогу. Шли по намётам друг другу встреч две всполошившиеся артели. Долго шли, пока не встретились на средине пути. Здесь и отрыли два исходивших паром сугроба. В одном из них почивал сонный конь. В другом – покрытый бараньими шкурами неподвижный Илларион.
К неподвижному бросилась плачущая старушка.
– Это ты?
– Я, – ответил Илларион.
– Слава Богу, живой!
Илларион, выбираясь из-под овчин, пощупал себя руками.
– Живой. Да, кажисё, ещё и тёплый. Потому как спал не под снегом, а на полатях. Рядом с Иваном. Даже сам не пойму: во сне это было? Или на самом деле?
Часовенка
Череповчанин Иван Валентинович Комаров, выйдя на пенсию, поселился в деревне Великий Двор. Обустроил старенький дом, посадил огород. Вечерами, время от времени стал выгонять самогон. Не на продажу, а для себя, дабы не тратиться на вино, на которое его скромной пенсии не хватало. Из чего он только его не гнал! Из сахарного песка, зерна, картофеля, топинамбура и даже рогоза.
Раз пять его пытались оштрафовать. Приходили на дом, надеясь найти самогонку и аппарат. Но Иван Валентинович опытно прятал.
Однажды спрятать всё-таки не успел. Приехавшая из города тройка, представлявшая раймилицию, райгазету и райпартконтроль, застала его врасплох. Комаров успел лишь схватить четвертную, налить в неё из ведра и поместить стоймя на дно сундука, стоявшего тут же, в кухне.
С сундука и начали обыск. Вытащили бутыль. Отковырнули бумажную пробку. Налили в три стакана, дабы утвердиться, что не ошиблись. Выпили с маху. И изумленно уставились в три пары глаз на хозяина дома.
– Это ж вода.
– Вода, – согласился Иван Валентинович.
– А для чего её прячешь?
– Так ведь она неживая.
– Какая ещё неживая?
– Обычай у нас тут такой. Как человек помирает, его раздевают и обмывают. А воду эту, с тела его, не куда-нибудь там выплёскивают, а сливают в бутыль. – Комаров кивнул на стоявшую на столе, как часовенку, четвертную.
Проверяльщики побледнели и один за другим выскочили во двор, где у них тут же вычистило желудки.
Было это в 1980 году. Наезжало в Великий Двор ещё несколько грозных комиссий. Но ни одна из них к Комарову больше не заходила.
Туман
Поздний вечер. Иду по берегу Сухоны, в просторах которой белеют барашками резвые волны да кто-то в жёлтой рубахе гребёт на лодке к той стороне.
Впереди по дороге – туман. Очень странный такой. Ни с того, ни с сего. И идёт на меня. Не туманом идёт, а завёрнутым в этот туман смеющимся человеком, в котором я узнаю вдруг Выдрина Пашу, дружка своего, утонувшего где-то именно в этих местах.
Я невольно взглянул на реку, где плыла по барашкам вечерняя лодка. Пашу здесь тогда и швырнули с палубы парохода. Утопили за то, что он поскандалил с кем-то из членов команды.
Напахнуло прохладой реки. Пролетела ворона. Туман со смеющимся в нём Пашей Выдриным – вот уже рядом. Я замедлил свой шаг. И когда до Паши осталось не дальше вытянутой руки, он вдруг выступил из тумана, как из мира нездешнего в здешний, и сразу исчез, оставив после себя только лужицу на дороге.
"Что-то стало мне часто мерещиться", – думал я, снова вглядываясь в реку, по которой ходили барашки, а сверху, дымясь, опускался на них туман. Был туман не мистический, а реальный, привалившийся к Сухоне, как к подруге, которая скроет своими водами все преступления, драмы и тайны и никому не расскажет о них.
Заступа
Вспоминают две бабушки Кланя и Маня.
– Мужиков-то наших война поголовно выбила из деревни.
– Один Валюха и воротился.
– Выбивала война. А топере – вино да водка. Кажной месяц кого-нибудь да хороним.
– Окроме Валюхи.
Валюхе 101 год. Ни одни похороны не пропустит. Глядит водяными глазами на гроб и голосом жидким, с бульканьем:
– Опять-то очередь не моя. Будто сам царь небесный заступается за меня. Не мне бы заступу-то эту, а вон, – кивает на ящик с однодеревенцем, в перекрестии рук которого смирно поблескивает свеча. А когда гроб поднимут и понесут, мудро, будто философ, добавит вдогонку:
– Входцов в могилу, ой много, а выходцов – ни одного...
Два барана
– Как овечки-то ноне, Мань? Все приходят домой?
– С ними всё у меня в порядке. Зато баран, Катерина, весь-то избегался, ровно блудень. Нет в деревне овцы, кою бы пропустил. Теперь держу его в загородке.
– А у меня, Маня, баран-то кладыш. Ходит с овцами в стаде. Толстой и спокойной, что в вашей волости дедко Гема.
– Тоже мне, Катерина, сравнила. Гема, хоть и в летах, а по женской части – шустрая щука.
– Воно. А я и не знала. Такой брюхан – и ну-ко-те щука?! Постой! Откудова, Мань, про это ты знаешь?
– Дак ведь Гема-то ноне женился!
– На ком?
– Да на мне, Катерина...
На рыбалку с Боцманом
Домашних животных в хозяйстве Нины и Николая Гладиновых немало: три поросёнка, три козы, лайка Дина, кошка Кукла и козлик Боцман. Нина, как правило, доит коз. Николай же заготовляет корма.
По натуре Николай – человек общительный. Но так как людей в их деревне почти никого, привык разговаривать и с животными. Ласкает их, холит и гладит. И животные на добро отвечают добром. Очень любят хозяина. Ходят шаг в шаг по задворью и выгону, а когда Николай соберётся с удочкой на реку – и они вслед за ним. Поросята, правда, сопровождают его лишь до края деревни, а собака, кошка и козлик – до самой реки.
До Кубены – километр. Николай сидит с удочкой в междукустье. Кошка с собакой ловят мышей. А Боцман, как и сам Николай, не спускает глаз с поплавка, и когда рыболов выбрасывает на берег окуня или плотвицу, первым бежит к добыче.
Снимая с крючка рыбину, Николай добродушно косится на бородатого друга:
– Опять нам с тобой повезло!
– Бе-е! – соглашается Боцман.
За девятой водой
– Куда это ты, Василей, с ведром да на лодке?
– Видишь, у берегу-то чего? Не вода, а Чернобыль.
– Дак ты за белой выходит? За самой, за этой, за чистой?
– За девятой водой!
В разбросе
– Покойники на кладбище у нас лежат, кто где, иные в загородках, иные под холмами без крестов, короче – все вразброс...
– Да ведь и в жизни тожо самое. Не в линии теперь народ – в разбросе. Поэтому и нет согласия ни на работе, ни в семье, ни в государстве...
Самолёт
Огород, гребь, косьба, да ещё вон корова и двое внучат на руках. Недосуг, а по рыжики, всё равно найду времечко и слетаю! Так всю жизнь и летаю от дела к делу. Не зря и прозвище – Самолёт.
Адовая водица
Раньше стопочку выпьешь и идёшь во вторые гости. А в первые-то ходили тверёзыми. Оттого во всём теле кровь здоровая, не дурная, не то что у нонешних винолюбцев. У них и крови-то лишь на треть. А другие две трети – адовая водица.
Постельное белье от puhison.ru – это гарантия качества. Приобретая в магазине «Пух и Сон» детские комплекты белья, пледы, полотенца или что-то другое, вы не просто получаете удовольствие, у вас будет гарантия, что приобретенное изделие действительно высшего сорта. В магазине представлен текстиль от производителей России, Европы и Китая.