Книга «Рубашка на вырост» представляет автобиографическую мозаику, которая охватывает период с момента, когда мама, отсидевшая в заключении десять лет, забрала четырёхлетнего будущего писателя из детдома, и до дня его демобилизации из армии.
В повествовании нет ничего вымышленного, автор погружается воспоминаниями в колхозное житьё своего детства, в минуты пребывания на грани жизни, в дни безрадостного бродяжничества, в годы становления после того, как был исключён в восьмом классе из школы, как теперь шутит, «за отличную учёбу и примерное поведение».
После этого он прошёл период «чистилища» через нелёгкую работу от пастуха и колхозного разнорабочего до комбайнера-передовика… Писатель рассказывает о людях, среди которых сформировался, размышляет о значении крестьянина в жизни страны, о том, что вынесло на своих плечах русское крестьянство, деревенские люди середины ХХ века, перед которыми мы все в неоплатном долгу.
Повествует о впечатлениях воинской службы в 1967–1970 годах в Восточном пограничном округе, на границе с Китаем в самый конфликтный период тех лет.
Повесть насыщена многими интересными эпизодами из жизни автора, издана к его семидесятилетию и рассчитана на широкий круг читателей старше 12 лет.
От автора
В деревне жизнь крестьянская нередко трагическая, и, конечно же, об этом надо писать. Как нелегко достаётся хлеб, какими тяжёлыми усилиями он добывается. И если, случается, пьют деревенские люди, то не от хорошей жизни пьют, не от бескультурья, а от своего каторжного и беспросветного труда, далёкого от утончённой культуры, но всегда граничащего с тяготами, чрезмерными усилиями мышц и души, а нередко и с риском для жизни… А улучшения, просветления, облагораживания они не видят даже в далёкой перспективе. Разве не писательский долг – сказать об этом?
И не из квасного же или презренно-навозного патриотизма ценю я высоко труд Микулы Селяниновича, то есть – крестьянина, считая его профессию (тысячный раз готов в этом признаться!) по значимости первой в ряду всех других, а потому, что сам испытал я этот труд с малых лет и через это понял, прочувствовал и оценил его великое значение, его непреходящую вселенскую важность! Потому что страшнее голода нет ничего!
Вот потому и мечтаю о памятнике русской деревне, которого она, конечно же, давным-давно достойна, выстрадала.
Виталий Богомолов
Часть 4. Перелом
Высота горы, на которую ты
поднялся, определяется
глубиной ямы, из которой
ты выбрался.
Сократ
Худая слава убежала вперёд меня
Из школы нас исключили сразу, как только мы там появились. Но я ещё целую неделю приходил на уроки литературы, которую очень любил. И преподавательница не выгоняла меня, видимо, сочувствовала, что ли. Но в дальнейшем приходить самовольно на её уроки мне запретили.
Все эти события как-то вдруг изменили меня. Я захотел учиться и не иметь больше никаких дел с Вовкой Бабушенко. Хотел поступить в вечернюю школу, но меня не взяли; туда принимали только с шестнадцати лет, а мне было четырнадцать. Я пошёл к следователю Хохлову, но и он, имея желание, ничем не смог мне помочь. Никому в нашей школе, по сути, до нас теперь дела не было, это я хорошо почувствовал.
Много раз после вспоминал я этот переломный в моей жизни момент, когда оказался на развилке, и школа оттолкнула меня, сбившегося с пути, бросив без всякой поддержки на произвол судьбы в тот момент, когда я более всего – униженный, отверженный и опозоренный – нуждался в поддержке и мудрой опеке. Но знать, промыслом Божиим предопределено мне было не свихнуться на путь кривой и преступный…
Из школы нас тогда исключили, конечно, заслуженно, однако не просто лишили возможности учиться, но, по сути, открыли возможность продолжать преступную жизнь – так вышло, так получилось по факту. Эту риторическую занозу в моей голове я проносил всю свою жизнь. Очень обидно мне было за школу, за то её действие… Очень. Как-то неправильно получилось, мне казалось… Хотя, конечно, поделом, виноваты мы были во всём сами.
Ничего не оставалось мне, как собрать скромные пожитки и отправиться в свою Межовку, к маме с тёткой, которая после смерти Фёдора Никандровича считалась теперь хозяйкой нашего двора. Всё было записано на неё. Шёл конец февраля 1963 года.
Конечно, возвращаться в Межовку было мне нелегко. В первое время в деревне я боялся высунуть нос из дома, было мне очень стыдно, дурная слава моя убежала туда вперёд меня, прокатилась по всей деревне и давно уже поджидала там своего верного воспитанника, чтоб поизмываться над ним… Люди ещё не забыли мой первый побег из дома, который был менее трёх лет назад. А теперь-то побег получился с «ограблением» магазина… История эта мгновенно обросла невероятными слухами…
18 ноября 2016 года мне позвонил из Екатеринбурга Николай Меркурьев, сын того самого Ивана Филипповича, который меня в детстве раннем едва не насадил на пожарный багор за своего сына Лёньку. Но у Ивана, говорят, с психикой было не всё в порядке… Коле 5 декабря исполнится 64 года. И у него, возможно, с этим делом тоже проблемы… Я много раз слышал, что обострения происходят периодически, особенно в дни полнолуния. Он начинает звонить разным людям и нести всякое такое…
В разговоре он вспомнил мою маму и сообщил вкрадчивым голосом, но с уверенностью свидетеля, что-де в Кунгуре она из ревности застрелила капитана, оружие у него лежало под подушкой. Дали ей за это десять лет, но через пять лет освободили по УДО (условно-досрочное освобождение). Не может поверить, что она сидела по 58 статье, за «контрреволюционную пропаганду» и полных десять лет.
А я в эти дни как раз мамины документы изучал и обдумывал, копия приговора у меня рядом… И от Колиных небылиц мне стало смешно. Сочинитель.
Рассказал он и про меня, стараясь при этом уязвить побольнее, что школьником я ограбил магазин в Уинском, украл несколько отрезов ткани, зарыл в снег возле дома, а муж моей сестры Ани, зять, нашёл их и так меня избил, что я неделю лежал, а потом меня полуживым увезли из Уинска в Межовку. Такую интересную легенду о себе я услышал впервые. Говорили, что двенадцать домов в карты проиграл – да. Иван Кузнецов принародно позорил меня походя, что я, бандит, могу хоть автомат раздобыть и всех перестрелять – да. Много наговаривали, жизнь-то скучная была, однообразная. Да в том возрасте мне и в голову не могло прийти воровать отрезы, тряпки…
Представляю, что мама тогда пережила из-за меня, как нелегко было ей смотреть людям в глаза, отвечать на их расспросы, терпеть подковырки. Мне самому казалось, что все тычут в мою сторону пальцем и говорят: «Вот идёт вор и бандюга!» Горькая печаль тогда «чистила» моё сердце, как червь ядро ореха.
Пошёл работать в колхоз. И сейчас думаю, что это было для меня благо. В противном случае попал бы я в какую-нибудь подлую компанию и давно окончил свои дни где-нибудь на зоне… После я много раз мысленно возвращался к этой ситуации, когда нас из школы за «отличную учёбу» и «примерное поведение» выгнали, и, освободив себя от ответственности за нас, толкнули, по сути, на погибель…
За полгода учёбы в Уинской школе запомнилась мне только фамилия директора Быкова Фёдора Ивановича, имя преподавателя немецкого языка Рудольфа, кажется, Владимировича и завуча Марсельезы Шигабуддиновны, из-за её имени и отчества, таких необычных и поэтических. Всё.
Сегодня одно могу сказать: дело не в том, каким был человек, дело в том, каким стал. Коля Габов, благородный друг всей моей жизни, сосед Коли Меркурьева по Межовке, говорит, что Меркурьев жутко завидует (и давно), не может он смириться с тем, что я такой неблагополучный пацан: и мать сидела, и сам бандит-бандитом, и человек от сохи – стал писателем, а он, достойный бо́льшего, остался шофёром. А ему, утверждает он, есть что сказать. И признавался соседу, что пишет книгу про Межовку. Я представляю, сколько «сказок» и про меня он напишет в этой книге, если действительно пишет. Хотя это маловероятно. Полнолуние, обострение.
Итак, в Межовку мне возвращаться из Уинского было очень совестно, однако пришлось. Положение-то безвыходное. Конечно, смотрели на меня осуждающе, кто-то с надменными и презрительными усмешками. Позор свой я чувствовал, как девица, потерявшая честь и ставшая беременной; он жёг меня до боли в сердце…
В марте я уже работал в колхозе. С лопатой, вилами, ломом и топором предстояло мне пройти круг общественного чистилища…
До пятнадцатилетия оставалось больше двух месяцев, но я был ещё слишком жидковатым для тяжёлого физического труда, каковым является труд колхозника. Работать меня наряжали вместе с женщинами. В марте мы с ними чистили от снега складские крыши, потом переключились на стога сена возле фермы, притянутые сюда по осени тракторными волокушами. С них тоже предстояло свалить огромные снежные шапки и очистить снег вокруг каждого стога до земли. Занимались перевеской зерна на складе, перетаскивая его из сусека в сусек через весы, специально для этого приспособленной деревянной бочкой с дырками в боках, сквозь которые пропущена палка для переноски вдвоём. Поворачиваешь на палке бочку кверху дном – зерно высыпается… Всё рассчитано с учётом загрузки и центра тяжести.
Когда снег сошёл, и начала подниматься молодая трава, меня стали уговаривать пойти опять пастухом колхозного стада коров. А мне так не хотелось, меня тянуло уже к технике, я желал пойти в прицепщики, но в прицепщиках нужды не было, а вот на трудное и, главное, невыносимо нудное дело – пасти коров – никто не хотел. Пришлось мне с тяжёлым сердцем согласиться. Мы оказались в прежнем составе: Виктор Михайлович, Валентина Кузьмовна (в деревенском обиходе – Валька Кузькина) и я.
Виктор Мáшин
Стоит сказать, что пастьба стада – дело не такое уж и лёгкое: надо не просто продержаться на зное длинный день под жгучими лучами солнца, или под дождём в ненастье, но необходимо хорошо накормить коров, чтоб они дали больше молока. От этого зависит план, от этого зависит заработок доярок, ну, и мой пастуший тоже. Два лета подряд мне довелось пасти большое колхозное стадо коров. Первое лето – после седьмого класса и только в каникулы, а второе – после исключения меня из школы – от первой травки до первого снега. Нас, пастухов, было трое, как я уже упоминал: Виктор-инвалид, Валька-полудурочка и я, можно сказать – полный придурок. Пасли по двое. Два дня от восхода до заката пасёшь, на третий у тебя выходной.
Валька пасла пешком, у нас с Виктором были лошади. Без коня со стадом в сто двадцать голов управиться двоим просто физически невозможно, каким бы ни был у пастуха богатым запас матерных слов, которые коровы понимали великолепно, а набегаешься так, что вытянешь ноги к вечеру первого же дня… Да, коровы на своём уровне понимают всё, и когда видят, что ты на лошади, то ведут себя совершенно по-другому, зная, что спуску им не будет. А пешком попробуй её догони, завороти в нужную сторону…
С утра, пока не разыгрался зной, коровы пасутся спокойно, с аппетитом щиплют травку. Но солнце с каждой минутой палит всё жарче, всё больше разрастается над стадом туча кровососущих слепней, оводов и мух… И вот одна какая-нибудь корова, самая, видимо, слабонервная, не выдерживает, задирает хвост кверху (это сигнал) и даёт ходу, за нею это же делает всё стадо, срывается с места и как угорелое несётся к воде, к водопою. Коровы по брюхо забираются в реку и стоят неподвижно и час, и два... Здесь их не донимают насекомые, и от воды прохлада. За это время и сам ты накупаешься, наплаваешься, наныряешься до посинения.
Но надо знать и меру, пора обратно выгонять стадо на пастбище…
В ненастье, по прохладе стадо пасётся хорошо, наедятся коровки, лягут отдыхать. А ты весь мокрый от дождя, от кустов, от высокой травы. И костёр развести непросто, чтоб обогреться и обсушиться.
Виктор был с 1925 года рождения, фронтовик, инвалид войны. Призвали его в восемнадцать лет, в сорок третьем году. Прошёл он снайперские курсы, кажется, в городе Моршанске, и после этой скороспелой подготовки был отправлен на передовую, охотиться за немецкими снайперами. Но воевал совсем мало. Враг не дремал, тоже охотился за russische Scharfschutzen. Немец, видимо, более опытным оказался, опередил его.
Однажды, когда Виктор по-пластунски полз между кочками по берегу озера, разрывная пуля немецкого снайпера попала ему в правое предплечье и вспорола руку от ребра ладони вдоль кости до самого локтевого сустава. Лечился Виктор что-то около года в городе Кулебаки Горьковской области. Рука осталась целой, но полумёртвой, его после так и обзывали деревенские злые люди – сухорукий: из-за порванных сухожилий действовали только два пальца, большой и указательный. Но для него и это была награда: когда не отрезали всю руку, так и двум пальцам рад! После лечения был комиссован, в 19 лет вернулся домой инвалидом.
По отчеству Виктор звался Михайловичем, но деревенские величали его за глаза – Витька Машин. По жене Маше, Марии Фёдоровне.
Родовая усадьба Виктора находилась в другом конце деревни, в Болотовке, так называли нижний конец нашей деревни, выходивший к болоту, и когда мы пасли стадо недалеко, когда коровы, наевшись травы, ложились отдыхать, он ездил на обед к своей старой матери. Виктор навещал её часто, отзывался о ней всегда очень уважительно, и если не удавалось навестить её днём, то нередко ездил к ней вечерком, когда мы загоняли стадо в ферму на вечернюю дойку, которая продолжалась обычно час с небольшим. Ну и, конечно, всегда помогал матери по хозяйству. Несмотря на покалеченную руку, он не пасовал ни перед какой работой. И собственное крепкое хозяйство содержал на редкость в исправном состоянии. Помню, даже огороды пахал, ходил за плугом, налегая на по́ручи.
Виктора давным-давно нет в живых. Сегодня я вспомнил его и неожиданно поразился вот чему. Никогда Виктор Михайлович не говорил мне о своей любви к матери, никогда не наставлял, что мать нужно уважать, беречь её, помогать ей. Но своим отношением к его матери, своими уважительными поступками он такое же отношение закладывал, оказывается, подсознательно и в меня.
Я работал, стал добытчиком, становился постепенно другим. Чувствовал, что детство моё заканчивалось… Переходил в другой возрастной период – ранней юности.
Нет, я своё детство ни в чём не виню, не упрекаю, не ругаю, не презираю. Да, оно было не таким, каким хотелось мне видеть его после, став взрослым. В нём оказалось много тяжёлого, горького и безрадостного. Если б оно было чуточку помягче, поменьше бы горести осталось в душе, которая и до сих пор не растворилась, не растаяла. Как сказал Н. Лесков в повести «Детские годы», «я во всю жизнь мою не переставал грустить о том, что детство моё не было обставлено иначе…» И всё-таки оно, детство моё, было прекрасным, было замечательным и бесценным. Именно оно сделало меня тем, кем я стал, оно сделало меня таким, каким я стал. Я ни о чём не жалею.
Стоял прекрасный тихий вечер
Итак, в начале мая 1963 года я снова пастух колхозного стада.
В этот день мы стадо пасли с Виктором. В шесть часов загнали коров на вечернюю дойку. Каждая бурёнка послушно заняла своё привычное место, позволила доярке пристегнуть себя на цепь. В кормушках была разложена аппетитная зелёная подкормка, в автопоилках – чистая вода. Доили коров ещё вручную. За каждой дояркой была закреплена группа в десять-двенадцать голов.
Мы с Виктором привязали лошадей возле кормокухни, а сами уселись на беспорядочную гору дров, колотого метровника, и решили потеребить свои полевые сумки, добить то, что за день не было съедено. Наблюдаем, как к двери кормокухни подошёл кот Васька, который обитал на ферме. Вот он припал к щёлке и начал воинственно бить хвостом. Мы уже знали, что сие означает. Я тихонечко подошёл к двери и резко распахнул её. Васька молнией метнулся вовнутрь, там раздался пронзительный панический писк тревоги – крысы, собравшиеся на кормёжку к ларю с мукой, бросились врассыпную. Но одна из стаи, как и всегда в таких случаях, стала жертвой Васьки. Задушив её, кот брезгливо отряхнулся и ушёл обратно на улицу, отправился в ферму, снимать пробу с парного молока. Для этого у него была там своя «фамильная» плошка.
Стоял тихий, умиротворённый летний вечер. И вдруг в воздухе шум, затем раздался сильный деревянный треск, я глянул в ту сторону и, ошеломлённый, вижу, как крыша длинного корпуса коровника в середине прогнулась седлом, с грозным треском просела. Из длинного корпуса фермы с дикими воплями в обе стороны выбегают доярки, и уже в следующее мгновение раздался ещё более страшный треск брёвен, смешавшийся с рёвом животных – вся ферма рухнула на стоящих в ней коров. Лишь бык, привязанный с краю, порвал цепь и выскочил на улицу. Это налетел вихрь. Доярки успели выбежать все, только пожилую женщину Любу Чеснокову, пришедшую на дойку помогать дочери Лене, уже на самом выходе, в тамбуре, стукнуло бревном, сбило с ног, оглушило, но ничего не поломало, не покалечило, просто ушибло. Из-под рухнувшей на коров фермы, доносился разрывающий душу и сердце жалобный рёв покалеченных бурёнок, взывающих о помощи...
Я вскочил на свою Ласточку и, нахлёстывая её по бокам, погнал галопом в деревню, мчался по улице, крича во весь голос: «Ферма пала! Ферма пала!» Пролетев на обезумевшей лошади до конца деревни, повернул обратно, собирая народ. Поднялась вся Межовка. У кого были мотопилы, те пришли с ними, кто с топорами, кто с чем. Разламывали крышу. Распиливали стены. Приехали два колёсных трактора «Беларусь», растаскивали брёвна тросами. Весь вечер люди разбирали завал, пока не высвободили всех коров.
Погибло восемнадцать животных… Вот сейчас я пишу это и не могу сдержать слёз… Страшная была картина: мёртвых коров, зацепив тросом за рога, оттаскивали трактором в сторону. В одно место. Тут же резали живых, но обречённых животных, разделывали, чтоб хотя бы мясо их пустить в дело. Двадцать коров было покалечено, которых удалось вылечить, и со временем они вернулись в стадо, которое заметно уменьшилось. Одна из них до сих пор стоит перед глазами: выжила, но позвоночник сросся уступом, хребет у неё был ступенькой. Возможно, она страдала от постоянной боли, но никак не могла на это пожаловаться…
Стоял прекрасный тихий вечер, на небе ни одного облачка, полный штиль. Откуда налетел этот свирепый ураган? Он прошёл узкой полосой – двадцать-тридцать метров, в лесу оставил за собой полосу поваленных деревьев. И надо же такому случиться, что ферма оказалась именно на его пути…
Под коровник оборудовали телячью ферму, а на месте рухнувшего корпуса выстроили новый, из гипсоблоков. В возведении его стен мне довелось принимать даже участие: подносил и подавал гипсовые блоки…
Если бы всё подробно в жизни описывать, то и самой жизни не хватило бы на это, потому что это и была жизнь. Но кое-что, думаю, невозможно опустить, важное для меня.
Кабы на добра́ коня не споты́чка…
В этот раз мы стадо пасли с Валентиной. Коровы спокойно ели травку, часть из них прилегла отдыхать. Лошадь я никогда не треножил, она свободно паслась рядом или вблизи стада. Так было и в этот раз. Когда коровы широко разбрелись и понадобилось их завернуть, я стал смотреть, где моя Ласточка, но её нигде не было. Я звал её. Обошёл кустарники – нигде Ласточки нет. Понятно, видимо, сбежала на конный двор, хотя прежде такого за нею не водилось. Пришлось мне обходиться без лошади. Окончив пастьбу, по дороге домой, я заглянул на конный двор – лошади на месте не было, и не приходила. Я забеспокоился. Не появилась и утром следующего дня.
Три дня бродил я по полям и лесам, оглашая их кличкой «Ласточка!»; обходил окрестные деревни, прошёл по окраине села Малый Ашап, спрашивая, не видел ли кто-то лошадь под седлом? Никто не видел, нигде я её найти не смог. В правлении мне пообещали, что лошадь поставят на счёт, и я буду платить за неё, за седло тоже. Прикидывали: года на два хватит. Я был очень подавлен. Но надеялся, что, может, объявится где-то моя Ласточка, пусть снимут, украдут новое седло, но хоть сама-то она придёт…
На четвёртый день я вышел на свою работу – пасти. Вечером опять заглянул на конный двор – не было Ласточки. Утром, идя на работу, снова наведался на двор. Конюх, Иван Заозе́ров, сказал: «Прибежала утром рано твоя Ласточка. Под седлом. Я её расседлал, лежит в тамбуре». Я пошёл к ней, лошадь была невесёлая, как будто загнанная, голова понурая. Мне пришла догадка, что лошадь кто-то незаметно подманил в кустах, сел на неё и угнал куда-то далеко… Загнали лошадь, запалили…
Вечером этого дня мне сообщили, что Ласточке моей пришёл конец. Я был в шоке. Приехал ветеринар, произвёл вскрытие. Установил, что лошадь наглодалась где-то удобрений…
Платить мне за неё не пришлось, списали, но пасти теперь я был вынужден пешком. Это было невозможно, когда выпадало пасти с Валентиной, и мы оба оказывались пешими, не хватало никаких слов, чтобы управиться со стадом. Но другой лошади мне колхоз дать не мог, не было лишних лошадей, Ласточка, как и Тоник Виктора Михайловича, была выделена специально для пастьбы, хотя в зимнюю пору они работали в упряжи. Стадо телят ребята пасли тоже на конях. У них одна из лошадей была по кличке Матроска, тёмно-каряя, низкорослая, но исключительно красиво ходила рысью, и в зимнее время на свадьбах её всегда запрягали в кошёвку и наряжали для жениха и невесты. Кличка второй кобылы, очень высокой, ужасно своенравной и у́росливой, была Яблонь…
Начальник Межовского участка колхоза, Александр Сергеевич, распорядился, чтоб мы с Виктором Михайловичем пасли на одной лошади; когда Виктор на выходном, чтобы я пользовался его конём.
Тоник был мерин с больными ногами, он постоянно спотыкался. Когда-то его разгорячённого после работы напоили холодной водой (а категорически нельзя), и конь обезножил. Виктор работал на Тонике постоянно: летом пас на нём стадо, зимой возил на нём, что заставят.
Мне этот мерин не нравился, высокий, неуклюжий, как на ходулях, но выбора-то не было. Пас я на нём, пас, и в один из дней он преподнёс мне сюрприз. Я обгонял и заворачивал стадо, ехал рысью, и сделал резкий порот влево, при пастьбе стада – дело обычное. И Тоник, как подрезанный, упал на левый бок, и всей своей ме́ринской тяжестью придавил мою левую ногу, а деревянная полка седла угодила как раз на колено и повредила мне подколенные сухожилия. Боль была неописуемая! Но всё же я с трудом забрался в седло поднявшегося Тоника, стадо надо было пасти, управлять им. В какие-то моменты приходилось неизбежно переходить на рысь, а это значит, что ногами ты упираешься в стремена, ритмично подскакиваешь в седле, колени сгибаются и разгибаются. А я от боли не могу согнуть левую ногу даже на сантиметр. Сижу в седле и беззвучно реву.
Ванька Ворошнин, сосед, он пас телят, стадо которых они прогоняли мимо нашего стада, подъехал, спрашивает, чего я слёзы лью. Я соврал, что чирей на спине очень болит.
Чирьев в то лето я действительно износил немало. Когда мы отпускали коров к реке на водопой, они по брюхо и выше погружались в воду, спасаясь от оводов, и могли там стоять, если их не выгонишь обратно на пастбище, по нескольку часов. Я в это время не вылезал из воды. А в Ирени, надо сказать, вода всё же довольно прохладная. Я испростыл, и по мне пошли чирьи, один сменяя другого. А когда чирей нарывает, то он доставляет такие боли и мучения, что, как говорится, не приведи Господь.
Но в данном случае чирей был ни при чём. Виктор Михайлович знал особенность своего Тоника – падать при резком повороте на бегу, но меня об этом не предупредил. Как много позже я узнал, он и сам падал вместе с Тоником, но более удачно, чем я.
По окончании работы я приехал на конный двор, расседлал Тоника и отпустил его в леваду, а домой идти не могу, скрючило ногу, и не разогнуть – невыносимая боль. А идти до дома от конного двора километр. Три дома я с трудом миновал. Никто мне, к счастью, не встретился, потому что слёзы позорным ручьём катились по лицу моему. Между домами Лазаревых и Петра Егоровича был проулок, и чтоб не быть посмешищем, я спустился по нему под огороды, к речке Межовке, уж здесь-то мне точно никто не встретится в эту вечернюю пору. Подобрал палку и, опираясь на неё, покостылял, а кое-где и на боку пополз домой. Наверное, не меньше часа одолевал я этот километр. Хорошо, что следующий день был моим выходным. Три дня пролежал в своей постели на сеновале не в состоянии приступить на ногу. В медпункт пойти я не мог, а вызвать фельдшера домой не решился, стеснялся: ведь ни крови, ни раны нет, просто сильный ушиб…
Подобные случаи были некими чёрными вешками в череде солнечных, светлых и радостных дней ранней моей юности.
После вечерней дойки коровы обычно паслись уже недалеко от фермы на прибрежных, пойменных лугах, по вечерней прохладе они здесь спокойно щипали скудную подбитую травку, никуда не рвались. И нередко в такую пору один из нас по договорённости и по очерёдности уезжал-уходил домой, Виктор Михайлович частенько навещал свою мать в Болотовке, а я подавался поскорее на волейбольную площадку, или в кино, если такое было в клубе. Волейбол у нас был самым доступным, самым популярным и любимым увлечением не только молодёжи. Здесь, когда позволяла погода, собирались мужики и среднего и старше среднего возраста, поболеть, покурить, пообщаться, поделиться жизненным опытом. Молодёжи было столько, что порой желающим сыграть надо было ждать окончания партии, чтоб занять место на волейбольной площадке. Играли с азартом, болели – тоже.
Потом, уже поздно по сумеркам, парни разбредались с девчонками куда-нибудь в укромные места кормить комаров…
В один из вечеров после дойки пришлось мне пасти стадо одному. Загонять на ночлег надо было в одиннадцать. А где-то около десяти часов наползла с юго-запада туча, чёрная, грозная, не обещающая ничего доброго, зловещая. Надо было мне плюнуть на то, что до одиннадцати ещё чуть не час, да загнать поскорее коров в леваду. Но я этот момент упустил. Началась гроза, поднялся ветер, косые струи ливня погнали стадо от фермы, я пытался, изнемогая в крике, завернуть стадо к дому, к леваде, но невозможно было заставить коров идти против ветра и дождя. А дождь хлестал, не ослабевая, очень скоро я промок до последней нитки… Я носился, как Чапай перед панически бегущими с поля боя солдатами, и не мог ничего сделать. Заворачивал стадо к ночлегу, оно тут же поворачивалось задом к дождю, к ветру, устремляясь в луга, в согру – в кусты, в лес. Уже стало совсем темно. Дело дошло до нехороших слов, до истерики… Не знаю, какими усилиями мне всё-таки удалось загнать их в леваду, и только к полуночи я был дома, а редкой мощи гроза ещё долго не унималась, полыхая какими-то безумными вспышками молний, освещая всё пространство синим светом, сотрясая округу громовыми ударами невероятной силы, от которых вздрагивала земля.
P. S. Этим летом (1963 года) тётка Катя наняла плотника Степана из Нижнего Сыпа, который строил нам дом, чтоб он теперь перебрал сарай, до сей поры покрытый соломой. После смерти Фёдора Никандровича она получала 50 процентов его пенсии, это было всего около тридцати рублей, но она скопила какую-то сумму. Конечно, и мама помогла; наверное, какая-то часть и моего заработка пошла. Степан вкопал пару новых столбов, заменил обвязку, поставил стропила, обрешетил их, покрыл крышу тёсом. Следующий этап перестройки хозяйства придётся ровно через двадцать лет проводить исключительно мне, когда Кати уже не будет в живых. А в 63-м году мы с Катей сильно конфликтовали.
Невзирая на инвалидность
Виктор Михайлович оказался мастером по выращиванию самосада, и признавал табак исключительно своей выделки. Он умел ухаживать за ним, как добрая хозяйка за помидорами. Табак у него был такой свирепый крепа́ч, что редко кто «стрелял» у него закурить, не могли мужики выдержать такую злую крепость, захлёбывались и впадали в буйный кашель.
Табачный лист был настолько силён (думаю, и сигары не могли бы с ним соперничать), что он примешивал к нему измельчённые в крупку стебли. Я в пятнадцать лет стал уже открыто покуривать, хотя в Уинском мы с Вовкой Бабушенко курили тайком. Виктор Михайлович дал мне отведать своего фирменного табака, протянул кисет, я завернул самокрутку, склеил её, подпалил, и, раскурив, затянулся. Будто бронебойным снарядом ударило мне в грудь: дыхание моё остановилось, лёгкие сжались в куриный гребешок, спазмы стянули всё нутро… Наконец всё перешло в кашель и невольные слёзы. Я стал, наверное, зелёным; думал – умру… Виктор Михайлович хохотал, довольный крепостью своего самосада. Он с гордостью говорил, что это ещё не чистый лист, а с добавлением стеблей, чистый лист он теперь уже не может курить, слишком крепок.
И стоило такую отраву запускать в свои лёгкие, размышляю я сейчас, после бессчётных попыток бросив окончательно курить в январе 1983 года.
Виктор был среднего роста, коренастый, энергичный, подвижный, круглолицый, скуластый, очень темпераментный. Когда выпивал спиртное, становился необыкновенно говорливым; голос имел резкий, пронзительный, далеко слышно, когда общаешься с ним, подвыпившим. Жена Виктора была старше его на 18 лет. До революции её семья, по рассказам старожилов, жила очень богато, торговали, держали лошадей, занимались извозом. Виктор взял Машу уже со взрослой дочерью Надей, которая была, пожалуй, не намного моложе самого Виктора. Вернее, он пришёл примаком к Маше в дом, добротный, просторный – пять окошек на дорогу, с крепким хозяйством. Никакое дело у него из рук не валилось, невзирая на свою инвалидность, он мог делать любую крестьянскую работу, и хозяйству прийти в упадок не позволил бы.
У них с Машей была и совместная дочь, Галина, года на два моложе меня, которая уже в третьем классе возила в сенокосную пору на лошади копны наравне с ребятами. Женщин Виктор любил, случалось, из-за старой жинки погуливал. И ещё у трёх, как минимум, одиноких женщин росли в Межовке от него дети, сыновья, в том числе у слабоумной очень неопрятной Вальки, с которой он пас коров. Ну, целый день на природе вдвоём с женщиной, даже с такой – искушение… Да если ещё случится быть под хмельком… Кроме руки, у него всё было на месте.
Иногда своими любовными похождениями он доверительно и откровенно делился со мной. Он вообще был очень словоохотливым и общительным человеком и о чём только ни рассказывал за длинные, как год, пастбищные дни…
До пастьбы коров Виктор в летнее время работал на жнейке, пока их не вытеснили комбайны, потом на двуконной косилке, пока их не вытеснили тракторные косилки. Работа на конной косилке напряжённая, в течение долгого летнего дня здесь нужна была постоянная сноровка, чтоб одновременно, слушая однообразное стрекотание режущего аппарата, держать своё внимание и на управлении вожжами пары лошадей, чтоб они шли строго по краю, и следить за высотой среза, и всевозможными помехами и препятствиями: кочками, бугорками, пнями, кустами. У Виктора всё это получалось как ни у кого другого. Рассказывал, что много при этом гибнет в траве зайчат, особенно когда приходится докашивать массив и зайцы прячутся в уменьшающемся островке травы…
Я был, наверное, студентом, когда Виктор с Машей продали своё жилище и переехали в Уинское, здесь купили себе небольшой дом. После смерти Маши Виктор Михайлович жил один; по природе очень общительный, помогал всем соседям, чем мог. Умер в самом конце девяностых, в мае на восьмом десятке лет, но неожиданно. Накануне договорился о посадке картошки с соседями, пообещал, что поможет им, да утром не проснулся уже навсегда.
Мой сосед – тракторист
Сосед мой, Коля Пастухов (по детской оплошности которого меня в четырёхлетнем возрасте, не забуду, и переломало тележным колесом) теперь уже работал самостоятельно на стареньком видавшем виды тракторе ДТ-54 с самодельными деревянными дверцами в кабине. Хотя был Коля всего двумя годами старше меня, ему было семнадцать. Он окончил краткосрочные курсы трактористов при центральной усадьбе колхоза «Урал», и ему доверили этот старенький трактор, доживающий свой короткий век. Шла августовская уборка хлебов, и он пахал зябь, так называется вспашка земли после уборки хлебов, осенняя вспашка с подготовкой полей уже к весеннему севу. На вспашке он работал один, прицепщика у него тогда почему-то не было. Да он и без него обходился замечательно: от рычага автомата плуга была протянута в кабину верёвка, дёрнув за которую, можно было раму с отвалами поднять, поставить на автомат, или опустить для вспашки.
Работать с техникой оставалось моей мечтой, и когда Коля трудился в ночные смены, я прибегал к нему в поле покататься на тракторе, поездить на плуге, нажимая рычаг автомата, поднимая отвалы в конце загона перед разворотом, или заглубляя в землю после разворота. Иногда Коля разрешал мне поуправлять трактором, а это была вершина моих желаний.
В ночную смену работать тяжело, особенно ближе к утру, спать хочется – глаза слипаются против воли твоей под монотонный убаюкивающе ровный гул мотора… В такие моменты Коля останавливал трактор и валился на сидение, чтоб вздремнуть часик-полтора. Его мать-трактористка в войну запахала сонная своего сонного же прицепщика-подростка Федьку[1]… Она, наверное, и наставляла теперь сына Колю: захочешь спать – лучше останови трактор да вздремни… Меньше будет беды.
А я, случалось, уходил в такой момент в омёт свежей соломы, забирался на него и спал, зарывшись в солому. Именно на исходе таких ночей я навсегда был поражён чудом восхода летнего солнца, наблюдая, как в четыре часа утра безжизненную линию горизонта в стороне Вторых Ключиков прожигает малиновый непомерно раздувшийся за короткую ночь величественный шар светила. Вначале прорезается тоненькая скобочка-горбушечка, скоро разрастающаяся в сегмент, полукруг, а потом выкатывается уже всё завораживающее огненное колесо…
Это было настолько захватывающим зрелищем, что каждый раз я немел с изумлением дикаря, очарованный красотой, любовался восходом будто впервые. Непередаваемые ощущения, корни которых гнездятся, несомненно, в глубине тысячелетий, уходя в первобытную тьму существования человека. Вот какая древняя наша любовь к родине!
По завершении пастбищного сезона я работал в бригаде – куда бригадир нарядит, чаще всего на лошади: возил сено, солому, силос, дрова, мешки с зерном и мукой, снопы льна, навоз и т. д. и т. п. Порой с тем же соседом Колей на тракторных санях в компании четырёх человек отправлялись в поля за соломой или сеном, нагружали высокий, широкий воз, стягивали его берёзовым бастриго́м (у нас его называли так) и везли на ферму.
Глядя на нынешних подростков шестнадцати-семнадцати лет, я не могу поверить себе, что в пятнадцать лет уже работал в колхозе наравне со взрослыми, порой надрывая неокрепшие мускулы непосильной работой…
После того, как меня исключили из школы, мне довелось пережить – по тому, как относились ко мне тогда окружающие люди – период самый унизительный и тяжёлый в моей жизни. Сполна испытал и глубоко прочувствовал я тогда горькое положение отверженного человека – па́рии[2]… Долго пришлось мне носить неутихающую язву напраслины… Некоторые, как Михаил (Степанович) Рогожников, или надменный, амбициозный и циничный Иван Кузнецов, с каким-то мстительно-радостным презрением, со злорадством «вешали на меня всех собак».
Но верно сказано в народе, что время лечит всё в природе. Обживёшься, так и в аду ничего, есть пословица. Время шло, жизнь моя менялась. Днём я работал, как все; вечерами приходил в клуб, как все молодые. Здесь был биллиард со стальными шарами, проходили танцы и игры; раз, иногда два в неделю показывали кино. В красном уголке лежали на столе подшивки журнала «Огонёк», «Крокодил», «Сельская молодёжь» и нескольких других. Приобщался к новой для меня обстановке, незаметно врастал в неё, становился одним из многих, одним из всех. Ко мне привыкали. И девчонки уже воспринимали меня всё с меньшим, постепенно иссякающим презрением. Вчерашнее уходило в прошлое, видоизменялось, вытеснялось новым потоком событий, впечатлений, мало-помалу забывалось… Но забывалось не мной, конечно. Во мне эта рана пока не заживала, она горела и кровоточила…
В доме нашем атмосфера была теперь другая, спокойная. Дух деспотизма исчез. Бориске, племяннику моему, исполнилось семь лет, и он пошёл в первый класс. Аня очень редко навещала нас. Не доведённый до ума свой дом, выплата ссуды, маленький Валерка, спивающийся муж – всё это требовало с её стороны большого душевного напряжения и немалых физических усилий.
Шёл второй год, как не стало Фёдора Никандровича.
Конечно, сказать, что никакой обиды на него в душе моей не осталось, значит слукавить… Но с годами я всё ему простил. И остался только благодарен, что научил он меня работать, научил многим крестьянским премудростям, добросовестности, требовательности в деле. Иногда он рассказывал разные интересные истории из его жизни. Всё это пригодилось впоследствии мне в жизни, в моей писательской работе. Господь вёл меня по судьбе и дал мне испытать и пройти тем путём (пусть даже унижения и позора), который необходим был для моего утверждения на будущем писательском поприще. Впоследствии я не высасывал свои книжки из пальца и из чужих архивных и литературных трудов, мои книжки, какими б они ни были, обеспечены моей собственной судьбой.
Слава Всевышнему за всё!
В ком-то может вызвать неприязнь, что я нередко упоминаю в своих писаниях Бога, ссылаюсь на Его промысел. Но в мои лета, с моим опытом прожитой жизни было бы уже противоестественным нечто противоположное. Да и не навязываю же я никому своих взглядов, понимая, что танком в церковь не затащишь.
Голова с конденсатом
Бригадиром тракторной бригады в то время работал Виктор Антонович Па́стухов. Сам он был роста маленького, кажется, метр сорок с небольшим, из-за роста его и в армию не взяли. А жена у него, Таисья, – высокая, крупная, под метр восемьдесят, он ей даже до плеча не доставал. Но – любовь, ребят настряпали аж пятёрку… Ко мне Виктор Антонович относился как-то с пониманием, что ли, сочувственно. По крайней мере, не с безразличием. Мне кажется, у него было желание, чтоб я стал нормальным человеком, а не тем «бандитом», какого во мне видели некоторые люди в деревне.
Начальник колхозного участка – Александр Сергеевич – планировал меня на лето 1964 года снова в пастухи, а я упёрся и категорически не хотел, у меня тогда было невероятное желание пойти работать прицепщиком. Виктор Антонович поддержал меня и взял к себе в тракторную бригаду.
Но работать мне выпал жребий не на ДТ-54, а на «стиляге», так в народе прозвали этот уродливого вида тракторишко за его узкие короткие гусеницы, высокую посадку и вынесенную далеко вперёд моторную часть. Он был предназначен для южных областей, для работы с навесными орудиями при обработке кукурузных полей. Этой культурой было поражено воображение тогдашнего правителя нашей страны – Никиты Хрущёва. Уральским нашим полям такой трактор нужен был, как ёжику сарафан. «Королева полей» здесь из-за сурового климата никак не хотела расти… Даже тогда, когда под неё отдавали самые лучшие земли. И «стилягу» использовали по обычному назначению: и пахали и боронили, и культивировали и сеяли… Трактор был вообще-то дрянной, работать на нём никто не рвался, ходовая никуда не годная: сделал по неосторожности чуть порезче поворот – гусеница капризно соскакивала с ведущей звёздочки. Вот и ты́ркаешься с ним, вместо того чтобы зарабатывать.
Дело прицепщика – своевременная смазка прицепных орудий, помощь трактористу в технических уходах, в заправке. Короче, на побегушках, на подхвате, помощник. Но почётная должность, и с техникой интересно, романтика. Весенние работы начинаются у нас с закрытия влаги: трактора́ таскают по полям сцепки борон и рыхлят ими поверхностный слой почвы, разрушая сложившуюся за зиму структуру и тем препятствуя быстрому высыханию земли. Ну, и сорняки попутно уничтожаются.
Поначалу я работал с Алексеем Заозе́ровым, но его временно забрали на другую работу, а меня перевели к его сменщику – Николаю Тёплых, или просто Коле, как все звали его с иронией и даже с оттенком некоторого пренебрежения. Он был мужем Нади, приёмной дочери моего напарника-пастуха Виктора Тёплых. В тракторной бригаде Коля был объектом постоянных шуток, насмешек и подтруниваний. И надо быть шибко терпеливым, чтоб всё это сносить. Коля был тугодум, терпеливый и принимал насмешки как должное. Возле кладбища Коля (и это человек, чуть ли не побывавший на войне) ни за что не будет работать ночью один, прицепщика из кабины даже пописать не выпустит: боится покойников. А у Алексея можно было отпроситься и в клуб сбегать вечерком на часик-полтора, он отпускал, если работали недалеко от деревни.
В ту ночь мы с Колей закрывали влагу на масси́ве гектаров в двадцать, над самой деревней, выше конного двора. Всё шло хорошо, да среди ночи «стиляга» у нас вдруг заглох. Дело обычное, случается: сплоховал тракторист, не рассчитал и не успел переключить скорость на подъёме или в сыром месте на более низкую, и мотор от натуги захлебнулся…
Коля вышел из кабины, снял щит капота, стал заводить пуска́ч, это бензиновый одноцилиндровый моторчик в десять лошадиных сил, с помощью которого запускают основной, дизельный двигатель.
Намотает Коля шнур на шкивок – дёрнет. И так много раз: не заводится никак пускач и всё. По очереди мы с Колей так надёргались, что от рук отстали. И свечу меняли и прокаливали её, плеснув бензина в консервную банку и поджигая его.
А время идёт, надо же норму выполнять, спросят; весенний день, говорят, – год кормит. Здесь, правда, была весенняя ночь. И посылает меня Коля домой к бригадиру тракторной бригады, к Виктору Антоновичу, который разбирается в технике не хуже любого механика.
Начало мая, холодно, на почве подмораживает, корочка, меня знобит, четыре часа, ещё темнёшенько, самый сон под утро – ноги не шагают, глаза слипаются. Дошёл я до избы бригадира, побарабанил робко в главное окно. Виктор Антонович скоро отозвался, видимо, чутко спал; открыв задвижку, высунул голову на улицу. Я объяснил, в чём дело. Он с досадой шумно вздохнул, привычно снарядился без задержки, пошли. Благо, что идти было недалеко, метров шестьсот-семьсот.
Пришли. Виктор Антонович тоже для начала намотал шнур на шкивок, сопит недовольно. Дёрнул раз, прислушиваясь для оценки дела. Говорит Коле:
– Дай ключ на двенадцать.
Тот подал. Виктор открутил пробку картера пускача, снова намотал шнур на шкивок, дёрнул ещё раз – из отверстия выбросило струю воды с пузырьками воздуха. Продул он таким способом картер несколько раз, завернул пробку, говорит категорично:
– Заводи!
Коля дёрнул разок – движок завёлся. Ох, и потряс Коля от удивления головой своей, ох, и похмыкал. Ещё бы, причина-то была простейшая – конденсат: влага от перепада температуры скопилась в картере постепенно больше допустимого, давно не продували… Но такой уж Коля был знаток техники, такой тракторист.
– Хм, конденсат! – всё приговаривал раз за разом в недоумении Коля, наяривая по привычке коленкой и заворачивая самокрутку из махорки перед продолжением работы. – Хм, конденсат!
Для него было это неожиданным открытием. Меня, подростка, тогда это тоже очень поразило, на всю жизнь запомнилось. Виктор Антонович разбирался в технике, чувствовал её, знал много тонкостей в ней.
– В голове у тебя, Коля, конденсат! – усмехнулся укоризненно Виктор Антонович, вздохнул как-то безысходно и пошёл домой досыпать. На днях начнётся посевная, всю технику выгонят на поля, там уж нормально совсем не поспишь, только урывками…
Потом Алексей Заозеров вернулся. Мы с ним в ночную смену сеяли на спецсеялке лён на поле против Про́нинских ворот. Я стоял на сеялке. Помню, что задняя фара не светила. Льняное семя мелкое, расход его малозаметен. Но через несколько гонов я заметил и выяснил, что из правой секции семя не убывает, зажёг спичку – вал высевающего аппарата неподвижен, шплинт срезало. Устранили мы неисправность, работаем дальше. Засеяли поле.
Когда лён начал всходить, то обнаружилось: четыре-пять полос (на полсеялки) – через всё поле позорно чистые прогоны. Дорога рядом, а они перпендикулярно дороге – всё на виду. Агроном Раи́п, человек ответственный, добросовестный и очень исполнительный, увидел – ужаснулся.
Не забыть, как по настойчивости агронома мы с Алексеем, повесив на шею перед собой на проволоку по ведру, ходили вдоль этих полос и дедовским способом разбрасывали семена, сеяли лён. К счастью, он взошёл и со временем огрехи наши спрятал.
Раип, если погода позволяла, всегда ездил по полям на велосипеде, а жил он в селе Малый Ашап, в восьми километрах от Межовки. За всё время только один раз я видел этого человека подвыпившим. Он ехал неровно по тропинке на своём велосипеде и благодушно напевал песенку «Крутится, вертится шар голубой». «…Вот эта барышня вся в голубом…» – именно эти слова я слышал, когда он проезжал мимо меня. «…Вот эта барышня вся в голубом…» Запомнилось.
Сегодня, теперь, сейчас я понимаю, насколько это был чистый и благородный человек, колхозный интеллигент.
Штурвальный
В июле меня определили неожиданно к комбайнеру Геннадию Зыкову в помощники – штурвальным. Он получил с завода новенький СК-4 (самоходный комбайн, с четырехметровым захватом жатки). Мы с ним комплектовали этот комбайн, навешивали жатку и собирали копнитель, ставили цепи и ремни, проверяли все крепления, подтягивали все гайки, доводили до ума поспешную заводскую сборку. Геннадий прежде работал на прицепном комбайне «Сталинц», потом на самоходном М-4, а современный СК-4 был ему незнаком и он не выпускал из рук справочник, инструкцию, разбирался, осваивая новую технику. Попутно знакомил с комбайном меня.
В последних числах июля вызрела рожь, началась жатва. Геннадий, прирождённый механизатор, сложную машину освоил очень скоро.
Как бы поздно мы ни закончили работу, а, бывало, если долго не падала роса, жали аж до часа ночи, он требовал, чтоб комбайн на стоянку становился чистым, обметённым от пыли, мусора, готовым к утреннему техническому уходу, к смазке, заправке… Утром, а приходили к комбайнам часов в семь (не отдохнувшие, полусонные, полуживые), Геннадий указывал, какие сегодня подшипники помимо ежедневных нужно смазать, отшприцевать солидолом, где проверить подтяжку болтов, освободить валы и валики от намотавшейся на них накануне за смену соломы, травы, всё это не без труда срезалось специальным ножом-крючком, выкованным в кузнице из крепкой и закалённой стали. Сам он занимался мотором и некоторыми регулировками.
Во время работы комбайна я чаще всего стоял в готовности на лесенке возле рулевой колонки, ловил внимательно каждое движение Геннадия, наблюдал каждое его действие. Спустя некоторое время мне казалось, что, если бы он доверил мне вести комбайн, я бы справился. Знаю уже всё, научился уже всему. Но одно дело – видеть и проделывать всё мысленно, и совсем другое – на практике.
И вот настал этот желанный и очень, очень памятный момент, когда Геннадий первый раз доверил мне сесть за штурвал комбайна, а сам остался с другими мужиками перекурить, отдохнуть. И сразу же я допустил грубейшую оплошку. Бункер у меня наполнился зерном, сигнал оповещения сработал на самом повороте хлебного поля. Мне надо было проехать ещё метров хотя бы пятнадцать, а я на самом повороте и остановил комбайн. Шофёр Миша Шарипов подогнал свой газик-самосвал под выгружной шнек, я его включил, зерно ссыпал, врубил молотилку, скорость, дал газ и поехал… Не учёл, что на незавершённом правом повороте заднюю часть комбайна непременно занесёт в сторону машины… Клапаном копнителя сошлось по кабине газика, кронштейном защёлки я пропорол машине крышу кабины сантиметров десять-двенадцать.
Что тут было-о-о! Все сбежались. Я готов был провалиться под землю. Работа встала: бункеры комбайнов наполнились, надо ссыпаться, а некуда, загруженный Шарипов не едет с зерном на склад, вызывайте, говорит, комиссию, составляйте акт, иначе завгар скажет, что я пьяный изуродовал машину. А день, как по заказу, жаркий, каждая минута дорога… Пришлось агроному Раипу ехать на своём велосипеде в деревню, в правление участка. А работали далеко, в вершине Веселушинского лога. Упрямый Шарипов не сдвинулся с места, пока из деревни не приехал на лошади Иван Миронович, член правления, не составил акт и не подписали его свидетели происшествия… Несколько бесценных часов неотложной работы потеряли из-за меня…
На другой же день утром на шариповский газик наложили в гараже центральной усадьбы заплатку, виртуозный автогенщик машинно-тракторной мастерской (МТМ) Гена приварил её автогеном. Заплатку закрасили краской, и разорванное место сделалось почти незаметным. Но после этого происшествия Геннадий до-о-олго не доверял мне больше езду на комбайне. Всё приходит с опытом. И обо всём не расскажешь.
Из трёх межовских комбайнов лучший результат показал Геннадий Зыков, с которым я работал. Иван О́кунцев, недавний выпускник Суксунского ПТУ, работал на стареньком СК-3, часто ломался и в гонке за лавры участия не принимал. А вот его однофамилец Толя Окунцев, опытный комбайнер (тоже на СК-4, который ходил, правда, третий сезон), очень тщеславный и самолюбивый человек, завидовал Геннадию страшно. Мог и гадость сделать, не гнушался ничем. Несколько раз он пытался сыграть на моей подорванной репутации, то болты крепления какого-нибудь важного узла на своём комбайне ослабит, пока на утреннем техническом уходе стоим, а как только появится начальство, «обнаруживает» ослабленные болты, разыгрывает публичный спектакль, сваливая свою подлую проделку на меня, я-де ночью открутил нарочно болты, чтобы его комбайн во время работы вышел из строя; хорошо, что вовремя он заметил это (как сейчас понимаю, в тридцатых-сороковых годах такая провокация обошлась бы для меня статьёй «за вредительство» и заключением в лагерь). То кричит, что это я подбросил проволоку в хлеба на том месте, где он поедет, и хорошо, что вовремя он увидел её.
А однажды во время приезда в поле высокого районного начальства Толя показывал ему железную болванку чуть не с кулак величиной, которую якобы опять же я подложил ему в хлебный валок на подборке скошенной ржи, но хорошо, что он заметил, иначе бы молотилку разнесло.
Каково-то мне было переносить эти поклёпы… Наш комбайн соревновался с его комбайном честно. Люди видели завистливое поведение Анатолия Дмитриевича и не верили ему. Впоследствии я эти наши взаимоотношения положу в основу рассказа «На жатве», который был напечатан в моей второй книге «Дороже сказочных земель», изданной в 1989 году.
Припомнился случай забавный. Мы с Геннадием обмолачивали на подборке горох и наткнулись на здоровенного хомяка… Я раскопал лопатой его нору, из которой он выскочил при приближении грохочущего комбайна, и мы выгребли два ведра отборного (горошек к горошку!) заготовленного этим буржуем нашего колхозного добра. Основательно подготовился он к зимовке, вот только дожить ему до неё не удалось...
Маму мою в этот период поставили поварихой в тракторную бригаду. Она готовила, варила на полевом стане в котлах под открытым небом горячие обеды механизаторам, и на лошади развозила их по полям, к месту работы трактористов, комбайнеров: суп, кашу, чай. Это была благословенная минута обеда в полевых условиях: лёжа на боку в тени комбайна, поесть из эмалированной глубокой миски свеженького супа с мясом. Колхоз на период горячей работы – посевная или уборка – регулярно резал очередного бычка на мясо. Обеды были платные, но недорогие и под запись: стоимость их списывали в конце месяца из нашего заработка.
Иногда в завершение обеда, на слова благодарности механизаторов, мама роняла шутку: «У нас такая организация: наелся не наелся – вылезай из-за стола!» Ну, шутка и шутка, я никогда не придавал ей какого-то значения. Лишь иногда мимоходом интриговало слово «организация», оно несло, прятало в себе какой-то таинственный смысл. Уж вдолгих после смерти матери до меня дошло, что шутка эта лагерная. Тогда мне стало понятно, что это за «организация». Да, лагерь – это такая «организация», в которой наелся ты или не наелся, получив пайку, нет никому дела – вылезай из-за стола! Очень, кстати, родственная ситуация с армией. Но в армии о человеке забота: пайка побольше, нормы другие, одевают тепло.
После, читая произведения на лагерную тему, особенно писателя-мученика Варлама Шаламова, я не раз думал об отношении лагерной администрации к заключённым, к «врагам народа», о безжалостном и жестоком отношении гулаговской системы к человеку в сороковых годах. Великая, невиданная по масштабам истребления война выхлестала самый молодой и лучший слой людей, подорвала экономику страны, разрушила народное хозяйство. Казалось бы, в такой ситуации надо было дорожить народом, его рабочими руками, пусть даже зековскими, ведь заключённые представляли огромный потенциал рабочей силы. Могли представлять. Но для этого необходимо заключённого хотя бы сносно утеплить, достаточно накормить. И такой человек работы сделает больше, проживёт дольше, принося пользу. Выгода государству явная. И подход будет государственный, мудрый. Нет, заключённого безжалостно гробили, ставили в такие условия, чтоб он мучился, страдал, его, по сути, убивали специфической пыткой…
Неодолимое отступление
В середине 1990-х годов я побывал в селе Усано́вка, к которому приписана была приходом родовая бабушкина деревня Михайловка. В этой глуши я был совершенно потрясён архитектурой разваливающейся церкви, разорённой в тридцатых годах. И вновь подумалось горько о том, как надо было нас оболванить большевистской, а затем и «демократической» пропагандой, чтоб мы поверили с лёгкостью, что народ русский всегда был тёмен, ленив, не любопытен, скотски агрессивен и кашу ел опять же исключительно лаптем. И мы поверили и отвернулись от своего народа, от его истории, поверили политическим проходимцам, предали свои корни… Да-а, что-что, а комплекс неполноценности нам вдолбили прочно…
Мужик лежал бы на печи? Не верю! Лежал бы, и только поэтому была якобы проиграна нашим народом Великая Отечественная война? Не верю! Не лежал бы! Нельзя со сказочным образом Иванушки-дурака идентифицировать весь народ. Не «по щучьему велению» ковал он свою историю. Коллективизация была вызвана крайним презрением и недоверием к русскому крестьянину! В противном бы случае Иосиф Виссарионович Сталин потрудился поискать сберегающие крестьян формы объединения[3] их в труде на земле…
Тут и Ленина опять невольно вспомнишь: какое право имел он – ломать естественный ход народной жизни, ломать ради эгоистичного претворения своей идеи, так и не подтверждённой жизнью, вековой историей[4]?
Запись от 07.02.17. Один сталинист, сторонник чуть ли не канонизации Сталина, кипит от возмущения, говорит мне, что либералы утверждают, якобы Сталин расстрелял миллионы. «Вот, – восклицает он, – правда о репрессиях, архивные документы, научные данные: к высшей мере приговорено всего 799 455 человек! Какие миллионы-то?!»
Всего! Как будто эти почти 800 тысяч (человек!) песок морской…
Строительство общества счастья через насилие с миллионами погибших от голода-холода, раскулаченных, осуждённых, расстрелянных! А нельзя ли было повернуть строительство «общества счастья» так, чтоб энергию этих миллионов людей направить на созидание? Не гуманнее ли было бы, господа сталинисты, для которых 800 тысяч (!) расстрелянных – не цифра? А ведь одна душа, сказано Иисусом Христом, одна душа! – дороже всех сокровищ мира. Так ради каких сокровищ были расстреляны, уничтожены эти 800 тысяч душ?! А сколько – кто считал? – в лагерях умерло народа от болезней, истощения, от непосильного труда, холода, от побоев? Какими сокровищами можно всё это оправдать? Какой целесообразностью? Неужели идеология Ленина-Сталина была дороже не только всех сокровищ мира, но и 800 тысяч бесценных душ? Душегубы! Нет, сталинисты! Здесь – я вслед за Достоевским остаюсь со Христом! Ибо ваша «истина» – вне Христа, и такая истина способна на любую жестокость. Если бы глава государства ставил в центр своей деятельности Евангельские ценности, то удалось бы избежать многих жертв.
С сохой, видишь ли, Сталин принял Россию, а с ядерной бомбой оставил, по мнению Черчилля! «Рай» с ядерной бомбой создал – какая красота!
Потом на отгрузку зерна прибыли к нам из Губахи с шефской помощью два самосвала ЗИЛ-164. На одном водителем был молодой парень Юра Теленко́в, которого очень скоро прямо с жатвы призвали в армию. Он был так хорошо развит физически, что спокойно делал стойку на руках и в таком вертикальном положении несколько раз отжимался. Вместо него потом прислали Петю, в которого влюбилась не по годам рано созревшая, совсем молоденькая (лет пятнадцати) наша деревенская девчушка Нинка. Петя был лет на двадцать старше Нинки, но в конце командировки увёз её, женился на ней, и они прожили счастливую жизнь, пока он не умер. Вторым шофёром был Лёха, высокий, ширококостный белокурый мужчина лет тридцати с небольшим, самец-красавец, очень циничный и развязный. Он любил рассказывать сальные и пошлые истории с его участием... Лёха умудрялся ещё шабашить на вывозке дров деревенским жителям, за деньги, за выпивку… Иногда даже по утрам, до начала жатвы, чаще вечерами, после жатвы, и даже ночами…
Не забыть его рассказ, как вывозил он дрова в дальней глухой деревушке учительнице-вдове, Ираиде, женщине средних лет. Я знал её. Привезли они с Ираидой самосвал дров из леса, свалил их Лёха. Пригласила она его в дом, сгоношила там какой-то стол, с глазуньей, зелёным луком, солеными огурчиками, выставила трепетно хранимую для такого важного случая бутылку водки. После угощения у Лёхи возникло желание овладеть ею. Удивительно ли, что женщина, которая несколько лет не знала мужчину, отдалась ему легко… Рассказывает циничный Лёха: «Разделась она, увидел я на ней заношенную сорочку и всё желание пропало, как говорится, малыш мой в обморок упал…» И ржёт Лёха, как конь.
И до того ничтожный образ этой учительницы (с подробностями, которые я упущу) он нарисовал, что у меня до сего дня, как вспомню, горько сердце сжимается: она бы, может, и рада была удивить его шёлковым свежим бельём, да у неё и эту-то сорочку постирать, может, в тот момент денег на мыло не хватало… Учеников у неё в четырёх классах было меньше десяти. Какая там была зарплата – Бог ведает. И своих детей-сирот двое; во что-то же одеть их надо. Ничтожно-жалкое существование, в котором себя, наверное, и женщиной-то почувствовать сложно… Можно сказать, и выглядеть женщиной было невозможно, оставалось только казаться ею.
По завершении уборки, в середине октября (как раз в этот день передали по радио о снятии Хрущёва) мы промыли нутро наших комбайнов струёй воды из пожарной помпы, и отогнали их в Ашап на стоянку на территории МТМ (машинно-тракторной мастерской). Моторы прикрыли деревянными ящиками, сколоченными специально для этого своими руками. Комбайны поставили на колодки, колёса побелили извёсткой. Все ремни и цепи сняли, уложили в бункер и закрыли на замок. Требовательную приёмку осуществлял сам главный инженер Юрий Михайлович Минеев, которого механизаторы боялись и, по-моему, не очень-то любили за его жёсткость и придирчивость, он для них был чужим… Не то что второй инженер-механик Алексей Иванович Симонов, с которым мне предстояло познакомиться в конце этого года… Очень демократичный по природе, мягкий, добросердечный и порядочный человек.
Яма спасительная
В нашем домашнем хозяйстве, в погребе под самой лестницей была у нас яма около полуметра глубиной и примерно такой же ширины, и в ней до самой поздней осени, пока не начнутся заморозки, стояла вода, которая обильно сочилась из земли, накапливалась. Когда яма начинала переполняться, вода растекалась по днищу погреба, её отчерпывали ведром и поднимали кверху, выливая на землю. По весне воду черпали ежедневно вёдер по пятьдесят, а то и семьдесят, если день пропустишь. Прямо, не погреб, а колодец! На жилу, видимо, попали. Картошка лежала на вы́мостках и приходилось следить, чтоб вода не поднялась до неё. Пока был жив Фёдор Никандрович, воду мы откачивали с ним. Я спускался в погреб и наполнял ведро, а дядя за верёвку вытягивал его кверху и выливал в жёлоб из липового лубка, по которому вода скатывалась подальше от погреба. Никаких насосов тогда и в помине не было. Ох и почерпали мы этой воды. Эта мучительная операция продолжалась из года в год, с весны иногда до осени, иногда заканчивалась в середине лета…
С весны 1964 года до поздней осени я работал в тракторной бригаде – прицепщиком, штурвальным. В конце сентября, по окончании жатвы, мы ремонтировали и ставили на зимнее хранение на полевом стане сеялки, культиваторы и другие сельхозмашины: всё надлежало смазать, непокрытые краской части защитить от коррозии гудроном, разведённым в бензине, под колёса (они в то время были стальные), чтоб они не касались земли, требовалось подложить деревянные колодки.
Работа теперь, по завершении основных полевых трудов, была неспешная, спокойная, и я выходил из дома не рано. Чтоб скоротать дорогу, ходил к «вагону», как именовали в обиходе механизаторов полевой стан, напрямую, вдоль Назаровского лога. В это утро позавтракал, собрал полевую сумку с едой на обед (горячими обедами нас уже не кормили) и отправился обычным путём, забирая по пологому склону краем поля постепенно вверх. Мама раньше меня ушла на свою работу.
У человека есть такая привычка – оглядываться на родной дом, усадьбу, когда он отойдёт от них на какое-то расстояние. Отойдя метров пятьсот, оглянулся и я. Погода стояла ещё тёплая, тихая, пасмурная, но дождя не было. С холма мне сразу бросилось в глаза, что из-за крыши сеновала, на задах усадьбы поднимается синий столбик вьющегося дыма. Это насторожило: что там за дым какой-то странный, думаю, откуда он, с чего? Его в этом месте никак не должно быть! И меня это встревожило. Чутьё подсказало, что надо вернуться и проверить. Катя, тётка, возится возле печи и ни о чём не подозревает… А вдруг что-то опасное? Я двинулся обратно. Прошёл через двор в огород – мама дорогая! в погребе стоит треск разгорающегося огня и в творило валит дым! Пламя вот-вот вырвется наружу, ухватится за крышу погребушки, а тут всего полметра до стены, и пойдёт полыхать вся усадьба!.. Просохшие за десятилетья постройки пыхнут, как порох.
Я сделал глубокий вдох, набрал в лёгкие побольше воздуха, задержал дыхание и быстро спустился в погреб. Лесенку ещё не тронуло огнём. Там стоял плотный дым и почти невыносимый жар, по стенам ползали языки пламени, и только недостаток кислорода ещё сдерживал огонь и не давал ему набрать силу, но всё шло уже к тому, что вот-вот огненный петух вылетит в творило наружу…
Возле ямы всегда лежал ковш. Я схватил его и стал быстро плескать воду на стенки, вода шипела, дым стал плотнее, он ел глаза, запас воздуха в лёгких кончился, мне нужна была порция свежего воздуха. Я выскочил наружу, судорожно и часто хватая его. Когда отдышался, снова набрал полные лёгкие воздуха и нырнул в погреб. Таким образом, в несколько попыток я пламя сбил. Потом хорошо пролил тлеющие стены, сведя на нет все мамины труды. Она ведь развела костёр в погребе, чтобы просушить его, продезинфицировать и подготовить к закладке овощей. Картошка под навесом уже давно ждала своей очереди. Так делают каждую осень. Мама уже не первый раз в эти дни, как я узнал вечером того дня, разводила в центре погреба костёр, но перестаралась, пересушила, просохшая древесина стенок занялась от огня.
Что мама протапливает погреб – я не знал. И это благо, а то бы дым не насторожил меня, и я ушёл бы спокойно в «вагон», а полная, рыхлая Катя провозилась бы со своей стряпнёй возле печи и хорошо, если бы сама успела выбраться из пожарища. Убедившись, что возгорание ликвидировано, я вошёл в избу и поведал Кате о том, что произошло. Чему она очень удивилась. Наказал, чтоб присмотрела за погребом на всякий случай…
Но весь день не было мне покоя, и я всё тревожно поглядывал от «вагона» в сторону своего дома, не поднимается ли там хвост дыма. Километра два было расстояние, увидел бы. Всё обошлось.
Удачное осушение и твари мерзкие
Этот погреб копали, когда мне было лет девять, и даже я принимал в этом посильное участие. Глина там была отменная, жирная липкая глина, которая не отставала от лопаты. Мучительно было копать. Но никто не знал тогда, что главные и многолетние муки ждут нас впереди. Надо же, какое проклятое место выбрали когда-то для усадьбы, во многих местах жмётся вода.
Пока я служил в армии в 1967–1970 годах, а потом работал и учился в городе, мама отчерпывала воду одна. В 1973 году погреб рухнул, обвалился, следующим летом, в каникулы после первого курса, я его перестроил, сделал расчистку, полностью заменил в нём сгнивший сруб и потолочный накат. Но вода как была, так и продолжала мучить нас. На стыке 70-80-х годов мама стала жаловаться на сердце, что сил уже нет черпать эту окаянную почвенную воду. Чего только ни делали: и кол-то осиновый вершиной вниз забивали, и ртуть в яму бросали, чтоб воду увела…
По весне мама достала из погреба остатки картошки, воду отчерпывать перестала, и теперь воды в нём скопилось почти метр, выше этого вода уже не поднималась. Ведёрком такой слой уже не откачаешь…
Старик Афанасий Васильевич Со́лин, 1905 года рождения, ветеран войны, сосед, его дом стоял в двухстах метрах от нашего, в разговоре со мной поделился советом, что если забить вбок трубу, хотя бы метровую, то вода будет якобы уходить. Он-де однажды такое мастерил. Я в это не поверил: во-первых, забить в плотную глину трубу на уровне дна погреба будет не так-то просто, во-вторых, ну, пусть даже забьёшь метровый кусок трубы, а куда там вода станет отходить, глина не пропустит её…
Постоял я возле погреба, посмотрел, подумал, и этот совет старика Солина навёл меня на дерзкую мысль: а что, если выкопать канаву глубиной до уровня днища погреба, заложить туда трубу и вода уже всегда будет уходить из погреба. От погреба шёл уклон, и наружный конец трубы можно вывести на поверхность. Но покопать, конечно, землицы придётся немало... И, разумеется, чем ближе к погребу, тем канава будет глубже, не меньше моего роста.
Шло лето, у меня был отпуск. И я принялся за работу. Когда, наконец, докопался до стенки погреба, до полусгнившего сруба, и ломом пробил в нём отверстие – из погреба ударила струя воды с такой силой, что окатила меня в узкой канаве снизу доверху… Но я обрадовался, понимая уже, что нашёл правильное решение. Я ликовал. Работа шла с азартом.
Старую, кривую и ржавую трубу от автопоилок для коров я отыскал на задворках животноводческой фермы. Приволок, выправил её кувалдой и закопал под небольшим уклоном. Одним концом труба выходила в яму под лестницей, другим в огород, метрах в десяти ниже погреба. С тех пор мы не знали проблемы с откачкой воды. Мама и тётя Ариша нарадоваться не могли. А я озадачился, почему умный и мудрый Фёдор Никандрович не додумался до такого простого решения? Трубу тогда невозможно было достать? Это правда. Но можно было водоотвод сделать даже из дерева… Столько времени – двадцать лет с лишним мучились!.. Столько сил и времени угрохали!..
Правда, весной следующего года случился казус. До самой поздней осени, пока накапливалась в погребе вода, она уходила по трубе, даже струечкой тонкой текла в самый водообильный период, летом иссякла, осенью её совсем не было. А весной, когда почва оттаяла и вода ожила, она перестала уходить, уровень её начал подниматься выше трубы. В чём дело, понять не могу. Я нашёл проволоку, которая была длиннее закопанной трубы, и стал её в трубу проталкивать. Оказалось, туда забралась мышь, застряла: ни вперёд, ни назад, и там подохла, закупорив канал… Я прочистил трубу, после этого предпринял необходимые защитные меры, закрыв конец трубы сеточкой, и с той поры за всё время пользования погребом, более двадцати лет, проблем с водой больше не возникало. Фу! Можно стало дух перевести.
Но чтобы уже не возвращаться больше к погребу в другом месте, скажу здесь ещё, что летом 1991 года мне удалось купить в колхозе шесть центнеров рассыпного цемента (около 60 вёдер) и два куба гравия. Сделал опалубку и залил из бетона стенки 10 см толщиной, пол и потолок. Это был маленький подвиг – одному провернуть такую памятную работу, делая замесы по четыре ведра в корыте, всё вручную. Кажется, дней одиннадцать потратил тогда на заливку. Молод ещё был, вынослив, неутомим… И обошлось мне это всё по тогдашним ценам почти бесплатно: 35 рублей заплатил деньгами в колхозную бухгалтерию, да водки два пол-литра поставил трактористам. Цены оставались пока советскими.
А предшествовало этому бетонированию то, что после смерти мамы в 1987 году, я каждое лето продолжал приезжать с семьёй в Межовку, мы сажали там овощи, а на зиму я спускал их в погреб: картошку, морковь, свёклу, банки с солёными огурцами. Сверху я всё прикрывал сухой осокой – прекрасным антисептиком и утеплителем. Зимой время от времени наезжал навестить усадьбу, набрать моркови и свёклы; картошку мы по четыре мешка (12 вёдер) каждую осень переправляли с Геннадием Легостаевым в город (дай Бог этому благодетелю нашему многих лет при добром здравии!), и на зиму картошки нам хватало. А хранилась она здесь, в городе, в подвале частного дома моей двоюродной тётушки – Анны Ефимовны Габовой, дочери бабушкиной сестры Маремьяны… Жившей прежде в соседней с Межовкой Денисовке.
Однажды приехал в Межовку за овощами, спустился в погреб и ахнул: крысы прорыли в него ход и всё, что можно, погрызли, обгадили... Я тут же поставил крысоловку. Утром спустился проверить её – и обомлел: попавшая в неё крыса была почти полностью съедена соплеменницами. Какие мерзкие твари эти крысы!
Дочь пермского писателя Авенира Крашенинникова, Марина, помню, написала рассказ, в котором благородная и невероятно очеловеченная ею крыса приносит из квартиры завмага (или завскладом) наворованные им продукты в комнату, где лежит и умирает от недоедания больной мальчик (действие разворачивается во время войны), мать которого пропадает целыми днями на заводе. Оригинально? Да! Правдиво? Нет! Метафора, иносказание? Словоблудить можно тут долго. Но всё это останется ложью. А правда о крысах – я увидел её собственными глазами в своём погребе и содрогаюсь от неё до сих пор. Никакая условность здесь не срабатывает. Крыса скорее сожрёт ослабевшего мальчика, нежели принесёт ему печенье и тушёнку…
На обсуждении этого рассказа в литературном объединении я был страшно возмущён. Недопустимо эстетизировать неэстетическое! Эту мысль внушал нам в университете мудрый преподаватель-философ Александр Афанасьевич Корчагин. Он был прав, приводя пример, говоря, что на этом положении был воспитан фашист, бросающий живого русского-белорусского младенца в огонь горящей русской-белорусской избы. Надо, видимо, очень осмотрительно выбирать персонажей, наделяя их теми или иными качествами. Крыса останется всегда самой мерзкой, отвратительной тварью, какими бы благородными качествами её ни наделяли, как бы ни одухотворяли…
Точка в этой истории оказалась для меня ошеломительной. Прошло несколько лет. Однажды в 1993 году иду по двору соседнего дома и вижу: ватага ребятишек в возрасте лет 10– 13 запинывают на газоне огромную крысу, которая не особенно и пытается от них убежать: то ли старая, то ли больная… Говорю, оставьте вы эту мерзость и мразь… А вечером мне сообщили, что в этот день умерла от алкоголя Марина Крашенинникова. Было ей 35 лет. Я мистик и верю, что просто так ничего не происходит, всё связано между собой в глубинном и нами невидимом мире… Крыса всегда останется крысой. Тогда термина «интернет-пространство» в нашем обиходе ещё не было, но в Космосе, во Вселенной, в мире духовном пространство это с его сложно переплетёнными духовными нитями существовало всегда.
Минус сорок один, плюс – сорок
Когда выпал снег достаточным слоем, омёты сена, соломы, стога́ из полей – трактора стали таскать волокушами к ферме. Мне шестнадцать с половиной лет и меня определили прицепщиком к Ивану Кузнецову, да, к тому самому Кузнецову, который любил человека задирать, принародно высмеять, унизить. Не раз я становился для Ивана объектом публичного унижения…
К концу ноября снега навалило уже совсем порядочно. Да к тому же неожиданно ударил на редкость ранний мороз, в тот день было минус сорок один. Нам с Кузнецовым предстояло ехать за стогами километров за пять. Кабина трактора ДТ-54 не была оборудована никаким подогревом, и внутри громады железа было немногим теплее, чем на улице. Руки погреть можно было, только обхватив рукавицами выхлопную трубу трактора, когда он стоит.
Прицепили волокушу, поехали. Было часов десять, может, чуть больше. Возле магазина Кузнецов остановился. Ему тогда исполнилось лет двадцать пять. Рослый, статный, бывший моряк, отслуживший четыре года на флоте. Сильный, смелый, самоуверенный, ни от кого не зависимый, никого не боящийся. Из амбициозного рода «О́сиповичей». В магазине он купил бутылку водки «Московской» за 2 рубля 87 копеек. На улице – минус 41 градус, в бутылке – 40. Поехали дальше.
Что представляет из себя волокуша? Это два длинных троса, два конца которых прочно соединены одним кольцом, два других конца соединены другим таким же кольцом, чтоб цеплять эти кольца за шкворень прицепной серьги к трактору. В середине тросов три штанги (стойки). Тросы обводят вокруг омёта или стога, оба кольца цепляют за трактор, штанги ставят сзади стога или омёта вертикально, трактор натягивает волокушу, срывает стог или омёт с места и тросами тащит его волоком по снегу до самой фермы.
Бывает непросто сдвинуть сросшийся с землёй омёт или стог, иногда удаётся это далеко не с первой попытки, а то и к двойной тяге приходится прибегать, если в омёте уложено тяжёлое клеверное сено. Но если удалось сорвать с места, то дальше по снегу груз идёт уже легко. Тем более по проложенному следу.
Вперёд, порожняком, ехать нам минут сорок. Полдороги проехали, Иван остановил трактор, распечатал бутылку, выпили граммов по сто…
Приезжаем к намеченному стогу, Иван вокруг него объехал (окружну́лся) и остановился. Я тросы заправил, как надо, второе кольцо к серьге присоединил, пошёл штанги устанавливать за стогом, тоже – как надо. Иван стоит на гусенице, ждёт команды трогаться. Установил я штанги, свистнул, он стал потихоньку натягивать тросы. Верхний трос у меня на уровне груди, я его поддерживаю, чтоб штанги как надо зафиксировать натянутым тросом, а нижний трос утонул в снегу, зарылся, и я не вижу, что он оказался у меня между ног. Это почувствовал я, когда натянувшийся трос уже прихватил мою правую ногу ниже колена сантиметров на двадцать пять – тридцать и подтянул её к стогу. Я свистеть, но поздно: Иван уже дал полный газ, кто меня услышит из-за стога сквозь взревевший мотор. Самая сильная нагрузка – когда срывают стог с места, внутри него оснастка: стожар, баганы́, подпоры. Трос врезался в стог, вдавив в него мою ногу так, что я света не взвидел. Я ухватился руками за верхний трос, чтоб не свалиться и чтоб меня не поволокло, скачу за стогом на свободной ноге… Иван отъехал, остановился, ждёт меня, когда я выйду из-за стога… Ждал-ждал – сам пришёл…
Подал он трактор назад, ослабил тросы, я ногу высвободил, доковылял до кабины, сел, поехали… Вечером от гаража я с трудом дошёл до дома. Нога долго болела, явно трещина была и, видимо, хорошая, месяца три-четыре прихрамывал я и долго не мог бегать. До сих пор след того троса остался отметиной на голени: пятно омертвелой ткани. Хорошо ещё не сломало. Мой друг, очень талантливый поэт и врач, Анатолий Гребнев говорит мне, что молодые кости ещё гибкие, это и спасло мою ногу от перелома, да и валенок в какой-то мере смягчил…
А мораль сей «басни» такова: пить водку для «сугрева» очень опасно, когда ты связан с техникой.
Такие вот вехи созревания были расставлены на моём жизненном пути, проходя через которые, мы обретаем взрослость, опыт, зрелость, мудрость, если доживём до неё…
Убийство четырёх…
Синицы – очень любопытные птички. Однажды синица-разведчица залетела в се́нки. Когда я входил в избу, синица всполошилась, заметалась и, увидев в открытую мною дверь свет окна в избе, впорхнула вовнутрь, решив пролететь сквозь это окно. Она же не знала, что там стекло. Ударилась в стекло, забилась, не понимая, почему она не может пролететь через невидимую какую-то преграду.
Кошку, которая лежала на лавке и дремала, будто электрическим током подбросило, она метнулась к окошку, и через секунду птичка оказалась в её насмерть стиснутых челюстях. Мне удалось высвободить синицу из пасти недовольно и возмущённо заурчавшей кошки, но птичка была уже мертва… До сих пор жалко ту синицу, ставшую жертвой кошачьего инстинкта. Кого тут винить?..
Но вот другой случай, в котором виноват уже исключительно я, и нет мне за это прощения. Вспоминая это происшествие, я каждый раз ощущаю укол совести в сердце моём.
Наш двор на зиму закрывался почти наглухо крышей-времянкой, на сле́ги (балки) были набросаны жерди на расстоянии 15-20 см друг от друга, на них настилали солому тонким слоем, таким, чтоб снег сквозь не сеялся. Эту плоскую крышу называли в крестьянском быту палау́с или ещё – пелёда. Она защищала двор от снега, принимая его весь на себя, но к весне на ней лежал метровый слой, который надо было своевременно убирать, сбрасывать. Был случай, когда состарившаяся, подопревшая слега не выдержала тяжести снега, переломилась, и часть крыши рухнула. Хорошо, что произошло это ночью…
Днём под эту крышу часто залетали воробьи и выискивали на земле в сенной трухе пропитание: семена трав, накрошившиеся из сена для коровы, которое спускали с сеновала. Однажды я колол дрова в маленькую печку, толстые поленья кроил пополам, чтоб потоньше были. В это время в сенной трухе под крышей кормились воробьи. А я из какого-то дурацкого охотничьего азарта взял и метнул тонкое полешко в сторону стайки воробьёв. Метнул и обомлел: четыре воробья вспорхнули и улетели, а четыре остались лежать без движения, я их убил. Там было сумеречно. А у меня не хватило ума сообразить, что эти ловкие и юркие птички не увидят в таких потёмках летящего от меня смертоносного полешка. Я не ожидал подобного исхода и был в шоке. Понимаю, что это был момент взросления, но это был плохой момент на шестнадцатом году моей жизни!
На курсы
В селе Ашап, на центральной усадьбе нашего огромного колхоза «Урал», открылись курсы трактористов – филиал от Кунгурского ПТУ № 87. Колхозом в то время управлял самородный председатель хрущёвского типа и характера – Семён Прокопьевич Копылов, мужик крепкий и властный. Руководителем он был талантливым, и в области его отменно знали. «Урал» числился на хорошем счету. И такие курсы при колхозе (база для них имелась) придавали колхозу только дополнительный авторитет.
Мы с Иваном Малышевым, тем самым, который был на семь лет старше меня, но учился только в третьем классе, когда я пришёл в первый, поехали на лошади в Ашап записываться на эти курсы трактористов. Иван недавно пришёл из армии, отслужив три года в стройбате, в Свердловске.
Едва он появился у нас в клубе в солдатской форме, Витя Габов, человек куражливый, своего рода местный авторитет, тоже недавно отслуживший три года, но в элитных частях – в Группе Советских войск в Германии, со словами «отслужил – снимай погоны!» сорвал эти самые погоны с плеч Ивана, который вырос в невероятной нищете, и ему, конечно же, хотелось первые дни после армии покрасоваться перед девчатами в солдатской форме. Витя, хотя и делалось это в шутку, как-то унизил, мне показалось, Ивана, да ещё на глазах у всех, в клубе… Иван, конечно, смеялся со всеми вместе, но в глазах его пряталась горькая обида, смех он выдавливал из себя…
В Германию кого попало служить не отправляли, был отбор, и Виктор, соприкасаясь там с «отборными» ребятами, более развитыми в культурном отношении, поднабрался от них многого для деревни не присущего. Раздвинул свои деревенские косяки. Конечно, он выделялся среди парней деревенских, и авторитетом был не в криминальном значении, под каковым это слово пришло в широкое обращение в конце двадцатого века, когда Вити уже и в живых не было, а потому, что действительно выделялся своей «отёсанностью». В Германии он занялся спортом, поднакачался и физически был развит очень хорошо, прекрасно (лучше всех) играл в волейбол, в шахматы, в бильярд, был остроумен, симпатичен, справедлив, с чувством юмора и верховодить имел полное моральное право. Но вот были у него и перехлёсты. Ивана он обидел походя. Этот русский богатырь, Витя Габов, борец на татарских сабантуях, равных которому в течение нескольких лет не было в окру́ге, умер 20 апреля 1985 года от алкогольной интоксикации в возрасте сорока четырёх лет.
К технике меня тянуло с неодолимой силой.
В августе 1964 года я отправился в посёлок Суксун, где попытался поступить в ПТУ, здесь на двухгодичных курсах готовили механизаторов широкого профиля: тракторист, комбайнер, шофёр. Принимали в это ПТУ только с восьмилетним образованием, меня с семью с половиной классами, естественно, не приняли. От безысходности я и пошёл на курсы при нашем колхозе. Если сосед Колька (18 лет не было) сел за рычаги старенького трактора ДТ-54, окончив такие краткосрочные курсы при колхозе, то и мне хотелось.
В моём сохранившемся аттестате написано, что я окончил вечернее профтехучилище по специальности тракторист-машинист. Но это неправда, в действительности занятия проходили исключительно в дневное время, продолжительностью в полную рабочую смену.
И вот в ноябре 1964 года мы записались на курсы, мне было 16 лет, Ивану Малышеву – 23, третьим из нашей Межовки в компании оказался Анатолий Киряко́в, с 1940 года. Обучение началось 1 декабря, а закончиться оно должно было 1 декабря 1965 года.
Поскольку нас оказалось трое из одной деревни, то в интернате (исключительно так называли наше колхозное общежитие) нам отдали комнату, в которой стояли как раз три кровати; так удачно сложилось, что мы оказались отдельно от других. Так распорядился мастер нашего обучения, наш куратор Николай К., живший прежде со своей семьёй в нашей Межовке. Комната была узкая и длинная, вдоль одной стены стояли две кровати, вдоль другой кровать и стол. За этим столом мы занимались вечерами, на этом столе мы по очереди готовили на электроплитке пищу, варили супы на ужин. А завтракали и обедали в колхозной столовой при машинно-тракторной мастерской. Нам выплачивали от колхоза какую-то символическую стипендию, припоминаю, что 15 рублей. Деньги приносил и выдавал по ведомости Николай К. Выпить он был не дурак, и каждый из нас должен был «отчислить» из стипендии пятёрку ему… Считалось это в порядке вещей и никто никуда не жаловался. В день стипендии ночевал Николай обычно в нашем общежитии, на какой-нибудь свободной кровати, уйти домой «отяжелевший» он уже не мог…
Мне оставшихся денег никак не хватало на жизнь, и утром я нередко приходил в столовую пораньше, помогал двум поварихам чистить картошку, зарабатывая себе бесплатный обед…
Шура, молодая повариха, но старше меня лет, наверное, на десять-двенадцать, мне нравилась. Приятная была женщина. Я её очень уважал. Можно сказать, даже испытал робкую юношескую влюблённость. Незамужняя, она одна жила в небольшом домике. И Боря Зотов, механизатор из Баляко́вки, который всю зиму работал в МТМ на ремонте моторов, а жил с нами в интернате, почти каждый вечер отправлялся к ней в гости… После моей службы в армии я узнал, что они наконец-то поженились. Искренне порадовался за них. Боря был очень хороший человек, добросовестный трудяга, трезвенник, добрый, миролюбивый, улыбчивый.
Среди механизаторов Боря был знаменит на весь колхоз тем, что года за три-четыре до нашего с ним знакомства он (парень неглупый) почему-то решил открутить у комбайна форсунку при работающем двигателе… Очень любознательный, видимо, был. А там пятнадцатикратное сжатие воздуха внутри цилиндра, и впрыск топлива через иглу форсунки происходит под давлением 125 атмосфер… Открутил он форсунку – около дюжины передних зубов у Бориса не имелось… Шура была постарше его. Но жили они очень хорошо. Да рано Боря овдовел… Шура лет в сорок умерла от рака… И детей у них не осталось…
Покровительство моих старших товарищей – Анатолия и Ивана, постоянное их соседство и поддержка оказали на меня тогда очень благотворное влияние. Курсанты были самых разных возрастов, как на войне – и вчерашние школьники, и люди старшего поколения. Из разных сёл и деревень огромного нашего колхоза. Разного склада, разного ума, разных способностей, ну и разной нравственной начинки... Иван Никифоров из Сосновки был даже фронтовик. Ему тогда перевалило уже за сорок. Очень я его уважал! Добросовестного человека лёгкого характера, сухощавого, подвижного, всегда с чувством юмора. Жена его, кажется именем Фая, работала в их селе фельдшером. По его рассказам, была высокая, крупная. Как Иван шутил, могла его из гостей домой «под мышкой унести».
Испытав после исключения из школы состояние отверженного и униженного человека, я дал себе твёрдую установку: сидеть за первым столом и всё внимательно слушать, прилежно учиться…
Сдав в мае 1965 года экзамены по теории, мы трое пополнили ряды наших межовских механизаторов. Началась практика. Поскольку курсы считались годичными, то первые полгода мы учили исключительно теорию, а практику должны были сдавать осенью, но это уже считалось чисто формальным актом. Главное, надо было сдать теорию, устройство двигателей, ходовой части, сельхозмашины (плуги, сеялки, культиваторы), агротехнику, технику безопасности, электричество и др., всего семь предметов. Ну и вождение, конечно.
Учились мы на трактористов, и Анатолий с Иваном сели на тракторы МТЗ-50 «Беларусь». А меня определили на комбайн СК-4, поскольку в предыдущем сезоне я работал уже на комбайне штурвальным, помощником у комбайнера Геннадия Зыкова. Под его требовательным и взыскательным руководством я в один сезон прошёл очень хорошую практическую подготовку. И когда сдал на хорошо и отлично теорию по тракторам, Алексей Иванович Симонов, инженер-механик, заместитель главного инженера нашего колхоза «Урал», один из преподавателей курсов и их руководитель (потрясающе порядочный и добросовестнейший человек! Очень спокойный. Вспоминаю его всю жизнь с благоговением) попросил меня прочесть моим коллегам недельный курс по комбайнам. Хотя бы самое основное. Комбайнеров в колхозе не хватало, и небольшую группу наиболее одарённых наших курсантов решили сходу переориентировать на комбайнеров. В то время у меня была очень хорошая память, и сотни регулировок, допустимых зазоров в тракторе, комбайне, сельхозмашинах я знал наизусть.
И вот вчерашним своим товарищам-однокурсникам я читаю «лекцию» по комбайнам. Слушателей набралось человек семь-восемь. И что удивительно, они слушали доброжелательно и воспринимали с доверием то, что я им рассказывал. Делился практикой штурвального, своими наблюдениями. А для теории у меня был солидный фолиант, очень хорошая книга с чертежами и схемами, подробным описанием ухода за комбайнами: «Комбайны СК-3, СК-4».
Невероятно, однако, этот короткий и спонтанный курс вписали нам в Аттестат отдельным предметом.
Не подвёл я его
И вот я тракторист-машинист. Комбайнер. Комбайн мой отработал всего один сезон, был, по сути, новым.
В тот год, когда я окончил курсы, Геннадий по семейным обстоятельствам уехал из колхоза «Урал» в другой, нашего же района, в деревню Губаны. Где трагически погиб, когда я служил в армии. Геннадий вёз на тракторе МТЗ-50 прицепную двухколёсную цистерну с водой на молочнотоварную ферму, стояла зима, дорога проходила по краю карстовой воронки, каковых в Губанах и в Опачёвке не считано, цистерну-двухтонку по снегу стянуло в глубокую яму, она без труда утащила за собой и трактор. Он перевернулся и упал на цистерну кверху колёсами… И Геннадий, и ехавшая с ним в кабине на работу доярка погибли, оставив сиротами детей, по двое и в той и в другой семье… До сих пор сердце сжимается от скорби по этим так нелепо погибшим людям.
Начался сезон жатвы 1965 года. Работаю на закреплённом за мной комбайне. В первый мой сезон самостоятельной работы штурвальным у меня был Лёня Машинко́в[5], 1938 или 1939 года рождения… Шли первые дни августа, наступила самая горячая пора уборки. Вдруг, вижу, мчится по сжатому полю мотоцикл «Урал» с коляской, подлетает к нашему комбайну госавтоинспектор Рудаков из Орды, из района. Его боялась шоферня, как огня, строг был. Любителей выпить за рулём – наказывал беспощадно, дырявил талон, что после трёх проколов вело к утрате прав... Я остановил комбайн, спустился с площадки, подошёл к нему. Он снял с рук свои здоровенные и очень представительные краги с широкими раструбами (наверное, единственные в районе), поздоровался со мной за руку. Говорит, что без прав мне работать никак нельзя, не положено, и права́ мне дать тоже пока нельзя, потому что я несовершеннолетний, только 17 лет. Но, говорит, в качестве исключения права он мне всё-таки выписал, потому что работать на комбайне некому. И прямо тут же вручает мне серые корочки – «Удостоверение тракториста-машиниста третьего класса» – и снова жмёт руку, но со словами: «Ну, ты уж меня не подведи!»
Не подвёл я его. В этот сезон занял шестое место по району среди молодых комбайнеров, и ко Дню работников сельского хозяйства наш колхоз «Урал» премировал меня костюмом. Хорошим костюмом, он так ладно сидел на мне, словно был индивидуального пошива. Это оказалось настолько неожиданно! Впервые в жизни появился у меня костюм. Я заметно приподнялся в собственных глазах.
В тот сезон мы, три комбайнера, успешно и рано справились с уборкой хлебов в своём Межовском участке. Меня с моим комбайном откомандировали на подмогу коллегам в Красный Ясыл, за тринадцать километров, где я отработал дней пять. А оттуда ещё раз перебросили уже в Сосновский участок, который граничил с Межовским с западной стороны. Здесь поля были лесные, но пшеница уродилась неплохая.
Заехали мы с Лёней Машинковым на массив, только начали обжинать его закрайки, делая первый круг, – заморосил дождик. Всё, жать стало невозможно: колосья намокли. Оставили мы комбайн прямо на полосе, сели в самосвал, который должен был отвозить от нас зерно, и уехали домой. Прошло несколько дней, ненастье не прекращалось. Стало ясно, что сосновцам мы уже ничем не поможем, и что комбайн надо вызволять из лесного плена и угонять домой, пока его там не растащили какие-нибудь хулиганы.
Прошли мы с Лёней пешком километров семь, может, чуть больше. Нашли свой «степной корабль», осмотрели – всё на месте. Завели, поехали. Называется, «поехали». На колёса тут же намотало глыбы жирной земли, скреплённой хлебными и травяными стеблями, и машина наша с трудом продвигалась черепашьим ходом. Только перед сумерками выехали мы, наконец, с полей на дорогу к посёлку Рогожниково (деревушке в 12-14 домов), впереди нас ждали ещё пять километров пути. Но они уже не пугали нас, это ж не пашня, дорога, хотя и раскисшая, но дорога. Остановились перед деревней, решили перекусить, пока светло. Раскрыли свои полевые сумки: хлеб, яйца варёные, молоко, солёные огурцы – традиционная полевая еда.
Перекусили, надо ехать. Я на кнопку стартера нажал – раздался характерный металлический звяк внутри, и стартер перестал крутить маховик двигателя. Причина не известна. Мотор как запустить? И вокруг этого медвежьего угла нигде никакой техники, никакой помощи… Некому дёрнуть нас, чтоб завестись с буксира. А уже темнеть начало. Хорошо, у нас была переноска. Подключили к аккумулятору, Лёня светит, я кручу болты, снимаю стартер. Что-то звякнуло, упало под мотор. Стали искать. Оказывается, штифт из вилки стартера выпал, разболтало клёпку. Вставил я его в гнездо, торец расклепал молотком, насколько удалось в этих походных условиях. Поставил стартер на место. С замиранием сердца – Господи благослови! – нажимаю кнопку. Мотор завёлся, запустили. Поехали. А в бункере зерно, которое мы нажали, когда заехали на массив, ерунда какая-то, конечно, однако…
В деревне остановились возле дома Николая Николаевича, нагулянного сына Фёдора Никандровича, а попросту в народе – Кольки посёльского. Он очередной раз парился на севере области где-то около Ныроба на зоне, а Нина, его жена, одна мучилась с хозяйством: корова, овечки, куры, огород, покос, дрова и т. д. И ничего не разрешал уменьшать, боялся, видимо, что Нина может загулять без такой нагрузки. Я Нине говорю: «Давай пару пустых мешков, пшеницы тебе нагребём».
Нагребли, затащили во двор. Ещё осталось в бункере несколько вёдер, но больше не стали возиться, поехали домой...
Мне было лет одиннадцать-двенадцать, когда однажды этот Колька посёльский с Ниной, по дороге домой, на лошади, зимой, проезжая мимо нашего дома, заехали к нам, «с папкой повидаться». Николай был поддатый. У нас добавил. Бутылку распечатали, или у Кати бражка была, не помню. Но сидели с Фёдором Никандровичем за столом, выпивали, разговаривали. Николай всё бравировал, поддевая маму: «Мы с тобой, Женя, меченые!..» Подразумевалось, естественно, то, что оба в заключении побывали. Разница была только в том, что Колька года два или три отсидел по уголовной статье за избиение своей жены (женщину избил – герой!), а мама – по политической статье, «за язык», и десять лучших лет своей жизни. А тут он ставил маму на один с собой уровень… Конечно, это я потом уже всё осознал.
А в тот момент я лежал на полатях нашей избушки и сверху наблюдал и слушал. Вдруг Колька вскочил (наверное, Нина что-то сказала, а ему не понравилось) и ни с того ни с сего ударил её по лицу ребром ладони. И вижу, как у Нины под левым глазом синяк лиловый наливается, просто мгновенно. Зверь был этот Колька… Пастуховщина, одно слово. Бедная Нина пережила с ним, наверное, немало мук и страданий.
Вот мы с Лёшкой Машинко́вым нагребли ей пару мешков пшеницы. Она ждёт Николу своего из заключения, показывает нам его портрет, присланный им, написанный на зоне красками самодеятельным художником. Пишет Никола жалостливые письма Нине, клянётся в любви, просит помощи, посылочку, жалуется на здоровье. В то время ему было близко к пятидесяти годам. Работал в пожарной охране зоны…
А вернётся на волю и всё встанет на круги своя…
Габов Вовка – Владимир Иванович
Пройдёт два года, и весной 1967 года я пересдам на права второго класса, получу уже зелёное удостоверение, подписанное тем же Рудаковым. Но мне оно, увы, не понадобится, дальше моя жизнь пойдёт по другой колее…
На второй сезон штурвальным мне назначили восьмиклассника Вовку Габова. Шустрый малый, всего на три года моложе меня.
Однажды у нас полетела у жатки секция режущего аппарата. Это нередко случается: попадёт камушек и готово, либо сегмент ножа оторвёт, либо чугунный палец секции обломит. И потянулась за комбайном полоска нескошенных стеблей. Остановил я комбайн, приподнял жатку на необходимую высоту над землёй, схватил запасную секцию, ключ гаечный, нырнул под мотовило, меняю сломанную секцию на новую, тороплюсь, каждая минута – золото, погода отличная, соперники (два комбайна) жнут, а у меня остановка… Им в радость. Соревнуемся же! Мне надо два болта открутить, снять сломанную секцию, поставить новую и снова прикрутить эти два болта. Работы минут на пять-семь. Мотор даже не глушу, хлопает на малых оборотах…
Плющение зерна в комбикормовой промышленности используется для повышения питательной ценности комбикормов. Как правило, плющению подвергается предварительно обработанное зерно, которому придают, например, при гидротермической обработке (ГТО) вязкопластические свойства. Этот процесс заключается в нагреве увлажненного зерна в микроволновом диапазоне инфракрасного излучения. В результате содержащаяся в зерне влага переходит в псевдопарообразное состояние, давление внутри зерна возрастает, оно вспучивается и становится пластичным. При последующем плющении зерно взрывается и приобретает микропористую структуру. Для плющения зерна используется специальное с/х оборудование. Также для хранения необходимы специализированные помещения и техника.
|
Вовка забрался на моё сидение, за руль взялся, примеряется, осваивается…
Вдруг все механизмы комбайна заработали. Это Вовка включил рычаг молотилки. Меня подхватило мотовилом и потащило в жатку, где шнек закрутился, играя зеркально отполированными стальными пальцами. Левую мою руку между локтем и кистью цапнуло режущим аппаратом. Я заорал, и хорошо, что Вовка тут же дёрнул рычаг обратно. Конечно, в данном случае трюк был не смертельный, сработали бы предохранительные муфты (надеюсь, должны были сработать), но синяков и ссадин понаставило бы, а то и руки могло переломать шнеком жатки. Отделался лишь памятным порезом мякоти на левом предплечье. За полсотни лет шрам почти зарос, едва заметен теперь. Могло быть хуже, если бы Вовка включил скорость и пустил комбайн вперёд, на меня, и при этом растерялся…
Известен случай, когда парню вот так шкивом вариатора ходовой руку оторвало, что-то он там делал, то ли смазывал, то ли гайки подтягивал, а в этот момент без предупреждения мотор комбайна запустили…
Мне, когда я штурвальным у Геннадия работал, грабли́ной соломонабивателя памятно сошлось и тоже по левой руке, только по кости…
А дело было так. Закончили мы один клин жать, стали переезжать на соседний лоскут того же поля, ну, может, метров сто – сто двадцать. Я, пользуясь тем, что Геннадий механизмы молотилки выключил, заскочил в копнитель, чтоб с днища его сгрести накопившуюся поло́ву (отходы при обмолоте зерна, мякина), под тяжестью которой уже плохо срабатывал сброс соломы[6]. Левой рукой без опаски ухватился за «доску отсекателя», по-моему, так она называлась. Конечно, это не деревянная доска, а металлическая плоскость длиной на ширину копнителя, и по ней обмолоченная солома, поступающая из молотилки по клавишам соломотряса, сдёргивается в копнитель двумя непрерывно работающими грабли́нами соломонабивателя. Держусь я, значит, рукой за плоскость, а ногой сгребаю спрессовавшуюся полову с днища копнителя на землю. Своею тяжестью она уже нарушала баланс днища, и оно с трудом опрокидывалось при сбросе соломы. И вдруг – сильнейший удар мне в руку. Геннадий не знал, что я в копнителе. А мне из копнителя не видно, что он уже заехал на новый массив. Заехал и сходу включил молотилку. И удар двух зубьев левой граблины пришёлся мне в руку.
А между зубьями граблины и плоскостью, на которой лежала моя рука, зазор миллиметров двадцать. И один зуб угодил мне в самую кисть, где толщина кости, конечно, уж никак не двадцать миллиметров, а гораздо толще, около сорока. Кость мне пробило глубоко. Удар был мгновенный и такой болезненный, что я не помню, как выкатился из копнителя на землю, зажал кисть правой рукой и, изнемогая от невыносимой, просто невыносимой боли, вполне сравнимой, наверное, с ранением в бою, пошёл в перелесок, чтоб никто не видел моих невольных слёз. Но крови почти не было. Ладно, как-то всё обошлось, инвалидом не остался… Техника. С ней нужна особая осторожность, глаз да глаз, и – трезвое внимание…
12 июня 2016 года в Межовке впервые в её истории праздновался День села. Из сотни домов на начало шестидесятых годов сейчас осталось меньше половины – 36 или 37. Но народу много съехалось. Был там и Вовка Габов – Владимир Иванович теперь. Сын, кстати сказать, Ивана Мироновича и брат Виктора Габова, когда-то отслужившего в Германии нашего кумира. В разговоре со знакомыми мужиками вспомнил я со смехом Володину оплошку, показывая шрам на руке, Володя страшно засмущался, трясёт головой, морщится, устыдился, помнит…
В тот день узнал я, что этой весной умер Иван Малышев, мой однокурсник, безропотный добросовестный труженик, а Толя Киряков без вести пропал ещё в мае 2010 года, за пару недель до своего 70-летия. Видели люди, что пьяненький прошёл по улице за деревню в сторону болота и не вернулся. То ли заблудился где-то в лесу и умер от переохлаждения, то ли завалился в какую-нибудь яму… Искали ходили, конечно, да так и не нашли… Там дикие травы в человеческий рост, попробуй наткнуться на тело лежащего в них человека… И вороны, что удивительно, не показали такое место. Какая трагическая судьба.
Мать Анатолия, Клавдия, в его детстве погибла на сеялке в ночную смену, тоже в мае, конец головного платка подхватило в темноте валом высевающего аппарата, намотало и задушило, крикнуть не успела. А может, и крикнула, да не услышал тракторист, мотор же ревёт… А верёвки сигнальной или не было, или дёрнуть за неё Клавдия не успела. Всё же в таких случаях происходит неожиданно и быстро, а человек теряется…
Вот какая она – в деревне жизнь крестьянская, и, конечно же, об этом надо писать. Как нелегко достаётся хлеб, какими тяжёлыми усилиями он добывается. И если, случается, пьют деревенские люди, то не от хорошей жизни пьют, не от бескультурья, а от своего каторжного и беспросветного труда, далёкого от утончённой культуры, но всегда граничащего с тяготами, чрезмерными усилиями мышц и души, а нередко и с риском для жизни… А улучшения, просветления, облагораживания они не видят даже в далёкой перспективе. Разве не писательский долг – сказать об этом?
И не из квасного же или презренно-навозного патриотизма ценю я высоко труд Микулы Селяниновича, то есть – крестьянина, считая его профессию (тысячный раз готов в этом признаться!) по значимости первой в ряду всех других, а потому, что сам испытал я этот труд с малых лет и через это понял, прочувствовал и оценил его великое значение, его непреходящую вселенскую важность! Потому что страшнее голода нет ничего!
Вот потому и мечтаю о памятнике русской деревне, которого она, конечно же, давным-давно достойна, выстрадала. Несколько лет я вынашивал этот образ, прежде чем воплотился он в строчки:
Памятник русской деревне
Женщина, дед и подросток
Тянут с натугою плуг…
Всё объясняется просто:
В России – военный недуг.
Сзади, на по́ручах плуга, –
Солдат с деревянной ногой:
Увы, из военного круга
Не вынес награды другой.
Ора́таям этим народным
Теперь недосуг отдыхать:
Чтоб клин[7] не остался
бесплодным,
Кормилицу надо вспахать...
И полюшко способом древним
Вот пашут – дай, Господи, сил!
Памятник русской деревне
Мог бы – из бронзы отлил:
Женщина, дед и подросток
(Да будет им в бронзе покой!)…
На плуг налегает всем ростом –
Солдат с деревянной ногой.
02 – 11 января 2009
За годы Великой Отечественной войны, по сельсоветам Ординского района, из каждой сотни призванных на войну не вернулось с полей сражений 76 человек! Можно представить, какой трудовой потенциал потеряла деревня, можно понять, почему заросли поля, на которых золотилась хлебная нива, паслись тучные стада…
Анекдот в анекдоте
С разных деревень нашего огромного колхоза «Урал», в установленной очерёдности, мужики пригоняли свою технику на зимний ремонт в мастерские центральной усадьбы, и на это время обосновывались в колхозном интернате. Некоторые по целому месяцу здесь обитали, навещая родимый дом только по воскресеньям. Механизаторы одной деревни, когда их накапливалось в интернате два-три человека, обычно группировались в одну компанию и ужин готовили вместе. Обедали всегда в колхозной столовой при мастерских, кормили здесь недорого и сытно. Разные компании земляков в интернате ужинали за длинным столом, однако все одновременно, так было удобнее. А вот посуду после артельного ужина мыл всегда очередной общий дежурный.
В этот вечер дежурил межовский тракторист Коля Тёплых, тот самый, с которым полтора года назад я работал прицепщиком и мы не могли запустить мотор из-за скопившегося в поддоне конденсата. В конце ужина шофёр из Сосновки, Витя Цаплин, вернувшийся из очередного рейса, рассказал смешной анекдот. Все отхохотались дружно и стали выходить из-за стола. Один Коля Тёплых не рассмеялся, не улыбнулся, хотя слушал анекдот внимательно и серьёзно, он вообще редко смеялся.
Кто-то после ужина развалился на кровати поверх одеяла: книжку почитать, газетку полистать, картинки в журнале посмотреть, кто просто поваляться в уюте и тепле, намёрзнувшись за день на работе; некоторые вышли в холодные се́нцы покурить на морозе, в комнате не курили. Гнулся к концу 1965 год, телевизоры тогда ещё и в собственных-то домах были редкостью, а в колхозном интернате такого чуда и подавно не могло быть. Да и показывали телевизоры на селе ещё очень плохо. Поэтому вечерний свой досуг в интернате каждый устраивал по своему разумению.
Дежуривший Коля отправился на кухоньку мыть посуду, слышно было, как он там сосредоточенно назвякивает мисками, ложками…
Прошло после ужина минут около десяти-пятнадцати, кто выходил покурить – уже вернулись, поёживаясь от холода, тоже улеглись на кровати. Неожиданный Колин смех как ветром подхватил с кроватей нескольких – видимо, самых любопытных – мужиков: они побежали смотреть, чему с таким детским простодушием засмеялся Николай Андриянович, рассмешить которого было практически невозможно. Но ничего смешного на кухоньке они не обнаружили.
– Коля, чё у тебя стряслось? – спросил в недоумении Цаплин.
– Да анекдот-то шибко смешной ты рассказал! – вскинулся весело Коля, глаза его блестели.
Те, кто выбежал, так грохнули, что тут уж и самые ленивые не выдержали и пошли посмотреть, что там за комедия разыгралась.
Запуск в морозы
В последние десятилетия у нас зимы тёплые, по-настоящему морозных дней бывает мало[8]. Техника автомобильная и прочая на улице стоит, и моторы без проблем запускаются, потому что есть прогревающие устройства, незамерзающие жидкости охлаждения.
А я вот припоминаю годы, когда начал сам на технике работать. Тракторы ДТ-54 ставили мы на ночь в деревянный гараж вместительностью на три машины. Горячую воду из радиаторов сливали в специальную 200-литровую бочку с вырезом для зачерпывания ведром, вмонтированную горизонтально в кирпичную печку. Антифриз в те годы был непозволительной роскошью, разве что военные пользовались им...
Утром рано приходил дежурный тракторист, разводил в печке огонь и нагревал воду, в которой плавали сверху мазутные разводы. Гараж от мороза мало спасал, в нём было лишь чуть теплее, нежели на улице. Но слитая вечером из моторов горячая вода не успевала за ночь замёрзнуть, разве что ледком покрывалась в очень сильные морозы. Утром её, заново нагретую, заливали в радиатор и запускали мотор. Пусковой одноцилиндровый двухтактный движок, случалось, подолгу ревел надсадно, с трудом прокручивая основной двигатель, который никак не хотел запускаться, выхаркивая из выхлопной трубы шлейф седого дыма от невоспламеняющейся солярки. Наконец, двигатель схватывал, с натугой начинал развивать собственные обороты, бешено рыча и выпуская кольца уже чёрного дыма, а потом и вовсе переставая дымить. Тракторист с облегчением вздыхал – завёлся мотор. Прогрев двигатель, тракторист выезжал на работу. Обогрева в кабине не имелось, и температура была, что и на улице, только от железа было ещё холоднее, ноги в валенках мёрзли от стального полика… Разве что от ветра спасала такая кабина.
Но ещё труднее при запуске мотора приходилось шофёру Василию Андреевичу Рогожникову, который работал на машине ГАЗ-63. Трактористам нередко приходилось с ним ездить в его открытом кузове в Ашап, на ремонт техники. Газик свой он оставлял на ферме, возле кормокухни, в которой по утрам дежурная доярка кочегарила котёл, нагревая воду для нужд фермы. Минус 20 градусов и ниже в те годы было нормой. Минус 10 считалось уже тепло. А нередко в Никольские, Рождественские, крещенские, Сретенские морозы (декабрь – февраль) доходило до сорока, а то и больше.
И на таком морозе Василию надо было запустить мотор, нагреть металл, не дать во время запуска хотя бы замёрзнуть воде в радиаторе, в блоке… «Ритуал» запуска был очень непрост. Вася приходил и начинал прогревать мотор, промёрзший за ночь капитально и абсолютно. Под поддон картера ставилась разведённая паяльная лампа, которая нагревала масло и частично весь мотор, по крайней мере, размягчая, ослабляя в железе стылость.
В раскочегаренном титане кормокухни грелась вода. Вася набирал (находились и помощники-добровольцы из тех, кому предстояло на машине ехать) горячую воду, заливал в радиатор, при этом сливной краник оставался открытым, чтоб вода шла напроход, от промороженного железа остывала она мгновенно и вытекала уже холодной. А горячую приносили ведро за ведром, заливали, прогревая водой двигатель. Мотор вмещал около трёх вёдер, пропускать приходилось иногда до семи вёдер.
Наконец краник перекрывался, начинался запуск. Кто-нибудь крутил мотор рукояткой, водитель помогал из кабины стартером. Действовать надо было слаженно и быстро, ибо на таком морозе вся подготовка могла пойти насмарку в считанные минуты. И тогда бы пришлось всё начинать по второму кругу. Иногда мотор запускался быстро, иногда шофёру приходилось понервничать. Иногда в воздухозаборник, для облегчения запуска мотора, заливали немножко медицинского эфира, если удавалось раздобыть таковой.
И вот мотор запущен, усаживались каждый на своё место: двое счастливчиков (уважаемые, авторитетные, приближённые к водителю, начальствующие и т. п.) в кабину – двое вместо одного, теснились, остальные в кузов. Набрасывали к переднему борту немного соломы, ложились на неё, прижимались друг к другу и так ехали 16 км. Иногда сильно промерзали, иногда не очень…
Промашка Коли
Однажды этот Коля Тёплых на своём специфическом и капризном «стиляге» работал летним жарким днём возле деревеньки Никитовки (теперь и место не найдёшь, где жили там люди). Что Николай наш делал на том поле, мне – неведомо, скорей всего, культивировал пары, может, дискова́л, поскольку один работал, без прицепщика.
Повариха тракторной бригады приехала на лошадёнке, запряжённой в дрожки, привезла обед в двух изрядно помятых, потому и списанных воинских термосах, каким-то чудом доставшихся колхозу, накормила сытно Колю, уехала к другим. Он, как водится, перекурил неспешно после хорошего обеда, похмыкал, привычно потянулся с шутливой мыслью «бабу бы теперь…», сплюнул, зевнул и стал заводить мотор. В жару горячий дизельный мотор даже не с пол-оборота, а – с четверти оборота запускается.
Человек прямолинейный, без тонких связей, Коля установил рычаг газа без всякой надобности почти на максимум, привычно намотал на шкивок пускового движка шнур (который мы в шутку прозвали стартёром), перед рывком шнура – для устойчивости – ногу утвердил на башмаки гусеницы и дёрнул. Основной двигатель мгновенно завёлся сразу за пусковым – подхватил трактор и погнал его по полю, и пускач тоже ревёт…
Не посмотрел Коля, что «стиляга» у него стоит с включённой скоростью, а положено проверять рычаг и ставить на нейтралку, это уж перед запуском мотора первая заповедь тракториста. Видимо, так мужику хотелось есть, что, увидев повариху, он заглушил «стилягу» прямо на скорости да забыл про это.
Опорным катком проехало Коле по ноге, по носку, придавило пальцы к гусенице, это потому, что нарушил он и вторую заповедь тракториста – при запуске мотора не ставь ногу на гусеницу…
Трактор отъезжает всё дальше, но вдогонку за ним побежать на одной ноге Коля не может. А впереди-то глубоченный Веселушинский лог, уклон метров тридцать, да крутущий, не лог – пропасть, и «стиляга» на полных оборотах чешет прямо к этому логу. Раскорячился Коля посреди поля и от боли да горькой беспомощности только руками машет, чуть не плачет: даже ему, тугодуму, нетрудно оказалось представить, как сейчас его трактор с крутого склона кувырком пойдёт… Не расплатишься до конца жизни, Николай Андриянович, за эту кучу проклятого железа!
Не иначе как на счастье Колино, тёзка его, Никола-татарин проходил недалеко по дороге. Шёл он домой с рыбалки на реке Сып, увидел, что произошло, бросил свои удочки с уловом на землю, дёрнул наперерез «стиляге», догнал его. Рискуя быть покалеченным, изловчился, вскочил сзади на прицепную серьгу, между трактором и прицепным орудием, и через открытое заднее окошко полез в кабину, дотянулся до рычага газа (в отличие от ДТ-54, у «стиляги» он был далеко от края кабины, в центре панели, через боковую дверцу не достанешь – гусеницей тебя зацепит). Отчаянным мужиком оказался недавний зэк, рисковым, заглушил мотор, остановил трактор…
Много с этим Колей Тёплых случалось разных приключений, обо всём и рассказать невозможно. А вспоминать об этом случае он – не любил; если же кто вспоминал, то очень на того сердился. То опускал, то вскидывал резко голову кверху, поджимал губы, и при этом непрерывно «наяривал» коленкой. Такая у него была привычка.
Безвредный простодушный человек, добросовестный трудяга, он прожил долгую жизнь, умер в 2016 году, немного не дотянув до 90-летия.
Поездка на Украину
У Фёдора Никандровича был младший брат Иван, в тридцатых годах он, младший командир Красной Армии, служил на старой польской границе, недалеко от города Олевска Житомирской области. Здесь он женился на Марусе, обзавёлся семьёй, у них родилась дочь Валя. Но Ивана репрессировали, десятилетний срок он отбывал на Дальнем Востоке, где и умер в сороковых годах, не дожив до освобождения всего какой-то год.
Валя, дочь Ивана, и Аня – дочь Фёдора Никандровича, моя сестра по матери, были двоюродными сёстрами. Аня списалась с Валей и к осени 1965 года вместе с трёхлетним сынишкой Валерой уехала к ней в Олевск, районный городок. Здесь она без проблем устроилась на работу в роддом, по своей специальности, жила на квартире. С Геннадием она развелась, он всё более спивался. Уже в двухтысячных годах я услышал от моего близкого друга и коллеги, писателя Ивана Гурина, который знал Геннадия, в молодости вместе бегали на районных соревнованиях по лыжам, что спился Геннадий окончательно, жил с какой-то женщиной в деревне Забродовке, в восьми километрах от Уинского, и в зимнюю пору, в поле, на дороге из Уинска в Забродовку был убит хулиганами-подростками.
В марте 1966 года мы с мамой отправились в Олевск, который стоял на реке У́борть, навестить Аню. До этого я нигде не бывал (не считать же за романтическое путешествие побег из дома в детстве). Жила Анна на квартире у Прасковьи Григорьевны Чудое́вич (тёти Паши), которая родом была из Закарпатья, высокая, костистая, мощная женщина, довольно грубого склада, с зычным, гортанным голосом. Одинокая, бездетная, очень простая женщина лет под пятьдесят. Работала на фарзаводе (фарфоровом заводе), который выпускал электроизоляторы. Выполняла там тяжёлую физическую работу. По ночам, в какой-то технологический момент, заводские трубы изоляторного полыхали огромными факелами, вырывающимися из них. Зрелище для меня, деревни, оказалось завораживающим.
Тётя Паша была совершенно безграмотной, не умела даже расписаться, на русском говорила с трудом, не скоро поймёшь, что скажет, но при этом помимо родного знала немецкий и еврейский языки. Евреи составляли в городе очень значительную часть населения. Рассказывали похожую на анекдот байку, что один из них работал простым шофёром и поэтому его знал весь город. Правда, городок был небольшим, районным, в нём даже автобусного сообщения не имелось.
После я не раз ещё приезжал в Олевск, побывал и на еврейском кладбище, где во время Великой Отечественной проходили массовые расстрелы. Жители Олевска, украинцы, мне рассказывали с недоумением, как в годы фашистской оккупации шесть немецких солдат конвоировали на расстрел несколько сот евреев (по одним слухам, шестьсот, по другим, даже восемьсот человек). И вместе с возмущёнными рассказчиками я был поражён тем, что никто, никто из нескольких сот покорных евреев не бросился на этих шестерых конвоиров. Видимо, каждый дрожал за свою собственную шкуру, и в итоге погибли все…
У тёти Паши имелась хата с двумя комнатами и кухней. Хату окружал небольшой сад с несколькими фруктовыми деревьями: яблони, груша. Каждый день, пока я там гостил, запекал в печке яблоко и съедал. Очень вкусно было! Периодически тётя Паша (самым примитивным способом, без аппарата) гнала горилку и, видимо, потихоньку продавала её. Охотников хватало, хотя горилку гнали, наверное, в каждой третьей хате. Бутылка стоила два рубля, почти на рубль дешевле «казёнки», то есть заводской водки, и была у честной хозяйки чуть покрепче «казёнки».
Сыну Ани, Валерику, исполнилось четыре года, он посещал садик, было забавно слышать, как он уже лопочет на украинском языке: «як я зляка́вся» – как я испугался. Валера был копией Геннадия, но совершенно белоголовый. Возможно, пьянство отца сказалось на том, что глаза у Валеры бегали и один немного косил. Было решено в эти дни окрестить его. Крестили у священника на дому, вечером, по темноте, конспиративно. Я был крёстным, тётя Паша – крёстной, таким образом, мы с нею стали кум и кума.
Мама очень легко сошлась с тётей Пашей и сдружилась с нею. Мне кума подарила рабочие очень прочные кожаные спецботинки, думаю, едва ли не в нашем Кунгуре на кожкомбинате сшитые. Это ей такие выдали на фарзаводе. Но были они огромной величины, сорок пятого или даже сорок шестого размера, и хотя в деревне мне их уменьшил Митя (по прозвищу – Хитромудрый), но на комбайне я в них поработал мало: от некачественной Митиной работы они очень скоро «разинули рот»…
Следующим летом кума побывала с Аней в нашей уральской Межовке.
В январе 1990 года беда привела меня снова в Олевск. Шагаю по улице городка, а навстречу мне сгорбленная старуха, идёт прямо на меня, посторонился, чтоб пропустить её, она ко мне. Остановился в недоумении. Она спрашивает: «Вы брат Анны Фёдоровны?» – «Да. Кума?! Тётя Паша, кума!» Передо мной стояла усохшая сгорбленная старушка с простой палкой в руке, на которую она опиралась. Это было всё, что осталось от физически сильной величественной женщины. Укатала жизнь, согнула вредная работа. Неизменным осталось только её доброе, отзывчивое сердце. Недаром же сказано святыми отцами: душа – единственное твоё сокровище, больше тебе ничего не принадлежит.
Она брела в дом умершей от инсульта Ани проститься с нею перед невозвратной дорогой. Сама она проживёт ещё несколько лет, завещав хату квартирантке, которая будет ухаживать за нею эти годы. Небольшая хата из двух комнат и кухни была главным достоянием всей нелёгкой жизни Прасковьи Григорьевны.
В Москве (на обратном пути) у нас с мамой оставалось до поезда приличное время, и мы записались на экскурсию. По дороге нашу группу сфотографировали у Большого театра, а в конце часовой или полуторачасовой экскурсии уже выдали готовые фотографии. Память.
Памятным оказался и наш поезд, шедший куда-то в Сибирь. В нём ехала большая группа завербованных, они пьянствовали, дрались, нагоняя на пассажиров страх и ужас, дело едва не доходило до поножовщины. Было такое впечатление, что все они недавно освободились из заключения. А что все они побывали в заключении – это абсолютно точно. Об этом свидетельствовала их развязная блатная речь и наглое поведение.
Мы пошли в вагон-ресторан покушать. Там этой братвы было полно. Один из них сидел через столик от нас, двое приятелей его в какой-то момент на время отлучились. Официантка принесла ему бутылку водки, и, когда ставила на стол, он бесцеремонно обхватил левой рукой девушку за талию, привлёк грубо к себе, а другой рукой очень ловко (не помеха опьянение) вытащил у неё из кармана передника десятирублёвую купюру. Я смотрел на эту сцену, разинув от удивления рот. Хорошо, что у меня хватило ума (скорее испуга?) не объявить официантке об этой карманной краже…
Люблю отчизну я
Комбайн я ставил на ночь иногда возле своего дома, чтоб не гонять лишних два километра до гаража или до склада и не мерить после этого до дома ногами лишнее расстояние, теряя понапрасну время. Однажды делаем с моим штурвальным Вовкой технический уход, погода не позволяла жать, и вдруг он читает ни с того ни с сего (нахлынуло?) стихотворение Лермонтова:
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит её рассудок мой.
Он всё стихотворение прочёл по памяти. Это меня так поразило и запомнилось! У меня отношение к этому стиху через Вовку одномоментно сложилось новое, какое-то особое. Я неожиданно проникся к нему по-другому, наверное, уже через какой-то свой опытишко жизненный, по сути-то начинающейся ещё только жизни… Мне той весной исполнилось восемнадцать.
Люблю дымок спалённой жнивы,
В степи ночующий обоз
И на холме средь жёлтой нивы
Чету белеющих берёз.
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно[9]…
После меня, уже взрослого, поразит стихотворение А. Твардовского «Рожь», хотя было оно у нас в Родной речи за четвёртый класс:
Рожь, рожь... Дорога полевая
Ведет неведомо куда.
Над полем низко провисая,
Лениво стонут провода.
Рожь, рожь – до свода голубого.
Чуть видишь, где-нибудь вдали,
Ныряет шапка верхового,
Грузовичок плывет в пыли.
Рожь уходилась. Близки сроки.
Отяжелела и на край
Всем полем подалась к дороге,
Нависнула – хоть подпирай.
Знать, колос, туго начиненный,
Четырехгранный, золотой,
Устал держать пуды, вагоны,
Составы хлеба над землей.
Это былинное полотно я часто видел с самого раннего детства, поскольку вырос на просторах колосящихся полей. Помню, как Виктор Тёплых, посёльский бригадир, отец Люськи, одноклассницы, на лошади верхом – незабываемая картинка – мчался вдоль полевой дороги наперегонки с грузовичком ЗИС-5, везущим зерно… А хлебное поле начиналось в полусотне метров от нашей избы. И когда на него заезжал комбайн жать хлеб – это было целое событие, пропустить которое было невозможно, и мы, детвора, бежали смотреть, как работает техника… А если ещё удавалось прокатиться, это было вершиной детского блаженства…
Межовские просторы, которые открывались взору от Шестого поля, с «Титковой шишки», называемой иначе ещё «Острая гора», – воздействовали на душу совершенно особым образом, вливая в неё неосознаваемую закваску любви к родному краю.
А с той Горы такой простор,
Что мало дня – окинуть оком…
Видимо, здоровая духовно-нравственная основа человека формируется из наслоений жизненного опыта и сочетания его с лучшими плодами художественной, интеллектуальной деятельности личности…
Вернусь, однако, в свою начальную школу, в тот год, когда на парней Ваньку, Мишку, Сашку и Витю Зелёнкина я смотрел глазами первоклассника.
Витя Зелёнкин окажется самым примерным и успешным учеником, получит среднее образование, после четвёртого класса он будет три года ходить в школу за пять без малого километров (это от его дома) в Ключики, а после седьмого – за шестнадцать километров в Ашап. Из всех он выделялся какой-то спокойной зрелостью, серьёзностью. Думаю, что очень важное значение в наставничестве, в воспитании его трудолюбивой и порядочной души сыграла его религиозная няня, старшая сестра его матери – тётка Маня.
После десятилетки Витя поступит в Троицкое авиационно-техническое училище и станет лётчиком гражданской авиации – авиационный техник, бортмеханик. С годами повысит квалификацию, окончит Киевский институт инженеров гражданской авиации… Отлетает положенные годы, уйдёт на пенсию, перед распадом СССР вернётся в 1990 году из Туркмении (Чарджоу) на свою малую родину, устроится инженером в колхозе «Урал», в том самом селе Ашап, где учился когда-то в средней школе. А после, уйдя окончательно на пенсию уже по возрасту, займётся пчеловодством, станет на своей старенькой «Ниве» привозить мёд на продажу в Пермь, здесь у него сложится своя постоянная клиентура, которая будет ему доверять и покупать его качественный и добротный мёд.
Приезжая в Пермь, он будет звонить мне, извещая о прибытии, и я тоже несколько лет подряд буду покупать у него трёхлитровую банку мёда, зная, что это надёжный мёд. Благо, что место его постоянной клиентуры будет всего за пару остановок от моего дома.
Когда ему исполнится 70 лет, он сократит пасеку до нескольких пчелосемей, оставленных для удовлетворения своих семейных нужд.
В юности он оказал на нас, наше поколение, по крайней мере на нескольких парней, очень благотворное влияние, подал положительный пример… А его два сына тоже связали судьбу с гражданской авиацией.
К уборочному сезону 1966 года комбайн я постарался хорошо подготовить, провёл тщательный ремонт. Главный инженер Юрий Михайлович Минеев благоволил мне и в качестве поощрения выделил для ремонта комбайна место в цехе мастерской, а тут всё под руками, не то что на уличной стоянке, где ремонтировали свои комбайны большинство механизаторов. Но срок на мастерскую выделяли строго ограниченный. Давали понять, что не один ты тут. За то время, пока комбайн стоял в мастерской, я попутно научился электросварке, а это очень нужное дело в нашей работе, тем более что в межовскую деревенскую кузницу отдали небольшой старенький сварочный аппаратишко. И в случае мелкой поломки, требующей сварки, уже не надо было ехать за шестнадцать километров в Ашап, или вызывать летучку со сварочным агрегатом. Я сам сваривал.
И вот началась страда, первый волнующий заезд на поле: как-то дело сложится в новом сезоне, как техника пойдёт, какая погода будет, какой урожай земля-матушка вырастила…
Для меня сезон сложился благополучно, комбайн (за исключением неизбежных мелких поломок) шёл хорошо, я отличился. Снова премировали меня костюмом, который был ещё лучше прошлогоднего. И, что самое главное, трёх человек от колхоза: Бронникова Михаила – водителя единственного самосвала марки Зил-130, выделившегося на вывозке зерна, и двух комбайнеров – Александра Мальгинова и меня – по итогам хлебной страды наградили бесплатной недельной поездкой в Москву, на ВДНХ (выставка достижений народного хозяйства). В моей жизни это было очень важное событие. Работа потихоньку-помаленьку счищала с меня коросты дурной славы. Исправляла оценку меня в глазах других людей.
В Москву мы уехали 14 октября, жили в шикарной гостинице «Золотой колос», ежедневно посещали павильоны ВДНХ, ходили на всевозможные экскурсии. Побывали в Оружейной палате Кремля, я сфотографировался возле Царь-пушки.
Особенно запала в душу мимолётная встреча с Юрием Гагариным. Шёл октябрь, но этот день был солнечным: наша экскурсионная группа стояла напротив подъезда здания Верховного Совета СССР, когда Юрий Алексеевич в группе из четырёх-пяти человек полковников и генералов вышел из здания, о чём-то переговариваясь и улыбаясь, они уселись в поджидавшие их машины и уехали. Это запомнилось. И потому в 1968 году, когда я служил в пограничном отряде и услышал, что Гагарин разбился, пережил это как личную трагедию…
По окончании отведённого нам срока командировки я с земляками расстался: они отправились домой, на Урал, а я решил снова съездить на Украину в гости к сестре. Впервые в жизни – тоже событие! – летел от Москвы до Киева на самолёте, Ту-104. Дальше ехал поездом Киев – Брест.
Аня, когда перебралась в Олевск, первое время, пока искала работу и квартиру, жила у своей двоюродной сестры Вали Николайчук. Они были примерно одного возраста. Меня познакомили с Валиной семьёй, с её мужем Василием, который работал шофёром. У них на тот момент было уже трое или даже четверо детей, жизнь тянули они нелёгкую, Вася любил спиртное...
Побывал я и в семье Валиной матери, Маруси, первый муж которой, Иван, брат Фёдора Никандровича, погиб в лагерях. Дородная, представительная женщина. Второй её муж, Василий Иванович Рой, работал на железной дороге, занимал приличную должность. Семья была обеспеченная, состоятельная. У них рос мальчик лет десяти, Серёжа. Василий Иванович оказался человеком весёлого нрава, шутник, балагур, очень гостеприимный и доброжелательный.
Во время войны он служил на железной дороге, прокладывали полотно на освобождённой территории вслед за наступающей нашей армией. Запомнился его рассказ о послевоенной белорусской деревне, которая его, видавшего виды, поразила своей нищетой и убогостью. Одежда – лохмотья на лохмотьях. Посуды никакой, ложки уродливо-самодельные, ножом выструганные из дерева. В центр стола вделано корытце, в это корытце накладывают пищу, какая есть, и семья кушает. Закончив трапезничать, в корытце наливают воду, споласкивают его и, выдернув пробку в донышке корытца, сливают ополоски в деревянную лоханку, которую ставят под стол… После чего стол, корытце накрывают от мух какой-нибудь дерюжкой…
А мы сегодня прибедняемся, что нам плохо живётся…
Второго ноября мы отпраздновали день рождения Ани, ей исполнилось 32 года, а третьего в 6 часов утра я уехал.
Украина. В прошедший уборочный сезон 66-го года у нас в Межовке на отвозке зерна от комбайнов работал ашапский шофёр Иван Кобе́ц. Украинец, осевший на Урале. С характерным выговором, весёлый, юморной мужик. Фронтовик. Тогда ещё много было живых фронтовиков, которых никто и не думал называть ветеранами. Вот он с юмором и рассказывает, как на фронте заболел куриной слепотой, нехватка витаминов, и лечить нечем было эту болезнь. Как только наступал вечер – терял Иван зрение.
Однажды осенней ночью, накинув шинель на плечи, вышел он из землянки по малой нужде. Отошёл в сторонку, а обратно дорогу найти не может, тыкался, тыкался туда-сюда, совсем отклонился в сторону и неожиданно скатился с обрыва вниз, шинель слетела, остался в одном белье. А под этим обрывом раскинулось капустное поле. Капусту, конечно, воровали. Для пресечения воровства были поставлены часовые с приказом стрелять по расхитителям. До личного состава это было доведено. Часовой видит, кто-то под обрывом копошится, белеет. Явно капусту тащат. Сделал предупредительный выстрел, Кобец закричал, пошёл на выстрел, просит не стрелять, объясняет ситуацию. Вывели его кверху, отыскали землянку. Рассказывает Иван и смеётся, что тут уж не только пописать, говорит, а и покакать пришлось…
А вылечился Иван от куриной слепоты, когда уже в Западной Украине (чуть ли не в Закарпатье?) поел бараньей печёнки…
На полевом стане, обмолотив последние колосья, праздновали мы отжи́нки. Разговоры, смех, шутки, воспоминания всевозможных курьёзных случаев во время завершившейся уборки. К Ивану у механизаторов был неподдельный и очень уважительный интерес. Одолеваемые любопытством, стали они его просить, чтоб он спел какую-нибудь песню на украинском языке. Иван долго отнекивался, что не певец, песен не знает. Но мужикам хотелось послушать вживую, как звучит украинская песня. Согласился Кобец, запел:
«Дывлюсь я на нэбо, тай думку гадаю:
Чому я нэ сокил, чому нэ литаю?
Чому мэни, Боже, ты крылец нэ дав?
Я б зэмлю покынув и в нэбо злитав!..»
Спел несколько строчек, засмущался, махнул рукой и замолк.
Сегодня, в 2017 году, трудно поверить, что взаимоотношения между украинцами и русскими были тогда самые настоящие братские, можно сказать – родственные.
В сезон комбайнеры зарабатывали очень хорошо. За август 1966 года мне начислили 400 рублей. Огромные деньги по тем временам. Баснословные. Но – теоретически. А на деле система выплаты была какая-то хитроватая, изворотливо-лукавая, какую лишь в колхозе можно придумать. Выдавали только пятьдесят процентов, остальные подлежали натуральной оплате: на них в конце года начисляли зерно, сено, солому… А после годового отчётного собрания в начале следующего года должны были выплатить оставшуюся сумму… Но там уже оставались, конечно, какие-то крохи… Если оставались.
А вот зимние заработки у комбайнеров были смешными. Техники свободной для комбайнеров не было, зимой механизаторов оказывалось больше, чем тракторов, работать приходилось в качестве разнорабочего, куда нарядят. Помню, с другом Иваном Рогожниковом (он окончил Суксунское двухгодичное ПТУ, и ему год оставался до армии) возили мы на лошадях с поля на ферму силос для коров. Километра за три. В поле, место высокое, на ветру ледяном насквозь пробирает. Без тулупа делать нечего. Едешь на ощупь, за ночь дорогу замело, но лошадь её как-то угадывает. Приедешь на место – тулуп на круп лошади, чтоб не мёрзла, пока ты сам в работе потеешь. Чтоб вскрыть бурт силоса, промёрзшего за зиму на 25-30 см, приходилось и топором помахать и ломом поработать. Докопаешься до талого, тёплого слоя, от него пар валит, нагрузишь воз – тулуп на себя, поехал. Дорога под полозом визжит, аж уши режет. У лошади весь круп в инее. Пока везёшь силос – с краёв воза его морозом прихватывает… В день удавалось сделать только два рейса… А расценки были мизерными. За февраль месяц я заработал 20 (!) рублей. Для сравнения, электросчётчик бытовой стоил тогда 19 рублей.
Это уж потом стали строить вблизи животноводческой фермы специально оборудованные ямы в форме большого лотка для закладки в них силоса, с бетонными стенками. Очень удобно. Сейчас всё заброшено: ни ям, ни ферм, ни коров, а доярки состарились и вымерли. Но молока в городских магазинах – залейся, на любой вкус. Завозят его и в деревню, так что хотя осталась деревня без коров, да не осталась она без молока. И откуда оно берётся? И из чего его производят? Сие великая есть тайна нашего века.
А что оно такое, патриотизм?
Несмотря на усталость, а в молодые годы она проходила быстро, вечером обязательно – клуб. Здесь собравшаяся молодёжь веселилась. В Межовке дефицита девчат не было. В детдоме, где жили теперь дети олигофрены, для девушек имелась работа нянечками, санитарками, и девчата с окрестных сёл и деревень и даже с соседнего Уинского района тянулись в Межовку. Вообще детдом в то время концентрировал у нас некие интеллектуально-культурные силы, задавал определённый уровень взаимоотношений, которые подкреплялись активной работой библиотекарши – Садковой Любови Ивановны, заведующей клубом – Нины Андреевны. Была художественная самодеятельность. Мы даже с концертами ездили по окрестным сёлам: в Нижний Сып, в Чесноковку. Вася Сычёв, замечательнейший парень, гармонист, да ещё окончивший при Ординском районном ДК краткосрочные курсы баянистов, хорошо играл на этом инструменте, и танцы были обеспечены живой музыкой. Имелся и проигрыватель, на котором крутили популярные пластинки – танго, фокстроты. Часто звучал нежный голос Майи Кристалинской, голоса Людмилы Зыкиной, Эдуарда Хиля, Эдиты Пьехи...
Среди парней середины шестидесятых была очень популярна песня в исполнении Эдуарда Хиля «На безымянной высоте», из кинофильма «Тишина». Был период, когда пели мы её где только можно. Помню, едем с Володей Кошкиным по лугам на тракторной тележке, везём «зелёную массу» на ферму и во весь голос поём эту песню… Володе, бывшему пограничнику, было тридцать лет, восемнадцать лет мне, будущему пограничнику, о чём я, конечно, и ведать не мог. Володя очень любил пограничную песню «Солдатский вальс», и когда бывал слегка под хмельком, обязательно её пел, задушевно, проникновенно. Я эту песню с его подачи тоже очень полюбил. Тем более отслужив на границе. Удачная песня: и содержательная, и лиричная, и патриотичная.
Снежные сибирские
Белые поля.
С детства сердцу близкая
Русская земля.
Ты ли мне не дорог,
Край мой голубой!
На границе часто снится
Дом родной.
В полночи холодные
Чутко спит тайга.
Я в края свободные
Не пущу врага.
Светят за рекою
Строек огоньки,
Там за вьюгой помнят друга
Земляки.
Повидаться нужно бы
Мне с подругой вновь,
За хорошей дружбою
Прячется любовь.
Я вернусь к невесте
В снежные края,
Верю, знаю, что родная
Ждёт меня.
Снежные сибирские
Белые поля.
С детства сердцу близкая
Русская земля.
Родина-отчизна,
Я навеки твой.
На границе часто снится
Дом родной.
Есть люди, которые обладают каким-то природным обаянием, к ним притягивает, хотя ничего для тебя они не сделали. Володя был из таких. Ни пошлости, ни рисовки в нём не было, но светился он каким-то естественным и некрикливым внутренним благородством. (Как, впрочем, и уже упомянутый мною лётчик Виктор Зелёнкин). Мне кажется, это был какой-то особый сегмент поколения парней, чьё детство выпало на войну, чьи отцы сложили головы на полях сражений.
Помню, на полевом стане шла вечерняя пересменка; готовясь к выезду на смену, Володя заводил свой трактор, и мотор неуправляемо пошёл вразнос: непроизвольно развивает обороты разрушительной силы. Всё решают секунды. Другой бы растерялся, явление это очень редкое и непредсказуемое. Володя оценил ситуацию мгновенно, среагировал молниеносно – рванул рычаг декомпрессионного механизма. Двигатель был спасён.
Впоследствии он уехал с семьёй на жительство в северо-западный уголок России – в Мурманскую область, на родину жены, и для меня его след навсегда затерялся… Пытался разузнать, да не удалось…
Конечно, теперь жизнь изменилась так кардинально, что то, что было или казалось интересным нам, современному человеку – чуждо, непонятно, никак не накладывается на его жизненный опыт, и, за редким исключением, неинтересно. Вот я сейчас пишу и думаю: да кому нужна эта писанина?.. В моей юности даже столетний разрыв поколений не так чувствовался, как в наши дни десятилетний – пропасть…
А песня «Журавлёнок», которую в 1966 году прекрасно исполнил тот же Эдуард Хиль, прошла через всю мою жизнь. Но только сегодня (а запись эту для чернового наброска делаю 06.08.10) я осознал её огромное значение для меня. Но думаю, что таковое воспитательное воздействие эта песня произвела не только на меня одного. Может быть, не сознаваемое, но однозначно благотворное влияние песня оказала на целое поколение тогдашней молодёжи. Её с наслаждением пели и городские парни, приехавшие с завода на помощь колхозу в сезонных работах, и сельская молодёжь. Ведь те ценности, которые эта песня несла, она на подсознательном уровне закладывала в голову каждого слушателя. Здесь случилось на редкость удачное сочетание и слов, и музыки, и голоса исполнителя!
Ушло тепло с полей,
И стаю журавлей
Ведёт вожак в заморский край зелёный…
Летит печально клин,
Но весел лишь один,
Один какой-то журавлёнок несмышлёный.
Он рвётся в облака, торопит вожака,
Но говорит ему вожак сурово:
«Хоть та земля теплей,
А родина милей, милей, –
Запомни, журавлёнок, это слово...»
Конечно, эта песня не о журавлях – о человеке, о людях. Но журавли здесь исключительно удачный образ, удачная метафора, прекрасный символ нашей родины. К журавлям человек испокон веков относился с мистическим почтением. Песня «Журавлёнок» была очень популярна, звучала часто по радио, и её тогда знали, наверное, все.
Мы, три товарища – Коля Габов, Витя Окунцев и я, не однажды в своём деревенском клубе исполняли её со сцены. Нас даже прозвали за неё тогда «журавлятами». И нам это нравилось, льстило. Кстати сказать, дружбу свою мы пронесли через всю жизнь. Теперь нам уже доходит седьмой десяток лет, мы все с одного года – 1948, но Витя февральский, я майский, Коля декабрьский. Коля – единственный мой верный друг, кого я всю жизнь ценю и уважаю. Ещё в наше звено друзей входит Иван Васильевич Рогожников, замечательнейший человек, но Иван шёл годом старше нас, а в том возрасте год – это уже немало. А теперешний возраст всех нас сравнял.
Песню «Журавлёнок» считаю шедевром патриотического воспитания. Она очень ненавязчиво, без «выпученных глаз», в мягкой форме учила нас любить Родину:
«Хоть та земля теплей,
А родина милей, милей, –
Запомни, журавлёнок, это слово.
Запомни шум берёз
И тот крутой откос,
Где мать тебя увидела летящим;
Запомни навсегда,
Иначе никогда, дружок,
Не станешь журавлём ты настоящим...»
Объяснять, по-моему, тут ничего не нужно.
В марте 2017 года в Интернете я натолкнулся на фотографию текста школьного диктанта, написанного ещё перьевой ручкой, выведенного каллиграфическим, очень красивым и старательным почерком. Скорее всего, в пятидесятых годах, как раз в мои школьные годы. Меня поразило содержание этого крохотного диктанта. Вот его полный текст:
«2 марта.
Диктант.
Родина-мать.
Отечеством мы зовём нашу страну потому, что в ней жили отцы и деды наши. Родиной мы зовём её потому, что в ней мы родились, в ней говорят родным нам языком, и всё в ней для нас родное. Матерью – потому, что она вскормила нас своим хлебом, вспоила своими водами, выучила своему языку; как мать она защищает и бережёт нас от всяких врагов. Много есть на свете, кроме нашей страны, всяких государств и земель, но одна у человека родная мать, одна у него Родина».
Текст – гениальный! Так просто и так исчерпывающе полно сказать в нескольких строчках – разве это не гениально!!!
В 1990-е годы, когда Россия была оккупирована кликой бездарного, исторически безответственного Ельцина, один из идеологов клики и активных пропагандистов развала базовых ценностей назвал патриотизм прибежищем негодяя.
Я с полным моральным правом могу этого человека самого́ назвать именно негодяем, и более того – государственным преступником, которого в нормальном обществе судили бы вместе с его сообщниками судом, подобным Нюрнбергскому. Но где его взять, нормальное общество?..
Что такое патриотизм? Патриотизм – это когда душа наполнена памятью об «отеческих гробах» (А. Пушкин), то есть памятью исторической, родовой (отсюда и – родина), когда душа болит за Отечество, за его благополучие, за его будущее, за его природу: недра, реки, леса, зверей и животных, и в первую очередь – за людей. Патриотизм есть проявление самых лучших, благородных чувств человека по отношению именно к базовым ценностям своего народа, без которых народ себя потеряет, выжить не сможет: любовь и уважение к своей истории, культуре, к лучшим людям отечества, к родной земле, политой и потом, и кровью предков, к их могилам, к своей семье – вот что такое патриотизм. Только самый последний подлец и мерзавец может назвать это святое чувство – патриотизм – низким, а тем более – прибежищем негодяя.
«Счастливую и великую родину любить не велика вещь. Мы её должны любить именно когда она слаба, мала, унижена, наконец глупа, наконец даже порочна. Именно, именно когда наша “мать” пьяна, лжёт и вся запуталась в грехе, – мы и не должны отходить от неё… Но и это ещё не последнее: когда она наконец умрёт, и обглоданная ˂∙∙∙˃ будет являть одни кости – тот будет “русский”, кто будет плакать около этого остова, никому не нужного, и всеми плюнутого. Так да будет…» Василий Розанов, «Опавшие листья».
Английский писатель Сэмюэл Джонсон (1709–1784) утверждал, что патриотизм – это то святое чувство, в котором даже самый последний негодяй находит прибежище.
Так гаденькие тогдашние «демократы», ничего общего не имеющие с подлинной демократией, подло извратили слова английского писателя, передёрнули, назвав патриотизм «последним прибежищем негодяя», наполнив слова Джонсона противоположным смыслом. Сделали они это для того, чтоб вызвать к патриотизму отвращение, чтоб искоренить к этому чувству уважение, чтоб искоренить и само это чувство из души человека, превратив последнего – в негодяя.
А ведь только патриотизм, или иначе ещё – осознание своего национального достоинства – всегда является источником побед за независимость, опорой в исторических испытаниях народа. Без патриотизма невозможно было бы представить наши победы в Куликовской битве, в Отечественной войне 1812 года, а уж тем более в Великой Отечественной войне.
Что такое патриотизм, и какое значение имеет он в судьбе народа, можно проиллюстрировать стихами нашего национального гения А. С. Пушкина:
Два чувства дивно близки нам –
В них обретает сердце пищу –
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отческим гробам.
На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека
И всё величие его.
Животворящая святыня!
Земля была б без них мертва,
Как (неродящая – Вит. Бог.) пустыня
И как алтарь без божества.
(1830)
Слова выделены мною полужирным шрифтом для себя, точно так же, как для себя я дерзнул вставить слово «неродящая», у Пушкина в тексте пробел, стих был обнаружен в его бумагах недописанным. «Родное пепелище» – это место нашего обитания, наша земля, наш очаг, наша родина. А «Любовь к отческим гробам» – это уважение и любовь к своему народному прошлому, к своей истории. Вот эти два основополагающих понятия и составляют вместе патриотизм – Животворящую святыню!
Гении всех народов чтут патриотизм. Вот ещё пример – Ганс Христиан Андерсен. Приведу несколько строк из его сказки «Дикие лебеди» (текст выделен мной – Вит. Бог.):
«Только два раза в год, в самые длинные дни, наши крылья в силах перенести нас через море. И вот мы прилетаем сюда и живём здесь одиннадцать дней. Мы летаем над этим большим лесом и глядим на дворец, где мы родились и провели детство. Он хорошо виден отсюда. Тут каждый куст и каждое дерево кажутся нам родными. По зелёным лугам бегают дикие лошади, которых мы видели ещё в детстве, а угольщики поют те самые песни, которые мы слышали, когда жили ещё в родном дворце. Тут наша родина, сюда тянет нас всем сердцем, и здесь-то мы нашли тебя, милая, дорогая сестричка!»
Чудо какое! Вот вам и аргумент в защиту патриотизма!
И каким же надо быть «отмороженным» циником, чтобы назвать патриотизм – «последним прибежищем негодяя».
Время Ельцина будет как раз и памятно для нашей истории тем, что эта бездарь сплотила вокруг себя свору таких негодяев, которые предали и продали и Любовь к родному пепелищу, и Любовь к отческим гробам. Какой невероятной ценой приходится восстанавливать то, что было разрушено в годы правления первого президента России. На фоне созидательной деятельности Путина особенно заметна разрушительная работа Ельцина.
И как можно именем главного разрушителя называть библиотеки, университеты, улицы и так далее, строить ему центры. Это исторической стыд России. Можно приложить невероятные усилия к увековечению его памяти, но пред лицом Создателя, перед лицом Правды это навсегда останется лаврами Герострата – человека, стяжавшего себе известность и бессмертие имени через позорные, преступные деяния! Своей деятельностью он нанёс России ущерб больше Гитлера. Уверен, что когда-нибудь придёт время, в которое об этом станут говорить.
В нормальном, здоровом обществе о патриотизме кричать нет нужды, ибо само устройство общества как тонко продуманной системы – формирует патриотов.
Потерявшийся мальчик
В уборочную страду было не до развлечений, в эту пору в клубе я не бывал, кино не смотрел, танцами, играми не увлекался. Даже толком выспаться не удавалось, как на войне: на сон оставалось всего пять-шесть часов в сутки. Страда.
В конце августа 1966 года из детдома, в котором жили теперь дети-олигофрены, убежал и потерялся одиннадцатилетний мальчик. Вся деревня искала его в окрестных лесах несколько дней. Как раз пошёл дождь, жать стало невозможно, для комбайнеров и штурвальных передышка, и нас тоже бросили на поиски мальчика.
В тот день я на болоте сам заблудился, дождик моросит, мокрая трава выше роста, сориентироваться при такой сырой и туманной погоде невозможно. Куда ушли люди, неведомо, голосов не слышно, никто не отзывается. Тишина заложила уши… Плутал я, плутал несколько часов, вымок до последней ниточки, уже отчаялся. Ладно, через плечо висела у меня полевая сумка с едой, было чем силы подкрепить... Наконец, вышел куда-то в поле, вижу – вдали дома какой-то деревни. А место незнакомое. Пошёл в сторону деревни. Подхожу – мать честная! Да это же наша Межовка!
Витя Габов и с ним несколько девчонок, оказывается, тоже плутали в со́гре, тоже вымокли, но вышли к реке Сып, напротив деревни Михайловки, а в Михайловке был престольный праздник Успеньев день, и Витя отправился в деревню праздновать…
Мальчика найти так и не удалось…
Утром, когда мы выходили на поиски, я второй раз мимолётно увидел девушку, которая появилась в нашей деревне этим летом. Я узнал, что её зовут Валей, что работает она медсестрой в детдоме, куда её недавно после окончания Чайковского медучилища направили по распределению. Симпатичная девушка, она мне сразу понравилась, но я только украдкой полюбовался ею, понимая, что орешек не по моим зубкам. Городская девушка. А духи́ механизатора – солярка. Но главное здесь была моя ущербность: многие мои сверстники учились в училищах, техникумах, некоторые даже в институтах, а я вот с тяжёлой ношей своего прошлого просто вкалывал в колхозе. Хотя что тут зазорного… «Труд никакой не позорен, позорна одна только праздность!» – сказал древнегреческий писатель Гесиод[10], как я узнаю после...
Третий раз я увидел её уже после уборочной, когда у меня появилось свободное время, и я стал посещать клуб. За ней пытался ухаживать наш лидер, наш кумир Виктор Габов, холостой парень, на семь лет старше меня и которому (по деревенским понятиям того времени) давно пора была жениться. Но Валентина, как я заметил, относилась к нему равнодушно и в то же время чувствовала себя как будто одинокой. Но улавливались и ощущения, что девятнадцатилетняя девушка уже волнуется ожиданием встречи с другом…
Познакомились мы 10 октября, в праздник – День работников сельского хозяйства, а 14-го я уехал в Москву, потом на Украину, откуда с нетерпением рванул домой: сердце звало уже к Вале. Шестого ноября утром был в Межовке. А накануне Валя уехала на две недели домой. Встретились мы только 19 ноября, на дне рождения Виктора Зелёнкина, молодой лётчик приехал в отпуск. Его мама, Лидия Ивановна, была фельдшером детдома, а Валя работала под её началом.
До моего отъезда в Москву мы встречались всего четыре раза, но я так влюбился, что уже только о ней и думал, когда уехал. Не виделись больше месяца, а она, как сама потом призналась, во время нашей разлуки даже не вспоминала меня. Вот дурак, думаю про себя, если б знал – надо было у сестры жить да праздновать…
Но потом была любовь, взаимная привязанность, и, когда я ушёл в армию, мы переписывались, она ждала меня весь срок.
Тайна белого листа
Коля Меркурьев был младше меня на два с половиной года, то есть мне шёл во всю девятнадцатый год, а ему недавно пошёл семнадцатый. Однажды после кинофильма он пригласил меня к себе домой, родители у него были где-то в отъезде в это время, а он собирался печатать фотографии, но одному скучно.
Пришли, наладил Коля аппаратуру, поставил увеличитель, налил в ванночки проявитель, закрепитель, воду, включил красный фонарь, а обычный свет выключил. Я наблюдаю, ни разу в жизни этой процедуры не видел. При красном свете достал Коля из чёрного пакета белую фотобумагу, уложил лист в фоторамку под объектив, навёл резкость негативного изображения, выключил на секунду-две лампочку фотоувеличителя, чтоб отвести в сторону защитное красное стекло под объективом, включил обратно лампочку увеличителя на пару секунд, теперь чтоб засветить фотобумагу.
Затем он этот белый лист погрузил в прозрачный проявитель, и вот на листе чистой бумаги начало проявляться изображение человека, которое как будто из молочного тумана выплывало, густело, темнело и становилось всё отчётливее… Восхищение и очарование!
Эта минута стала особой минутой в моей жизни – минутой потрясения, я был буквально околдован таким чудом. Это было сродни ошеломлению дикаря, который не знал кроме камня иного оружия, и вдруг увидел в действии огнестрельное ружьё, громовой выстрел которого на его глазах свалил насмерть большого кабана…
Когда изображение на бумаге достигло нужной плотности, Коля переместил листок в ванночку с водой, активно прополоскал его, чтоб остановить дальнейшую проявку, и погрузил в закрепитель. Сегодня человек лишён возможности видеть это чудо, всё за него делает техника. Чудо похищено, украдена тайна рождения фотографии. Так богаче или беднее стала жизнь? И да, и нет.
Если не на следующий день, то через день точно, я отправился в райцентр, в Орду, где в магазине культтоваров приобрёл фотоаппарат «Смена-8», который стоил рублей около одиннадцати, к нему несколько немецких кассет с плёнкой по 55 копеек штука, фотоувеличитель, к нему объектив «Индустар-50», две ванночки и бачок для проявки плёнки, проявитель, закрепитель, фотобумагу.
По дороге с автобуса от Андреевки до Межовки я шёл и щёлкал местность, фотографировал зимний пейзаж…
Далее я брал у Коли Меркурьева, который увлёкся фотографией в восьмом классе, уроки правильной намотки в темноте и наощупь плёнки на катушку фотобачка, приготовления химических растворов, проявки плёнки и прочих премудростей. Когда я проявил первую плёнку, то оказалось, что, невзирая на пасмурный и мрачный январский день, плёнка была засвечена чрезмерно, я установил очень большую выдержку…
Так я увлёкся любительской фотографией и занимался ею, по сути, всю жизнь. На своём простеньком фотоувеличителе «Искра», купленном в январе 1967 года, я перепечатал тысячи любительских фотоснимков, радуясь чуду рождения каждого. Пусть они получались посредственного качества, но всё равно это была память о времени, в котором мы жили, которое наполняло нас переживаниями, трагедиями и радостями, благородством и подлостью. Увы. А печатание тех чёрно-белых фотографий было живым творческим процессом и каждый раз неким таинством, сопряжённым с длительной подготовкой к нему: разведение химикатов, отстаивание их и фильтрование, проявка, сушка, глянцевание…
Сейчас даже сами фотографы не видят процесса рождения снимков, их печатает машина по заданной оператором программе. Фотографии несравненно высокого качества, но человек теперь не видит чуда рождения фотоснимка, на этой стадии он не является непосредственным соучастником творческого процесса, живого процесса, который чем-то, мне верится, обогащал и душу человека.
У меня, моих друзей и близких людей осталось на память в разные периоды жизни немало моих любительских фотоснимков. В армии через посылторг приобрёл я фотоаппарат «Зенит-3М», который прослужил мне верно много лет.
Сегодня вся эта аппаратура стала ненужной и, в Орде купленная, она в Орду и вернулась: я сдал её в Ординский народный краеведческий музей, в том числе и «Зенит-3М».
[1] Этот случай описан у меня в рассказе «Тятька с мамкою ругают».
[2] Пария – представитель низшей, бесправной касты в южной Индии.
[3] 19 октября 2008 года в дискуссионной телепередаче «Имя Россия», о роли Сталина в нашей истории, поэт Юрий Кублановский привёл такие ошеломляющие цифры: за три года российских крестьян было уничтожено в полтора раза больше, чем евреев во время холокоста. Какие ещё нужны свидетельства?!
[4] Мой самый близкий друг сказал мне: «Ленин – это бес! И относиться к нему нужно, как к бесу. За него даже молиться нельзя, ибо за бесов не молятся!» Пожалуй, так.
[5] Впоследствии Лёня – очень одарённый и интересный, но не реализовавшийся человек! – сгорит заживо и станет персонажем моего рассказа «Крик над Грачёвкой» и былинки «Любовный квадрат».
[6] Любопытно, что солому в те годы не знали куда деть, оставшуюся в поле сжигали по весне целыми омётами. А сегодня в зоомагазинах, в магазинах для сада и огорода солому продают пакетиками…
[8] Первого января 1979 года в Перми стоял мороз минус 52 градуса. Вся техника на дизельном топливе встала, а на трамваях даже краска облупилась…
[9] Гумно – место, куда свозили хлебные снопы для их обмолачивания…
[10] Время жизни Гесиода определяется 8–7 веком до н. э. (!). А Гомера – 12–7 веками до н. э. Почти современники. Век того времени для нас теперь, как год…