Роман
«В лето 6979[1] идоша Вятчане Камою на низ в Волгу[2] на судех и шедше взяша град царев[3] на Волзе, и…»[4]
Воевода Константин Юрьев
Aфоний Пожняк, в распахнутой шубе, без шапки, вбежал в истопку[5] воеводы и, зацепившись хромой ногой, упал на колени, застукотил по деревянному полу. Воевода вздрогнул, побледнел, отбросил гусиное перо, которым писал, и, тряхнув бородасто-гривастой головой, легко вскинув свое крупное тело, встал, шагнул навстречу.
– Что?! Говори! – задышал зрачками вятский воевода – Константин Юрьев.
– Беда!.. – выдохнул Афоний, стоя на коленях, испуганно крестясь. Колебался теплый спертый воздух – отчего красные язычки сальных свечей плясали, отражаясь в его черных зрачках.
На дворе рассвело, но сквозь слюдяное окошечко еле просачивался утренний белый свет…
– Беда! – повторил Пожняк – седовласый, широкоплечий. – По Великоустюжской рать идет.
– Далеко? – Константин Юрьев впился глазищами в широко открытые зеленые глаза Пожняка, судорожно, глубоко вдохнул.
– В двух днях на сей день…
– Кто они?
– Татарва и русские…
«Откуда татарва?!» – подумал воевода, а вслух спросил:
– Кто весть привез?
– Бесенятские мужики скоровестников верхами послали. Двое-то утопли – комони[6] не стерпели ледяную воду, – а трети-ет выбрался на берег…
«Тук, тук, тук…» – мелко застучало в висках у Константина. Мужественное лицо закаменело. Большие глаза заискрились синим льдом. «Татарва!»
Перед взором – отец: сучит ногами в смертельных судорогах, из зияющей, широкой раны на шее с бульканьем и хрипящим свистом хлещет кровь…
Давно это было – лет тридцать назад, но он помнит – такое не забывают!..
Его, семилетнего, и мать чудом спас Мирон – стремянный отца. Приютил и вскормил дядя, – брат матери, – который сразу же после резни, устроенной татарами, вместе с семьей и со своими людьми поднялся по Ветлуге на земли одного из немногочисленных, но грозных охотничьих племен мари[7].
Вождь мари, узнав, что русские пострадали от татар, разрешил пришлым золотоволосым людям пожить до весны…
К лету дядя Кости довел своих до свободных земель. В верховьях Вятки, на правой стороне, там, где она – не широкая, но полноводная, – неся прозрачные серебряные воды в низких берегах, делала поворот на запад, – нарубили избы, поставили боярскую усадьбу, деревни.
Места были хороши: мягкая песчано-торфянистая земля, сосновый бор, рядом озера – это правый берег; на левом зеленели тучные заливные луга, красный лес изобиловал ягодами, грибами, полон был дичи, непуганого зверья. В озерах жирели караси, золотистые лини…
Недалеко – в Песковке[8], в 15 верстах выше по реке, варили железо из болотных руд, и дядя, обзаведясь хозяйством, наладил обжиг древесного угля – снабжал им домницы[9] боярина Лазарева. Кроме того, из березовой коры топил деготь, курил из сосны смолу…
Освобожденные от леса участки распахивали. На лугах нагуливалась животина[10]…
Тяжело переболев гибель отца, маленький Костя поклялся отомстить.
Безусым юношей на белянах[11], груженных крицами железа, Костя спустился по Вятке до Хлынова, где его дядя – в то время земский воевода – зачислил племянника в кремлевскую сторожевую сотню.
Вскоре Костю, не обделенного ни силой, ни разумом, честного, старательного, стали выделять среди боярских служивых людей.
Костя знал грамоту. Читал мирские и церковные книги, которые, писанные от руки, в дорогих переплетах, с серебряными застежками, стоили больших денег – уходило на них все заработанное.
В начале службы сторожевая сотня насчитывала чуть больше полусотни воев. Кремль состоял из земляного вала. На нем «учиниша острог» – по углам низенькие деревянные четырехугольные башни. Все это окружалось: с востока рекой Вяткой, с северной и южной сторон – глубокими оврагами, с запада – рвом.
Посада не было – лишь две курные избы стояли, прижавшись к темному вековому еловому лесу.
В 1455 году построили кремль в Хлынове с деревянными городками[12] и башнями. Вместо одной сделали две сторожевые сотни: для внешней и внутренней охраны…
Вот и 1468[13] год. Сбылась мечта Кости – он, сотенный ватаман, веселый и злой, ведет сотню на штурм земляно-острожного казанского кремля.
В том же году – ответный набег хана Ибрагима на Вятку.
Татары, собрав все силы и использовав внезапность, сожгли Котельнич[14] и Орлов, дошли до Хлынова, осадили. Отдельные отряды врагов разбойничали по русским деревням, селам – вырезали жителей, молодых женщин и девушек полонили. Сколько отрубленных русых и черных голов, изуродованных, окровавленных трупиков детей валялось вокруг пожарищ, вдоль дорог!.. У скольких униженных и обесчещенных девушек и женщин жгло сердца клеймо позора!..
Не щадили татары и марийские городища и стойбища.
Население близлежащих к Хлынову сел и деревень, жители посада укрылись в кремле.
После нескольких безуспешных попыток взять город приступом враги решили его поджечь. Они, укрывшись от русских стрел и пушечной картечи за огромной кучей бревен, разобрали дома в посаде и теперь, перекидывая бревна, постепенно подходили все ближе и ближе. Вот уже ров начали заваливать. Положение осажденных стало опасным…
Вятчане собрались на военный совет.
Крик, шум. Все свели к тому, чтобы ждать помощи из Великого Устюга.
Протиснулся, поднялся на крыльцо к воеводе сотенный ватаман Костя Юрьев:
– Доколе будем, люди, горло драть?! – гневно глянул на красные, потные лица, перекошенные рты. – Устюжане придут через два-три дня, – не ране… – Костя Юрьев, набрав воздух в легкие, тряхнул желтыми волосами. – Тогда нам Бог поможет, когда сами будем ворога воевать – не будем ждать помощи!.. – успокоившись, потише добавил: – Надо, люди, выйти и отбросить татар, пока они не подожгли…
– С кем выйти-то?!
– С кем? – снова возвысил голос Костя Юрьев. – Сами, да вои… с народом!..
Молчали: слишком не равны силы.
– Дай мне воев! – обратился Костя Юрьев к воеводе. – Я не дам поджечь град…
Полторы сотни русских вышли и так стремительно и решительно-яростно атаковали, что татары, устилая землю пестрыми трупами, отхлынули назад, и, если бы было достаточно сил, можно было прижать их к бору, а там и переколоть, как собак! В лес татары не пойдут, там они не вои, да и каждый из них найдет стрелу мести мари.
Костя Юрьев удивился: так легко удался замысел! Татары – сильный, коварный противник, всего можно от него ожидать. Ему показалось, что враги хотят заманить и специально побежали, и он, боясь засады и окружения, приказал прекратить преследование, поджечь со стороны посада накиданный ими холм деревянный.
«Без сухих дров им не сжечь городки».
Бесцветные под полуденным солнцем, языки пламени, жарко треща и колеблясь в воздухе, поползли вверх – на вершину. Проснулся ветер, начал раздувать огонь.
Враги перестроились, пошли в атаку. «Чего ж не стреляют?!» – Костя Юрьев оглянулся, и, как бы услышав его, с башни рыгнула огнем и дымом пушка – тюфяк[15]; зашелестели в воздухе стрелы знаменитых вятских лучников…
Дико визжащая лавина татар ускоряла движение. Затаптывая раненых и пройдя по трупам соплеменников, они сомкнулись в сплошное ревущее море: ярких халатов, сверкающих сабель… Десяток вражеских воев, обезумев и онемев от ярости, с перекошенными смуглыми, темнобородыми лицами вырвались вперед, бросились на вятчан.
Нужно было выиграть бой – это понимал каждый русский. Костя Юрьев, прикрыв лицо и левую половину тела щитом, поднял меч:
«За Русь!.. Веру!» – голос сотенного перекрывал шум боя, и, не оглянувшись, огромный, он ринулся вперед.
Огонь разгорался, заревел; усилился ветер. Стало нестерпимо жарко.
Великая ненависть к врагу переполнила душу ватамана, растеклась по членам, наполняя их неимоверной силой…
Враги приблизились. Передний – батыр – взмахнул саблей, русобородое лицо татарина оскалило зубы… «Русский?!» – обожгла мысль Костю. И этого мгновения хватило, чтобы его опередил казанский вой… Щит разлетелся, но спас ватамана – рука с мечом сама сделала дело: опустилась на голову батыра… Наскакивал другой – черненький, в халате. Костя ткнул его, затоптал… «Каждый раз – не привыкну. Сколько среди них русских по крови татар! Немало ж они русских полонили… Но они такие же враги для нас!..»
…Резкий удар в правый сосок!.. Боль!.. Перехватило дыхание, сдавило грудь; обжигающая боль переползла в правую руку, ослабли ноги, тело…
«Что это?! – одновременно понимая, «что это», и в то же время не веря: – О боже! Неужели смерть?!.. А как же враги?.. Не-ет, я еще живой!»
Бросив щит, Костя быстро перехватил в левую руку вдруг ставший очень тяжелым меч, сделал шаг на дрожащих ногах и увидел торчащий в груди обломок копья…
Как ни боролся, сонливая вялость охватила тело. «Душа расстается с телом, – с ужасом подумал, как будто во сне, подставляя под удары кривых татарских сабель свой обоюдоострый меч. – Почему темно?!.. О-о, о!..»
Очнулся он только на третий день, в своей избе, в красном куте[16] на лавке.
Перед темноликими образами курилась лампада; на глиняном крашеном желтом подсвечнике горела свеча.
Над ним наклонилась, радостно улыбнулась бархатисто-нежными черными глазами жена.
– Как?.. – он еле разлепил иссохшиеся бескровные губы.
– Все хорошо… Бог помог, – поняв его, ответила жена: – попей-ко, – протянула к губам Кости деревянную ложечку – зеленый отвар травы – в глазах слезы, перекрестилась. – Народ не выдержал – вышел… Из лесу пощекотали татар стрелами мари и черемисы и вотяки… выручили нас… позавчера сняли осаду поганые, ушли…
…«Опять татары!.. Но почему оттуда?.. Нет, не похоже на них; наверно, великоустюжане идут. Но зачем?.. На всякий случай надо сторожных воев послать», – Константин Юрьев повернулся к висящим в углу иконам и, найдя взглядом грозно-таинственный лик Спаса Великого, опустился на колени, вполголоса, напевно, попросил:
– О! Спас Великий!.. Отведи от нас, грешных, беду!.. – двумя перстами закрестился… И сразу, без перехода, не глядя на Афония:
– Беги! Скажи боярину Игнату, товарищу[17] моему, пусть соберет борзо бояр и сотенных…
Афоний Пожняк вприпрыжку, подволакивая левую ногу, побежал исполнять повеление воеводы.
Боярин Андрей Воронцов
Налегке, без повозок, шел конный отряд. У каждого воя по две лошади; у боярина Андрея Воронцова, мурзы и сотенных – по три. Сзади, гуськом, соединенные веревками, месили грязь вьючные кони.
От Ярославля до Великого Устюга всю дорогу моросил холодный осенний дождь – промокали кожухи на боярине, сотенных, а о легких полушубах на русских воях и кафтанах татар говорить нечего. Девять московских татар и русский остались в Великом Устюге – хворые.
Дни коротки, серы; ночи долги и темны.
От Великого Устюга пошел крупный – в горсть – белый снег. Вмиг все изменилось вокруг: мир посветлел, в первые два дня снег, густо падая на темную вязкую дорожную грязь, таял и лишь на обочине, ложась на коричневую пожухлую траву, на темно-зеленые могучие пихтовые лапы, застывал гривастыми комьями.
Шли и по утрам, и по вечерам, освещая путь смоляными факелами – спешили. Кони храпели, мотали головами, отряхивая снег. Пар шел от них.
Впереди скакала сотня татар – во главе с русским сотенным, мурзой; за ними – русские полутораста воев и вьючный обоз. Русские – с копьями – долгомерами, с саблями в больших ножнах; висели к седлу привязанные кожаные сумки с луками и колчаны со стрелами. У татар – короткие копья, кривые сабли, луки.
Много дорог изъездил боярин Андрей Воронцов – бóльшую часть жизни провел в разъездах и походах. Приходилось сопровождать и великокняжеских послов в Сарай, но по этой дороге ехал впервые.
На Вятской земле не бывал, хотя с вятчанами в 1468 году встречался – в Нижнем Новгороде. Жаль, не познакомился с ними поближе: не думал, что по божьей воле и по повелению великого князя придется ехать в этот глухой край.
Древнего русского рода, он честно служил великим князьям, Вере и Отечеству. Был не богат, имел деревеньки с людьми и с землей. Построил двор в Москве – в Великом посаде; детей народил, которые, не успел заметить, как подросли, оперились, сами стали служивыми, обзавелись семьями.
Дожил до седых волос, но недоволен жизнью: с горечью сознавал, что не добился чего хотел! Не разбогател, не встал на ноги – и виной тому татары: какой урон наносят боярам, его людям своими набегами и поборами!.. Да еще великий князь от имени золотоордынского хана собирает с боярина дань. Легко ли при этом содержать дом, войско, с которым должен являться на службу?
Некоторые приспосабливались – роднились с татарами. Легче жили, богатели. Получали свободу в торговле, не так притеснялись Ордой. А он не пойдет на это. Смешивать кровь с чужой, иноверной, инородной – никогда!.. Тогда конец всему отчему, родному; не заметишь, как душа будет другая – и кто тогда будет Русь растить, плодить и укреплять?! На таких, как он, держится Русская земля…
Вот и на такое великое дело едет не кто-нибудь, а он! С освященным самим митрополитом Филиппом стягом с ликом Георгия Победоносца[18], с московским полком, с татарами-ведомцами везет великокняжескую тайную грамоту. Прощаясь, государь Иван Васильевич по-русски троекратно обнял, поцеловал его и, пристально вглядываясь своими большими неземными, пронизывающими душу глазами, прошептал:
– Помни!.. На какое дело посылаю. Помогай воеводе и ратуй, как мне…
…До переправы на реке Вятке оставалось два дня пути. Ветер переметнулся – подул с севера – стало примораживать. Захрумкал под копытами снег, воздух посвежел.
Андрей Воронцов отряхнул с шапки снег, оглянулся, вдохнул полной грудью: «Все ж хороша погодушка – русская, скоро можно будет везде проехать, всюду пройти!» Он почувствовал себя по-юношески бодрым и сильным, духом высоким и твердым. Уж и не помнил, когда ему было так покойно и легко.
Развернулся на пол-оборота в седле, приказал рассыльному из личной охраны:
– Скажи ватаману Федорову, что без привалов и ночлега пойдем до переправы. Пусть рысью идет! – боярин торопился: до шуги успеть, а то придется ждать на берегу, пока река не станет…
Пошли еще быстрее, часто меняя коней; и двухдневный путь прошли за одну лунную ночь.
К утру выехали из притихшего лешастого леса, пошли по лугам. Медленно просыпался день. Луна, повторив путь дневного светила – солнца, большая, раскалившаяся красным углем, наполовину ушла за зубчатый темнеющий горизонт. Противоположная сторона небосвода окрасилась слабым клюквенно-оранжевым цветом. Ярко-голубым хрусталем сияла Утренняя звезда.
Погасла Звездная Дорога[19] – остались только отдельные звезды, светящие холодным неживым светом.
К реке подошли неожиданно. Впереди идущие издали радостные гортанные крики. Через три сотни шагов кончился ивняк, и Андрей Воронцов тоже выехал на пологий правый берег. Спустился к темной парящей воде – шуги не было. «Слава тебе, Господи! Не дал замерзнуть реке», – перекрестился боярин. Только около берега – местами до двух саженей[20] – поблескивал жемчужно-жирным светом лед. Небольшие темно-серебристые волны, накатываясь, лизали, чмокали его. Потускневший было жемчужный цвет льда вновь освежался, сильнее блестел, намерзая округлыми кусками.
Встали на привал, разожгли костры.
Боярин велел из числа русских – «перебьют вятчане татар!» – разослать по обе стороны – вверх, вниз – ведомцев.
– Все, на чем можно переправляться, – волочите сюда, – приказал боярин. – А ты, – обратился к сотенному Ивану Федорову, – поставь вокруг усиленную охрану – лучше татар: они сторожнее.
Сам с тремя воями пошел обходить лагерь. Было так, как нужно: вои варили завтрак, спали, завернувшись в полушубы и кафтаны. Несколько русских на лошадях, зацепив веревками, с пожней[21] волокли сено. Татары, выделив табунщиков, пасли своих коней на заснеженном лугу.
Не все лошади у них полудикие, степные – были и выделенные им для службы крупные русские кони, которым трудно из-под снега добывать корм, но боярин не вмешивался: что-что, а с конем татарин лучше разберется, а подохнут – спросит с Мишки-мурзы за государево добро: втридорога с него сдерет. Андрей Воронцов не очень-то разговаривал с простыми русскими, а с татарами тем более (другое дело мурза!): презирал продавших свою веру за кусок земли. Если бы не верная их служба великому князю и не нужда в походе на Сарай в татарах, он бы, пожалуй, не взял их с собой: со своими, кровными, проще – можно по-всякому… и в зубы дать. «Я бы не смог эдак – хоть рай мне дай», – подумал боярин, разглядывая угрюмые, но выразительные, смуглые в большинстве, лица татар. Многие из них кашляли, кутались в свои теплые кафтаны.
Отгорела кирпично-красная полоса зари. Солнце, появившееся из-за дальнего леса, окрасило окоем в золотисто-розовый цвет, но никто из посланных искать лодки не вернулся.
Подмораживало.Белые, густые облака тумана, клубясь, медленно двигались над водой, а потом как-то резко поднимались вверх, разрывались на клочья верховым ветром, таяли.
Андрей Воронцов спустился к воде и стал вглядываться в противоположный берег, но из-за тумана ничего не мог разглядеть.Тревога стала закрадываться в сердце. «Эх! Скоровестников бы загодя послать, так простоим тут…» – ругнул себя.
Ветер совсем стих, и густой пар стал подниматься стеной; журчала вода, намывая ледяную кромку.
К боярину подошли два сотенных ватамана, мурза. Он недовольно покосился на них и приказал Федорову: «Кликни!»
– Лодку-у-уу! – прогудел басом над притихшей рекой сотенный.
«Ой да голосище!» – с восхищением глянул на Ивана боярин…
– Розевай тебе, а не ло-о!.. – отозвался приглушенный туманом, по-видимому, не менее сильный голос с противоположного берега.
…– И-иить! – затряс кулачищем перед носом рослого, рыжебородого вятского воя десятник сторожевого поста на переправе Иван Заикин.
– Говорил вам – не отвечать!.. Ты, Федот, – указал, успокоившись, десятник на кричавшего, – и ты, Митяй, берите по кобыле и скачите до сотенного Евсея Великого – скажите, што те уж на том берегу – лодку просят… Спросите, што делать: давать, не давать?.. Митяй, борзо вертайся, а ты, Федот, останься: мне охальники не нужны…
…– Баламуты! – Иван Федоров обиделся.
– Ай да вятские! Молодцы робяты, – заулыбался боярин Андрей Воронцов, прикрыв ладонью щербатый рот, – появилась надежда переправиться: раз отвечают – пошлют лодки. Глаза блеснули у него: – С такими хоть куда можно – вятские, видать, ушлые мужи.
После этого еще кричали, ждали, но левый берег замолк, лодок не посылал.
Невысокое предзимнее солнце поднялось, загорелось ярким холодным светом, до боли в глазах заискрился снег.
Вновь ожила тревога в душе у боярина: время идет – вот-вот пойдет шуга. «Здесь не дождаться, – наконец решил Андрей Воронцов. – Надо по берегу пойти до Хлынова».
Подозвал сотенного Ивана Федорова, отвел в палатку, развернул карту Вятской земли (больше похожую на схему).
– Покажи-ко, Иван, как по берегу до Хлынова дойти?
Через откинутый войлочный полог в палатку заглядывало солнце, освещало «пол», сооруженный: снизу – слой сена, сверху – медвежьи шкуры. Иван Федоров наклонился над картой – тонкая струйка пара вырвалась из полуприкрытых губ, спрятавшихся в дремучей белокурой бороде, и, блеснув радугой, растаяла.
– Вот где мы, – сотенный ткнул большим красным пальцем в пересечение черной линии – дороги – с широкой изгибающейся лентой реки Вятки.
В том месте, где Великоустюжская дорога подходила к берегу, Вятка, бежавшая с востока на запад, прогибалась на юг. Оба берега были пологи. В 5–6 верстах по течению впадала в Вятку река Великая, неся свои воды со стороны Великого Устюга. Вверх – в 3–4 верстах – по правому берегу, по лугам, как раз на пути, будет небольшая речка.
– Она уж, поди, сковалась? – предположил Федоров. – Нам лучше к берегу держаться, Ондрей Ондреевич, а то можем на болоты наехать… Они, болоты-те, для нечистой силы… Зимой только замерзают…
Шли около самой воды, обходя густые поросли ивняка, черемухи. Справа – парящие и от того кажущиеся теплыми – темные воды Вятки, слева – широкие заснеженные пойменные луга со стогами сена. «Раз сено есть, то и деревни должны быть», – Андрей Воронцов надеялся-таки достать лодки (ведомцы вернулись ни с чем).
Уж более четырех верст прошли, но незнакомой речки не было, только луга сужались, да сосновый бор все ближе и ближе подходил к берегу, а затем, взобравшись на крутогорье, взгромоздился зеленой горой над высоким обрывистым берегом Вятки.
Как и предполагал Иван Федоров, за горой оказалась речка, правый берег которой тоже был крут и высок. Она оказалась шире, чем ожидали, но слава богу! – встала: между ее берегами лежала заснеженная бугристая полоса, кое-где дымили черные полыньи.
Отряд, вытянувшись по берегу, подошел к устью речки. Попытка с ходу перейти ее не удалась – три всадника, посланные вперед, тут же провалились, сползли с седел и, уцепившись за края образовавшейся полыньи, мокрые, перекатились на лед; обезумевшие кони, стоя на задних ногах в ледяной воде, били передними копытами, скользя и ломая лед, истошно-пронзительно кричали…
– Арканы!.. – скомандовал Иван Федоров растерявшимся воям.
Мурза гортанно повторил, десяток татар с арканами кинулись к огромной полынье и, ловко накидывая на шеи лошадям веревочные петли, повытаскивали полузадушенных животных на берег.
– Тебе на махан[22], – боярин показал мурзе на дрожащих коней. – Все равно околеют, – мрачно добавил он.
Мишка-мурза наклонил голову, оскалил зубки, исказил лицо в льстивой улыбке:
– Спасыба! Зур рахмат, боярин…
«Обрадовался… А еще крещеные! Никак к христианской еде не привыкнут – конину жрут, – с неприязнью к татарам, жалея сгубленных коней, подумал Андрей Воронцов и тут же – о другом: – Как перейти речку?..»
Посоветовался с сотенными Федоровым и Аникием – но они ничего путного не смогли предложить. «Сам думай!» – приказал себе, но и сам ничего не придумал, кроме как идти в обход. Он уже отдал распоряжение, когда к нему вплотную подъехал десятник личной охраны – из крестьян – и, как равный, заговорил:
– Ондрей Ондреич, а может, не пойдем в обход-от? Уж больно долог будет путь: все-таки речка не мала?..
Боярин натянул поводья, попридержал коня, гневно глянул на Ефима-десятника: «Как смеет со мной эдак говорить?!» – и, еле сдерживая гнев:
– А ты что, способ знаешь?
– Так ведь знаю… испытанный, пробованный: положить жерди, сверху – снег и воду – лед будет…
– Что ж ты, старый дурень, молчал?!
– Так ведь не спрашивали…
Андрей Воронцов велел сотенным и десятникам:
– Возьмите с обоза секиры[23], дайте самым сильным и гораздым рубить лес – пусть валят деревья, на жерди. Остальным таскать и ложить их на лед… А ты, Ефимка, показывай, как это делать!..
При свете костров закончили стлать жердяной мост. Вся трудность оказалась в том, что мало было посудин для воды – черпали и носили из прорубей чем попало – даже в шапках.
Наутро по затвердевшему ледяно-жердяному мосту благополучно перешли речку.
Повторяя изгибы Вятки, пробираясь сквозь заросли ивняка, шиповника и черемухи, дошли на второй день к вечеру до места, где напротив – на высоком левом берегу, – играя искорками (то были горящие факела) на городках и башнях, темнел Хлыновский кремль.
Внизу, около самой воды, мигали огни костров.
«Ждут!» – отметил Андрей Андреевич, а вслух приказал расположиться лагерем, выставить усиленные караулы.
Под утро поднялся порывистый сильный ветер, приволок серые пухлые тучки; потухли яркие зимние звезды. Мороз смягчал.На землю, на темную воду повалил снег. Река перестала парить – пошла шуга… Белая мгла закрыла небо, луга, дальний лес и воду.
Андрей Воронцов сидел с сотенными в палатке. Молчали. Только ветер шелестел войлочным верхом палатки, бросался снегом, да часовой ходил туда-сюда.Внутри палатки тепло. Спрятавши лица в меховые воротники, делали вид, что дремлют. Иногда кашлял – до рвоты – Аникий…
Вдруг – со стороны реки – топот бегущего… Взволнованный голос часового:
– Стой! Не пущу…
– Буди боярина – лодки!..
Андрей Воронцов вскочил, как будто этого и ждал. Схватил оружие – шагнул в снежную круговерть, бросил на ходу ватаманам:
– Подымай полк!
Побежал к реке. Остановился у края воды, подставил ветру, снегу бороду, прислушался: к шуму вьюги, шелесту шуги о ледяной берег прибавились отчетливые звуки бухающих по воде весел. По реке катились широкие пологие волны – желтая, как каша, шуга не давала разгуляться им. В 10–15 шагах ничего нельзя различить. Шум весел по воде приблизился, и неожиданно появился нос лодки с воем в железной шапке, с непривычно большим луком. Вой привстал и что-то выкрикнул – лодка повернулась против течения, показала всех сидящих в ней: двух гребцов, кормщика, троих с луками на дне лодки, седьмого на носу.
Показались и, так же развернувшись, встали рядом еще две большие четырехвесельные лодки с полутора десятками лучников в каждой.
«Неужто хотели напасти?.. – вспомнился рассказ, как 34 года тому назад сорок вятчан, переколов сторожей, пробрались в лагерь ярославского князя и похитили его с женой… – Меня они и красти-то не будут – прирежут, как борова!.. – холодные мурашки защекотали спину. – А как тогда государево дело?! Погибнет вместе со мной!» – подумал боярин, злясь на вятчан и восхищаясь ими…
– Кто такие? Кто голова? – спросил голос с двухвесельной лодки.
– Великокняжеское войско – не видишь! – рявкнул подошедший сотенный Аникий: высокий, черноволосый, с нездоровым блеском в горящих темно-карих глазах – сегодня он почувствовал себя плохо: боль в груди, кашель – тело горело, а сам мерз.
Андрей Воронцов оглянулся – стояли его вои: у всех озлобленные лица, некоторые больны. Он с усилием подавил нахлынувшую ярость.
– Эй, люди русские, я воевода – подъезжайте… Поговорим…
– Мы-то русские, а кто вы – не знамо, – ответил ехидный голос.
– Русские мы…
– Русские – глаза узкие, – смеялись в лодках.
«Нет, не пристанут… Повернут и уйдут… Надо что-то придумать!..» – боярин повернулся к своим.
– Дружина! – мощный голос боярина одолел шум ветра. – Всем отойти от берега на полет стрелы!.. Ефимка, нá мое оружье – сбегай борзо за железной шкотулкой… Я поеду, – обратился к русским сотенным, – берегите Георгия. Как только переправлюсь, – пошлю за вами паром, лодки… Обоз не утопите! Ты, – пальцем на сотенного Федорова, – останешься за главу. А теперь отойдите! – еще раз приказал боярин Андрей Воронцов.
Вернулся десятник, подал боярину железную шкатулку. С лодки с удивлением и интересом ждали, что будет дальше.
– Эй вы, в лодках! Ну-ко, подойдите-ко ко мне, великокняжескому послу, надо к вашему воеводе переехать, – повелительно-грозно крикнул боярин, нахмурил кустистые седые брови. Он не раз был свидетелем, как трепетали и лебезили при имени великого князя не только русские, но и иноземцы. «А эти!.. Распустились, своевольничают вдали от великокняжеской руки!.. Жаль, не поставил покойный государь Василий Васильевич, – боярин перекрестился, – своего наместника – хотел ведь, то-то бы счас было: по-другому сплясывали б при имени московского великого князя вятские лапти…»
С одной четырехвесельной лодки что-то сказали, и двухвесельная развернулась, стала медленно приближаться к берегу.
– Мотри, какая непогодь – утонешь, – усмехнулся, щуря синий глаз, молодой вой с рыжей бородой; уступил боярину место на носовой части лодки.
Два весла, как два бревна – так обледенели, приподнялись и бухнули в воду, пытаясь снять лодку с ледяного берега. Корма страшно осела, и Андрею Воронцову показалось: все, канут они под серо-желтую кашу сальной шуги. «Тут, наверно, сажени три глубины!.. Далеко от матерого берега», – подумал боярин, бледнея скулами и крыльями носа.
Весла еще раз взбуравили воду, и тяжелая обледенелая лодка резко спрыгнула, закачалась на длинных пологих волнах.
Сидящий на корме осторожно развернул лодку, направил на противоположный берег. Зацарапала шуга, зажурчала темная вода, растолканная ледяным носом.
Боярин осмотрелся, железную шкатулку положил на колени. На дне, в такт качающейся лодке, плескалось ледяное месиво: вода, молотый лед. Ветер стихал, снег – реже, но берегов все равно не было видно. «Как они, черти, дорогу чуют? – но тут же догадался боярин: – По ветру…»
– Ну-ко, ребята! Сколупните-ко лед, а то со страху кое-кто на берегу уж крестился, – белозубо заулыбался кормщик.
Гневно глянул на него Андрей Андреевич. Трусом он никогда не был – «что Богом предопределено, того не минуешь», – но, если честно, то где-то под сердцем все же холодило: «А вдруг утонуть суждено?!» – но, второй раз глянув на молодое, добродушно улыбающееся мужественное лицо кормчего, с русой подстриженной курчавившейся бородкой, отошел.
Так же, по-хорошему, улыбались и остальные – внешне похожие: крупные, плечистые, с соломенно-золотистыми волосами, в железных шапках, надетых поверх меховых; на плечи свисали кольчужные оплечья. Под короткой дубленой шубой у многих угадывалась кольчуга. «В таком шеломе и одежде легко и надежно в бою, и не холодно».
Лучники, сняв железные шапки, зависнув над водой, ножами – похожими на короткие мечи – стали скалывать с бортов лед. Лодка накренилась, закачалась.
Боярин Андрей Воронцов смотрел на молодых вятских воев, и сердце его совсем оттаяло: «Здесь больше русских, чем в других русских землях!»
Он приметил, что во многих княжествах, землях – особенно в полуденных – все меньше остается белоликих людей. «Испоганили русскую кровь татары: нет-нет, да и появляются среди русских с темным обличьем, низкорослые… Не зря старики говорят: если уж попала татарская кровь в чей-нибудь род – не переборешь… Но хорошо хоть дух-то наш крепче: похожие обличием на нерусских, духом остаются такими же, как и русские с славянским обличием…
А почему татарин с русскоподобным обличьем – ведь немало женщин и малых детей уводят в полон, чтобы улучшить род, – все ж остается татарином? – спросил себя – сам и ответил: – Это потому, что нет у них русской души. Видать, русская душа не может быть поганой – вот и не прививается!.. – но вдруг блаженство сошло с его лица, он растерянно зыркнул и, сунув руку под кожух, перекрестил грудь… – Прости меня, господи, совсем тебя забыл!.. Что я, великогрешный, глаголю – все люди едины, одного рода, Бог создал… Мы же Русь – Третий Рим и должны объединить все народы, живущие на Русской земле, в единую империю!.. Где все люди равны будут… Не зря же нашими пращурами к нам, с божьей помощью, византийская вера привезена…»
– Так думал Андрей Андреевич, приближаясь к берегу.
Пристали, где к реке выходил голый, глубокий широкий овраг, по дну которого, разрезав толщу грязного снега, вился черной змейкой ручеек. Пробившись до большой воды, он растекся ледяным озером.
На берегу ждали: горели костры, вокруг которых толпились вооруженные люди. Отдельно расположился небольшой конный отряд.
Подошли и другие лодки. Из одной вышел седобородый муж: боярин, судя по богатой одежде.
«Наверно, сотенный», – решил Андрей Воронцов. И угадал: это действительно был сотенный подвойский[24] ватаман, но не из бояр.
– Федот, – позвал подвойский. Вой не спеша, вразвалочку, серьезный, подошел. – Скачи к воеводе, скажи, что московский гость-боярин жалует. Пусть сани шлет.
Федот вмиг ожил, подбежал к одному из коней, отвязал, легко и красиво кинув тело в седло, круто развернулся и – с места в галоп, вверх по полого поднимающейся по склону оврага дороге – в город.
Ветер стих, редкие снежинки медленно падали с протончившихся туч; кое-где сквозь них просвечивали узкие голубые, как свежевыкрашенные, полосочки небесной тверди. Видимость улучшилась, но противоположный берег не разглядеть.
Боярин отвернулся от воды, начал смотреть на дорогу, проложенную по правой стороне оврага. Краем глаза поглядывал на вятчан, горделиво и оживленно беседовавших друг с другом, изредка бросая на нежданного гостя любопытные взгляды.
…По дороге лихо спускались одноконные ездовые сани.
Вот мышастой масти жеребец, обежав вокруг боярина, остановился.
– Тыр-р-рр!.. – Федот-извозчик оскалил зубы, подмигнул боярину.
«Али показалось?! До чего ехидный этот рыжий! Хотят, как бабу, на саночках прокатить! – со злостью думал Андрей Воронцов. – Если тот, сивобородый, не сядет со мной, не поеду – лучше пехом…» Но вятский сотенный подошел, сел и чистым сухим голосом пригласил:
– Садись…
Московский боярин уселся на высокий бурый ворс медвежьего тулупа, вытянул ноги – только сейчас почувствовал, как сильно устал, и, хотя смущала непривычная езда, захотелось спать. Зевнул, по привычке перекрестил рот и, пересилив себя, стал смотреть по сторонам.
По мере того как поднимались, слева стали вырастать как из-под земли побеленные снегом шатры башен, тесовые навесы городков, внешняя их сторона, и, всмотревшись, он увидел вместо деревянных каменные стены! – такого не должно быть, воевода точно знал, что Хлыновский кремль деревянный. «Неужто кажется? Теряю разум!» – испугался боярин и начал отчаянно креститься, шепча:
– Свят, свят, свят!.. Прости меня, господи, многогрешного – дай исполнить великокняжеское порученье!..
Сотенный, перехватив его полоумный взгляд, отодвинулся, насколько позволила повозка, стал высматривать, чего испугался его спутник. «Што за боярин – на каждом шагу молится!» – с неприязнью подумал подвойский ватаман Игорь Голубов об Андрее Андреевиче Воронцове, не найдя ничего такого, от чего можно было пугаться.
Между тем повозка шагом поднималась – видны уже основания городков, башен, припорошенные снегом, и… боярин углядел на углу шестигранной башни отлетевшую глиняную штукатурку, а под ней дерево!..
…Такое непристойное ругательство исторглось из уст московского посла, что подвойский, пораженный услышанным, подумал: «Не того ли он – не блаженный? То молится, то богохульничает!..»
Поднялись, въехали на большую площадь, отделяющую кремль от посада.
Особняком стояли лавки и дома торговых людей. Толпа по-зимнему одетых и, судя по овечьим дубленкам, в большинстве бедных чернолюдинов: мужиков и женщин с детьми – зевала на боярина.
Сани свернули налево. Копыта коня гулко застучали по обледенелым бревнам переходного моста через ров.
Кремль вблизи оказался внушительным: высота стен достигала 4, башен – 5 саженей. Мост, по которому въезжали, был подъемный: поднимаясь, запирал входные ворота башни. Получались двойные двери; снаружи толстые бревна моста, изнутри дубовые ворота кремля. «Пороками[25] не прошибешь!» – приятно удивился Андрей Воронцов.
Попав в кремль, боярин увидел весь Хлынов: неправильный большой шестиугольник с семью башнями.
Прямо внизу, слева, в углу стояла четырехгранная башня, справа – шестигранная – это восточная сторона; как догадался – на краю высокого берега Вятки. От нее с двух сторон вверх уходили изогнутые посредине под тупым углом на внешнюю сторону северная и южная стены кремля. На углах приросли приземистые, как грибы-великаны, четырехугольные башни.
С внутренней стороны стены были не замазаны глиной – высотой не более 1–2 саженей от земли. Замыкала кольцо-шестиугольник западная сторона, обращенная к площади, к посаду – с тремя шестигранными башнями (Никольской посредине – главной – с Большими воротами – по ней въехали в Хлыновский кремль).
В нижней части, справа, отгороженные острогом, темнели полуземляные строения. «Темница», – понял боярин.
Чуть выше красовалась позолоченным крестом и серебряной маковкой церковь. Рядом большая хорома, в тереме которой на окошках поблескивало стекло! Большая часть города – жилая – лежала по левую руку: простые избы, дома мастеровых, огороженные вместе с хозяйственными постройками, выделялись боярские хоромы; в чьем-то дворе сверкнула крестами домовая церквушка.
Все выглядело мощно, красиво и надежно. Много было людей: мужчин, женщин, детей и воев. Андрей Воронцов не ожидал увидеть Хлынов таким: большим, многолюдным, с неприступным кремлем; и вновь почувствовал, как силы и уверенность возвращаются к нему: город пришелся по душе. «Вот здесь мне жить, собирать полк и с ним идти на рать с самым страшным, безжалостным, люто презирающим нас, русских, врагом… Может, будет это моя последняя… – он широко перекрестился, больно толкнув соседа. – Лишь бы вятчане не зауросили, смогли собраться к походу… Набрать полк!» – думал боярин, подъезжая к большому, по внешнему виду только что отстроенному воеводскому дому.
Вятка. Быть или не быть походу?!
Два бородатых вооруженных сторожа-воротника открыли ворота и пустили возок в просторный чистый двор.
С крыльца сбежал в серой волчьей шубе, в белоснежной лисьей шапке вятский воевода. Широкими уверенными шагами он подошел к возку, поклонился малым поклоном.
– В здравии ли великий князь Иван Васильевич?.. Легка ли дорога была?..
Помог встать гостю.
Боярин Андрей Андреевич достойно ответил, глядя на напряженное лицо Константина Юрьева; вскинул руки – обнял, три раза поцеловались.
– Государь велел облобызать тебя при встрече…
В больших умных сине-голубых глазах воеводы вспыхнула радость, лицо смягчилось. Взяв за локоть, повел боярина в дом.
На следующий день после получения повелительной грамоты великого князя с личной припиской на отдельном желтом листке бумаги, вложенном во внутрь закрученной в трубочку пергаментной грамоты, опечатанной свинцовой печатью, Константин Юрьев собрал в Думном доме бояр. Ни сотенных, ни больших житьих людей, кроме Игоря Голубова, не пригласил – так всегда бывало, когда решались важные государственные дела.
По мере знатности и богатства уселись бояре на лавки вдоль стен. У дальней стены с квадратными окошечками, пропускающими лишь зеленоватый свет, за тяжелым столом напротив думных[26] мужей сели: воевода Константин Юрьев, его товарищ и московский боярин Андрей Воронцов. Отдельно, около выхода, в полном вооружении, сидел подвойский ватаман Игорь Голубов, как всегда аккуратно и красиво одетый. Думный дом был оцеплен охранной полусотней.
Бояре нет-нет да косились на подвойского: «Тебе-то што здесь делать – иди на улицу – сторожи…»
Андрей Воронцов сидел довольный. Все складывалось удачно: вятский воевода умный, толковый, искренне обрадовался походу, обещался живота не пожалеть – исполнить великокняжеское повеление; московское войско переправилось, устроилось – правда, не в кремле, но это временно.
Вчера, после встречи с воеводой, их увел к себе боярин Павел Богодайщиков – вон он, ближе всех сидит: небольшой, толстенький, черными масляно-плутовскими глазками поблескивает да свою смоляную бороденку подергивает. Напоил, накормил. Кроме меду подсласту[27] угостил красным вином, в мовницу[28] все втроем сходили…
Воевода сказал, зачем собрал думу, подал знак своему товарищу.
Игнат Репин развернул великокняжескую грамоту, приветливо улыбнулся и высоким голосом начал читать.
Андрей Воронцов знал содержание грамоты, тайной приписки. В грамоте государь Иван Васильевич повелевал своим вотчинникам-вятчанам идти большой ратью на Сарай – столицу Орды, чтобы упредить хана Ахмеда, собирающегося напасть на Московскую Русь; там же требовал, чтобы воеводой был Костя Юрьев (усыновленный племянник ныне покойного воеводы вятского – ярого сторонника Москвы)… Напоминает вятчанам о присяге, которую они дали великому князю Василию II в 1459 году «на всей его воли»…
И о том, что по духовному завещанию отца, Василия II, Иван III наследовал в 1462 году Вятскую землю как «вотчину» великокняжеского дома.
В приписке государь предупреждал, чтобы о предстоящем походе «известно не было… Готовьтесь будто Двинские земли воевать…» Сказано о Новгороде, о Казимире IV… о том, что собирается Иван III воевать на будущий год Новгород и его земли…
–… Для подмоги и совета посылаю мово ближнего боярина Ондрей Ондреевича со своим двором… – продолжал читать товарищ воеводы. – Вместе с ним посылаю освященный стяг с ликом Георгия… татар-ведомцев и кормника Ваську Борта…
Обещал великий князь три года после похода не тревожить вятскую землю, не брать дань…
Закрутился боярин Павел Богодайщиков – глаза злые, недовольный.
«А-а, вон ты каков, “потомок греческих богослужителей”, – как вчера, захмелев, он называл себя. – Татарин ты, а не грек! Правильно сделали, что до поры до времени не сказали, что в грамоте пишется, а то ты взмутил бы воду!» – подумал Андрей Воронцов, начиная сердиться…
Кончил читать Игнат Репин. Дума примолкла. Ждали чего-то…
– Что скажете, люди? – спросил воевода, каменея лицом.
И вдруг: заговорили, зашумели все.
– Давайте по одному, – потребовал Константин Юрьев.
– Я скажу!.. – встал Павел Богодайщиков. – Мы с Пахомием[29] две ноги Вятки – на нас стоит. Он, – указал на боярина Лазарева-старшего, – железо варит; у меня – люди, мясо, жито… Нам с ним ответ держать за всю землю Вятскую. Рядом с ним сидевший Пахом Лазарев – типичный русский: высокорослый, с широкой русой бородой – согласно кивал: «Эдак, эдак». – Богодайщиков продолжал: – Мы против бусурман; за Веру и Землю нашу готовы головы сложить, но кто ж тогда через три года будет московскому князю дань платить, помогать ему ратовать?.. – Богодайщиков вздохнул глубоко, оглянулся. – Нам это дело с умом надо делать: штобы польза была, а не урон, не погибель – а так пустое… Надо силой окрепнуть, оправиться от ран татарских – ведь ни одного целого села, деревни… На ноги встать, а не губить себя… Костя! – обратился он к воеводе. – Расскажи московскому боярину, как земля наша обнищала… Сможем ли большой полк набрать, вооружить, обуть и кормом снабдить?… Нет, не сможем! – и предложил: – Давайте отпишем о наших бедах – он поймет – отменит поход… – под конец не выдержал: закричал визгливым, неприятным голосом: – Мы, русские, православные, не можем уподобиться диким кочевникам и идти на разбой… вот если они к нам придут – другое дело!..
Выступили еще несколько бояр – тоже против похода. Старший Лазарев встал, одернул бороду и спокойно, убедительно объяснил, что не хватит железа для оружия…
Бояре были против похода – шум, крик, даже угроза послышалась из рядов. Кто-то заорал:
– Людями нас обзывают… Тут нет «людей» – одни бояре!..
Другой еще злее, с ненавистью:
– Ездят, указывают, как жить, что делать… Мы не в Московии живем, а на своей дедовской земле!..
Воевода, напружинившись, сжав кулаки, гневно смотрел на перекошенные рты, взлохмаченные бороды, красные потные носы, черные горлатные шапки, мелькающие рукава шуб.
Все верно: большую рать не собрать. Но не помочь Московской Руси не можно!.. На будущий год великий князь будет воевать Великий Новгород – пора их, христопродавцев, заключивших тайный договор с Литвой против Москвы, Руси, наказывать. Вот до чего дошло – Марфа Посадница и в Сарай направила послов: просит помощи, а татарам того и надо – всю Русь опустошат, ограбят… «Мы, Вятка, – Русь, Московского княжества вотчина, что делаем?! – мешаем… объединению русских земель… да что мешаем – вредим; не выйдем в поход – поможем врагам Русской земли!.. Эх! Если бы велено было сказать о готовящемся походе на Новгород… О Казимире… о великих чаяниях Ивана III об объединении Руси – поняли бы, какая опасность грозит всему этому, не нанеси – пусть ценой жизни – упреждающий удар Хану Ахмедке. – Озлился: – А почему только о себе думают?! – Не хотят пожертвовать собой для всей Земли!.. – гнев начал горячими волнами заполнять грудь. Вот уже перехватило горло, еще немного – тугим мешком ударит по голове, и тогда…
Воевода увидел подошедшего, седого мудрого подвойского Игоря Голубова, его пронзительно-трезвые глаза (подумал: «Как могут трезветь в минуты опасности человеческие глаза?») – самого уважаемого и единственного друга среди больших людей. Вспомнились великокняжеские слова из потайной грамоты: «Не быти походу на Сарай и победе не быти, и великой единой Руси!.. Поднимай землю вятскую до последнего мужа русского!..»
…Что творилось в душе у воеводы, Андрей Воронцов уловил, понял по безумно-бешеным глазам: «Не осилит он бояр своих… Лекше с татарвой воевать, чем с вятскими спорить!.. Надо счас же образумить этих мужиковатых бояр, – подумал Андрей Андреевич, медленно поднимаясь с лавки. – Всю жизнь готовился к этому, ждал! Нельзя упустить такое!.. Видит бог, о походе на Новгород придется сказать…»
Воевода опередил московского боярина: вскочил, некоторое время смотрел, грозно насупившись, на кричавших – ждал…
Взмахнул десницей[30] – рявкнул:
– Тихо!.. Разорались! Обижаетесь, когда людями называют, а сами?! Чернолюдины на базаре так не ведут себя, как вы, бояре-мужи! – еще раз обвел сидящих грозным взглядом и заговорил, выкатывая, как валун, каждое слово:
– Я мог с вами и не держать думу – все слышали государево слово!.. Поход должен быть, и он будет!.. Вы, как новгородцы, больше думаете о своих доходах, о мошне, а не об общей пользе, не об обилии Русской земли… Тут, – воевода повысил рокочущий бас и его голос загремел, забился в душной избе, – тут кричал один, что мы, русские, уподобляемся татарам и собираемся идти в разбой!.. Не хотел говорить, великий князь просил… думал, вы так… Не только пойдем на татар, чтобы упредить их: отбить охотку пойти на Русь, Москву; но не дадим им объединиться с Казимиром!.. Татары не пойдут, и ляхи задумаются, не посмеют одни. Мы нашу Землю, язык идем спасать, а не в разбой!..
Боярин Андрей Воронцов перекрестил живот себе под столом. Облегченно потея, подумал: «Ладно, хоть про поход на Новгород не сказал…»
Константин Юрьев потупил глаза, опустил голову и – скорбно:
– Много крови придется пролить, может, головы сложим, но татар должны побить… Иначе будем прокляты, виновны будем, что не предупредили большую войну…
– Однем не одолеть татарина! – обиженно-упрямый голос с заднего ряда.
– Да-а! Однем не смочь…
Вятский воевода побледнел, смахнул со лба крупные капли пота:
– Да вы что?! Ничего не поняли?
Молчание. Только слышно сопение носов, покряхтывание и шелест одежды – это страшнее, чем крики. С места, не вставая, взмутнул тишину Пахом Лазарев:
– Не гневись, великий боярин, и ты, Костя, не петушись – не пойдет народ… Дайте ему пожить спокойно, без рати… А забижать себя не дадим: придет злая сила – ответим силушкой, как дедами на Руси заведено!..
Поднялся, уперся грузным телом на стол Андрей Воронцов. Глаза – лед, рот приоткрыт, губа трясется. Воевода и московский боярин стояли рядом. Все заметили, как они, несмотря на разницу лет, схожи…
– Сядь… Я сам с ним… – прохрипел Андрей Андреевич. Глянул жутким леденящим взглядом.
Бояре опустили головы.
– Верно сказал воевода ваш – вы хуже чернолюдинов… Вы подобаетесь новгородским антихристам, ставящим казну свою выше народа своего, Руси святой… Как вас еще упрашивать исполнить государево повеление?! – голос стал крепнуть, исчезла хрипота.
– Кто против похода, тот не христианин, не русский и Богом даденной властью – великим князем – будет убран с дороги как враг Отечества!.. И вместо воеводы будет у вас великокняжеский наместник… Поход, считайте, начат – подготовка к нему – это уже начало похода, и от того, как подготовимся, зависит судьба его… – и закончил совсем мирно, даже улыбнулся с усилием: – Добычу – она должна быть богата – вам дадим: каждый получит столько, сколько гривней вложил для полка…
– Некому будет добычу-то делить, – уже обреченно-смиренно крикнул Павел Богодайщиков.
– Не хотел говорить – от воеводы прятал, да ладно уж – выну, – насупил Андрей Андреевич кустистые брови. – Вместе с нами пойдут нижегородцы: они весной выйдут на Волгу – сольемся в единый полк… Устюжане подсобят…
Одобрительный гул прокатился по рядам:
– Раз так – другое дело…
Дума решила согласиться с повелением великого князя; собрать большой полк, вооружить его и весной на судах выступить в поход.
Вятка. Подготовка к походу
Полночь. На улице снег, первая метель, а в низенькой широкой горнице тепло, светло от свечей, душно; пот льется с гостей; шубы сложены в углу, на сундуках. За длинным столом на навощенных лавках сидят: воевода с московским боярином, товарищ воеводы, подвойский ватаман, великокняжеский кормщик, вятские и московские сотенные. Среди них, как ворон среди гусей, Мишка-мурза.
Только что держали совет – обговорили, как к походу подготовиться – и теперь облегченно и весело разговаривали, пили, ели, никто не был пьян. Шутки, смех, хлопание по плечам… Поднялся воевода.
– Пустим братину с хмельным медом по кругу за великого боярина Ондрей Ондреевича – пусть здравствует!..
Каждый делал глоток, передавал чашку с медом соседу, заедали: моченой брусникой, холодным вареным мясом, запивали с деревянных мисок горячим хлебовом, тащили руками в рот квашеную капусту… Чавкали рты, рвались под крепкими зубами жилы, хрустели хрящи, свистели обсасываемые мослы…
Затем пили за победу, еще раз за здоровье государя московского, за Русь единую, великую…
Под утро, весело крестясь и благодаря хозяина-воеводу и Бога, ушли.
Константин Юрьев проводил боярина Андрея Воронцова в свою истопку. Спать воеводе не хотелось – видел, что и боярину не до сна: чем-то обеспокоен, недоволен.
При красном свете лампады – сидели: Андрей Андреевич на постели, около стены, вятский воевода на лавке – напротив.
– Может, перед сном еще по глоточку?.. – Константин Юрьев приподнялся.
– Нет, согрешу: пьян буду, – отказался боярин и попросил: – Посиди… при всех не стал говорить… Тебе скажу…
Я бывал в Сарае… Конечно, Сарай смотрел: что, где… чем, как Орда живет… Чего смотришь? Я ближнее место к государю не мозолю, как некоторые, а ратую за Русь и, как видишь, не только мечом…
Воевода, упершись локтями в стол, держал себя за бороду; глаза восхищенно вспыхнули – слушал.
– Костя, тех людей мало будет… Нам нужно 150–200 судов-ушкуев построить, оснастить и посадить в них 4–5 тысяч воев.
– Нет столько людей в Вятке, даже если призвать верховых мари-язычников! – воевода охнул.
– Знаю, потому и не говорю при всех – боюсь, что и тех, кто есть, не возьмем – посмотри на бояр, как они бесятся, хитрят… Надо нам, Костя, самим поездить, поговорить с народом – что поделаешь, не велел государь говорить, но придется… – беру грех на себя – правду сказать, а чтобы слух из Вятской земли не вышел, сторожей поставим по окраинам – все равно приготовления не скрыть… – боярин прилег на шубы, уставился в потолок, где колебались тени от свечей. – А мари-язычников не возьмем. Язычники слабы духом и легко гибнут – я знаю их… Ну, а с низовыми – как говорили: помогут на Каму выйти.
– Я читал, 96 лет тому назад полторы тысячи новгородских ушкуйников уже ходили на Сарай… Так же, весной…
Андрей Воронцов сел, глаза ожили.
– И что?..
– Пали… Все до единого.
– Сарай-то взяли?
– Не знамо. Одни пишут, что взяли, другие – под стенами погибли…
Боярин отвернулся – глаза потухли, прилег на бок.
– Врут! Нет там стен, а только забор глинобитный построен, чтоб комонь не одолел… Да, новгородцы – тогда не то, что счас, – они опора Руси были… Знал об этом, думал, новое скажешь – вон ведь сколько знаешь, как про древние государства, народы-то рассказывал у Богодайщикова…
– Прости меня, грешного, Костя! – В узкую, необитую низенькую дверь истопки протиснулся со свечой Пожняк. – Там к тебе скоровестник. Говорит, борзое дело…
Боярин насторожился, воевода недовольно сморщил лицо:
– Пусть заходит…
Вошел молоденький, высокий белоголовый вой, поклонился малым поклоном и, покраснев от смущения, смело заговорил:
– По тайному делу к тебе, воевода, – велели передать в ухо…
– Говори! Все свои.
– Только тебе скажу, – насупился юноша. – Десятник Иван Заикин эдак велел.
– Иван Заикин?! Пошли!.. Ну, говори! – потребовал воевода в темной горнице.
Вой зашептал:
– Воры бежали… Один сторож убит – остальные трое не знамо…
– Все?!.. Все ушли?
– Все: два десять и три…
– Ну!.. Ловили?
– Укрылись у боярина Богодайщикова. У него там вельми много людей – костры во дворе жгут. Отгородились рогатинами – никого из наших воев к воротам не пускают…
У Константина Юрьева загорелись глаза в темноте.
– Как тебя звать?
– Митяй…
– Ты ничего не путаешь?!
– Как можно, воевода!..
Вернулись в истопку. Боярин сидел на постели, свесив ноги, настороженно ждал. Было слышно, как к морозу потрескивала свеча в руках Афоньки Пожняка, капал воск на пол, подвывал ветер в трубе.
Андрей Воронцов задрал взлохмаченную бороду:
– Что?!
Константин Юрьев сказал.
Боярин Воронцов вскочил, начал одеваться, бешено вращая глазами. Оделся, перекрестился.
– Что зырите?! – испугался думаете?.. Да, испугался – не за себя! – тряхнул за плечи воеводу: – Что думаешь делать? Вызвал подвойского? Нет!.. Поздно. В любое время выйдут, поднимут Хлынов, чернь, а нас тут… – и начал спрашивать, моргая глазами, у воеводы, у Митяя: где, сколько воев; выходило вместе с кремлевскими сторожами, подвойскими, которые на карауле были, около полусотни.
А сколько тех?
… В сенках, горнице – шум, топот, стук падающей скамейки.
Боярин забегал, нашаривая оружие…
Воевода кинулся к дверям и столкнулся с Игорем Голубовым – за ним стояли: огромный сотенный Евсей Великий и два десятника.
Спокойные, трезво-мудрые глаза смотрели на Константина Юрьева.
Все знал о Игоре Голубове, кроме одного – «о страшном грехе», о котором обещал он рассказать перед смертью…
«От той великой греховой тайны, наверное, такой у его дух и смелость, – подумал воевода, пропуская подвойского. – И в Бога-то верит как-то по-другому: говорит, что Бог един – нет ни христианского, ни мусульманского, что, сотворив Землю и все живое, не вмешивается в людские дела…» Но в церковь ходил, молился… – как все.
Таинственно-волевой взгляд подвойского помог воеводе собраться мыслями, утвердиться душой. Константин Юрьев тряхнул головой, посмотрел на Игоря Голубова.
– Что думаешь делать?
У боярина Андрея Воронцова белели крылья носа, скулы – ждал, что ответит подвойский ватаман.
– Дай мне, Костя, всех, кто есть, – собирать некогда да и… Я возьму Павла, воров и его людишек порублю, если не покорятся… – и, чуть наклонив голову, – вежливо Андрею Воронцову: – А ты, великий боярин, заведи своих воев в Кремль – с татарами сам, русских – мне…
Тени прошлись по лицу великокняжеского посланника, но осилил гордыню, и, чтобы не потерять честь:
– Ты, воевода, сам иди с ним, да смотри: Богодайщикова живого мне!.. – и пошел, около дверей остановился, повернул голову. – Надо в церковь, к десятильнику Моисею, – пусть божьим именем подымет народ против татар, благословит на священную рать с погаными…
По всему Хлынову прошелся розыск – обошлось без большой крови, пятерых воров – сбежавших – убили. Полтора десятка покалечили, полсотни, среди них и житьи люди, заперли в темницу.
Боярина Павла Богодайщикова на санях, под стражей, отправили в Москву: там решат, что с ним делать…
К полудню колокольный звон стал созывать хлыновцев на церковное вече. Народ – в шубах, дубленках, сыромягах; старые, молодые; мужчины, редко – женщины, – избитый, обманутый, злой – полз к городской церкви Воздвижения Честного Креста – рядом с Думным домом.
Знали, зачем зовут: «Хотят поднять народ в поход – как кусок мяса кинуть, – как в позапрошлом году… Большим людям – злато, серебро, а нам кровь лей!.. Хватит! Ходили на Казань – устали… Ребенки у нас сиротеют, по миру ходят!..»
На церковной паперти стояли десятильник Моисей, воевода, боярин Андрей Воронцов, несколько вятских думных бояр, попы; ниже – охрана. Колокол смолк. Десятильник взмахнул рукой, два богатыря-попа подняли над головой вятскую икону-хранительницу и спасительницу Земли – Вятскую Богоматерь.
– Во имя отца и сына и святого духа!.. – начали всеобщий молебен.
– Дети мои! Православные, – полетел нестарческий, могучий голос десятильника Моисея… – Черные тучи поганых собираются на нас… Не Казань, а Орда! Вновь огнем и мечом пытаются искоренить Русь, православную веру нашу… Великий князь, митрополит послали к нам освященный стяг с ликом Георгия Победоносца и повелевают идти полком на Сарай – учинить там разор царю, чтобы не смог в то лето пойти на Русь… – говорил святой Моисей об угрозе со стороны Новгорода и Литвы, Польши. – Вот почему великий князь нам мало дает воев… Говорил о турках, которые взяли Царьград – сердце православия… – Теперь режут братьев-болгар… Единственный православный престол остался в Москве, и мы должны защитить его, а значит – себя…
Погано великий грех ляжет на нас, на наших детей и внуков, если не сделать это: предадим дедовские свычаи и обычаи…
Кончил Моисей. Люди молились, но по-другому: с ясными лицами – в глазах разум. У каждого вернулось достоинство человеческое, развернулась, выпрямилась русская душа: высокая, необоримая – чужому непонятная.
Велел слушать воеводу.
– Братья и сестры! Бояре думу держали, порешили весной пойти на татар – воевать с ними… Упредить войну на ихней земле…
Но некоторые предали… Нашлись такие и среди вас. Мы поступили с ними как с предателями!.. Сколько можно терпеть унижений и бесчестий от татар?.. Позор и стыд нам!.. Мы сыны единой Земли, русские – нам Богом предопределено навести на Земле мир, справедливость и братство – объединить народы в одну великую семью… А сейчас – каждый знай свое место: боярин ли, простой холоп! Но – перед Богом мы все равны!..
Уже под радостные крики выступил великокняжеский посланник:
– Всем, кто идет в поход, великий князь отменяет долги на три года и три полных лет велит работать на себя… Все, что возьмете в походе, – дадим вам: живите, радуйтесь…
Подняли хоругви, иконы, развернули Георгия Победоносца, бухнул большой колокол, затренькали переливами малые. Перекрывая колокола, надрывая голос, десятильник Моисей закричал:
– Поклянемся пред Святым Георгием, что на своем корму отработаем на постройке ушкуев, станем холопами воеводы, а весной выйдем в поход – убережем Русь, веру нашу от разбоя поганых, вызволим из Орды полонян… Целуй крест!.. – закрестился, чмокнул, приподняв с груди, свой крест, запел молитву. Все попадали на колени, сняли шапки, целовали холодный обжигающий металл: железо, медь, серебро; бояре – золото.
По всей земле Вятской прокатилось церковное воззвание, поднимая народ за свою честь, свободу и независимость…
Прошло более месяца, как воевода с боярином Андреем Воронцовым, взяв с собой охранную полусотню, метались по городкам, селам, деревням. В Хлынов, Орлов, Кокшару и в Верхнюю Слободу[31] шли работные люди, посошная рать. Везли корм, одежду. Каждого распределяли в сотню, устраивали в избу, двор. Начали рубить строевой лес, возить на берег Вятки, где тут же, среди костров, деревья разделывали – нужно было успеть настроить корабли – ушкуи, и много.
На этот раз Андрей Андреевич Воронцов остался в Хлынове – смотреть за всем этим…
Воевода с товарищем своим, с двумя десятками воев и с возчиками на девяти порожних санях-розвальнях выехал за железом в Песковку к Пахомию Лазареву и в Усолье за солью – без них нельзя – они всему голова.
Константин Юрьев не просто хотел взять запасы железа и соли, но и наладить их производство, чтобы в течение зимы обеспечить ими себя.
Санный путь по реке еще не укатан, на лед выходить опасно, поэтому ехали по берегу. Идти было трудно; лишь на восьмой день подошли к Летке – притоку Вятки.
Тяжело лошадям, людям. Морозные дни сменились метелями со снегом – потеплело, но лучше бы колючий снег, холод…
Впереди ехал, протаптывая дорогу, Иван Заикин с десятью воями, за ним воевода, Игнат Репин; замыкали пустые подводы, запряженные цугом – девять пар, снова верховые вои на серых мохнатых лошадках.
Константин Юрьев сидел на рослом рыжем жеребце, то и дело вытирая с усов и бороды липучий снег – лисья шапка по самые брови. Он с беспокойством всматривался в вечернюю вьюжную мглу: «Скоро ли?..» – но впереди ничего, кроме широкой спины вятского воя и вихляющего зада пегой кобыленки, не видел. «Заездит, эдакий мерин, кобылу! Куда смотрит Иван? Надо в первой же деревне заменить…»
Караван потянулся на высокий материковый берег, где среди засыпанных снегом елей притаилась деревенька – три избы.
Чуть ниже по Вятке, на той, правой, стороне – Летка, уходящая своими истоками в полунощную сторону.
Переночевав, они разделятся: товарищ его, Игнат, с одними санями и с пятью воями поедет в Усолье – в свою вотчину; воевода с остальными – в Песковку…
Быстро темнело. Митяй Свистун вместе со всеми поужинал куском холодного мяса с солью, запил водой и устроился с товарищами на ночлег в сарае-сеннике.
Оружие сложили (в темноте) в угол. Извозчики, закусив хлебом, улеглись в санях, во дворе, рядом со своими лошадями, укрытыми войлочными попонами.
Воевода с Игнатом устроились в теплой избе.
Митяй лег на сено, рядом с ватаманом Иваном Заикиным, укрылся тулупом. Слушал неторопливый, сонный говор воев, шуршание ветра в соломенной крыше, хрумканье и всхрапывание коней.
Покойно, тепло, дрема начала обнимать тело…
– Давно я, Митяй, за тобой примечаю – скрытный ты. Переживаешь што?.. Али горе какое?..
– Што пристали к нему?! Устал парень, пусть спит… Время поспеет – расскажет…
– Дак ведь сейчас нельзя ничо таить – церковь благословила на поход, а совершивший сие снимет все грехи свои… Нам вместе насмерть биться, а ничо не знаем друг о дружке… Скрываем…
Митяй не отвечал, только часто и сильно задышал…
– Знаю – не спишь… Росскажи-ко нам, кто ты есть, – Федот протянул руку, в темноте нащупал плечо Ивана Заикина, затряс, – росскажи!..
– Тьфу ты! Рыжий черт – весь сон спугнул… На ночь заставляешь ругаться: мужик, а любопытство к чужим грехам, как у поганой ветреной бабы… Росскажи ты уж – коль ему невтерпеж… – легкий смешок волнами прокатился из угла в угол. – Окаянный, всех разбудил!..
– Кто я есть? Человек есть, – подал хрипловатый голос Митяй и замолк…
– Ладно уж, договаривай, – недовольный голос десятника. – Ты сейчас воеводский вой – все можно… Я тоже в молодости согрешил… Теперь вот один – вы мне семья, родня…
– Грешен я пред вами, – продолжил выжалобленный голос Митяя.
– Скрыл от вас настоящее имя свое. Видит Бог – по своему скудоумию, без умысла, по нужде эдак сделал, грешен пред вами – простите… Не Митяем Свистуном зовусь, а Гришкой, по отцу Семеновым, рода Волковцевых… Я взял имя убиенного татарами дяди своего… Сирота я – отца, братьев убили… Всю родню тож… Мать, сестер увели… Мы с мужиками да боярскими дружинниками поскакали в погоню – в засаду попали, татар поубивали и сами тож… – А ты-то живой! – чей-то насмешливый голос из угла.
– Живой… Дак я вначале тоже умер, – и, боясь, что ему не поверят, поправился, – то есть не совсем – ума только лишился; головой стукнулся – вон какой след остался! – попытался встать Гришка.
– Оно и видать…
Дружный хохот грохнул в сеннике. На дворе по-звериному всхрапнули испугавшиеся кони, перевернули возы, порвали уздечки.
Иван Заикин дернул Гришку, уронил в постель.
– Жеребцы! Бога не боитесь – ржете перед сном… Угомонитесь!..
Не все рассказал Гришка…
В то летнее утро, в праздник Святых Первоверховных апостолов Петра и Павла[32], с отцом и двумя младшими братьями поехал Гришка в село Спасское: в церковь, на базар. Вместе с ними ехал отцов младший брат со своей семьей.
Жили они вместе, в новых Волковцах, в пяти верстах от села, на левом берегу речки Гоньбинки, которая огибала полукольцом деревни, Спасское, боярскую усадьбу, уходила на восток. Ниже, в двадцати пяти верстах, впадала в Вятку.
На берегу Гоньбинки, в полутора-двух верстах друг от друга, выше Новых Волковцев раскинулись: Средние Волковцы – пять дворов; Верхние Волковцы – восемь… Ниже – Мари-Гоньба.
Все вокруг: земля, леса, луга – принадлежало боярину Гривцову; Спасское было его вотчинным селом. Ниже села, ближе к берегу, укрывшись за острожно-земляными стенами, красовались боярские хоромы с теремами, домашняя деревянная церквушка с позолоченным крестом. Изнутри прижались к стенам длинные приземистые – из старого дерева – амбары, клети, крытые дранкой, конюшни, хлева с сараями – сенниками с соломенными крышами. Отдельно стояли мовницы и курные избы холопов, черного люда.
Как истинно русские, сильными, выносливыми были Волковцевы. Все три деревни работали дружно – старались выкупиться, вырваться из долговых пут.
По рассказам отца Гришка знал, что когда-то его прадеду – крещеному, богобоязному – дед нынешнего боярина разрешил на своей земле поставить деревню, дал лес. И вот прошло столько времени, но никак не могут Волковцевы долг вернуть, стать свободными. Растут семьи, множится род, а долг никак не уменьшается.
Дядя Митяй, по прозвищу Свистун, женившись, отделился от своего отца и переселился в Новые Волковцы. Жил с ними. В этом году срубил избу: подсохнет, уляжется дерево – поставит себе дом.
С довольным добрым лицом дядя вел под уздцы лошадь, запряженную в четырехколесную телегу. Его молодая белокурая красавица-жена – тетя Марфа – с годовалым Ванютой сидела на телеге, на мешках с прошлогодним житом.
Этот хлеб специально оставлен на продажу, чтобы дом поднять, купив лес, срубить конюшню, хлев, сарай – хватит пользоваться братовым!..
Выехали из влажного росного леса на разноцветными лоскутками лежащие поля спасских крестьян. Ясное, молодое, будто умытое утреннее солнце светило в глаза. Сытно пахло поспевающей рожью. С голубого неба – с округлыми белоснежными облаками с синими донышками – лилась веселая, тревожащая душу, песня невидимого жаворонка.
По обочинам полевой дороги с глубокими колеями – от колес – стояла стеной рожь, сквозь золотистые стебельки тут и там синели васильки.
Босоногие братья в коротких портках – одному пять лет, другому – восемь, соскочив с возов, наперегонки побежали в село Спасское.
Гришку и его отца, шагавших рядом, догнал дядя Митяй, веселый, молодой, темно-русые волосы до плеч.
– Добрый хлебушко, Семен, уродился у спасских мужиков. Сытно зимушку проживут.
– У нас тоже не худой – мало ли навозом маслили землю… Эх, Митяй, еще два таких года – и мы бы!.. Лишь бы не захворать, уж мы постараемся, – и отец, смешно закативши глаза, перекрестился.
Недалеко от Спасского остановились, усердно помолились на покрашенную маковку спасской церкви с золоченым крестом и начали переобуваться: мужики сняли лапти, размотали волглые снаружи онучи, надели сапоги из тонкой телячьей кожи – за полцены им продал-подарил тесть Митяя. Надели новые, пахнущие льном – до колен – белые рубашки с вышитым воротом и подолом, желтые штаны, подпоясались голубыми поясами с красными кисточками, на пояса нацепили гребни. В ушах поблескивало по одной бронзовой серьге.
Марфа – в нарядном сарафане, золоченые серьги в ушах, серебряные браслеты на руках – осталась сидеть на возу.
Гришка впервые в жизни так нарядился.
Он уже жених – семнадцать лет, – отец обещал к осени присмотреть невесту.
Конечно, родители должны ему выбрать жену – они все ж опытны – жизнь прожили, но Гришка сам нашел; правда, она Марфина сестренка – разрешит ли отец?..
Не часто встречался с ней, но зато как эти встречи были желанны и радостны, как западали в душу! Все сильнее разгоралось неведомое доселе молодое огненное чувство любви. Он делался как бы сильнее, честнее – хотелось жить, стать бессмертным…
Он постоянно благодарил бога за эти встречи и молился, чтобы стала она его женой…
Последний раз встречались на масленой неделе. «Ох, грешен, прости, милосердный Господи, – Гришка отвернулся от отца, взглянул на небо, так похожее на Васенины глаза: та же голубизна, та же белизна белков глаз в облаках, закрестился, – свечку поставлю, только допусти еще разок пообниматься, целоваться – большего не прошу – крещеный, чай, – знаю, не обвенчавшись, нельзя!»
Позавтракав у дяди Акима, Митяева тестя, – ели творог, сметану, молоко-варенец да рыбу; мужики выпили по чашке меду-«насыти»[33] (Гришку обнесли: «Борода еще не отросла – нельзя!»), отмолившись в церкви, Гришка отпросился у отца погулять по базару: с Васеной был тайный уговор встретиться там.
В село Спасское – дворов тридесять – на праздник съехалось много народа, и базар был подходящим местом для встречи…
Торговали под открытым небом. На шестах висели: лапти липовые и кожаные, сапоги, поршни[34]. На лавках лежали: одежда, ткани… В кадках – прошлогодний-хмельной, нынешний-пресный – мед. Выделялись среди толпы плотные, коренастые мари с чуткими настороженными лицами. В стороне лыбились белокурые, рыжие удмурты, держа в руках меха…
Все можно было купить, продать, обменять: сани и телегу, стальные портняжные иглы и боевой лук со стрелами, лошадь и выжгеля[35], охотничий нож и сапожные правила. Много было поделок из бересты: от солонки и туесов до писчих листков[36] для письма…
Шумел, галдел базар на краю села. Где-то пели, переливчато-звонко дудели сопелки; долетали до уха бархатные, уныло-нежные звуки волынки, грустью царапающие сердце…
Рядом, на лужайке, разноцветная толпа мужиков и баб: оттопывают под плясовые песни вятскую топотуху, кружится разнаряженный веселый люд в хороводе, смеется, радуется, празднует, но не пьянствует – отродясь не было у русских такого – отдыхают после сенокоса, набираются сил для уборки жита…
…Встретились неожиданно. Васена первая увидела – засмущалась, остановилась, радостно-стеснительно улыбаясь, затеребила свою длинную золотую косу, не спуская с него влюбленных горящих небесно-лазурных глаз.
Гришка вдруг остро почувствовал ее взгляд, закрутился – увидел и с глупым от счастья лицом, с сияющими глазами, шагнул к ней; схватились за руки, смутились, не зная что сказать друг другу, что делать…
«Ох и хороша! – белолика, стройна и телом дородна… – он смотрел на отливающие золотом волосы, заглядывал в голубые озорно завораживающие очи и подумал: – Опять будет сниться…» – странное, непонятное, до боли грустно-сладостное волнение охватило Гришку – такого у него раньше не было. Он почувствовал, что и она испытывает то же самое. Страшно стало – так было хорошо. «Это, наверно, опять бес толкает на грех… Нет, целоваться я больше не буду, она все ж девка – слаба, я же муж, не должен слабым быть, одолеть должен свою срамную телесную страсть», – решил он, глядя на ее узкий, высокий разрез красивого носа, с просвечивающими на солнце розовыми ноздрями, почувствовал, как закачалась под ногами земля, и он, как пьяный, повел ее, не в силах выговорить слово… То ли сон, то ли явь – все радовало, Гришка пил это чувство и не мог насытиться.
Шли по калачному ряду, где красовались румяные, вкусно пахнувшие караваи хлебов, ковриг и пирогов. Отдельно лежали горочки медовых резных пряников, и он за полденьгу купил ей целый подол пряников…
…Татары налетели неожиданно. Дико визжа, ворвались на своих головастых лошадках в праздничную толпу, начали топтать, рвать, рубить. Они хотели устрашить людей, превратить их в обезумевшее стадо, но сколько раз ошибались они – русские никогда не становились безумной толпой, и только когда погибал последний защитник, враги могли безнаказанно резать, полонить женщин и детей…
Миг – телеги, стоящие там и тут, были поставлены в ряд, загородив людей от татар.
Русские мужи, закаленные тяжелой работой, рослые, коренастые, защищая свою землю, жен и детей, становились необоримыми воинами.
В ход пошли секиры, оторванные от телег оглобли. Кое-где гулко взуживали тугие тетивы огромных, по сравнению с татарскими, боевых луков вятчан.
Гришка растерялся, побледнел. Он не мог поверить в случившееся… Мысленно взмолился: «О Господи! Што ж ты смотришь?! Помоги!..» – страх за Васену вернул рассудок, помог оправиться от страшной неожиданности, и он, вырвав оглоблю, хотел броситься в гущу свалки, но его перехватил седобородый старик и затряс бородой.
– Куды, куды!.. Бери комонь – скачи к боярину!.. А тут – без тебя… Ну! – повелительно рыкнул он. – Не одолеть одним эту нечисть…
И теперь окончательно спала пелена с глаз у Гришки – он увидел татар, в большинстве смуглых, со злыми перекошенными лицами. «И эдаки татары?!» – удивился он: представлял их великанами…
А они волна за волной накатывались, гибли и все равно лезли. Вот уже кое-где прорвали тележные ограждения и, крутясь на своих лошадках, рубили саблями, кололи короткими копьями почти что безоружных людей, старались пробиться к сгрудившимся женщинам и детям. Задние ряды татар непрерывно пускали стрелы, нанося огромный урон защитникам, убивая женщин с детьми…
Гришка замотал головой.
– Не-ет! Я здесь должен быть!..
…Стрела с белым опереньем впилась в бок старику. Лицо его исказилось от боли.
– Пойди, сынок!.. – застонал. – Как Исуса Христа прошу!.. Пока не обложили… Через дворы, огороды уходи…
Гришка отвязал всхрапывающего, с бешеными фиолетовыми глазами жеребца, хотел вскочить верхом, но старик, через силу шагнув к нему, замотал головой, замычал. «Веди», – понял Гришка.
Спотыкаясь, ведя коня за узду, бежал через дворы. Женщины помогали: открывали ворота. Выскочил на огород с бело-зелеными кустиками капусты, прыгнул на успокоившегося коня, рванул поводья…
Бешено промчался по огороду, вылетел на поле-репник, а потом захлестали по ногам начинающая наливаться зерном рожь, пшеница; полетели из-под копыт вырванные с корнем зеленые клубки гороха.
«Только бы не споткнулся!» – боялся Гришка…
Вот уже усадьба. На валу за бревенчато-острожными стенами, по пояс защищенные заостренными концами врытых в землю и присыпанных с внутренней стороны землей бревен, стояли вооруженные мужи. То тут, то там виднелись железные шапки боярских дружинников. «Значит, не все в село ушли!» – обрадовался Гришка, подскакивая к воротам. На него закричали, замахали руками:
– Давай быстрей!.. – пустили и тут же закрыли тяжелые дубовые ворота.
Гришка соскочил с запарившегося коня, побежал на непослушных, подгибающихся ногах к стене, где, как ему показалось, находится боярин. Но там был старший его сын. Самого боярина нашел около выхода в подклеть – с двумя младшими сыновьями он раздавал оружие, назначал десятных ватаманов.
Боярин не стал слушать Гришку – отмахнулся рукой, чтобы не мешал.
«Как же так?! Там народ гибнет, ждут, надеются на него, а он даже не выслушал!..» – и Гришка, с искаженным от обиды и злости лицом, снова бросился сквозь толпу.
– Боярин! Меня за подмогой послали – помоги!..
Гривцов-старший – седой, высокий, толстый, с недобрыми глазками – повернул голову.
– Скажи – пусть разбегутся… А мужики – ко мне: помогут оборонить меня… – и, видя, что Гришка столбом стоит перед ним, заорал:
– Видишь – не могу!.. Холоп немытый!
Оглушенный, униженный Гришка бросился к воротам – к коню. Но жеребца не было. Побегал туда, сюда – конь исчез. Злой, перепуганный, зачелночил по двору, среди вооруженных людей: спрашивал, но никто не мог сказать, куда делся его жеребец – все спешили, некоторые отмахивались. А один – по виду десятник – закричал:
– Ты, отрок, ум потерял?! Какой комонь! – возьми лук да на стену!..
Не помня себя, Гришка кинулся к воротам. Стражники-воротники, подняв копья, не дали приблизиться и… он заплакал – отчаяние, боль, беспомощный страх сделали свое дело – срам!.. Но ничего не мог с собой поделать…
К нему подошел тот самый десятник и удивленно, презрительно-зло спросил:
– Так ты еще ревешь?! Трус!
Это уже было страшнее всего… У Гришки исчезла растерянность:
«Што я делаю?! Меня же за труса считают!» – яростно сверкнув глазами, он развернулся и прыгнул на десятника – вырвал лук, бросился на вал, стену, где плотно стояли в ряд люди. Гришка растолкал их, встал рядом: бросил взгляд в поле…
На расстоянии полутора полетов вятских стрел от гребля[37] увидел небольшие группы верховых татар. К ним из села подходили все новые и новые отряды. Видно было, как горит Спасское. Гришка сжал лук – сосед протянул несколько стрел…
Неожиданно тяжелый испуганно-яростный «ох»! выдохнула стена русских воев, закрестилась: татары подожгли церковь в Спасском.
Какое-то безразлично-тупое отчаяние охватило Гришку: хоть всемирный потоп – теперь не удивился бы…
Вдруг два десятка татар с дымящимися стрелами в руках во весь опор помчались на русских.
Навстречу ударили самострелы тяжелыми железными стрелами, поражающие не только всадника, но и лошадь…
Все же несколько всадников прорвались ко рву и пустили зажигательные стрелы, которые, очертив в воздухе дымящие полукруги, воткнулись в деревянные строения барского двора, вспыхнули прозрачными алыми цветами; но тут же по ним плеснули водой из десятков ведер, ушатов – смертоносные цветы завяли, выпустив из себя черные ядовитые змейки дыма.
Обратно татары от стен не ушли: вятчане расстреляли их из боевых луков.
Все это так быстро произошло, что Гришка не сделал ни одного выстрела.
Татары, посовещавшись, рассеялись, оставив небольшую группу. Ночью и они ушли.
Над селом, заслоненным деревьями и кустами, кое-где все еще виднелись тонкие струйки серого дыма.
Народ, до этого роптавший про себя, стал просить боярина выехать в Спасское – у некоторых остались там семьи, родные. Как ни убеждал боярин Гривцов, что еще опасно за крепостными стенами, люди пошли в село. И тогда, чтобы не было самовольства, боярин назначил главным над войском – тридцать конных и два десятка пеших воев – своего тиуна Ваську.
Выслав вперед ведомцев, боярское войско построилось полукольцом, двинулось в село.
Гришка с тяжелым луком и десятками стрел в кожаном колчане на боку вырвался на гнедой кобыле вперед, пытаясь догнать ведомцев.
Тем временем пятеро разведчиков выехали на бугор и, изумленные увиденным, остановились: вместо села перед ними лежало выгоревшее поле с отдельными островками угольно-черных глинобитных печей вместо изб, а вокруг них – пестрые, в разноцветных одеждах трупы мужчин, малых детей, реже – женщин и девок…
Застыли русобородые лица, сузились до игольной остроты зрачки голубых глаз. Побелевшие губы что-то безмолвно шептали, руки сами сотворили крест; но через мгновение одновременно из всех пяти глоток вырвался грозный боевой клич отцов и дедов – грохнул эхом ближний лес, кони поприседали, запрядали ушами…
Только двое остались из конного отряда с Васькой-тиуном – все бросились в погоню, – возглавил десятный ватаман из боярских дружинников – Пантелей.
– Вернешься – боярин холопом сделает! – пообещал ему Васька.
Пантелей, с развевающимися на ветру золотистыми волосами, с бородкой, в кольчуге, с копьем-долгомером в руке, с мечом за поясом, в ответ обжег взглядом:
– Посмотрим, кто холопом будет!.. – у него татары вырезали семью – полуобгорелые трупы он отыскал вокруг пожарищ своего дома.
Мужики не простили ни себе, ни боярину отсиживание от татар и теперь готовы были сразиться хоть с целой тьмой врагов – иначе не жить с таким грехом на белом свете!..
Скакали по следу – татары угнали не только женщин и детей, но и скот – вдоль Гоньбинки.
К вечеру – кони в мыле, а люди не знали усталости: у всех на лицах горело желание догнать врага, не дать ему безнаказанно уйти!
Гришку, как ни старался, оттеснили назад. Отстал.
Речка делала крутой поворот налево, и, чтобы срезать угол, укоротить путь, пошли прямо, благо было не глубоко, каменистое дно.
Кобылка оскользнулась – Гришка прикрикнул, поддал ей в бок:
– Но-о!..
Мокрый, обрызганный с ног до головы Гришка выехал вслед за мужиками на пологий берег, к которому спускалась лощина, заросшая еловым лесом.
Татары обычно обходили леса, но тут изменили своей тактике: спрятавшись в лощине, пропустили русских и ударили сзади.
Некоторые, не успев повернуть коней, пали под копьями напавших татар; остальные, оголив жала мечей и сабель, озверело молотя ногами бока загнанных коней, поскакали на врага, в несколько раз превышающего их по числу…
Даже тяжелораненые, державшиеся в седле на одной лишь ненависти к этим скуластым разбойникам, продолжали драться, и одно лишь желание было отчеканено на их лицах – убить татарина! – наглеца, посягнувшего на жизнь и свободу детей, жен и матерей, осмелившегося огнем и мечом пройтись по родным селам и деревням, по любимой его земле…
На судорожно, часто дышащей лошади Гришка скакал на дерущуюся толпу, где все смешалось и было трудно отличить своих от врагов; мир потонул в шуме боя: в треске лопающихся копий, в звоне стали, в хрусте костей и диких криках, визгах людей, коней…
«Как в аду», – мелькнуло у Гришки в голове, липкий холодный страх заколыхался в груди, потянуло волосы на голове, – и он, не помня себя, тоже заорал что-то страшное, выпустил стрелу в сторону летящего ему навстречу, на маленькой серой коняге, узкоглазого широколицего татарина. Но попал или нет, не видел – кобыла споткнулась, и он со всего маху ударился об землю…
Очнулся, обрадовался: «Жив». Глаза закрыты, почувствовал на лице что-то липкое, вязкое…
Кругом – стоны. Иногда жутко вскрикивали какие-то существа. Где-то близко слышался храп – с бульканьем, с переливами.
Он протер лицо – в нос ударило противным, затошнило. Разлепил веки и увидел на руке сгусток крови, прямо перед собой – спину убитой лошади с широкой раной, откуда змейкой выползала густая дегтеобразная кровь.
Гришка приподнял голову и тут же пригнул: на трупе животного лежал губастый татарин и храпел, выпуская изо рта, ноздрей кровавую пену. Прислушался, подождал. Татарин так же храпел. Снова приподнялся, посмотрел на раненого врага. Понял: «Дух испускает», – немного успокоился, огляделся кругом; увидел в начинающей покрываться сумеречным светом, который, так и не затемнав, перейдет в белую ночь, дали, как несколько русских беззвучно дерутся-отбиваются (ветер не пускал звуки боя) от окруживших их татар. На высоких конях, рослые, бешено вращая длинными мечами, русские рубили накидываемые на них арканы, не давались живыми.
«Нужно помочь!» – затрясся, волнуясь, Гришка. Пошевелился – в голове заныло, но руки, ноги слушались. Поискал глазами и нашел в пяти-шести шагах лук убитого воя, хотел встать – не хватило духа: что-то противное, тяжелое давило, никак не отпускало… «Я трус! Трус!..» – заскрипел зубами, крепко зажмурившись, напрягся, чтобы одолеть страх, и уже начал вставать, как, открыв глаза, увидел приближающуюся к нему толпу спешившихся татар, которые грабили трупы, добивали раненых. «Так вот откуда те звуки! – разгадал Гришка тайну страшных криков – прощальных и просящих о помощи, последние в их жизни крики!.. – Но они хоть ранены – не могут уйти, спастись, по этому режут их, как животину, а я же!..» – и от страха он совсем онемел: ноги и тело сделались каменно-ледяными…
С закрытыми глазами, не шевелясь, прислушивался к приближающимся шагам, говору и продолжал коченеть от дикого, ужасного предчувствия неминуемой смерти. «О Бог!.. Спаси, отведи злую смертушку!..» – мысленно взмолился, запросил милости у Бога, в глубине сознания все же не веря предчувствию своему…
Вот уже совсем близко: ненавистная гортанная речь, топот, позвякивание металла об металл…
Осиновым листом затрепетало сердце, приостановилось дыхание, когда услышал глухой хрумкающий звук входящего в человеческую плоть ножа и мучительный слабый стон… «Своего!.. Господи, своего прикончили!.. Теперь меня!!!» – покрытое холодным потом тело сковало как льдом: он, живой, был как мертвый, – рассудок покинул его, когда двумя рывками стащили с него надетые впервые в жизни сапоги…
Стихло. Гришка приоткрыл глаза; все было залито белым молочным светом северной летней ночи, укрыто безмолвной пугающей тишиной.
Труп татарина, оскалив крупные белые зубы, улыбался. Гришка осилил страх, приподнялся, сел. Только теперь поверил, что жив. Вдохнул полной грудью сырой прохладный воздух. Пахло луговыми травами, речной тиной – было слишком хорошо, и это настораживало, пугало, казалось неправдоподобным после случившегося. Вдруг пришло в голову: «А што, если я уже мертв, нахожусь на том свете?! Этот мертвец еще! – почувствовал, как потянуло волосы. Гришка встал на дрожащие, ослабевшие ноги – кружилась голова, заозирался: – Нет, кажись, на Земле!..» – Но другая мысль – «Вот возьмут души умерших – они ведь сразу далеко не улетают от тел – схватят и уложат мою плоть рядом со своими!..» – потрясла, и он, не помня себя, побежал…
Два дня, как безумный, бежал, шел, блуждал, спотыкался, падал; отлежавшись, снова продолжал путь.
За эти дни ничего не ел – только пил из светлых прохладных родников. На третий день, качаясь от слабости, поднялся на родной берег под Новыми Волковцами и увидел: угли, пепел!.. На колодезном журавле – обрывок веревки; большими черными крестами стояли обуглившиеся деревья…
…Проснулась боль в душе, замучила, заточила сердце. Почувствовал, как слеза выдавилась, скатилась по щеке. «Скорее бы уж в поход!..» Под утро забылся сном.
Воевода Константин Юрьев, подперев десницей подбородок, хмурил широкий лоб: думал. Распущенные белокурые волосы свисали до плеч – так, по новгородскому обычаю, носили мужчины в то время волосы на Вятке.
Было о чем думать: посошную рать разместить, начать с ними обучение ратоборному делу, строить суда, ковать и перековывать оружие, шить – делать бранную одежду; заготовлять корма: засолить мясо, рыбу, сухарей готовить, для хлебов муку. Конечно, Андрей Андреевич все сделает как надо, но ох как трудно ему теперь в Хлынове – одному, чужому – великокняжескому…
Но во много раз положение ухудшится – в поход не выступят, – если он не сможет наладить варку железа, не достанет соли и смолы. Смолу тоже надо курить – вон ее сколько нужно!..
А тут еще предложил дерзновенную мысль московский боярин: выковать небольшие пушки, поставить на ушкуи – и опять железо, свинец, пороховое зелье нужно, а где свинец, порох покупать, где деньги?.. Нет таких денег, если даже всех бояр и житьих людей обчистить… Черный люд? – дай бог, чтобы они сами были здоровы и живы и пошли в рать – какие уж деньги!..
– Дак ты дашь возы? – прервал мысли Игнат Репин.
– Какие возы? – встрепенулся, рассердился Константин Юрьев. – Я тебе уж говорил, чтоб ты своими возами привез соль!.. Вывези все, что есть… Начинай вываривать… Мужей выбери добрых и отошли в Слободу…
– Господи, Святая Богородица, помоги и спаси!.. Я ж всю соль за работы раздал… А варить зимой?! Отродясь такого не было…
– Не бывало – будет!.. А то, что у тебя соли нет – врешь. Кто хвастался, что соли хватит всю Вятку обсолить?.. Нарочно людям раздал!.. Не задарма же, Игнат, – золотом обернется тебе соль!..
– Тебе, может… Ты – как в прошлом году: договорились не давать воев московскому князю Даниле Ярославскому, а ты смутил всех, выхвалился, чтобы пред великим князем быть любым – дал людей… Вот он и ставит вас, Юрьевых-то, воеводами… А мы что? – главы свои оставим там, а не злато-серебро возьмем! Москва нас бросает, чтоб отвести от себя дикого зверя…
Константин Юрьев побагровел, встал во весь рост, головой чуть не задевая черные от сажи полати.
– Молчи!.. Не для себя старался, ты знаешь… Всю соль свезешь! На своих возах… И соль будешь варить!..
Замотал рыжими кудрями Игнат Репин, заскрипел зубами – в глазах зеленые гневные искорки. Многое можно перетерпеть, простить, но когда Костя начинает так вести себя – обижать бояр, житьих людей перед народом, перед холопами, а теперь, как на какого-то чернолюдина, налетел на своего помощника!..
Охладел в последние дни к Косте Юрьеву, хотя умом и понимал, что по-другому, пожалуй, нельзя на его месте… Тут еще великокняжеский посланник: «Старый пер…!»
– Ты, што, Костя, умом тронулся! На кого руку-то замахиваешь?! На бояр, – на свою опору и силу! – ты без них никто!..
Константин Юрьев сел, и уже без злости, успокоившись, – с горечью:
– Ты помогать должен… А ты меды пьешь – грешишь… Не понимаешь меня, о себе только думаешь, о мошне…
– Я ж и не хорош!.. Ты с боярами, как с татарами-разбойниками… Эдак-то мы и к походу не соберемся – провоюем с боярами… Слушаешь этого… московского боярина – он тебе наговорит, научит…
Игнат Репин, видя, что воевода молчит, распалился, вскочил из-за стола, ощерился – рот до ушей, красные десны видать; взмахнул руками – пламя в глиняной плошке заплясало, тени забегали по стенам, – начал зло выговаривать:
– Завидуешь!.. Нету у тебя ничего в доме, хоть ты и воеводишь – вот и разоряешь других!.. Что, разорить меня хошь?! По миру пустить? Мне счас нечем соль варить – црены прохудились, новые выковать надо, и опять расходы: железо покупать!.. – и замолк товарищ воеводы. Резко, по-звериному ловко вскочил, перегнувшись через стол, Константин Юрьев и схватил его за вышитый красный ромбовидный узор ворота белой косоворотки:
– Црены прохудились?! Нельзя соль варить! Железо собираешься покупать?! Освобожу тебя от такой заботы – црены на железо возьму!..
. . .
Иван Заикин проснулся от того, что кто-то на нем лежал.
– Вот коровин сын! Удавишь эдак-то… – десятный ватаман скинул с себя Гришку. – Как на перине улегся, – встал: – Вечером не заснешь, утром не поспишь – хватит!.. Не пущу под тулуп – спи один…
Крестясь и ругаясь, ватаман нашарил в темноте выход, вылез с сенника во двор. Сходил по-легкому. Было еще темно. В небе ни звезды, но морозно – хорошо.
Вынырнула хромоногая фигура Пожняка.
– Воевода велел будить – поедем к солеварам в Усолье…
До Усолья дошли быстро и легко по застывшей Летке. Гришка, ехавший верхом на сером коняге, с копьем-долгомером, вставленным в специальный чехол на стремени, увидев на второй день пути курящиеся дымом мохнатые, засыпанные снегом крыши изб, подумал, что это очередное село. Но когда приблизились и стали проезжать большие лежбища дров, длинные сараи, свернули к боярской усадьбе за высоким тыном, догадался: «Соляные прииски боярина Игната Репина».
На следующий день, морозным звездным утром, воевода поднял воев, приказал выгребать соль из амбаров у боярина и мужиков-солеваров. Забирали все – подчистую.
– Как они без соли-то?
– Наварят, – нахмурился воевода, отвечая Ивану Заикину.
Когда блестящее зимнее солнце приподнялось над лесом, трех солеваров-кузнецов, под присмотром Гришки и еще одного воя, послали разрубать црены. Воевода с Игнатом Репиным начал собирать мужиков для полка.
Гришка с удивлением рассматривал солеварные приспособления:
«Как просто!.. – по деревянным лоткам солеродная вода поступала в большие чаны, оттуда в огромные котлы – он скребнул ногтем черные от сажи бока – под ним блеснула медь. – Гли-ко – медные!» – снова удивился.
– Для чего котлы-то? – спросил у мужика.
– Вываривается, густеет в ем рассол, а потом уж в црены выливаем, – показал на большую железную сковороду длиной и шириной около двух саженей, высотой 5–6 вершков[38]. Под ним – глинобитные печи. Остальное сам додумал: вода испарялась в црене, и на дне рождалась соль…
Теперь понятно, почему так много нужно дров.
Первый црен разрубили быстро. Когда перешли в другой солеварный сарай, где были поменьше котлы и црен, мужики, пошептавшись друг с другом, отказались работать. Встав на колени на сухую зольную землю перед устьем печи, стали молиться, просить Бога, чтобы пожалел их – оставил всем миром поставленный црен.
– Он нас с нашими женками и ребенками кормит, поит и одевает… Осподи милостивый! Пожалей – не дай увезти црен…
Напарник Гришки – вой лет тридцати – хотел заставить мужиков работать, но двое, встав, так замахнулись молотами, что воям пришлось отскочить к дверям; а третий кинулся к висящей на столбе железке – ударил кувалдой…
Набатные звуки подняли жителей, как пчел в улье…
Мужики с секирами, вилами, а затем и бабы с ребенками повыскакивали из приземистых изб с огромными снежными крышами-шапками, побежали к сараю.
Гришка с товарищем бросились из солеварни, вскочили на коней, отъехали…
Опередив баб, без шапки, в рубашке, но при оружии прискакал воевода с воями. Он хотел спешиться, войти в сарай, но мужики загородили вход, грозно зашумели. Конь его, утопая по брюхо в снегу, заплясал, брызгая во все стороны радужно искрящейся на солнце сухой снежной пылью.
– Железо нужно!.. Татар весной пойдем воевать…
– Обманываешь! – двинские земли будем воевать…
– Себе потом новые црены скуете – эти все равно надо латать…
– Слатаем!..
– Хошь нас без црена оставить, как дровосека без секиры?!
Крики, ругань, злые лица. Из толпы вышелушился аккуратненький старик в белой нагольной полушубе, снял шапку, седой головой поклонился низко Константину Юрьеву.
– Вымрут наши семьи… Ребенков пожалей!..
– Железо счас нужно!.. – еще раз твердо повторил воевода и коротко бросил стоящим в стороне мужикам-кузнецам: – Рубите!.. А то мы сами…
– Чо стоите, мужики-и-и!.. – женский голос пронзил морозный воздух, повис – это бабы с детьми подоспели, встали за своими мужьями.
Вздрогнула от призывного крика двудесятая толпа солеваров. Сверкнула грозно лезвиями секир, пыхнула паром и, нацелив трехпалые острия деревянных вил, двинулась на воеводу с воями.
– Добром прошу! – выхватил меч Константин Юрьев. – Идите по избам, баб с ребенками не морозьте… Выборных в ратники готовьте – завтра им в Слободу идти… – воевода попытался остановить звереющих мужиков.
Оглянулся, отыскивая глазами боярина Игната Репина, но тот так и не показался.
– Не дадим грабить себя!..
– Вы сами, как татарва!..
Подбадриваемые криками и взглядами жен и детей, мужики решительно и бесстрашно напали на верховых воев… И Гришка вновь услышал страшный шум боя, который оглушил прекрасный зимний день дикими криками, ругательствами, звоном железа, треском копий, ржанием и храпом коней, визгом, плачем женщин и малых ребенков.
…Острая боль – ниже колена – обожгла ногу; не отпрянь конь, деревянный ослоп[39] достиг бы цели. Детина вновь замахивался – теперь Гришке не уйти: конь его прижат к заваленной снегом куче дров.
«Убьет!.. Вот так вот умереть?! А как же поход?.. Васена?!» – Гришке захотелось жить, вспыхнула в нем сила – почувствовал себя таким мужественно-уверенным, что, идя в атаку и зная, что ему уже не остановиться, испугался своей решимости и того, что он сделает…
– Уйди!.. Порешу, – он еще надеялся, что мужик отступит, но тот уже заканчивал разворот. «Если не я, то он меня!..» – подумал Гришка, оправдывая свое действие, и, зная, что ничего уже нельзя изменить, направил острие копья в то место, где из-под распахнутой полушубы белела сорочка.
Копье легко и мягко вошло в тело…
«Попал!.. В пузо попал…» – стараясь не верить в содеянное, со страхом отметил Гришка.
Мужик как-то странно закатил глаза, присел, выпустил ослоп, и, ухватившись за древко копья, широко открыв оволосенный курчавой бородкой рот, закричал-заревел…
В этом ужасном, последнем крике были невыносимая боль и бессильная ярость, страх смерти и мольба о помощи. Прощание с родными, белым светом…
Гришка, как во сне, ватными руками дернул копье на себя, и вместе с широким лезвием наконечника вывалились на снег… внутренности… Мужик рухнул мешком, затих, замер, запрокинув голову, подмяв под себя ногу… И только кишки его, как красные змеи, продолжали изгибаться, расплавляя и кровавя дымящийся снег…
. . .
Отъехав от устья Летки вверх по Вятке, Константин Юрьев вынужден был пересесть с седла в повозку: тело ломило, давило в груди, дышалось трудно. Постоянный кашель не облегчал дыхания. По-рыбьи – ртом – он хватал морозный воздух. Было холодно даже в медвежьем тулупе, надетом поверх шубы – дрожь холодными волнами окатывала горящее тело…
А погода – прекрасная: морозец, ярко светило низкое зимнее солнце. Воям было жарко – ехали раскрасневшиеся, распустив завязки своих полушуб, покидав в повозки меховые рукавицы.
Сухой холодный воздух раздирал у него горло, от солнечных бликов – больно глазам. Воевода укрылся с головой в тулуп, надышал – стало теплее, и под пение полозьев задремал; но тут же проснулся.
Перед глазами – заколотый Митяем-Гришкой мужик, обезумевшая от горя женщина и трое маленьких сирот-ребенков, испуганно жмущихся к матери…
«Эх, Игнат, Игнат!.. Дал же бог помощника…» – Константин Юрьев высунул голову.
– Эй!.. Остановись.
Возчик натянул узду.
– Тырр, – повернулся к воеводе – лицо испуганное. Тут же, съехав с дороги, по брюхо проваливаясь в снег, заметая хвостом след, подскакал к возку гнедой жеребец с седоком-воем.
– Худо тебе?! – свесился с седла Пожняк.
– Позови Игната.
– Может, до деревни погодить?..
Воевода сердито тряхнул головой:
– Позови!..
Подскакал Игнат Репин. Слез с коня, подошел к Константину Юрьеву и, наткнувшись на его взгляд, хрумкая снегом, затоптался на месте.
Воевода пристально вглядывался в рыжее, большеротое лицо, в зеленые глаза Игната. Поразило его серьезно-задумчивое, болезненно-озабоченное выражение. «Как перевернуло!.. – впервые видел Игната таким: серьезным, думающим, переживающим. – Все-таки понял, что дела державные выше личной спеси и корысти… Я тоже хорош! – по-доброму, по душам поговорить надо бы… Мужей усольских, ихних женок уговорить, а я сразу… Выдержки нет – эдак большие дела не сделаешь!..»
– Подойди поближе, – Константин Юрьев еще раз взглянул: «Точно – другой… Сделает все, что велю!..» – Видишь – захворал… В такое-то время! Вся надежда на тебя, – глаза воеводы ожили, вспыхнули синим пламенем. – Скачи к Лазарю… Железо надо варить – он знает – много железа!.. Со мной оставь двух воев – я в Сосновый Бор заеду: за смолой… Посмотрю, как смолокурное дело налажено… Отлежусь. Пахомию… Лазарю передай, чтоб еще по одному печу к каждой домнице приделал… И чтоб в горновые уста горячее дутье подавал – тогда и зимой наварит железо… Мы уже с ним говорили, но за ним нужен погляд, а то почище чем у тебя может быть!..
Как наладится… пошли ко мне Пожняка, а сам покуда там побудь… Иди!.. Да, погодь… Наваришь железо – сразу отсылай в Хлынов, а потом и себе, мужикам усольским – на црены… Вели соль вываривать… И пусть человек передаст, что, если отобранные люди придут на службу, не будет им воеводского гнева за ихний убег в лес…
Умчался Игнат с порожними обозами и воями.
Воевода укрылся тулупом. Мягко покачивало повозку, успокаивающе жужжали полозья… Вспомнилось, как «виноватился» десятник Иван за убиенного мужика, когда прощались – его с двумя воями (один – раненый Митяй-Гришка) отправил с обозом соли и железа в Хлынов. «Поболе бы таких совестливых – как он!..»
«Не бил бы ты смертным боем!.. Плашмя, мечом оглушить бы надо!»… – все реже и реже вспоминались Гришке слова гневного укора, сказанные Иваном Заикиным в Усолье.
Прошла после того одна луна[40]. Нога зажила. Гришка часто ходил в церковь: замаливал свой грех. Постепенно тягостно-мучительное чувство проходило; успокаивался, укреплялся духом, росла злость и ненависть на татар – не такая, как раньше, удушливо-темная, а осознанно-ясная – теперь знал, за что пойдет: за свободу свою, за честь, чтобы освободить Васену, сестер; отомстить за отца с матерью, братьев…
В Хлынов стали прибывать возы со смолой, дегтем и железными крицами из Песковки. На этот раз вместе с обозом приехал Афоний Пожняк и привез весть, что воевода при смерти…
По-разному отнеслись к этому. Бояре, некоторые житьи люди – с надеждой, что умрет воевода, ставленник Москвы, – и тогда поставят они своего, выгонят с Вятки московитов, заживут одни, мирно, счастливо – без разора, без убытку, хозяевами для своих холопов, работных людей. Не будет принижения и бесчестия им.
Народ жалел, вспоминал, как воевода спас Хлынов, Вятский край в 1468 году; как на второй год, вопреки боярам, собрал небольшой полк и отправил с князем Данилой Ярославским на Казань – хотя и опоздал: великокняжеское войско во главе с князем Константином Беззубцевым, спустившееся по Волге, одно штурмовало и взяло Казань, освободило из плена вятчан, захваченных Ибрагимом. Вятчане вернулись в Хлынов с частью угнанных в неволю женщин и детей.
С казанскими татарами был заключен мир.
Народ, работный черный люд, запечалился: они видели в вятском воеводе поборника справедливости. Знали, верили, что он может повести на священный поход и победить, и готовы были идти за ним. Простой люд связывал с этим походом всю свою жизнь: победа (так казалось) давала свободу, освобождение от боярских поборов, от мук унижений, страха за семью, детей, от опасности нападения татар – да и чего кривить душой – хотел и поживиться царским добром: златом, серебром – вернуть себе, что веками у русского народа грабилось.
Думали откупиться от бояр и зажить, как хочется.
Да есть ли в мире народ, который мог бы терпеть и прощать своему врагу ограбления, истребления людей, увод, как скот, в рабство женщин и детей?!
Прошел – без девяти лет – век после Куликовской битвы, где русские показали свою богатырскую силу, истинный дух; но до сих пор на юге в черном змеином гнезде плодились поганые – выползали, кусали, впиваясь в белое тело Руси, пили кровь.
Так могли ли народы русской земли быть равнодушны к своему многовековому недругу!..
Охваченный патриотическим чувством, с вдохновением трудился народ, не жалея себя, чтобы подготовиться к походу. Хлынов стал похож на огромный растревоженный муравейник; казалось, вся Вятка собралась – так много было людей…
Семья воеводы плачем исходила. Даже старшие дети, Егор и Владимир, имеющие семьи, ходили с красными припухшими глазами.
Только боярин Андрей Воронцов и подвойский Игорь Голубов вели себя, будто ничего не случилось. Носились по Хлынову, по берегу, где закладывали ушкуи, по ближним селам. То один, то другой скакали в Орлов, Кокшару, в Верхнюю Слободу. Московский боярин похудел, помолодел. На лице светились глаза. Осмотрелся на новом месте, вжился в свое положение, в роль.
Гришка вместе с другими воями сопровождал обозы с кормами, охранял амбары с оружием. «Глядел лесовиков», выбирающих лес для постройки ушкуев. Временами чувствовал себя ненужным – появлялось страстное желание работать: залезть в яму и вешать мясо для копчения; бить молотом – ковать, брызгая горячими искрами, из красного мягкого железа меч, секиру; с лесорубами, пахнущими хвоей и смолой, валить, обтесывать лес.
У него прошло то угнетающее состояние, которое недавно так мучило. Видно, дошли до Бога молитвы, – стал тверд духом, и, случись вновь такое, как в Усолье, – рука не дрогнет: кто против воеводы, похода, тот подсобник врагу, изменник, а с предателями на Руси всегда поступали круто – не то что с пленными…
Но не по всей Вятской земле так готовились к походу. Две южные вотчины бояр Гривцова и Митрофанова не дали посошных людей, которые обязаны были прибыть в Кокшару со своим кормом, портками[41], работным инструментом, чтобы начать строить ушкуи, лодки – и попутно обучаться ратному делу.
Свой отказ подчиниться воеводскому указу объясняли в челобитной тем, что «вельми опустошена и обезлюдена земля…».
Андрей Воронцов послал на них ватамана Евсея Великого с полусотней воев, но мятежные бояре разгромили его, чуть не полонив самого Евсея.
Осмелели, сами стали посылать в соседние вотчины разъезды… Ну и доигрались на свои малосильные головы: восстали холопы, крестьяне-землепашцы. Лишили животов бояр, ихних сынов, а жен и детей по миру пустили. Добро и животину поделили между собой; для общинного пользования разделили земли, луга и леса. На имя вятского воеводы послали написанную уставом – на бересте – челобитную грамоту, где оправдывались, что взяли обратно «Богом даденное», писали, что хотят жить свободно, всем миром, как раньше деды жили, и слезно просили не мешать жить… Обещали весной в поход на татар идти: «Мы свои ушкуя построим и пойдем отдельным полком… и все, што возьмем, ничо не дадим – себе возьмем…»
. . .
Темно-фиолетовые с расплывчатыми гребнями волны одна за другой шли и шли на него, стараясь опрокинуть, сбить, придавить. Он все боролся, пытаясь навалиться на них, разгладить. Но новые и новые бесконечно идущие волны роняли, душили. Он напрягал все свои силы, чтобы не умереть под ними, чувствуя, как надрывается в груди сердце. Было невыносимо тяжело, хотелось вырваться из этой удушливо-мучительно-страшной борьбы, но не мог это сделать… И вначале еле осязаемо почувствовал, что кто-то приподнял ему голову и, палкой (ложку принял за палку) открыв губы, сквозь сжатые зубы вливает какую-то жидкость. Поперхнулся, закашлялся, очнулся от сна-бреда, но тяжелы веки… – не стал открывать глаза – так покойнее. Снова полилась – он разжал зубы – горькая (теперь почувствовал вкус) слизкая обжигающая язык жидкость, наполнила рот. С трудом проглотил, тяжело, со свистом задышал – в груди хрипело, давило, не давало вздохнуть.
Он ощутил, как большая нежная женская ладонь погладила по голове, лицу – стало легче. «Дома!» – подумал Константин Юрьев. Простонал:
– Улюшка…
– Котя, Котенька! Тебе легче?! Господи, Исусе Христе! – женщина перекрестилась. – Открой глазеньки свои ясные, – попросила его всхлипывающим грубоватым голосом.
«Не жена: так она не зовет, да и голос, руки не ее… Кто? – совсем очнулся, вспомнил, что с ним, где он. – Какая-нибудь женка-нянечка», – ответил себе, приподнял тяжелые, как дверцы погребов, веки – открыл мутные провалившиеся глаза, стал всматриваться в колеблющееся, как будто смотрел сквозь горячий воздух, белое лицо… Кого-то напоминало…
– Не узнаешь? – ласково спрашивало немолодое красивое женское лицо.
Ему показалось, что перед ним филин, так сверкали-горели ее огромные озера-глаза. Константин Юрьев опустил веки, чтобы не видеть привидение, про себя зашептал молитвы…
Узнал ее только на третий день. Это была Фотя – подруга детства – дочь кузнеца Устина.
Когда пошли слухи, что воевода при смерти и что уже хотят соборовать (нельзя с этим тянуть; упустишь – умрет, и тогда случится непоправимое; душа покойника уйдет на тот свет с грехами), Фотя, вдова, мать троих ребенков, жившая у отца-старика, взяла лекарство, которое хранила для детей, решила спасти воеводу. Она знала и другое: поторопятся – причастят – и тогда нельзя будет лечить, он должен умереть…
Ссылаясь на хозяина-боярина, родственника воеводы, ее не пустили. Сторож-воротник вытолкал со двора, закрыл за ней крепкие, укрепленные и одновременно украшенные бронзовыми гвоздями ворота…
Глядя на золотистые широкие шляпки гвоздей, вдавившиеся а почерневшее дерево, она зло подумала: «А гвозди-те тятенька ковал!.. Как это боярин, для которого столько – не перечтешь – сделано моим отцом, не хочет выслушать меня – дочь его?..» И она, пересилив робость, снова застучала в ворота подвешенной на льняной веревке колотушкой.
Открыл тот же мужик-увалень. Увидев Фотю, его сонное рыжебородое лицо проснулось, сделалось недовольным.
Она не дала опомниться, – резко оттолкнув: «Пусти, нечистый дух!..» – пробежала мимо растерявшегося сторожа, вбежала в сени…
На шум вышел сам Арсентий, родной сын покойного боярина, дяди Константина Юрьева.
– Не помочь уж ему, – спокойно-грустно ответил он ей на просьбу пустить к умирающему.
Фотя плохо видела лицо боярина в сенных сумерках, но чувствовала – не рад он ее приходу, не хочет помочь больному родственнику…
Только на следующий день, перехватив Афония Пожняка и убедив его, что вылечит воеводу, смогла пройти к Косте…
И вот через несколько дней лечения, когда ему полегчало, она радостная, счастливая, играя синью глаз, в праздничном сарафане сидит напротив Константина Юрьева. Одни в опочивальне, тепло, светло. Пахнет ладаном, сухими травами.
Улыбаясь и блестя ожившими глазами, сидит воевода на постели, укрыв ноги медвежьей шкурой.
– Спаси и сохрани, Бог, тебя и отца твоего за помощь! Пусть у него нога заживет быстрее… Чем это меня лечила?
– Сушеными слизь-губами[42]… Отец в прошлом году, когда ребенки болели, у коми-зырян на ножи выменял – они только знают те губы-то… Остались – я и принесла…
– Может, чем помочь тебе… Отцу твоему – дяде Устину? Знаю, трудно тебе…
– Ничо нам не надо – лишь бы ты, воевода, здравствовал…
– Подойди-ко, Фотенька, облобызаю тебя… Что закрестилась? Как сестру… как мамочку-нянечку… Я ведь не татарин или латынянин, а православный русский, душа моя чиста – не погана сладострастными грехами…
Фотя некоторое время молчала. Постепенно кровь-стыдоба отошла с лица, а потом она начала бледнеть, заметное дрожь-волнение пробежало по телу женщины, остановилось на длинных пальцах, заставляя их плясать. Зрачки сузились, в глазах тянущая синь. Спросила-прошелестела темно-вишневыми губами поводя ноздрями:
– Костя, ты много читал; помню, и меня этому учил, а я вот.. дети пошли, муж погиб – некогда… Почему же им можно женатых любить – нам нельзя?..
Теперь смутился Константин Юрьев, перевернулось сердце: «Такая же красивая!.. Эх, не был бы я сиротой (мать умерла вскоре после переезда на Вятку), женился бы тогда на ней! – забилось сердце от детских, юношеских воспоминаний, вспотел: – Господи! Что это я – у меня ж жена, ребенки!..»
– Как можно!.. Татар и латынян с нами, русскими, сравнивать. Первые дики и из-за слабоумия хитры, жестоки… Латыняне – древней культуры, но весь ум, знания тратят на то, чтобы обманывать Бога, а потом грехи замаливают, нанимают богослужителей, те молятся за них… К стыду великому, и у нас, среди житьих людей, появляться стали эдакие… Так истинно русский человек, православный, никогда не поступит. Да что там – зверь и то чище, чем они – себялюбцы, – без семьи не плодит детей, не блудит, ребенков своих не бросает… Таких на свет Бог выпускает по ошибке…
Фотя закрестилась.
– Страшно, Бога хулишь – он не может ошибаться! – она покосилась на серебряные оклады икон в углу, затеребила красный сарафан.
– Нет, я истину глаголю, – Константин прилег, – а это благо – не грех. Только на истине и правде мир держится… Богохульникам, как бы они ни хитрили, ни молились, Бог никогда не простит на том свете…
Мы целомудрый народ – от дедичей и отчичей оно идет… Культура наша от древних эллинов… Вот послушай (за слюдяным окошечком стало темно, Фотя зажгла свечу): в «Повести о разорении Рязани Батыем» рассказывается про то, как попросил поганый идол у князя Рязанского сестер и дочерей, а за это обещал не воевать его… Послал князь к Батыю с богатыми подарками сына своего Федора. «Дай мне, князь, познати жены твоя красоту», – теперь уж молодую княжну Епроксию потребовал у Федора татарин. Русский князь – сын русского князя – засмеялся и ответил: «Неприлично нам, православным, тебе, нечестивому царю, жен водити на блуд… Одолеешь нас, мужей русских, то и женами нашими будешь владети…»
Убил татарин русских, хоть и послы они были. Не могло его черное сердце слова правдивые вынести…
Нам, русским, негоже уподобляться им. Дети наши, видя блудство, будут эдакими же распутными, и конец придет нам, нашей силе… Не будет у русского народа такой твердости духа – рассыплется Русь… Все на свете держится на целомудрии, правде и честности!..
Придет время, а оно должно прийти, Бог не может не помочь такому народу, и встанет на ноги он – подопрет могучими плечами Землю, поможет слабым народам встать на ноги, души вправит, сердца честными сделает, и снизойдет на Землю благодать: будет вечный мир между народами и братство…
Душно, жарко от белой печи. В трубе завыл домовой…
– Ой, люто мне! Как без любви-то жить?!
– Золотоволосая моя дружечка! Наоборот, только любовью жить можно и должно… Все на любви держится – на большой любви – она-то и делает человека человеком, – помолчал воевода, потемнели глаза, построжало худое бородатое лицо. – Если бы не любовь к своему народу, к ближним, к Земле, смог бы я… поднялась бы рука на такое?! Нет, не хватило бы мужества у меня разорять, обрекать их на голод… Потом мне все простят и будут помнить только нашу великую рать…
– А как же быть, – глаза у Фоти горели синим пламенем, – если любишь?.. Свою женку и чужу?..
«Она же видит, что люблю ее!.. Нет, нет – я люблю ее как детство, как юность свою… У меня в сердце другая – мать моих детей…» – Константин Юрьев повернулся, треснули под ним лавки.
– Человек един, и душа его едина… Не может потому он делить свою любовь. Если любит женку, а ее – самого близкого единокровного человека через детей – он обязан любить – иначе муж не достоин бороду носить, то одну, землю, на которой родился, тоже одну, народ… Все это Родина… Большой человек – у его и большая любовь к Родине, состоящая из многих отдельных неделимых любвей, и только такой может уважать чужую землю и другой народ… Любить нужно душой и умом, а не давать срамному животу одолеть разум… – эдак нечестивые, поганые себялюбцы любят – пусть и княжеского рода…
Через полторы недели он уезжал из Соснового Бора.
Сидя в легких санях, Константин Юрьев попрощался со своим родственником Арсентием, с тетей, с троюродными сестренками.
Открытой враждой веяло от побелевших глаз Арсентия: Костя, вскормленный и воспитанный его отцом, так отблагодарил-разорил! «С тебя, с родственника, больше стребую, и не только посошную рать, смолье-деготь и уголь, но и всю рухлядь… Чтобы через неделю сам выехал в Хлынов – златом отквитаюсь после похода», – пообещал воевода и крепко сжал побелевшие губы. Велел трогать, поехал из усадьбы.
Его вышла провожать разноцветная толпа жителей – чернолюдинов Соснового Бора и соседних деревень. Мужские, женские; молодые, старые лица по-родственному улыбались – провожали. Вот отделилась высокая женщина, неся что-то в руках, закричала, чтобы остановился, пошла к нему… «Фотя!.. Меч в ножнах!.. – удивился, все понял он и велел остановиться. – Ведь каков простой-то люд! – слеза вытаяла из глаз… – Так в старину князей на рать провожали…»
В чупруне[43], в цветной шали, с поклоном, как подобает женщине преподносить мужчине, блестя глазами, подала тяжелое оружие.
– Тебе от отца, сына мово… от людей… Не будет тупиться и ломаться – из девяти листов сварен… Освободи Русь – убей поганого царя…
– Благослави вас Бог, православные, за доброту вашу! – воевода шмыгнул носом и, устыдясь повлажневших глаз, спрятал их – надвинул шапку. – Простите грешного!.. – и пристально, тайно вглядываясь сквозь приопущенные радужные ресницы в – до боли русских – людей, подумал: «Не поймут». Но они поняли: заулыбались приветливо, умно. Отлегло от сердца: они, простой люд, если к ним по-хорошему, справедливо, пусть и строго, всегда поймут, приветят, помогут, и нет между ними ни злости, ни ненависти… Не то, что бояре: чванливы, горды не в меру, но увы – не столь умны, как хитры и наглы, а где хитрость и наглость – там и их родная сестра – подлость… «За такой народ я пойду на все страдания, мучения!..»
Снял шапку, тряхнул желтоволосой гривой:
– Не посрамлю даденный вами меч!.. – поклонился малым поклоном – отвернулся, закрылся тулупом и покатил…
Боярин Андрей Воронцов велел Игорю Голубову к обеду собрать бояр, сотенных ватаманов. «Надо Игорька с полком послать на бунтарей-бояр, – решил он, твердыми шагами взойдя на крыльцо Думного дома. В дверях остановился, поглядел на стражника – рыжебородого, огромного, подумал: – Лишь бы Костя не помре!..» Прошел в палату и… замедлил шаг: толпа раскрасневшихся людей; Игорь Голубов что-то горячо доказывает перепуганным боярам – те аж рты разинули, глаза побелели у некоторых, по лицу пот ручьями.
«Что-то случилось?» – прислушался к быстрой цокающей речи вятчан.
– Нечо ждать! Надо сегодня же выступать, – Игорек нетерпеливо взмахнул руками, первый раз таким видел его Андрей Воронцов. – Этот пожар восстания пострашнее любого врага – всюду достанет…
«Что, что такое?! Бояре аж обиды забыли», – великокняжеский посланник грудью раскидал толпу.
– Где, кто восстал?! – враз замолкли, потянули с голов шапки.
– Сядьте! – сам тоже сел.
Игорь Голубов, стоя:
– В двух воровских боярских вотчинах восстала чернь. Дружины к мужикам переметнулись. Бояре и ихние тиуны убиты… пошли к Кокшаре – уже к моей вотчине подошли…
У Андрея Воронцова побелели скулы, крылья носа: «В такое-то время… – бунт!..» – вслух:
– Сядь!.. – помолчал, глядя в угол, где висел Никола Чудотворец, перекрестился. Поневоле все повернули головы туда и тоже двуперстно осенились крестами. Полегчало, лица помягчели, успокоились. – Бог поможет – все одолеем!.. Я сам пойду на них. Игорь, вышли наперед скоровестников – грех проливать братскую православную кровь, – пусть сложат оружие, выдадут главарей и по домам разойдутся, тогда сохраним ихние жизни, избы с семьями, животиной… (Если бы не поход – упрашивали бы? Каждый смерд, осмелившийся поднять руку на своего господина, должен понести кару!)
А потом ругался:
– Иван, почему не даешь мечи, наконечники новые? К ним еще древки нужно примерить, сделать?
– А кто за них платить будет!..
– Сказано – так выдавай, – перебил боярин Андрей Воронцов. – Потом оплатим – из царской казны.
– Дак я ж плачу за железо, кузнецам!..
– Плати!..
– Ведь чем-то жить надо…
Чей-то голос из дальнего угла:
– Ты бы дома эдак-то не делал – поди, накопил – кубышка-то с златом…
– Я не прячу!.. Все отдано – вон чуть ли не каждый год снаряжаю полк для великого князя, а вотчина не то что у вас – хоть из рода князей я…
Примолкли. Теперь уже он грозно:
– Не стараетесь! Где корма?!
– Запасы делаем…
– Запас само собой, но мужиков-воев счас нужно кормить, на худом мужике не повоюешь!.. Я приметил, – великокняжеский боярин поискал глазами, не нашел, – Степка Кривой смуту сеет, мешает… Говорит, что ушкуи потонут, потому что зимой строят, – Андрей Воронцов зло оскалился, заплясала нижняя губа, глаза темные, грозные: – Кто еще так думает?! Смотрите, башку велю отрубить… Чуете – воевода слаб, немочен!.. Дак вот, если умрет… – перекрестился, – господи, не допусти! – Я буду великокняжеским наместником – в Москву уж отосланы скоровестники…
На следующий день вьюжным темным утром Андрей Воронцов вывел великокняжеских воев, три сотни вятчан из Хлынова. Войско разделил на два отряда: с москвичами и с сотней вятчан пошел на Спасское – на усадьбу покойного боярина Гривцова; две остальные сотни послал на другую вотчину.
Гришкина десятка с ватаманом Иваном Заикиным шла во главе вятской полусотни – за ними московская рать.
Другая полусотня была разделена на ведомцев-заслонцев: головной отряд вел сам сотенный Евсей Великий; боковые, защищавшие от внезапного нападения с флангов, шедшие по проселочным дорогам слева и справа, вели десятные ватаманы.
Ехали, делая короткие остановки, чтобы накормить коней, самим пожевать. Ночевали, где ночь застанет.
На третий день сотенный Евсей Великий, едущий – в верстах – впереди, послал к боярину Андрею Воронцову коннонарочного, – сообщал, что в лесу сделана засека «зело крепка», – сходу не смог взять.
На подмогу боярин бросил сотню во главе с Аникием.
Многодневный буран со снегопадами сделал местность непроезжей – только по узкой дороге шли войска.
Московская сотня спешилась. Прошли мимо Гришки, тяжело ступая, утопая в снегу, великокняжеские вои. За ними двинулись вятчане.
Обстреляв издалека засевших за засекой мужиков-разбойников тяжелыми стрелами из самострелов, московская рать узким клином пошла в атаку. На острие, в железной личине[44], – молодой рослый сотенный Аникий.
Подпустив воев на два десятка шагов, мужики, укрытые за стволами наваленных деревьев, ответили; но широколезвные стрелы не пробивали пластинчатую броню москвичей, окованные железом щиты и личины…
Государевы вои в изображающих медвежьи морды личинах – у кого не было, защитили лица щитами, – с грозным боевым кличем, от которого снег пластами попадал с мохнатых веток темных елей, пихт, – сблизились, вступили в рукопашный…
Гришка с товарищами, в легкой бранной одежде, ждал сигнала: «Преследовать противника!»
Снежная завеса поднялась над сечей. По шуму можно было предположить – бой ожесточился…
А погода портилась. Белый снег короткого зимнего дня посерел. Пошел снег, подхваченный вьюжным ветром, он несся над землей, забивал рот, ноздри; и было уже не понять, откуда идет снег – то ли валится сверху, то ли метелит снизу, – в нескольких шагах трудно разглядеть человека.
Из белой кутерьмы вынырнул вой. Без шапки, с мокрым лицом – сосульки на бороде. В руке оголенный меч, с обоюдоострого лезвия крошатся ошметки красного льда; пошатываясь, прошел мимо расступившихся вятчан к боярину.
Немного погодя вызвали сотенного Евсея. Вернулся Евсей Великий построжавший, брови сурово сдвинуты. Собрал десятных ватаманов, воев и, стараясь перекричать посвист-вой бурана, заговорил:
– Разбойники засели крепко… За засекой снежно-ледяные городки настроили… Велено обойти… Разделимся: с первыми я пойду, со вторыми – Иван Заикин. – Гришка по пуп в снегу вышагивал за длинным, по-журавлиному переставлявшим ноги воем. «Вот Бог росту дал! Мне бы так», – позавидовал по-хорошему. Гришке совсем было не страшно идти по лесу навстречу разбойникам.
Дядя Иван – так называл он ватамана Ивана Заикина, назначив длинного воя десятником, ушел в голову отряда.
Гришка дышал полной грудью, хватая ноздрями сыроватый, пресный лесной дух; вспомнил отца, дядю Митяя – с ними вот так ходил по лесу во время охоты, – правда, не пехом, а на широких подбитых лосиной шкурой лыжах.
Шумели вершины деревьев, пыхтели, кряхтели вспотевшие вои, у кого-то что-то брякнуло. Зло шипя («Чисто журка», – весело усмехнулся Гришка), повернул длинную шею десятный, погрозился шепотом. Но вои лишь скалили зубы и громче всхлюпывали соплями…
Неожиданно подали команду по цепочке: «Ложись!» Гришка, погрузившись, как в перину, в рыхлый снег, зажмурился, широко разинул опушенный курчавой золотистой бородкой рот, стал ловить падающие снежинки.
Верховой ветер подвывал, посвистывал, раскачивал верхушки елей, сосен, изредка сыпал комья снега, хвою.
В полушубе тепло, – только еле ощутимая прохлада мягко щекотала потную спину…
Вдруг ком снега ловко влетел в рот, заткнул глотку – Гришка поперхнулся, перевернулся на живот и кашлянул на весь лес…
Пушечным выстрелом послышался Ивану Заикину грохнувший сзади кашель. Вскочил на ноги, побежал, споткнулся – упал, встал, побежал и снова упал, и тогда на четвереньках – по-медвежьи, махом – поскакал назад, где нарушили его строгий наказ: «Не шуметь!.. Не кашлять, не чихать, штоб ветка не треснула – идти-красться…»
Ватаман Заикин безошибочно определил охальника. Подскочил к перепуганному, с выпученными глазами Гришке; ничего не говоря – хлесть! – Гришка безмолвно, по-щенячьи упал на спину… Усы, подбородок окрасились кровью.
– Мотри! Пожри-ко еще снег – убью!.. – прохрипел Иван Заикин.
Вернулся на место – в голову отряда. Лег на снег.
Тревожилась в груди душа – видать, что-то предчувствовала, и от этого волнение усиливалось…
«Рядом ворог, а они ведут себя… А может, не хотят воевать с ними?! Поговорить бы с ребятами, – ох, не прост русский человек: душа его как океан-море…»
Послал вперед трех ведомцев – ушли с улыбочками. Лежи и жди теперь, а они там не пошевеливают… А ждать уже нельзя – скоро сумерки укроют землю, и тогда в темноте, в незнакомом лесу, много не наворочаешься. И он повел за собой 26 воев.
По всем расчетам, они должны были уже выйти на дорогу – в тыл противнику, а ведомцев все нет… «Што с ними?!» И тут же впереди, на небольшой поляне, увидел их – лежащих…«Убиты!..» – бухнулся в снег, протер мокрое лицо, сбросил рукавицы и, не отрывая взгляд от полянки, окруженной черными стволами елей, подал знак, чтобы приготовились к бою, делали, как он; опираясь левой рукой на древко копья, правой держа меч, Иван Заикин ловко пополз. Шагах в пяти от ближнего ведомца, уткнувшегося головой в снег, со стрелой на шее, замер, прислушался… Кинув в ножны обледенелый меч, повернулся на левый бок и из кожаной сумки-колчана заученным движением вытянул лук и стрелу… Суетно торкнулось сердце, какая-то нечистая ворохнула волосы на затылке – заставила повернуться и глянуть на широкую ветвистую ель, и в этот миг правым глазом увидел огромных размеров острие стрелы… Молния! – боль!!!
…Неожиданно Гришка заметил двух притаившихся разбойников; он попытался незаметно сообщить об этом лежащему впереди десятнику – ткнул его жалом копья в «мягкое место», но тот не понял: шепотом богохульно выматерился, больно лягнул…
Сморщившись от боли и обиды, Гришка сплюнул на снег кровь, схватил лук, положил стрелу с узким ромбовидным сечением – бронебойным – на лосиную жилу-тетиву и… – тут лес обрушился ревом мужицких глоток…
Откуда-то сбоку, no-звериному ревя, вышел на него мужик с косматой бородой, на лыжах. Гришка встал на колени, прицелился и пустил стрелу в оскаленную пасть – разбойник запрокинулся, упал навзничь. Другой – с секирой – подкрался сзади, но ударить не успел: Гришка развернулся и «стрелу стрелил»… Мужик-разбойник охнул, выкатил глаза, постоял… и снова – на него, и, если бы Гришка не отскочил, лежать бы ему с разбитой головой – лезвие секиры чиркнуло по железной шапке…
«Ногами увертывайся от ударов!.. – вспомнились наставления дяди Вани. – Не жди – сам наскакивай, тогда одолеешь…» Гришка выхватил меч – напал – сделал ложный шаг вперед, в сторону – ткнул раненого в грудь, рядом с торчащей стрелой, – застонал, заскрежетал зубами мужик, упал… Но и сам Гришка попал в «клещи» – один с ослопом, другой с копьем прижали его к стволу сосны.
Он с тоской огляделся: «Помог бы кто!» Но вокруг вперемешку лежали его товарищи и мужики-разбойники… «Копье бы…»
Со страхом и злостью всматривался Гришка в приближающегося носатого мужика. Надежды на спасение не было, но он не сдастся! Не попросит пощады, не унизится, – умрет, как воин!..
Но, видать, не силен оказался мужик с копьем в ратном деле или же слишком был самоуверен: вместо того, чтобы, сделав обманное движение, ударить издалека, вытянул копье и шел на Гришку, как на медведя.
…Он не медведь!.. – ударом меча Гришка отвел копье и, с лету, схватив нож, сблизился с разбойником, по самую костяную рукоять всадил его, отскочил от изумленно-испуганного, с перехваченным дыханием, копейщика. А сбоку на Гришку замахивался другой…
Радостное чувство победы над смертью окрылило, он вошел в азарт, решил не увертываться, красиво выиграть бой, – встретил удар тяжелого ослопа и… не рассчитал, переоценил свои силы – удар был настолько силен, что, больно дернув руку в плече, выбил меч… Дубина, изменив направление, стукнула по ноге. «Ай-я-яй!.. По тому же месту», – застонал Гришка от ломающей душу боли.
Нога неестественно прогнулась, загорелась огнем, все вокруг потемнело, исчезло…
Лицо мертвенно-белое, обсыпанное мутными, как мукой, капельками пота. Он качнулся, теряя сознание, стал медленно заваливаться… Еще удар в спину – и Гришкино тело, как сноп, валится на снег, рядом с другими телами убитых…
А в Хлынове Константина Юрьева ждали дела: одно неожиданнее другого – до самого похода только поворачивайся…
В день его приезда вернулся с войском боярин Андрей Воронцов, привез главарей-зачинщиков бунта. На второй день из Казани подкатили татары-послы – черноглазые, толстые, наглые.
Прознал-таки Ибрагимка, что Вятка собирается татар воевать! Грозит, пугает хан набегом, обещает никого не пожалеть: ни старого, ни малого…
Воевода внешне был спокоен, когда принимал послов. Собрал думу и под образом поклялся, целовал крест, что на Казань не нападет. Татары сразу успокоились – знали русских.
Вятский воевода пошел и на следующую уступку: разрешил остаться в Хлынове нескольким послам-соглядатаям.
Боярин Андрей Воронцов посоветовал: «Откупись гостинцем – иначе больше потеряем».
Как будто с кровью из собственного сердца вырвал Константин Юрьев богатые подарки: жито, соль, мясо – сколько добра безвозвратно ушло Ибрагимке в Казань!..
Игорь Голубов докладывал:
– Недобрые слухи пошли по народу; говорят, што купила тебя татарва… Изменил ты церковному слову – на двинские земли собираешься. Смута может быть…
«Костя, покажи силу, власть…» – говорил боярин Воронцов.
Конец марта, месяц-полтора до похода. Уже пора заканчивать приготовления, обучение воев, но неладное стало твориться с народом: если раньше терпели голод, холод и работали от темна до темна, продлевая день кострами и факелами, то теперь появились больные, отказчики от работы; беглые бежали в леса по одному, ватагами.
– Распустили мы… Эдак веру к себе утеряем, в народе твердость и силу любят… Прогони послов; посошных мужиков, взятых для похода, вооружи и содержи как рать, а не в избах – какие они воины, когда по вдовам живут… – советовал, как равный, без предупреждения зашедший в низкую широкую трапезную Игорь Голубов. Хлебал со всеми щи, ел мясо, говорил, слушал. Константин Юрьев хмурился, бледнел лицом; синели – оживали – глаза. Понимал: переломный момент, – надо взнуздать народ, чтоб послушен, управляем стал…
Теперь уже ели все молча под красным светом лампады. Боярин Андрей Андреевич, отметнув на бок широкую густую бороду, выпил жбан квасу, истово перекрестился на икону в темном углу, повернулся к воеводе:
– А с бунтарями и ослушниками как с изменниками поступить – чтоб каждый знал свое место!.. Люто казнить! – сколько они моих убили, покалечили…
Поднялся подвойский ватаман – как бы нехотя, перекрестил грудь.
– Куда?.. Поздно – отдыхай у меня, – встал и воевода.
– Завтра рано ехать в Орлов.
– Что там?..
– Ты ж сам рыбацкой артели велел сыск учинить.
– А-а!.. Накажи – пусть не утаивают рыбу… Так уж на роду им, ворам и жуликам, написано – батогами учить, – а то словесные увещевания они принимают за слабость…
Вятский воевода остался один. Думалось. Не было отдыху, покою душе: чернолюдины своевольничают, а он не знает, как установить лад.
Видать, прав Игнат: подрубил боярские корни, силу – вот и забродил народ… Татарва тут еще…
Вспомнилось прочитанное о восстаниях рабов, черни: «Они страшнее любых варваров, татар…» Рассердился на себя: вместо действий – говорильня! «Хватит! Начну с разбойных ватаманов-изменников, – решил Константин Юрьев. – Пред всем миром устрою казнь; казню, как подобает за измену казнить!..»
. . .
Весенний солнечный день. Река Вятка. Безветренно. Казалось, даже ветер спрятался от предстоящего ужаса. Пахнет талой водой, навозом. На темно-синем небе жаркое светило – растапливает снег, заставляет снимать шапки.
Хлыновцы, вои созваны на берег смотреть, как будут топить разбойников-воров.
На посиневшем льду, окруженные стражей, растерянно топтались в нижнем чистом белье пятеро приговоренных к казни. Босые, не чувствуя холода, озирались. Вокруг них ходили, распевая молитвы и чадя кадилами, дьяконы в черных рясах и высоких клобуках.
В стороне стоял десятильник – высокий, костлявый, седовласый, с огромном серебряным крестом на груди.
Воевода с боярами, отгороженный несколькими рядами воев от народа, стоял на льду, недалеко от проруби. Бледный, с болезненным лицом, покрытым, как росой, потом, он уже несколько раз подавал знак десятильнику Моисею: «Начинай!» – но тот делал свое святое дело не спеша…
Наконец-то прикурил он от кадила большую восковую свечу, подошел и подал в закованные руки смотрящего куда-то вверх красными опухшими глазами разбойника Пантелея.
– Возьми, чадо, свечу – причащать пред смертью будем – грехи отпускать… – пропел, пробасил священник. Пантелей уставился удивленно на подаваемую свечу:
– У меня нету грехов!..
Десятильник поднял к небу выцветшие родниковые глаза и запел густо, мощно:
– Господи Исуси! Прости великогрешного раба своего – умом он помрачился и потому глаголит сие… – перекрестился, махнул рукой. Три воя в красных одеждах и шапках подбежали, подхватили Пантелея под руки, потащили к проруби…
– Проститься-то хоть дайте с белым светом, изверги! – выкрикнули из толпы. – Пусть с миром, с людями простится!..
Воевода кивнул: «Пусть…»
Пантелея отпустили. Он как бы очнулся: выпрямился, повернулся лицом к народу и страшным, ревущим голосом закричал:
– Не богоотступник я, православные!.. Не грешен пред вами, – Бог меня так примет, – закрестил бледное, мокрое от слез лицо, заозирался, моля глазами толпу.
Послышался зычный мужской голос:
– Отпусти!..
Несколько глоток повторило.
Константин Юрьев шевельнул закаменелыми плечами, крикнул:
– Кончай быстрей!..
Три палача-воя начали плечами подталкивать разбойника к округлому отверстию на льду. Пантелей, крестясь, пятился. Остался еще шажок – и… Он резко повернулся и глянул: чистая прозрачная голубоватая вода – до краев устья проруби, – дышала: поднималась, опускалась – ждала; свежесколотый лед сверкал, блестел под водой, как драгоценный алмаз, и почудилось в этой красоте что-то райское; но вглядевшись дальше, в черную глубь воды, отшатнулся – только теперь поверил в свою неминуемую смерть, до этого еще на что-то надеялся, обернулся к палачам…
Он бы с радостью умер в бою, но так умирать не хотел, и Пантелея не узнали: на лице не осталось и следа слабости, слез. Стоял грозный, готовый на борьбу муж, и палачи подались чуть назад, когда взмахнув окованными руками, со страшным гневным лицом шагнул он к ним.
– Хотите убить за то, што я поднял людей на поганого боярина, изжил со свету татарского подстилку со своим семенем?!
Тогда еще не понимал, счас только понял, – ревел натужный голос над берегом, дальним лесом, – што все бояре такие же… Православные! Бог все поровну дал. Мы сами должны поделить земли, леса, воды – все это общее и должно быть у тех, кто здесь работает, живет… Толстобрюхие и задастые отняли неправдой и хитростью Богом даденное, закабалили нас и чванятся тем, што обманули свой родной народ… Чем лутше татар?! – Пантелей стряхнул с глаз отливающие золотом волосы…
У Константина Юрьева, как от боли, косило лицо. Бояре, перепуганные, шептались. Толпа грозно шумела, давила, пытаясь прорваться.
Только подвойский ватаман Игорь Голубов был спокоен. Не торопясь, подошел к растерявшимся палачам, – что-то сказал. Те, как будто этого и ждали – прыгнули на Пантелея, сбросили в воду. Тело разбойника, подняв радужный веер брызг, скрылось в проруби.
Игорь Голубов заглянул в закипевшую пузырями воду и не спеша отошел от места казни.
Толпа ахнула, на миг притихла, а затем закрестилась, зашелестела подобно осиннику под ветром, шепча молитвы.
Дьяконы махали кадилами, ревели по-бычьи – отпевали утопленника…
Тем временем к проруби тащили следующего: Митяя Свистуна, – яростно кричащего и отбивающегося, но со свечою в руках…
…То, что это зять, Митяй, которого Аким Белый не видел и о котором не слышал уже два года, считая убитым, он понял только сейчас. Обрадовался, заулыбался: «Живой»… – Но тут кто-то из мужиков зло выругался, поддал Акиму оплеуху:
– Што рот-то до ушей натянул?! Видишь – топить его ведут!..
«Што ж это я радуюсь? – ум потерял!» – ужаснулся Аким и, не помня себя, – откуда сила взялась, – работая ногами, руками, где и головой, рыча, рванулся… Знал – не успеет, но не хотел верить…
Из проруби вынырнула седая голова – глаза рыбьи – выпучены, безумные, – хватанула ртом воздух, заорала:
– Дайте подышать!.. Пожить!.. А, а, а!..
Онемели, оцепенели все; только слышно, как барахтается, борясь с течением, захлебываясь в холодной воде, голова, безумно-жутко тянет: «А, а, а!» – и как дьякон, бегая вокруг проруби, гулко бьет кадилом голову, крестится, испуганно бормочет: – Сгинь, нечистый дух!.. Сгинь!.. – угли сыпались из чадящего кадила в воду – зло шипели. Толпа наконец очнулась, рявкнула и двинулась на лед, тесня воев, бояр с воеводой к проруби…
Игорь Голубов выхватил меч, подбежал к воям:
– На копья!..
Лес копий впился в людей и, уронив несколько человек на лед, возвратил толпу на место…
Андрей Воронцов повернулся к воеводе – глаза синие – и что-то сказал. Константин Юрьев тряхнул головой:
– Велю отменить! Видит Бог, не могу я до конца быть твердым… – последние слова – шепотом; перекрестился, глядя на весеннее небо. Московский боярин облегченно вздохнул…
Конец этого тяжелого дня Константин Юрьев решил провести дома. Позвали и старших детей: Егора и Владимиру – со своими семьями. Сходил с Егором, с зятем и с пятилетним сыном Юриком в мовницу. Женщины с внучатами тоже помылись. И вот сидит он за длинным дубовым столом, рядом жена, дети, внуки – уютно, покойно, хорошо стало на душе!
Красные лучи заходящего солнца, пробившись сквозь слюду квадратных небольших окошечек, заполнили просторную гостиную палату теплым праздничным светом.
Вкусно пахло едой, травами. Пьют горячий сбитень, заваренный на душистых лесных травах, едят рыбный пирог – пост: ни мясо есть, ни мед пить нельзя.
Уля, блестя черными маслянистыми глазами, то и дело вскакивает, бежит на кухню – она сама потчует, и это ей в большую радость.
Константин Юрьев заглянул в темно-бархатные, полные бездонного счастья любимые глаза жены и молча грустно улыбнулся, задумался…
Без предупреждения ввалился боярин Андрей Воронцов с двумя дюжими московитами, поклонился, перекрестился в угол. Лицо взволнованное, озабоченное.
– Я за тобой… Собирайся… великокняжеский воевода приехал. Ждет.
Константин Юрьев привстал. Жена зачем-то метнулась к рундуку[45], но на полпути остановилась. Егор с зятем вскочили – горячие, готовые на все…
Вятский воевода наконец овладел собой, спокойно выпрямился, встал во весь рост, взглядом заставил сесть мужчин. Ласково погладил черноголового Юрика и пошел вдоль стола к выходу; улыбнулся – приободрил жену…
В думном доме сидели бояре – некоторые не скрывали злорадных улыбок, глазами говорили: «Так вас!…» Много незнакомых воев.
Прошел в другую, отдельную избу, где сидел московский посланник Образец. Там же был и Игорь Голубов – сникший, с безразличным взглядом…
Воевода Образец – с беломолочным округлым лицом – рыжая борода, коренастый – не встал, не поздоровался.
– Садитесь!.. Я тут нынче хозяйничаю, – грустно, сожалеючи улыбнулся.
Константин Юрьев посмотрел в глаза московского воеводы: «Зачем он здесь?!.. Не обошлось тут без бояр – грозились…» – вслух:
– Вижу… Только скажи прямо: чем провинился?
– Не знаешь!.. В великом гневе государь Иван Васильевич на тебя… на тебя тож, – посмотрел Образец на боярина Андрея Воронцова… – Грамоту хлыновцы государю послали, послы казанские приходили… – воевода Образец вскочил, и раздувая красные ноздри, шагнул к сидящим – те встали навстречу.
– Вы что тут делаете?! Вместо того, чтобы большой полк в тайне готовить, рать обучать, вы блудом занимаетесь; бояр, люд вятский обижаете!.. Мне велено сыск учинить,.. Тебя, Андрей Андреевич, государь отзывает… Сегодня же выезжай…
Остыл, крутнулся на мягких красных сафьяновых сапожках, вернулся на место и, сидя:
– Я уж кое с кем поговорил, кой-кого попытал; подвойский сотейник признался – во всем он виноват… А бояре говорят и на вас, – и вдруг гневно: – Идете у него на поводу – у этого безбожника!..
Игорь Голубов побледнел, затрепетал сухим телом:
– Безбожником не был!..
– Смотри, если лжешь; уведите его!.. Выйдите все! Оставьте нас троих…
Когда остались одни, воевода Образец заговорил поучительно-мирно: – Что ж вы наделали?! Ладно – блуда не было, вятских бояр прижимать нужно; но смотрите, в Казани что творится – все ханство взроилось! – и, жестко взглянув зеленоватыми глазами, спросил: «Ты, Костя, можешь воеводские вожжи держать?!»
– Могу!.. И никому не уступлю, пока Сарай не воюю! – вятский воевода блеснул глазами.
Образец посветлел лицом, и уже – помягче:
– Тебя бы вместе с подвойским повезти в Москву и спросить за грехи, но… воюй, вину искупи в походе. С сегодняшнего дня все будешь делать с моего ведома! А теперь слушай наказ: посошную рать вели распустить – соберем перед тем, как отплыть – эдак незаметно будет начало похода… В первой неделе июня – не раньше, не позже – должны воевать Сарай! Раньше нельзя – Ахмедка будет там, позже – заберет из Сарая оружие и двинет на Русь, и тогда мы, как плеть комони, – орде прибавим ярости… Да и сам знаешь, с большой водой только можно Сарай взять… А потом на Двину…
Воевода Образец поднялся с лавки, подошел к дорожному сундуку, вынул, развернул исполненную на пергаменте карту города Сарая.
– На вот, великий князь посылает.
Константин Юрьев вмиг ожил: «Верит мне великий князь!.. – обрадовался: – Это же клад!» – повернулся к Образцу, низко поклонился, широко перекрестился:
– Спаси и охрани, Бог, государя нашего за доброту его! – хорошо, светло на сердце стало, и он уверенно потребовал: – А помощника моего – Игоря Голубова – не дам!.. Отпусти его – без его трудно будет… За боярина Ондрея Ондреевича низко кланяюсь государю, – Константин Юрьев еще раз поклонился, – и прошу его идти со мной… Он знает Сарай – бывал там, умен, в житьих и ратных делах горазд…
У боярина Андрея Воронцова слезы закапали на бороду, затряслась нижняя губа…
Гришка Семенов
Гришка очнулся. От холода знобило, слева покалывало в груди, горела голень, ныло правое плечо – боль в спине.
Он лежал на боку. Над головой стукались ветки, сыпля снег. Гришка приподнял голову, открыл залепленные снегом глаза – серая мгла вокруг. Закружились тени кустов, деревьев; закачалась земля… затошнило. Подумал: «Сколько я пролежал? Почему не подобрали?! – затревожился: – А может, убиенным засчитали?.. Надо уйти с этого места, пока не замерз, не наткнулись на меня разбойники…»
Хотел опереться на левую руку, встать, но она даже не шевельнулась – онемела; скрежетнул, сжал зубы, начал с трудом сжимать, разжимать кисть, пытаясь разогреть руку. Повернулся – в ноге скыркнуло, острая боль пронзила голень, бедро; в правом плече вывернуло, заломило сустав, приостановилось дыхание, острыми зубиками кто-то куснул сердце… «И плечо свихнуто!..»
– Что-то липкое, теплое потекло по спине. «Кровь?!» – испугался, часто задышал. Собрал все мужество, чтобы успокоить себя, и работал, работал кистью отходившей руки… Сердце отпустило – теплый родник забил в груди, отогревая тело. «Надо идти, двигаться, а то замерзну!» – он оторвался от своего места – сделал движение вперед, стараясь волочить ногу. Левая рука теперь плохо, но слушалась; правую «тянуло», как будто кто-то ее загнул, вывернул назад и так держал. Пополз.
Он полз, скрипя зубами, постанывая. В темноте не видно было, он старался ползти прямо, молился и полз. К онемевшей руке вернулась сила, но начали мерзнуть, коченеть пальцы. Правое плечо и руку будто бы сковало, и он старался не беспокоить их – пусть так, лишь бы не мешало…
Дыханием попытался отогреть пальцы – не помогло, и тогда он вытянул рукав шубы – постепенно пальцы отошли.
А вот ноги… Каждое движение – боль; отдавалось в голове, приходилось часто останавливаться, чтобы не потерять сознание. Еще полсажени, и… нога провалилась в яму – прогнулась, – боль огромной стрелой снова пронзила тело, ударила в голову – в глазах красная мгла, – он потерял сознание.
Сколько пролежал – не помнил. Холодом сковало тело, то ли от пота, то ли от снежной мокрети лицо покрылось ледяной корочкой. Но холод же помог: заморозил боль в ногах – сознание вернулось.
«Эдак не выйти к людям!.. – испугался он. Умирать не хотелось – не погиб в бою, а вот так вот – замерзнуть… – Господи! помоги и спаси – ты ж добрый – помоги выжить, штобы я смог сходить в поход… Лучше уж там лечь…» – зашептал холодными губами молитву…
«Пока сердце стучит, пока кровь не остыла в жилах, нужно ползти!» – закусил не чувствующие боль губы, пополз.
Полз… Сломанные кости голени, смещаясь, скыркали друг о друга – адская боль, – он полз…
Наконец вытащил свое тело из лесу. Стало светлее. Обрадовался, что выбрался, снова пополз, до крови кусая губы, не в состоянии уже ориентироваться – знал, что если остановится, то уже не сможет двигаться больше.
Временами впадал в короткое забытье. Ему казалось, что он то заползает куда-то вверх, то скатывается вниз – но на самом деле лежал на снегу…
Очнулся – уже не мог двигаться. С трудом поднял тяжелую голову. Было совсем светло, и он подумал о себе, как о другом человеке, удивляясь, как он жив, может смотреть, думать…
Его качало, будто в лодке, но он все же смог различить ровную полосу кустов и понять, что это берег речки.
Одолевала слабость, безволие – захотелось спать, но в самый последний миг пришло откуда-то из глубины подсознания, что сон – это смерть, и Гришка с трудом преодолел себя – пополз прямо на кусты; и не успел ничего подумать, как уже летел с обрывистого берега…
Пришел в себя, приподнял голову, огляделся: неширокая заснеженная лента реки, огражденная с двух сторон – сажени по 3–4 – крутыми берегами, открывалась в обе стороны. Было непонятно: где верх, где низ реки, но какая разница – главное, на ней должны стоять деревни… Доползти бы до них!
И Гришка пополз…
Вечером дед Васько с десятилетним Санькой нашли его.
Они увидели свежий след, пошли по следу и нашли Гришку, который тыкался головой в оголившийся глинистый берег, пытаясь вскарабкаться.
Когда его закутывали в дубленку, он слабо улыбнулся и снова впал в беспамятство.
Прошло три недели. Зажила рана на спине. Окреп. А вот нога на месте перелома и ниже опухла; пальцы ступни почернели, загноились – зловонный запах шел от них; сильно болела.
Гришка не раз просился на «волю» – хотя бы в сенник-сарай. Ему было унизительно стыдно… «Лучше бы сразу тогда – чем эдак лежать!» – думал он.
По тому, как помрачнел дед Васько, осмотрев сегодня его ногу, он догадался, что у него… «Нет! Только не это – не черная опухоль[46] – тогда конец!..» – вспотел Гришка.
Из разговора знал, что попал в деревню Гари – в 35 верстах от села Спасского (обрадовался: «Почти дома!»). В деревне осталось 3 двора: Лосинины – дед Васько, сноха его, дочь и внуки: Санька и двое малышей-погодышей; в другом доме Анна – вдова – с титешным ребенком; в третьем жила бабка Воробьиха. На всех одна корова, три овцы, два кабана да десяток кур, гусей…
А на улице тепло, тает днем, пахнет парным навозом, талой водой – весна. Удлинились и посветлели дни. С темно-синего высокого неба солнце льет на землю горячие золотые лучи – все оттаивает, оживает, радуется.
Приход весны Гришка чувствовал и по ребенкам, которые целыми днями пропадали на улице, собирая липовые ягодки, почки, приходили мокрые; и по веселым голосам пташек в лесу, по граю прилетевших грачей.
…Семнадцатилетняя Опросинья, самая младшая и единственная, оставшаяся в живых, из детей деда, принесла еду: кашу-тюрю, хлеб пополам с липовыми ягодками, молоко в чашке – недавно отелилась корова – незаменимая поддержка для детей и взрослых в деревне – и, хлопнув дверью, вышла. Гришка поел, прислушивался к граю – столько жизненной мощи было в этих криках; что вдруг до боли в сердце, до дрожи в теле захотелось выздороветь, встать на ноги, жить!.. Приподнялся; сильно болела нога – будто варили стопу. Заозирался – никого из взрослых, только малыши-погодыши Ванька с Панькой возились в углу.
«Надо што-то делать с ногой, а то пропаду!»
– Пузики-голопузики, – хотел смешно и ласково, как это делает их мать, но вышло грубо и не смешно…
– Цо тебе? Цо с тобой?! – обеспокоенно зацокали подбежавшие малыши. – Пить хошь? – спросила Панька, младшая, в длинном сарафане и, судя по поведению, главная, и, не дожидаясь ответа, послала своего брата за водой.
Гришка попытался изобразить на обросшем лице улыбку:
– Ничего не надо… – и, всматриваясь в серьезное по-взрослому белое личико девочки с васильковыми глазами, попросил: – Ты бы послала братца за дедом.
Ванька протянул ладьевидный кленовый ковш:
– Пей!.. Зачем тебе дед?
– Он сам плидет – он за бабкой Волобьихой пошел…
– Молчи, сорока! – Ванька ладошкой хотел закрыть ей рот, но та ловко вывернулась, побежала, шлепая босыми ножками по земляному полу, в сенки, на ходу продолжая тараторить:
– Ногу будут отлезать… Секилой отлубят…
Гришка встретил деда Васько с бабкой Воробьихой, не старой, но сильно худой, настороженно-враждебно. Растерянно поводя глазами, спросил:
– Отрезать хотите? Не дам!..
Дед, севший рядом с Гришкой и собиравшийся уговорить его, оторопел: «Кто мог сказать?! – а потом догадался: – Ванька с Панькой – кто же еще», – только они могли подслушать утренний разговор со снохой.
– Лежи! Охолонись, – дед положил широкую ладонь на костистые плечи юноши. – Вон, она еще посмотрит…
Воробьиха, не торопясь, мелкими шажками подошла к Гришке, приподняла медвежью шубу – зловонный запах гниющего мяса ударил в нос. Большими, толстыми в суставах пальцами подавила на синюшную припухлость на месте перелома, причиняя боль, – ниже нога не чувствовала; обратилась к деду Васько:
– Я тогда-сь, когда руку ему вправляла, говорила, што нужно отрезать… У него не только сломаны кости, но и кровяные и чувствительные жилы порваны, – видать, острыми краями костей перетерло…
Помолчала, постояла, разглядывая почерневшие пальцы с белыми ногтями, и только теперь взглянула на Гришку:
– Помрешь… Ногу рубить будем, – сказала-решила, пошла, волоча ноги, на бабий кут[47], где растапливала печь – это днем-то! – дедова сноха, мать Саньки, дородная, рыжая, большеротая…
Перед тем как отрубить ногу, Гришке дали целый жбан меду-насыти с отваром сон-травы.
– Испей-ко… Заснешь – ничо не услышишь, ничо не почуешь, – успокаивала бабка Воробьиха, подавая снадобье…
Он уснул. Дед Васько привязал его широкими ремнями к лавке, чтобы не бился, оголил ногу, перевязал туго сыромятным узким ремнем повыше будущей культи, конец закрепил. Оглянулся – так ли сделал.
Сноха подошла к Гришке – в глазах слезы, – попрощалась как с покойником, перекрестилась, и, закрыв лицо подолом сарафана, взвыв, выскочила из избы.
Дед Васько и бабка Воробьиха встали на колени перед иконой Святой Богородицы – в руках горящие свечки – зашептали молитвы: просили прощения за такой жестокий способ лечения…
Дед встал, суровый, решительный, взял в большие, мелко дрожащие руки секиру с очищенным на огне лезвием, подложил чурбак под ногу и… Секира с прямой дубовой ручкой, описав в воздухе полукруг, впилась хищно – отрубила ногу – в дерево, – нижняя часть голени с обезображенной ступней, как мертвый кусок мяса, упала, кровавя черной кровью земляной пол… Обрубок, подобно отрубленной гусиной шее, забился, брызгая алой кровью, растягивая сыромятные ремни – треснула лавка под рванувшимся Гришкиным телом, – из широко открытого рта – ужасный крик-стон… Непривязанной головой бился, мотал ею туда и сюда… Мучительно-жалобно кричал… Наконец, побелевший как мел, обмяк, бессильно упала на постель голова с мокрыми волосами; заснул, выдыхая из себя тяжкий стон…
Прошло еще несколько недель. Нога-обрубок плохо заживала – не затягивалась кожей рана, хотя боли утихли, мучившие и после «операции».
За это время закрыло деревню черное крыло очередной – которой уже за последние годы! – беды: потерялись дед Васько с Санькой – ушли «рыбалить» и не вернулись – был ледоход…
Сошел снег в деревне (она стояла на возвышенности), на полях, полого спускающихся к речке и постепенно переходящих в луга. Остался крупнозернистый, льдистый снег в лесу да на тенистых склонах крутых глухих оврагов.
Не успели перемочь последнее горе – на пороге другое: – слегла бабка Воробьиха…
Сев на носу, а чем сеять? Все съели, и, если бы Опросинья не рыбачила «мордами», и не корова, пропали бы, перемерли…
. . .
…Гришка в последние дни часами лежал, уставя заслюдившиеся глаза на черный от сажи потолок; начал отказываться от еды.
О чем он думал?..
Опросинья – белая, высокая, грудастая, с чуть удлиненным лицом – пыталась расшевелить, растормошить его. Вот и сейчас, подавая вареные рыбки, заговорила:
– Ой, скоко окуней, язей налезло!… Наварили, сушить повесили… Пока рыба поднимается по протокам – самое время… А ты ешь, ешь! Чего не ешь?..
– Не хочу… Иди, Опросюшка, иди…
Она обиженно выпятила нижнюю губу, пошла, шепча: «Святая Богородица! Помоги ему – на глазах тает…»
Реже стала Опросинья подходить к Гришке. Дети боязливо ходили около него.
«Ох, не встать ему уж!» – горестно вздыхала-жалела в платок дедова сноха у печи и, поворачиваясь к иконам, крестилась.
Однажды под вечер прошло по дому какое-то беспокойство, суетное оживление, и все стихло. Никого… Через некоторое время в избу вбежала запыхавшаяся Опросинья, кинулась в угол, к Гришке.
Он прикрыл глаза – будто спит.
– Вставай! Бабушка Агафья помирает…
– Кто? – удивленный и недовольный Гришка открыл глаза.
– Да бабка Вор… – и замолкла, перекрестилась девушка: нельзя умирающую по прозвищу называть. – Ну, та, котора ногу тебе лечила…
– Бабка Воробьиха?..
– Прости его, Исусе Христе! – снова закрестилась. – Больной – вот и…
– Не в своем уме?.. – перебил Гришка, заблестев глазами; приподнялся на локте. – Нет, в своем я уме и уже все обдумал – не приставайте ко мне – хватит людей… себя терзать – не мочь мне жить!.. Кому эдакой – ни вой, ни пахарь… Даже ребенки, и то понимают – ходят вокруг и крестятся, как возле покойника…
Опросинья краснела, набухали слезами голубые глаза, и вдруг грубо:
– Нелепицу городишь. Вставай, пошли! Бабушка Агафья всех велела к ей… Благославлять будет. А тебе особо… сказала: «Не придет – прокляну!..»
Гришка побледнел.
– Как пойду?!
– Как?.. Должен пойти – и все…
Гришка покрестился, пошептал молитву, овладел собой, успокоился. Все равно придется идти – не исполнить просьбу умирающей большой грех, тем более – чего уж таить – от Бога не скроешь: обиду он затаил на бабушку Агафью, хотя и понимал, что нельзя так.
– Иди, неси какую-нибудь палку, штоб в подмышки упереться…
Опросинья ожила, блеснула зубами, бросилась в бабий кут и принесла кочергу.
– Ты што?!.. На кочерге?.. К умирающей – дура! – черти только эдак-то делают.
Виновато улыбнулась, снова метнулась – подала ухват и, не дав ничего сказать, приказала – потребовала:
– Некогда тута-ка палку искать – давай пошевеливай!..
Гришка только заскулил от боли и досады, поднимаясь с лежанки…
Шел он по улице, поддерживаемый Опросиньей, качаясь от слабости, опьяневший от свежего воздуха.
Зеленой дымкой укутаны березы, на черемухе густая зелень, на земле сквозь бурую прошлогоднюю траву проклюнулись ярко-зеленые иголочки – пахло молодой березой, черемухой, новорожденной зеленью – весной…
Теплое, красное солнце просвечивало сквозь листву – садилось.
Мягкий воздух гладил шею, грудь…
Гришке страстно захотелось жить, он почувствовал себя здоровым, сильным.
Опираясь левой рукой на девушку, правой на ухват, он уже начал подходить к большому двору с новым домом с подклетью, как откуда-то выскочили Ванька с Панькой.
Панька ахнула, развела руками:
– Ах, батюшки! – светоплеставленье!..
Гришка остановился, заозирался стыдливо, отбросил прочь ухват и оттолкнул Опросинью.
– Не пойду – дай палку, сатана!.. Што розинулась? – найди што-нибудь – я постою.
Опросинья прикрыла глаза ладонью, убежала в избу.
Гришка не смог выстоять на одной ноге – упал, больно ударился культей, потерял сознание…
Пришел в себя от прикосновений осторожных, нежных, любящих (это сразу почувствовал) женских рук. Открыл глаза и тут же смутился – он почему-то всегда смущался, когда видел ее, – перед ним на корточках сидела Аннушка. Так близко ее еще не видел.
Снизу вверх вглядывался в обеспокоенно-любящие синие глаза, красивое лицо, заглядывал в тонкий разрез глубоких ноздрей…
«Кого ж так напоминает?! – силился вспомнить, мелко дрожал; на лице выступил пот… – Марфу!…»
Заходя с помощью Аннушки и Опросиньи в избу к бабке Агафье, вдыхая до боли знакомый, родной запах женских волос, так напоминающий Марфу, подумал: «Почему Опросинья не такая – нет у ей такого… женского?..» Он не мог передать словами то чувство, которое испытывал, прикасаясь к Аннушкиному телу; что-то горячее, разогревающее душу и кровь, шло от нее. Как-будто до этого он был в темноте, в холоде, а теперь над ним взошло солнце: отогрело, осветило душу… Каждая клеточка, каждая капелька крови переполнились тем живительным, все одолевающим чувством, без которого не может жить ни один честный человек – любовью!..
Только вот нехорошо: не Васену, а Марфу вспомнил… Почему?! И вдруг озарило: в Васене любил Марфу!..
И даже сидя на лавке напротив лежащей в домовине[48] бабки Агафьи, ушедшей в забытье, – все остальные стояли вокруг, ждали, когда очнется, – продолжал ощущать Аннушку-Марфу…
Около изголовья умирающей, рядом с незнакомой суровой старушкой с иконой в руках, стояла с ребенком Аннушка. «Посмотреть бы на него – похож ли на Ванютку?.. – подумал о ее ребенке и тут же покаялся про себя перед Богом: – Прости великогрешного раба своего – не о том думающего!..»
– Пришел? – тихий, жуткий голос заставил всех вздрогнуть.
– Да, – шепотом ответила Аннушка. Болью, жалостью и любовью отозвался ее голос в Гришкином сердце…
– Подойди ближе, – попросила бабка Агафья, не открывая глаз. Он, повинуясь – откуда силы взялись! – встал на одну ногу, осторожно передвинул лавку, сел – совсем близко увидел желтое, иссохшее лицо умирающей, закрестился.
– Ждала… Без тебя мне нельзя помереть… – по тому, как она теперь уже смотрела в одну точку – в потолок, Гришка с ужасом понял, что она не видит…
– Возьми ключи… – бабка Агафья шевельнула черными помертвевшими сухими пальцами, закостеневшими на большом медном кресте на груди.
Аннушка вытащила откуда-то связку амбарных ключей, протянула Гришке. Умирающая передохнула и продолжала, еле шевеля в свободном от зубов рту костенеющим языком, с придыхом:
– Тама… в кадках – жито… я наменяла… берегла на семена… – снова замолкла, собираясь с мыслями и силой: – Хотел ты татар воевать… Бог по-другому распорядился… Тебе выпала великая доля… Победить своих ворогов можно не токо убивая их, но и плодя, множа свой народ… Ты остался единым мужем на всех… От того, сможешь ты… от тебя… выживем ли мы… Выживет ли деревня… народ… Все принесли мы в жертву, штобы победить поганых… Нельзя дать вымереть бабам и ребенкам – тогда конец!.. Целуй крест и пред Исусом… поклянись… отцами и дедами… лежащими в Земле нашей святой… русской… што поборешь хворь… што не бросишь баб и ребенков!.. Помоги вспахать, посеять… Выжить и множиться…
Гришка бестолково, растерянно глянул на стоящих вокруг него: все – женщины, дети – с мучительной надеждой и тревогой ждали, что он скажет…
«Смогу ли?! – но взгляды Аннушки, детей просили, умоляли, требовали. – Должен!.. Сделаю деревянную ногу – живут же… Перекопаю землю, нужно будет – и на коленях исползаю, но спахаю!..» Еще раз взглянул на «пузиков-голопузиков», сиротливо прижавшихся к материнскому подолу, – жалость кольнула грудь, шершаво-колючий ком надулся в горле и, прокатываясь там, выцарапал слезу.
– Клянусь!.. – перекрестился Гришка и, наклонившись, поцеловал восьмиконечный крест…
Почувствовал слабость в теле…
Голова у него кружилась, свет стал в глазах меркнуть, затошнило. Он стал падать. «Господи!.. На ребенков бы только не упасть…» – подумал Гришка, успев ухватиться за скамейку, и вместе с ней рухнул, запрокинувшись на спину.
Упреждающий удар русского меча
Лучи заходящего солнца невесомыми красными шелковыми дорожками протянулись с лесисто-гористого правого берега Моломы и легли на покрытую мелкой рябью мутную вешнюю воду, отчего поверхность воды заблестела красной рыбьей чешуей – как отсвет пожарищ; солнечные блики осветили мужественные бородатые лица русских воев, стоящих лицом к воде, напротив своих тяжело осевших боевых ушкуев и лодок.
Здесь, на левом берегу – луговой стороне – реки Моломы, чуть выше ее впадения в Вятку, построился полк для освящения оружия, всеобщего клятвенного моления – выступления в поход…
Не случайно для сбора войск и последнего приготовления было выбрано это место: с востока защищала широкая Вятка, низменный болотисто-луговой лес; с юга и запада окружали воды разлившейся Моломы; с севера – труднопроходимые леса; рядом – ниже по воде – Кокшара.
Обычно отсюда поднимались к Великому Устюгу и Новгородским Двинским землям, поэтому, если вражеские лазутчики обнаружат, то лишь убедятся, что вятчане не собираются, как было воеводой обещано, воевать казанских татар. Ну, а в случае, если попробуют враги пойти на Хлынов, то можно легко выйти и загородить путь… Уже в начале мая к назначенному месту прибыли в основном все войска: с Хлынова, Орлова, Верхней Слободы; поднялась рать с Кокшары.
До сегодняшнего дня воевода с боярином Андреем Воронцовым, Игорем Голубовым сколачивали из разрозненных групп воев десятки, сотни – единое в целом – продуманную в каждом звене боевую машину – вятский полк. Распределялись по ушкуям, лодкам; назначались «кормники», осначи на ушкуях, лодках; пристреливали луки, самострелы; ходили по реке целым полком – учились слушать, исполнять команды, перестраиваться, высаживаться на берег и, вновь построившись в десятки и полусотни, сотни, атаковать противника.
…Константин Юрьев, Андрей Андреевич Воронцов с десятильником Моисеем в сопровождении охранной десятки, несшей и охранявшей огромный стяг с изображением Георгия Победоносца, да семь длинноволосых попов с иконами, в черных клобуках с вышитыми на них спереди белыми крестиками, спустились с воеводского пятидесятилюдиного ушкуя.
Мягко ступая в кожаных сапогах по журкающей под ногами ярко-зеленой траве, вдыхая с радостью и волнением свежий луговой воздух, шел воевода вдоль выстроенного войска, вглядываясь в сурово-торжественные лица воев, и многих узнавал…
Все хорошо одеты, вооружены, сыты. Начищенные, протертые маслом стальные кольца кольчужных длинных, до колен рубах отдавали синевой. На сотенных, некоторых десятных зеркальцами поблескивали листки пластинчатой брони; тусклой медью отсвечивали в лучах красного солнца железные шапки на головах и стальные наплечники, подлокотники; грозно щетинились узкие жала копий; из наплечных кожаных сумов выставлялись покрытые темным лаком луки и оперенья стрел; у каждого на боку меч или сабля, спереди на поясе – ножи.
Как много сил, средств и времени потрачено, чтобы собрать, вооружить, одеть, снарядить такую рать! И все это для нескольких часов жестокого боя, где, может, все полягут… Жаль, не смог он выковать небольшие корабельные пушки-тюфяки – с ними было бы легче отбиться от неприятеля, высадиться в Сарай-городе.
Отдельно стояли две сотни русских и татары: они во главе с Игорем Голубовым пойдут впереди – ведомцами.
…Воевода остановился, заглянул в глаза одному из татар – перед ним стоял коренастый вой с редкой черной бородкой, с узкими темными глазами, но с русским выражением на лице!.. В чуть прищуренных темно-карих глазах светился ум и всплескивала южная горячность. На миг вспомнились лица и глаза тех татар – врагов… «Какая разница между ними! Они здесь совсем другие – видимо, где ты живешь и за что воюешь, меняет человека… Не прав московский боярин – не от крови зависит, какой ты есть, а от того, за что воюешь…»
И пошел Константин Юрьев, чуть кося глазами, – задумавшись…
К воеводской свите присоединился Игорь Голубов.
Никому из воев не было говорено, когда выступление, но по лицам воевода видел, что многие догадываются…
Константин Юрьев встал на бугор, поросший зеленым ежиком-травой, снял блещущий золотом шлем, тряхнул головой и окинул влажно засиневшими глазами войско. В горле встал удушливый ком. Он с усилием сглотнул слюну и сипловатым от волнения голосом начал:
– Братья и други!..
Митяй Свистун, стоящий за рыжим Федотом, болезненно сморщил лицо, усмехнулся: «Ежели не народ, утопил бы ты меня по-братски, по-дружески…» В груди у него что-то напряглось, напружинилось.
Вспомнил обиду…
…– Мы собрались, чтобы проститься со своей землей, освятить оружье и дать клятву, пред тем как завтра выйти на жестокую рать с нашими ненавистными врагами, врагами наших отцов и дедов – татарами!..
Одобрительный гул прокатился по рядам. Митяй Свистун почувствовал, как внутри отпустило: спало душевное напряжение – ожидание, стало легче дышать – до этого не было уверенности, что пойдут на татар – воевода то одно, то другое говорил, – и вот теперь сказал долгожданное.
Митяй скосил глаза на соседа – тот сиял, как в церкви под венцом… Воевода продолжал:
– Великая Русь приняла в себя десятки языков, и Земля, Вера наша православная объединили нас… Мы сыны единой Русской земли!.. Это война будет самая праведная в вашей жизни: мы пойдем в сердце Черной Орды, и священнее этого дела у вас не было в жизни!.. Хватит! Попили ханы нашей кровушки, пролили реки слез наших женушек и детушек!.. – Митяй не почувствовал, как у него сам по себе вырвался из глотки боевой клич, взметнулась вверх рука со сжатым кулаком, в глазах слезы – он все простил воеводе и готов был идти за ним… – Так поклянемся же, что не пощадим живота своего за Землю, за народ, за будущее детей наших!..
…И пали на колени, давая клятву, русские вои; молились в слезах, кланялись низко перед Георгием Победоносцем, гордо и призывно реющим высоко над головами: он, Бог, на скаку, с полуоборота поражал копьем змея, показывал пример, вселял уверенность…
Целовали мокрыми губами нательные кресты и преподнесенные иконы с ликами богов…
После клятвенной молитвы и освящения оружия вятский полк встал лагерем на берегу. Эту последнюю ночь воевода разрешил (кроме ведомцев) провести на земле, развести костры, сварить горячее хлебово.
Ели обжигаясь, стараясь насытиться – до возвращения не придется есть горячую пищу: останавливаться и высаживаться на берег нигде не будут. Не слышно ни шуток, ни обычного гомона – только чавкают рты да стукают деревянные ложки по мисам с варевом; понимали, что, может быть, в последний раз сидят на родной земле, едят горячее…
«Эк! Меду бы…» – захотелось Митяю, лежащему после ужина на расстеленной на траве полушубе, но тут же спохватился, закрестился, отгоняя бесовские наговоры – грех думать об этом после богослужения, да и поклялся, что в рот не возьмет хмельного, пока в поход не сходят.
Повернулся на бок и, уставившись невидящим взглядом на красные угли внутри пляшущего оранжевого пламени костра, задумался… (О чем-то – слышал, но не понимал смысл – разговаривали между собой его товарищи; приглушенно шумел полузатопленный – в воде – ближний луговой лес; где-то журчала вода…)
Даже сейчас не верилось, что идет освобождать Марфу с Ванютой. Без полутора месяцев три года прошло, как татары увели их, а минуло будто три века – столько пережил, перестрадал…
С того времени, как он очнулся в подвале сгоревшей церкви, куда его, утыканного стрелами, затащили спасские мужики – укрыли от врагов, – у него жила одна мысль, одно желание: освободить от рабства свою семью!
Может быть, это страстное желание помогло ему оправиться от тяжелых ран.
Старики, оставшиеся в живых, качали головами, дивились: «Воскрес из мертвых!» – и набожно, благодарно крестились…
Митяю тогда казалось, что будь он мертв – и то бы встал из домовины: настолько была велика ненависть к врагам, желание выжить.
На следующий год по призыву Кости Юрьева, тогда еще сотенного, ходил на Казань. Чуть не попал в плен. Был ранен.
В Нижнем Новгороде, куда они с трудом, отбившись от татар, поднялись, Митяй встретил вятских жителей, освобожденных из плена князем Беззубцевым, но Марфу с сыном среди них не нашел. Сказывали, будто бы их продали в Орду…
Год ходил по купцам – хотел устроиться на корабль. Но купцы, узнав из его правдивого рассказа, что он намерен разыскать и освободить жену с сыном, отказывали ему. Никто не хотел рисковать своим добром. Соврать и устроиться, а потом сбежать, когда прибудут в Сарай, не смел Митяй: во-первых, не смог бы тогда вывезти их; во-вторых, он же русский, православный…
Может быть, он и добился бы своего, но – и раньше попивая, чтобы успокоить душу, ободрить тело, – незаметно для себя начал пить…
Однажды за то, что напился в будний день, его посадили под стражу и отпустили с условием, что он уедет на Вятку, домой.
Добрался он до своих родных мест только в январе. Никого из близких не встретил – оставшийся в живых тесть, сказывали, чеботарит в Хлынове.
Пришлось Митяю идти к боярину Гривцову – низко кланяться, чтобы взял его на службу. Боярин определил его в сторожевую дружину.
Первое время все шло хорошо, но потом стали замечать за Митяем, что нет-нет да попивает в мирские дни, а к вечеру иногда и допьяна. Где, когда успевал напиваться, для хозяина оставалось тайной…
Батоги не помогли: отлежится – и по новой. Пришлось Митяя выгнать с дружины, посадить под замок.
«Дурной греховной болезнью заболел», – говорили про него мужики, жалея и презирая его.
«Все же пьют!..» – искренне возмущался он, когда закрывали в амбар, – ругался матерно: поносил боярина.
На следующий день, запертый в амбаре, с головной болью, тревожно стукотящимся сердцем ждал только освобождения, чтобы опохмелиться…
На этот раз пришлось бы худо – у боярина кончилось терпение – решил Гривцов покончить с пьяницей-холопом: надумал дать отраву, чтобы перед смертью помучался пьяница – заодно и другим урок!
Митяя спасло восстание боярской дружины, холопов, землепашцев.
Узнав, что они собираются воевать Сарай-город вместе с воеводой, он присоединился к ним, обещав им и себе: пока не освободит своих родных, в рот не возьмет хмельного…
А потом, как страшный сон, – не захотел воевода, чтобы они вольно жили – послал на них полк, расправился с ними, как с разбойниками. Его вместе с другими оставшимися в живых ватаманами повезли в Хлынов, посадили в тюрьму. Затем несостоявшаяся казнь…
…У Митяя вновь заныло в груди от тоски и обиды на прошедшую жизнь: «Иэх!.. дай бог только в поход сходить – ужо покажу за все… Опосля татар бояре первые наши вороги. Не я один так думаю. (К воеводе у него теперь не было злости: «Казнь Пантелея – по боярскому наговору, да и в народе много хорошего про него говорят…»). Правые слова рек Пантелей пред смертью: «Бог все поровну дал, и мы сами должны на этой Земле делить!» – жили же на Вятке до нас деды-прадеды – сильно жили, свободны были… А как утопили его!.. Не изменник же он был! – скрежетнул зубами Митяй. – Погодите, чванливые кровопийцы, наживающиеся нечестным трудом, обманом; подымется еще мужик за правду!.. Вся Русь Святая подымется и установит Богом даденную справедливость… Только помоги, господи, татарву разбить!…» И Митяй Свистун закрестился, бормоча молитву…
Ближе к воде, вокруг большого костра – Константин Юрьев, боярин Андрей Воронцов, Игорь Голубое и сотенные.
Недалеко, около другого костра, суетились стряпчие вой: они черпали из больших котлов деревянными черпаками дымящееся варево, накладывали в глубокие мисы, разносили ватаманам.
В стороне стояла, ходила стража.
Воевода и его сотрапезники уминали молча – только бородатые подбородки ходили туда-сюда, прожевывая пищу, и слышались всхлюпывания пьющих из ложек горячее хлебово…
Жарко, бездымно горел сухой ивняк, отгоняя вечернюю прохладу от сидящих полукругом возле огня суровых людей.
Долго не темнело; матовое небо отражало на землю, воду белый, похожий на лунный, свет. Приближались белые ночи – только в полночь, часа на полтора, землю окутывала мгла.
Внешне спокойно, опорожняя мису с мясным супом, переживал, обдумывал Константин Юрьев предстоящий поход…
Поели. Поблагодарили Бога за еду. Кто-то хотел уже встать…
– Погодьте! Я не только из-за трапезы вас собрал… Позовите-ко десятников, – приказал воевода стряпчим воям, собирающим пустые мисы. – А сами отойдите – не мешайте…
Подошли десятные ватаманы. Константин Юрьев молча оглядел освещенные костром могутные лица отцов-командиров и заговорил негромко, как бы прислушиваясь к своему голосу:
– До самого Сарая, а может, даже и там, не придется нам собраться вот так вот: вместе…
Мужи! Поход будет зело труден – тяжельше, чем думаете. Но у нас пусть не большой, но сильный полк: сытый, хорошо одетый, обутый, вооруженный. С нами с Волги пойдут нижегородцы… боярин Андрей Андреевич Воронцов знает Сарай, бывал там. – Андрей Воронцов вздрогнул, разгладились морщины на челе, впервые с отъезда воеводы Образца улыбнулся… – По Волге, по реке, поведет Васько Борт – он дорогу изучил как тропинки в своем огороде…
Разнолико наше войско – мало дружинников, больше черного люда – не чваньтесь перед ними: они наша сила и опора, – мы счас пред Богом и Родиной все едины, равны… Русский человек честен – но все равно о злате-серебре думает – жить надо, о свободе мечтает, выкупиться хочет… Скажите им, что воевода сам возьмет царскую казну и всем разделит – пусть не озоруют, в разбой не бросаются – сгубят себя… все погибнем…
Нам нужно победить и обратно вернуться, чтобы показать силу нашу, тогда татары оставят в покое русские земли…
(У всех напряженные лица, слушают, крепко задумываются…)
С первыми лучами солнца поднимутся ведомцы во главе с подвойским сотенным Игорем Голубовым… Я его на время похода назначаю младшим воеводой (у Игоря Голубова благодарно блеснули глаза)… Солнце над лесом – выступит весь полк…
Плыть будем днем лугами, по старицам; ночью – по открытой воде… Самые… опасные места: в устье Вятки, напротив Воробьевой горы, около Большого Переворота[49] на Волге, и Перевоз перед Займищем…
Около Воробьевых гор место узкое – множество лодок держат казанские татары… Вон, великокняжеский боярин Андрей Андреевич говорит, что не так страшно то, что несколько ушкуев, лодок потопят, подожгут, а то, что могут задержать нас; тогда мы большую воду упустим, да и татарские скоровестники раньше нас прибудут в Сарай – тогда не будем иметь превосходство – внезапность: успеют они приготовиться – из Степи пригонят, встретят нас… Мы должны быстро и незаметно пройти до Сарая – и так быстро, как никто еще не плавал по Волге…
Воевода долго говорил. Разошлись, когда снова заматовело-побелело небо и запоздавшая, теперь ненужная луна показала из-за леса свой бледный лик; погасли звезды…
Так и не уснул в ту ночь Константин Юрьев, лежа в темноте на узкой – из двух сосновых досок – полате, пристроенной одним концом к просмоленному, проконопаченному борту. Ворочался, вздыхал в темноте – было душно, пахло смолой и паклей; тут еще Андрей Воронцов… – только сегодня улыбнулся – начал оживать…
Не ушли с души заботы вчерашнего долгого дня, а его уже охватывало волнение за завтрашний день, за исход предстоящего великого дела.. Поплыли воспоминания: прощание с женой; жгли сердце ее маслянисто-темные, блестящие от слез, отчаянно-тоскливые – до боли родные глазки Ульяны… Он вновь ощутил на щеках поцелуй маленького горячего ротика Юрика… «Увидимся ли!..»
Вспомнил прощание с народом на неотремонтированных занавоженных улицах Хлынова, мокрые – в слезах, – но прекрасные светлые лица русских женщин, скорбные, угрюмо-возбужденные лица редких мужчин и стариков; веселых озорных мальчишек; блеск серебра, золота на иконах, шелест хоругвей над толпой, молитвы, заклинания, редко – вой и плач прощавшихся со своими мужьями, братьями женок, и, все перекрывая, висел над людьми колокольный звон…
«Эх, не успел настил на улицах перебрать – сгниют заготовленные еловые плахи… – вздохнул воевода и снова перевернулся на другой бок. – Случись что со мной, с Егором, жена ведь не подымет!.. И зять не поможет: бояре – «друзья» мои – постараются отобрать даденные на кормление село и деревеньки… Нет! Нельзя погибать! Не ради себя живу – без меня, без защиты моей дети, внуки тоже погибнут, Уля по миру пойдет!..»
Вспомнилось, как первый раз увидел ее – жену своего друга сотенного Михаила, спасшего его в бою от смерти. Уля тогда с первенцем Егором ходила. Не такой красивой показалась, хотя и понравилась – ему всегда нравились черноглазые, черноликие женщины…
Потом крестины – так стал крестным отцом Егорки, а затем заменил и отца…
…Не спалось, душно. Прислушался: шлепание малой волны по борту, приглушенные шаги сторожей на палубе, меряющих короткую ночь.
«Все равно не уснуть… Скоро ведомцы обмочат весла, ветрила вставят», – и, накинув в темноте охабень[50], вылез из избы-каюты, поднялся на палубу, сошел по неубранным на ночь мосткам на берег.
Восток розовел. Свежо, пахло сырой травой, лугами, ивой. Он пошел вниз по реке, где стояли ушкуи и лодки, ведомцы почивали в них.
Мягко ступая в кожаных сапогах без каблуков по росной короткой – будто стриженой – траве, шагал вдоль спящих рядов воев, и вдруг ему так захотелось посмотреть на своего Егорку!… Константин Юрьев понял, что он давно хочет это сделать. «Может, последний раз вижу… – и тут же перекрестился: – Что я говорю – чур, чур меня!.. Господи, не допусти – пусть лучше я…»
Воевода остановился, вдыхал предрассветный воздух, внюхивался в запахи родной земли, прислушался к тишине, осмотрелся.
Природа отдыхала, дремала. Спали и вои-сторожа около потухающих костров. «Вот ведь каков мужик – ни тебе тревог, ни забот! Спокоен… Мне бы так», – подумал, осерчав на них, Константин Юрьев (он не знал, что они тоже ночь не спали – говорили, прощались друг с другом, со своей землей, молились – только вот утром все как-то разом уснули).
Сына – десятного ватамана – нашел около бородатого, спавшего с широко открытым ртом мужика.
Вглядываясь в небольшое, худощавое, свернувшееся калачиком тело Егора, Константин Юрьев неожиданно впервые заметил, что сын похож на своего дядю – Игоря Голубова. Снова – который раз – удивился, подумал: почему он Егорку любит какой-то особой любовью, – какой? – не мог понять, но чувствовал, что любит не меньше родных детей и к тому же жалеет его очень: может, оттого, что сам сиротой был?.. Или оттого, что похож он на мать; а ее, жену, вынесшую в своем чреве его ребенков и ставшую самой близкой, единокровной, Константин Юрьев любил: сильно, по-мужски…
. . .
Прошло три дня, как вышли в боевой поход.
Константин Юрьев с непокрытой головой стоял на палубе, на носу ушкуя, держась за гриву медведя, вырезанного из белотелой осины.
Всходило солнце. Молочно-розовый туман, поднимавшийся над рекой, не давал пробиться солнечным лучам к парящей темной, мутной воде.
Тяжело. По ночам воевода спал урывками, выбился из сил; дрожали ноги; сомнения, временами неуверенность, терзали душу: как ни старался – пока все не ладится, а ведь начало – всему голова…
Чуть отъехали, расшатали веслами корпуса построенных зимой из сырых досок лодок, ушкуев – пошла течь. На ходу приходится конопатить, вычерпывать воду.
Вот и этот туман – разве поедешь по лугам? Быстро!.. Никак не отладится связь с Игорем Голубовым – днем ладно, а вот ночью?!..
И сейчас не рассчитали: ведомцы, наверное, подходят к устью Вятки – к Воробьевым горам, а полк отстал. «Тихо идем – ночью нужно бы пройти то чертово место!» – воевода вдохнул полной грудью речной воздух с легким привкусом тины – успокоило.
Вторя двойным ударам деревянных молотков конопатчиков «тук-тук, тук-тук» (конопатили изнутри), мягко стучали смазанные дегтем уключины, поднимались и опускались, разрывая водную гладь, тяжелые весла. За бортом журчала вода, разрезаемая холодным черным носом глубоко осевшего ушкуя. Темно-карие холсты пропитанных смолой парусов беспомощно висели – ветер совсем уснул под утро.
На ходу сменились гребцы. К воеводе – мимо растелешенных до нижних портков гребцов – подошел немолодой, но еще крепкий, коренастый, стриженный под горшок, с необычайно живыми светлыми глазами кормщик Василий Борт.
– Что не спишь? – его вместе с боярином Андреем Воронцовым воевода отослал спать – они еще успеют, наработаются: кормщик на Волге, боярин в Сарае.
Василий – опытный кормщик: много раз хаживал с небогатым московским купцом Петром Онисимовым в Орду, но не за товарами, а за «слухами»; изучал водный путь по Волге, подходы к Сараю.
Жаль купца-командира – заболел, когда они в прошлом году спешили в Москву, не доехал – умер…
– Не спится… – тоже волновался Василий – сможет ли оправдать столь большое доверие, оказанное ему. «Скорее бы уж на Волгу выйти!» А там… Проведет рать до самых глинобитных стен-заборов Сарай-Берке…
– Скоро ли Воробьевы горы? – кормщик слегка поклонился повернувшемуся к нему Константину Юрьеву, извиняясь за то, что посмел прервать воеводины думы, обратился к нему как к равному.
– За тем поворотом… Счас покажутся.
– Не поспеваем за большой водой, воевода… Ведомцев из виду упускаем…
«Знаю! – хотел крикнуть, раздражаясь, Константин Юрьев, но сдержался, прикусил губу. – Надо почаще менять гребцов, – решил он, заметив, как у только что сменившихся воев залоснились спины от пота. – Ветра бы!..»
Василий напряженно вглядывался вперед. Воевода перехватил его удивленно-затревожившийся взгляд, повернулся и увидел, как две лодки с ближними ведомцами стремительно помчались – с изготовившимися к стрельбе лучниками по бортам – к прибитой у берега большой лодке, судя по оснастке – ведомской сотни.
Холодными тисками сжало сердце, закачалась палуба, и, если бы не ухватился за медвежью гриву, Константин Юрьев упал бы в воду. «Татары подстерегли Игоря и!..» страшная догадка осенила его… Холодные испарины пота выступили на челе. Прохрипел, вдруг потеряв голос: – К бою!..
…Солнце, перевалив за полдень, скрылось в низких тучах. От воды потянуло прохладой.
Игорь Голубов и Мишка-мурза стояли на палубе, на корме. Шли по открытой воде. Где-то здесь должны были присоединиться к ним низовые мари-ведомцы, чтобы помочь пройти в Каму.
Молчал младший воевода, стоял, как истукан, мурза.
Уплывали назад берега: правый – гористый, покрытый густым зеленым лесом, местами обрывистый с обнаженным бело-глинисто-каменистым слоистым земляным чревом; левый – дальний, низкий, луговой, с кое-где видневшимися из-под воды кустами, деревьями.
Сотня Евсея Великого, раскинувшаяся по широкой реке с несколькими татарами-ведомцами, шла на лодках впереди. С другой, возглавляемой Иваном Федоровым и плывшей на ушкуях, шел Игорь Голубов с мурзой и татарами, рассаженными по кораблям (десятка полтора оставшихся татар взял к себе вятский воевода в полк).
…Все, назначенное место прошли – никого, скоро войдут на территорию Казанского ханства!
Игорь Голубов повернулся к Мишке-мурзе: «Придется его вперед засылать…»
– Челн!.. татары али мари, – воскликнул кормщик из вятчан, стоящий за рулем.
Наперерез лодкам стремительно вышел легкий челн с тремя воями, и безошибочно – к ватаману Евсею Великому.
«Мари!.. разбираются в знаках, – удивился Игорь Голубов. Кто-то из них у русских служил».
Больше челнов не было. Поговорив с сотенным, мари стали медленно подниматься навстречу.
Гнев забродил у младшего воеводы в груди, заледенели глаза, но лицо оставалось спокойным. «Где же обещанная помощь?!..
Зимой, в Хлынове, клялся Солнцем горномарийский малмыжский князь, что даст воев-ведомцев!»
Легкий берестяной челн приблизился, пошел рядом. Сидящий на корме седоусый, с черной короткой бородкой ясноглазый мари-вой заговорил по-русски:
– Военный вождь ведет своих воев по лугам – хочет найти татарских сторожей, перехватить их, узнать, где нынче у их рать стоит… Мне велено быть с тобой, воевода…
К вечеру на одном из поворотов вынырнул из-под кустов еще один челн и быстро подплыл к ведомцам-мари. Пошептались с седоусым, и челн ушел обратно в луговую сторону, срезая на очередном повороте путь.
Седоусый мари тут же попросился на палубу корабля.
Он оказался невысоким, плотным, еще не старым, несмотря на седину усов. Зло косясь на мурзу, отозвал Игоря Голубова и зашептал с акцентом:
– Убидал нас первым татар-сторож, вождь погнал за им; нужно поспешать…
Затем ловко, по-кошачьи, слез в свой челн, – на предложение Игоря Голубова остаться ответил: «С татар-малай не кочу!» – посмотрел снизу на голощекое лицо мурзы, сверкнул синими глазами, хотел еще что-то сказать, махнул рукой, отвернулся, сел на дно лодчонки…
Началась гонка. Гребцы менялись через каждые четверть часа. На ушкуях снова – течь, но уже не обращали на это внимания.
«Господи! Дай нам ветру», – молился кормщик, держась одной рукой за руль, другой – быстро-быстро крестясь.
Челн с ведомцами черной тенью скользнул по воде, приблизился к ушкую:
– Слушай, руш! Однако, за переворотом татарин заслон поставил – шум… Надо поспешать, помочь…
Увлекшись погоней, небольшая дружина мари попала в засаду – в плотное объятие татар – и была почти что полностью уничтожена, только несколько челнов с полуживыми, израненными воями вырвались из смертельной петли и скрылись в сгустившихся ночных сумерках…
Но не успели самоуверенные победители отторжествовать свою победу, как сами оказались окружены неожиданно налетевшими русскими – на лодках, на ушкуях…
И только темнота спасла их от полного истребления…
– Говори, собака, где собираетесь заслон поставить?! Много ли вас?.. Говори, успели ли предупредить?! – Игорь Голубов пнул носком сапога лежавшего на палубе связанного татарина. Мишка-мурза перевел. Пленный молчал. Тогда Мишка шагнул к нему, наклонился и повторил еще раз.
Снизу должно быть хорошо были видны стоящие над ним люди, потому что пленный, как только к нему подошел мурза, вмиг ожил, приподнял голову и испуганно-срывающимся гортанным голосом заговорил…
– Что он зататаркал?! – потребовал перевода у Мишки-мурзы младший воевода.
– Гаварит, шта большой сила под горой… Шта огненный змий на виршине той горы – огнем пльется… Гаварит, пока той змий секир башкам не сделаш – не пройти Кама… Больше она ничо не знаит…
– В воду!..
Несколько воев схватили забрыкавшегося пленного и под его женоподобный визг: «Айя-я-аа!..» – сбросили за борт, в темноту…
Игорь Голубов знал, что такое собраться татарам под Воробьевыми горами – это значит перекроют реку, попытаются не пустить их на Каму… И эти «огненные змеи» – большие самострелы, стреляющие зажигательными стрелами!.. Днем не уйти от них: татары пристрелялись – в щепу попадут… А в луга не уйти – в том месте берег приподнят… Да еще с лодок, коими перегородят Вятку в узком месте, начнут стрелять… «Задержат, великий урон учинят!..» И младший воевода принял решение, не теряя времени, действовать: сотню московских воев во главе с Иваном Федоровым пустить в погоню за вырвавшимися из окружения татарами, догнать, уничтожить и, пока не успели опомниться враги, высадиться под Воробьевыми горами, напасть, посечь лодки и, не ввязываясь в бой, отступить на реку, где их будет ждать Игорь Голубов – к тому времени должны подоспеть воеводские ушкуи; другой сотне вместе с татарами-ведомцами и тремя мари, знающими местность, приказал пробраться к большим самострелам и уничтожить их, спуститься вниз, присоединиться к Ивану Федорову…
Прощаясь друг с другом (который уж раз в жизни), Игорь Голубов и Евсей Великий – два боевых товарища – подумали, что, может, расстаются навеки, но вслух не сказали: кругом вои – нельзя при них показывать человеческие слабости… Да и неможно идти в бой, думая о смерти!..
Ватаман Иван Федоров стоит на корме и, держась за балясину руля, сам правит ушкуем.
Вот прошли последний поворот, и открылась в серой мгле невидимая из-за тумана, но осязаемая водная ширь перед узким местом напротив гор. Потянул легонький свежий встречный ветерок. На востоке забелело.
Он помнил это место, когда два года назад с московским войском, с присоединившимися к нему вятчанами ходил воевать Казань.
Тогда их тоже пытались остановить здесь татары: перекрыли дорогу, а когда все же прорвались через заслон, то окружили на лодках и стали огненными стрелами бить – больших самострелов не было…
Только на широкой Каме удалось ценой огромных потерь вырваться, отбиться от врагов и уйти на Волгу…
…Сзади за ним плотно шли гуськом еще два ушкуя.
К частому шлепанию весел, к надсадному шумному дыханию гребцов иногда примешивались стоны раненых. На носовой части лежали тела трех погибших воев.
«Надо бы похоронить их, да раненых, которые воевать не могут, оставить на берегу, может, поднялись бы тихонько до Вятской земли», – подумал Иван Федоров, хотя знал, что они не оставят своих товарищей.
Он рулил на подгорный берег, оцепленный темными силуэтами лодок и челнов.
«Успели ли опередить нас ихние сторожа-ведомцы?!» – тревожно гадал сотенный – он так и не догнал никого.
…Тяжелый ушкуй врезался в стадо пустых лодок, разбросал их, резко затормозив, выскочил носом на каменистый берег.
– За мной! – громовой голос сотенного, и сам Иван Федоров, легко неся плотное могучее тело, пробежал палубу, выхватив меч, спрыгнул, за ним забухали об землю, хрустя пластинами белого известняка, шурша и хрумкая гальками, сапоги воев. – Вперед! – рванулся к лодкам…
Из-под берега, из-за темнеющих завалов бревен и древ сыпанули дождем стрел. «Успели… упредили сторожа, – подумал Иван Федоров, мечом разбивая в щепу лодку. – Лишь бы лодки у них побить – тогда они не страшны нам!..»
Несколько татарских стрел тюкнули сотенного в грудь по пластинчатой броне, одна – царапнула щеку… Новый рой стрел хлестнул – самая злая вонзилась колом в шею…
…Затопив лодки, торопливо отпев и похоронив на лесистом берегу – выше Воробьевых гор – погибших, повел Евсей Великий вслед за ведомцами-мари свой объединенный русско-татарский отряд: вверх по сырой глинистой тропе. Припадая на раненую ногу, шел за ним Мишка-мурза.
Проснувшийся лес кипел жизнью. Голоса весело, беззаботно поющих птиц, – как будто и не было войны, смерти, – запах весенне-летнего воздуха, наполненного душисто-смолистым духом распустившейся листвы, взбодрили Евсея, придали силы, но не давали покоя мысли о только что пережитом: погребении в сырую, холодную, не совсем отошедшую от зимних стуж землю своих товарищей-воев…
«Сколько ж погибло? – и начал в уме подсчитывать – выходило, что четыре утонуло в сражении, восьмерых похоронили. – А раненых?..» Не пошли они домой – отсюда-то дошли бы – близко, – остались храбры[51], – сказали: «Хотим на Сарай!.. Вместе сложить за Русь свои буйные головы!..»
Бледный, хмурый, со сдвинутыми бровями, недовольный собой, шел, опираясь на древко копья, сотенный Евсей.
Получалось как-то не так: подождать надо бы полк и тогда уж рваться. Сейчас он каялся, что промолчал, безропотно подчинился, как этого требовала воинская дисциплина. «Што же будет, ежели поотстанет воевода, захочет ночью те горы пройти?!» – зашагал быстрее, горяча себя, стараясь сбросить навалившуюся усталость, собрать свою волю в кулак, настроиться на предстоящий бой.
Догнали охранную десятку, посланную вперед… сотенный ожил: «Мы еще посмотрим!.. Не было такого, штобы Евсея Великого татары бивали!..»
Седоусый мари на ходу знакомил с местностью: слева река, – если бы не лес, могли бы ее видеть; впереди поле – оттуда можно будет зреть вершину горы, опоясанную полукольцом – земляными городками, внутри на деревянных станинах были сооружены огромные самострелы. Незащищенная часть укреплений открывалась в сторону обрыва – берега.
«А может льзя с берега – крутояра во внутрь?.. Нет, не подняться оттуда – перебьют… Да што я гадаю – на месте увижу. Скорей бы!» Посмотрел под ноги – тропа здесь, на высоте, сухая; лес поредел; больше стало распустившихся, окутанных нежными ярко-зелеными листочками молодых белопегих берез, седоствольных осин с непривычно бесшумными бурыми листочками на прямых, смотрящих кверху веточках; у подножий стволов темнели пирамидки-елочки.
…– Кончается тропа – счас выйдем в поле, ватаман! – это вернулся один из посланных вместе с мари вой-ведомец. – Напротив выхода татары сидят…
– Стой! – приказ знаками, полуголосами передался по цепочке.
Поставив перед отрядом воев с копьями – на случай нападения, несколько человек по бокам вдоль тропы, он взял с собой пять лучников с самострелами, ведомцев, ушел вперед.
Не дойдя до конца тропы, свернул направо, прошел мимо двух русских сторожей, сидящих за кустами, пополз вдоль опушки вслед за бесшумно и мягко по-ужиному ползущим воем.
Сотенный Евсей устало дышал: мешала бранная одежда, да и отвык… Пока добрался до куста орешника, за которым уже лежал в теплой сухой одежде, сшитой из шкуры, седоусый мари, – взмок.
Вытерся – смел с лица горсть пота, улегся на приятно холодящую землю и стал всматриваться через узкую брешь в кустах: ни татарских сторожей, ни ожидаемых земляных городков…
– Покажи, – ткнул локтем лежащего рядом мари. Тот молча отодвинулся, уступил место, показал пальцем в прогалочек между ветками.
Теперь увидел – только в другой стороне – две головы в остроконечных меховых шапках. Вот голова с скуластым лицом качнулась, приблизилась и полуслилась с другой, которая зашевелилась, и, покачиваясь, они разъехались. «Верхами», – догадался Евсей Великий и тут же увидел голову лошади: показалась, исчезла…
До татар не более полутора полетов стрел из лука. Безветренно.
Сотенный ватаман шепотом обратился к русскому ведомцу:
– Где они? – и не понять, что спрашивает: то ли о русских ведомцах, ушедших на разведку, то ли о татарах-сторожах, поэтому вой тоже – неопределенно:
– Не знамо…Счас должны подойти…
Евсей Великий опустил свое тело, положил тяжелый подбородок, обросший жесткой бурой бородой, на кулак и, услышав до боли родной («Не успел отъехать от дому, а уж затосковал!» – упрекнул себя) запах земли, молодой зеленой травы-муравы, повел мутным взглядом вдоль опушки леса – задумался…
Десятник-ведомец, измазанный в глине, как и остальные три воя, – вернулся, когда солнце стала закрывать хвостатая туча.
– Тама-ка их, – десятный ватаман махнул рукой в сторону татар, – десять и еще семь сторожей. О нас не чуют – спят.
– Далеко?
– Четыре с половиной – пять полетов стрел, в лощине, пред подножьем вершины горы… Мы их обошли, поднялися до городков – зело крепко сидят, собаки, греблями опоясалися…
– Греблями!? Глубокими? Какова ширина? – обеспокоился сотенный Евсей – не ожидал такого.
– Не глубоки, но широки – комонь не перепрыгнет.
Сотенный встал, спросил-приказал самострельщикам:
– Сможете с первого разу убрать двух ближних сторожей?
За всех ответил угрюмый, рыжебородый:
– Могем и не попасть…
– Надо попасть!.. Пусть мурза с татарами на гору идет, – обратился к десятнику-ведомцу, – русских сюда… Пусть прикинутся своими – без крови спробуем большие самострелы те брать. Перескочите гребли, войдете за городки – знать дайте, сторожей в лощине обойдите…
Десятник ушел. Пять лучников-самострельщиков выставили из-за кустов грозные ручные самострелы – они били в два-три раза дальше простых луков.
Залп – и головы исчезли.
Сотенный послал посмотреть: «Што с ними?» – трое воев скрылись за бугром и тут же бежали обратно, издали крича:
– Сюда скачут!..
– Луки, самострелы!.. Изготовиться!.. – сам Евсей тоже, схоронясь за кустами, вытащил меч.
Прибежавшие, тяжело дыша, пристроились рядом, – в тот же миг выскочили на бугор около десятка верховых татар. Остановились. Крутнулись на месте и с диким визгом и улюлюканьем, на ходу пуская стрелы, помчались в ту сторону, откуда выходила тропа.
Сотенный Евсей раздвинул кусты – Мишка-мурза с несколькими воями успел выйти…
– Стрелите же! – Евсей что есть силы бухнул кулаком по широкому заду одного из стоящих рядом.
Лучники выскочили из-за кустов, развернулись и, положив самострелы на колени, луки в руки – выпустили по стреле.
Трое татар попадали мешками на землю; остальные, вздыбив коней, приостановились, развернулись и, низко припав к гривам своих лошадок, как вихрь унеслись за бугор – исчезли, как будто и не были…
Поднявшись на бугор, где только что были враги, Евсей Великий увидел их вновь – построившись волчьей стаей, они взбирались на вершину Воробьевой горы, как чалмой, опоясанной земляными городками.
Сотенный взглядом и слухом измерил расстояние до городков – было с версту…
Быстрым шагом повел он свое войско на вершину горы. Рядом крупно вышагивал с залитым кровью лицом – татарская стрела разрезала надбровье – десятник-ведомец. Позади трусцой бежал, иногда переходя на борзый шаг, татарский ватаман Кириллка, назначенный старшим над московскими татарами – заместо убитого Мишки-мурзы…
«Комонь бы моим татарам!» – сожалеючи посмотрел на Кириллку – колченогого, со злым перекошенным лицом. Верхом на своем обученном коне татарин страшен в бою; человек и лошадь – едины; умение на полном скаку поражать цель из лука, ловкость воя умножается на силу лошади.
А пехом татарин не тот…
Солнце по-летнему жарко палило, накаляя металл.
Обливаясь соленым потом, прошли болотистую лощину, заросшую осокой; оказались у подножия пологой Воробьевой горы.
Татарские стрелы, пущенные сверху больше из-за озорства, чем для боя, падали обессиленно на излете, больно, до крови жаля незащищенные места, чиркали по железным шапкам, заставляя быстрее бежать кровь по жилам, изгоняя усталость, будя в душе ненависть к врагам…
Нужно прорваться к самострелам, посечь их и, не ввязываясь в бой, спуститься к реке – там должна сейчас быть сеча – решалась судьба всего сражения.
Поставив вперед самых сильных и умелых воев, хорошо укрытых в бранную одежду, в железных личинах, с копьями-долгомерами в левой руке (в правой – тяжелый меч), сотенный Евсей повел своих на штурм…
…Вот уже гребли. С городков начали бить прицельно. Запахло еловым дымом – то татары за крепостной стеной зажгли костры.
«Не стали бы огненные стрелы метать в реку! – забеспокоился русский сотенный. – Долгонько ж я шел, – уж, наверно, воевода на подходе, а мы еще городки не взяли, самострелы не посекли!» И, как бы подтверждая его опасения, копье-стрела с горящей гривой и дымящим хвостом мелькнула в воздухе, скрылась за береговым крутояром.
Кто-то сзади набожно зачастил молитву сиплым голосом.
«Поп-вой, – догадался сотенный, – за всех нас, грешных, наяривает, божьим именем дух подымат…»
Еще раза два взлетали огненные копья-стрелы и уносились в реку.
«По ушкуям бьют!.. Два али три самострела у них», – заработала мысль. Судя по лучным стрелам, летящим навстречу, он прикинул, сколько татар сидит за городками: «Не более сотни… Да около самострелов десятка три…» Подбежал ко рву один из первых и, не оборачиваясь: – Гребли на копья… – и, стараясь, чтобы его не опередили, уперся концом копья в дно неглубокого рва, ухватился двумя руками за шейку копья – на пол-аршина ниже наконечника, – и что есть силы оттолкнулся…
Несколько стрел тюкнули по груди, животу и, не пробив пластинчатую броню под красным летним кафтаном, подобно рыбкам, застрявшим жабрами в сетях, зависли в ткани одежды…
Он перепрыгнул было уже ров, как очередная стрела ужалила в незащищенное бедро, и, когда приземлился на другой стороне, боль, как плетью, стеганула по раненой ноге.
Сотенный Евсей сжал зубы, побежал, но с каждым шагом боль разгоралась, – как каленым железом жгло в ране, – будто нож воткнули, поворачивали, задевая живую кость, – не давала ступать…
Нога распрямилась и не сгибалась. Он попытался на ходу выхватить стрелу, но сделал хуже – обломил ее.
Слезы поневоле выскакивали из глаз, радужной пеленой закрывая мир, мешая смотреть и видеть… Он продолжал шагать – бежать, волоча ногу… И почти что последним поднялся на земляной вал; остановился, протер глаза, высморкался.
Кто-то пытался ему перевязать рану, что-то спрашивали, но он ничего не слышал – все внимание было приковано к ратоборствующим, к большим самострелам.
Хвостатая черная тень накрыла вершину горы, дерущихся около костра: с одной стороны русские, с другой – ближе к берегу, где стояли гигантские деревянные станины самострелов, – татары.
Под станинами лежали сложенные черные копья – стрелы.
Бились в ближнем бою: тыкались копьями, рубились мечами, саблями.
Евсей Великий будто бы очнулся: увидел себя со стороны сидящим на хребтине земляного вала, держащим за шею копье, с мечом в ножнах. Вокруг – вои из личной десятки…
«Ох, вояка!» Сколько помнил, такого с ним еще не бывало – не к добру это!.. «Господи! Не отвороти лик свой от раба твоево!» – сотенный Евсей двуперстно перекрестился.
…Бой шел не так, как хотелось, – его вои оказались в худшем положении: ниже татар, сгрудились; задние не могли сражаться.«Надо задним стрелами бить, головешками кидаться – поджечь!.. – Он видел, что его войско превратилось в разъяренную толпу мужиков – пусть и сильных каждый по отдельности… – Моя вина! Как только меня ранили, нужно было сразу же вместо себя назначить кого-нибудь – любой десятный справился бы… – Он знал своих воев – лично назначал десятных… – Но откуда столько татарвы взялось?!» И только теперь, приглядевшись, понял, что те татары, ежесекундно по двое-трое поднимающиеся на площадку с самострелами, были из-под крутояра, из-под берега…
Они вновь забегали вокруг своих больших самострелов, настораживая их для стрельбы.
«Теперь уж точно – воевода пошел, – подумал Евсей; он не видел даже луга, но сомнений не было – к горе подходил вятский полк. – Чо я сижу?! Надо иссечь большие луки – иначе подожгут ушкуи!»
Выхватив меч, он поднял копье, шагнул вперед – боль насквозь прострелила ногу; яростно-зло улыбаясь, перемогая боль, хромая, побежал туда, где мелькал голубой кафтан десятника (часть русских – десятка полтора – во главе с десятником прорвалась к станинам самострелов и билась в окружении, стараясь добраться до самих луков…).
С грозным кличем сотенный ватаман с десятью воями врезался в гущу врагов. Неистово работая мечом, копьем, а где и просто сшибая и подминая татар, пробился к голубому кафтану и вместе с ним ведя бой, дотянулся до самострела – затюкал мечом по звонкому сухому дереву, коже, по скрученным жилам… Дуга с силой выпрямилась – лягнула по ту сторону татар – трое по-птичьи, раскинув руки, отлетели к крутояру, скатились под гору…
Евсей Великий забежал на то место, откуда только что сбросило татар, и увидел реку – по ней, построившись полукольцом, подходил воеводский полк. Против него вышла стая двухвесельных лодок – около трех сотен татар. Плывя параллельно русским, держась правого берега, чего-то выжидали – для нападения их было маловато.
«Видать, большую часть лодок посек Иван… Ждете-пождете, когда огненные змеи полетят на ушкуи?!» – Евсей Великий ясно представил, что произойдет, если он не уничтожит оставшиеся самострелы – татары подожгут корабли русских, нанесут огромный урон, а потом налетят на лодках – постараются добить…
«Уложу всех, сам погибну, но большие луки посеку!» Сотенный Евсей оглянулся – за те несколько мгновений, которые смотрел на реку, враг окружил, отрезал их от остальных и теперь пытался расколоть прорвавшихся и по отдельности перебить. Все явственнее становился перевес татар, на место одного убитого приходили два; русские, рассеченные на небольшие группы, сражались каждый за себя.
Медлить было нельзя. Евсей Великий повел воев на соседний, стоящий выше, правее от него, самострел; но то ли устал, или же из-за потери крови (в сапоге хлюпает, от крови слизко…) вдруг почувствовал, как закаменели руки, ноги, закружилась голова.
Он пропустил вперед себя десятника в голубом кафтане с воями.
Они, подобно жнецам, пошли косить татар и, потеряв половину воев, дотянулись до самострела, тюкнули по жилам; повернули обратно – ринулись вниз, на последний самострел, – где уже застыли, ожидая команды, с дымящими факелами татары, готовые вот-вот поджечь стрелу-копье и пустить ее в реку…
Голубокафтанный ватаман с пятью воями смог-таки прорваться – добил оружие врага…
Сотенный Евсей Великий остался с тремя – с такими же, как он, отяжелевшими и обессилевшими от ран – воями, в плотном окружении, на полпути до нижнего самострела…
Полуоглушенный, простоволосый, без железной личины, в изорванном и спущенном с плеч кафтане, ничего не видя, – перед глазами черно-красная пелена, – вращал мечом вокруг себя, пытаясь не подпустить врагов.
Вот он уже один – товарищи изрубленные, бездыханные, рухнули на землю. Собрав всю оставшуюся волю и силу, сотенный еще боролся.
Левая рука безжизненно висела, рот хватал-кусал воздух, из глотки вырывались всхлипы; на страшном лице сверкали белками обезумевшие, полные жгучей ненависти глаза…
Движения становились все медленнее и медленнее…
Несколько татар вскочили ему на спину, повисли, стараясь заломить руку с мечом – «Живьем хотят!..» – меч выпал у него; хрипящего и богохульно матерящегося, повалили на спину, но секунду спустя неимоверным усилием скинув сидящих, смог все-таки повернуться на живот; упершись рукой, приподнялся, встал во весь свой великий рост, схватил татарина – тот завизжал, рубанул руку ниже подлокотника – кисть Евсея шлепнулась под ноги – в пыль. Сотенный взревел, ринулся вперед, размахивая и тыкая брызжущей кровью культей…
Некоторые татары бросили оружие и, суеверно крича: «Шайтан, шайтан!.. Ой, алла!»[52] – замолились – замыли по-кошачьи свои мордочки.
Другие встали, скованные нерешительностью, не зная, что делать, и только трое-четверо кинулись на русского ватамана – заполоскали по его голове белыми молниями татарские сабельки: миг – и золотосереброволосая голова окрасилась в красный цвет – будто облили ушатом крови…
Закачался, зашатался красный воин, повалился, запрокидываясь назад, придавив под себя врага; – на глазах кровавые слезы – слезы убитого, но не побежденного!..
Игорь Голубов, поставив к ногам упруго-тяжелый костяно-деревянный лук, стоял на носу ушкуя и смотрел, холодея сердцем, на медленно приближающийся правый берег Вятки. Прислушался к шуму разгоревшегося боя.
Поднялось кроваво-красное солнце – съело туман.
Теперь можно было различить под горой небольшие группы русских воев, захвативших часть лодок и отчаянно отбивавшихся от наседавших врагов, которые черными тараканами выползали откуда-то, заполняя весь берег, лезли наверх…
А вон татары садятся на уцелевшие лодки и отчаливают.
«Куда они?! Так на нас – увидели мой ушкуй!..»
…Огромная стрела, оставляя за собой дымный след, перед самым носом корабля шикнула в воду – черный столб дыма встал над тем местом, где скрылась огненная стрела; вторая нырнула совсем рядом: слева, сбоку…
– Направо заверни!.. Шевели веслами!.. – Игорь Голубов с надеждой оглянулся – никого, поднял взор на вершину горы.– Быстрей же! – заторопил мысленно Евсея Великого. – Што ж там телешишься!..
Младший воевода повернул направо – к берегу, на цепь татарских лодок, – так уйдет из-под обстрела и, самое главное, прорвавшись сквозь атакующих его врагов, высадится и добьет оставшиеся лодки на берегу.
…Оснач не успел убрать парус; дымящаяся стрела-копье пробила холщовую, пропитанную липкой смолой парусину, подожгла и обессиленно жухнула в воду, оставив над стеклянной гладью убегающей воды свой черный хвост.
Вспыхнуло рыжее пламя, по-кошачьи зауркало. Гребцы бросили весла, стали плескать на палубу, черпая ушатами из реки воду; затаптывали ногами падающие с горящей мачты скрученные пылающие куски материи…
Две лучные стрелы одна за другой воткнулись в правый борт – вспыхнули обмотанные паклей и пропитанные смолой древки стрел. Огонь бледно-красными волнами пополз по борту ушкуя…
– Стрелите!.. Не подпускайте татар, – кричал Игорь Голубов выскакивающим из-под палубы воям.
Младший воевода – как всегда, без железной маски – на спокойном мужественном лице колюче-злые глаза, – пристрелявшись, начал точно бить: в шею – незащищенную часть тела…
Огнем охватило палубу; выливаемая на нее вода растекалась по раскаленному просмоленному дереву масляной пленкой, паря, скатывалась – тут же на этом месте вновь вскакивали огненные язычки…
Дым щекотал ноздри, застилал и ел глаза, в горле першило – чих, кашель…
У воев затлевала, загоралась одежда; огонь перекусывал жилы туго натянутых луков, обгорали – обрывались лыковые веревки и падали обратно в реку ушаты, ведра[53] с водой – нечем стало тушить…
Русские стреляли с единственно оставшегося пружинного самострела.
Татары сблизились, стали осыпать горящий корабль стрелами…
Брызгая искрами, раскаленной смолой, весело треща, горело под ногами, невыносимо пекло, жгло – вспыхивали русые, золотистые, рыжие бороды, усы.
Языки пламени лизали лица воев – чудовищная боль…
Горели нижние портки, живьем сваривались ноги… Многие, обезумев от боли, не выдерживали – горящими факелами прыгали в воду, где их со злой радостью расстреливали татары из луков, кололи в лицо, глаза, в голову…
Игорь Голубов взмахнул кинжалом около самой шеи – разрезал кожаную подкладку бранной одежды, сбросил накалившиеся дорогие доспехи – его тут же ожгло огнем, и он, почти теряя сознание, сполз в прохладную живительную воду…
Хвостатая туча заглатывала солнце…
. . .
Построившись, разя татар из дальнебойных луков и самострелов, воеводский полк вырвался в Устье…
Константин Юрьев в доспехах (подарок великого князя) стоял с боярином Андреем Воронцовым на палубе, посверкивал остроконечным золоченым шлемом, смотрел, как постепенно, поворачиваясь на юго-запад, чужал правый берег Вятки – превращался в камский.
Солнце выпрыгнуло из-за туч, жарко брызнуло светом и теплом, – сильнее запахло дегтем, паклей, смолой. Осветился высокий берег Камы с темными могучими елями наверху, с яркой густой зеленью древ и кустов на склоне, у самой воды – кое-где белоснежные оскалы известняка – чужого вражеского берега – это место, где происходило удивительное перерождение вятского берега в камский, всегда поражало его: сердце начинало стучать сильно и быстро…
Камский берег был красив, внушал уважение, но не любовь.
Константин Юрьев окинул прощальным взглядом скрывающийся вятский берег, подумал с тоской и болью: «Может, последний раз вижу!..»
Понимал – мало надежды на возвращение, ясно представлял, что ожидает. Посмотрел на свои руки, на длинные большие пальцы, в которых текла горячая кровь, билась жизнь, шевельнул плечом – и вдруг стало жарко: «Неужели все это будет вонючей гниющей мертвечиной (татары трупы русских не хоронят)?! Исчезнет плоть, развеется прахом в чужой земле, али же растащат собаки, дикие звери!..»
Послышались радостно-удивленные возгласы: в желто-зеленых камских водах нашли и подняли полуживого Игоря Голубова…
Засветились охваченные возбуждением лица воев. У Константина Юрьева тоже пыхнуло радостью в душе: «Жив Игорек!..» – разгорелось в сердце неугасимое пламя любви к своей земле, языку, народу и, одновременно, ненависти к врагу. Это двуединое могучее чувство лишь ждало повода вырваться, подавить, сжечь все остальное – по опыту знал, что такое в походе должно произойти с каждым воем, и тогда он предстанет перед врагом сильным, необоримым, – которого можно лишь убить, но не побороть в честном бою…
Воевода знал – теперь любой: от сотника до простого воя – будет беспрекословно выполнять приказания – их будет вести в бой любовь и ненависть…Неуверенность, колебания исчезли!..
. . .
Русское войско в едином порыве – на веслах, а к устью и на парусах, благо подул ветер – наискось: с левого берега на правый, в спину – проскочило Каму, вылетело на взволновавшиеся желтые воды Волги.
Веселый, довольный, покряхтывая, поднялся на палубу, встал рядом с вятским воеводой Андрей Воронцов.
«Ожил!» – поглядел на него Константин Юрьев.
Раннее утро. Вот-вот появится светило. Где-то справа, в луговом тумане, остался левый берег Волги. Прямо должен быть правый, высокий берег – он еще не виден. Снизу – вверх по течению – метет поземкой волн: невысоких, крутых, с белоснежной пеной. Чем дальше в Волгу – тем сильнее ветер, выше волны.
– Правь на ту сторону – прямо! – скомандовал Василию Борту великокняжеский боярин и, улыбаясь, почесывая широкую бороду с отдельными серебряными нитями, – Константину Юрьеву: – Вон там – напротив Камы – должен нас поджидать Нижегородский полк…
– А татары?..
– Татары?.. Они счас подтянулись к Казани – ушли вверх…а мы вниз…О господи, лишь бы нижегородцы подошли и ветер переметнулся!
Василий Борт передал руль осначу, шагнул к ним, кивнул-поклонился… На него блеснул глазами боярин:
– Ты что тут! – иди на место!..
Кормщик, ничего не ответив, обратился к Константину Юрьеву.
– Воевода! – голос злой, резкий – перекрыл шлепание весел, удары волн о борт качающегося с боку на бок ушкуя. – Не можно на Волгу – лодки утопим… Послать ведомцев, а самим переждать непогоду – ветер меняется…
«Как ведет себя?! – На меня и не посмотрит!» – Андрей Воронцов подскочил к нему:
– Не слышал!.. Пошел отсюда! Не твоего ума… Нужен будешь – позовем…
Вышли на средину. Сзади, с боков – бушующая мутная вода. Солнце так и не показалось – заблудилось в тумане на лугах. Прямо серела вершина горного берега.
Низовой ветер гнал волны против течения. Они, высокие, крутые, белыми гребнями били в борт: захлестывало палубу, брызгами окатывало гребцов (шли на веслах – паруса убрали).
Холодные брызги метелили в лицо, но воевода стоял на корме, вцепившись руками в край борта, – бледный, злой; ругал себя: «Прав Васька – не послушал его – не надо было всем полком выходить… Вон лодку захлестнуло, перевернуло, – люди молча скрылись в волнах. Не выплывут!..»
Константин Юрьев бросился, оскальзываясь, на другую сторону – к мокрому, со слипшейся бородой Андрею Воронцову:
– Где твои нижегородцы?! Не вижу! – сейчас уже можно было различить пустой берег.
– Должны были здеся быть… – жалкий, старый повернулся к воеводе.
– Пойди сюда! – Константин Юрьев махнул рукой Василию кормщику. Но тот не шелохнулся – закаменел лицом, под бледным мокрым челом ледяные глаза, и только руки шевелились: одолевая мощные валы; правил на медленно приближающийся берег. Тогда вятский воевода сам преодолел качающуюся скрежечущую палубу и – к нему:
– Не видишь?.. Не слышишь!..
– Чаво?..
– Как!.. Люди зазря тонут! Там, – воевода задохнулся от гнева, – каждый вой будет целого полка стоить!..
Кормщик молчал, – только желваки заходили под слипшейся бородой.
– Молчишь?.. Так будем плыть – все лодки перетопим… А там их еще нет – не подошли…
Василий Борт сглотнул тугой ком в горле, пересилил свой гнев, презрение к этим высокородным, грубым, но не очень умным господам-начальникам («Всю жизнь вот так вот!.. Разобьем поганых – волю возьму; не дадите – уйду!..»), повернул голову:
– Вели идти на низ – навстречу волнам.
– Снесет много?
– В верстах трех Волга повернет на восход – встанем под берегом: укроемся от ветра…
Два дня стояли под берегом. Ждали, – никого. Погода установилась: ясно – солнечно-весенняя – и, главное, ветер верховой, попутный…
Упускали не только ветер, но и большую воду. Хотя эти дни не прошли даром: чинили, конопатили лодки, ушкуи, и все это на воде – на берег не высаживались – места незнакомые – татарские, чувашские земли.
Воевода не находил себе места, ни с кем не разговаривал, посылал одну лодку за другой, но они приходили – докладывали: «Никого!..»
Боярин Андрей Воронцов перестал молиться – мирскими матерными словами ругал нижегородцев.
Константин Юрьев смотрел на мутную воду, – она убегала, журчала, обегая якорную веревку; глаза мутные, красные от бессонных ночей – думал…
– Большая вода уходит, – неслышно подошел Василий Борт – взгляд мужественный. – Вон того камня не было – сегодня утром высунулся…
Вместе с водой уходила возможность успешного похода на Сарай. От мучительного ожидания совсем состарилось, подурнело лицо московского боярина – ночью не спит, бродит по палубе, то свечи жжет у себя в каюте – под палубой…
Константин Юрьев обнял ладонью деревянную гриву медведя.
Начинался день. Направо далекий левый берег, окутанный туманом. Яркое, как умытое, солнце поднималось поверх серебряного тумана, будто над облаком. Слева – крутой, высокий, лесистый, освещенный солнцем правый берег реки. Свежий упругий ветер в лицо – развернуться бы сейчас и айда вниз по Волге!..
Подъехали на лодке, поднялся к воеводе Игорь Голубов – безбородое обгорелое лицо спокойное, глаза холодные, пронизывающие – сразу к нему:
– Чего ждем?.. Вода уходит из-под нас – к Сараю не подплыть…
– Одни?!..
– Они могут не прийти… Костя, посмотри, что творится: мужи рвутся, хотят идти – не боятся, говорят: «Нам не впервой… а победим, накажем обидчиков – супостатов, – себе жизнь добудем: злато-серебро нащипаем…»
Подошли, поднялись на ушкуй сотенные. Вылез из-под палубы боярин Андрей Андреевич – лицо, борода мятые; зеленоглазый, злой.
Воевода подтянулся, ожили глаза – заиграли голубизной…
– Сами пришли! – хорошо… Что будем делать? – думайте!..
Примолкли сотенные, построжали лица, призадумались. Потом заспорили – до ругани. Великокняжеский посланник боярин Воронцов подытожил:
– Воля всевышнего… Одним – не мыслимо… Я знаю Орду, Сарай…
Воевода, сцепив зубы, молчал, – тяжело, а ждал… Но жди не жди – последнее слово он должен сказать – время полдень. Тряхнул головой:
– Почему не пришли с Нижнего, не знаем – может, никогда не узнаем… А в поход мы пойдем – сколько трудов, слез!.. Народ последнее отдал… Русь, потомки не простят нам сраму!.. Разум говорит: «Не ходи», – а сердце, переполненное гневом и болью, зовет на смертную битву… Погибнем, но своей кровью спасем Русь от набега Орды!.. Не будут жить в позоре и страхе женки и дети наши!.. Мужи-вои готовы – ждут только нашего слова!.. Раз уж запели песню – давайте допоем!..
. . .
…Сделав обманный маневр: показав татарам, что идут на Казань, – ночью развернулись и, открыв паруса, помчались, помогая веслами, на царев град…
Вои не щадили себя. Большой Переворот – срезали: Василий Борт провел по образовавшейся в весенний паводок протоке…
Конечно, рисковали: тяжелые ушкуи могли не пройти, да и в случае вражеского нападения оказывались в невыгоднейшем положении, но обошлось – где мелко, по пояс в воде, по колено в вязкой тине вынесли корабли на Волгу, догнали большую воду.
А потом – еще стремительнее, опережающий слух, бег русских…
Когда достигли низких степных берегов, ветер переметнулся – стал дуть в бок, а затем перешел в низовой. Постепенно крепчал. Сначала робко поднимались навстречу невысокие островерхие волны, но при выходе к Перевозу, перед Займищем – до Сарая оставалось 45–50 верст – пошли круторогие, с зеленоватой пеной, желто-бурые тяжелые волны…
Подходили к опасному месту.
Из полка выделили два ушкуя – сторожевой отряд. Ватаманом опять попросился Игорь Голубов.
На палубу вышел простоволосый – лицо густо смазано медвежьим жиром – Игорь Голубов. Ушкуй качало. Вои, высоко поднимая весла, запрокидываясь назад, гребли. Ветер брызгал водой. Матовый свет солнца, просачиваясь сквозь низкие тучи, согревал мягким теплом.
– Ночью б надо – вон она, Волга-то, какая, – Василий Борт развел руки. – А днем – вот видишь?.. – показал на далекий левый берег, где виднелось множество лодок и кораблей.
Их тоже заметили: несколько татарских судов и лодок отошли от берега – пошли на перехват.
Игорь Голубов оглянулся – должен показаться из-за очередного поворота основной полк. Захолодило сердце – почудилось: повторяется то, что было под Воробьевыми горами. Он тряхнул головой («Совсем как Костя» – заметил про себя) – больно треснула обожженная кожа на шее… Поморщился: «Не будет внезапности!» – вновь встряхивал седыми кудрями, всматриваясь в приближающиеся корабли: дощатые учаны с высокими каютами на носу, корме. Подумал: «У гостей[54] поотбирали…»
Приказал всем, кроме гребцов и кормщика, уйти под палубу, приготовиться к бою.
Татары не могли подозревать, что этот небольшой караван судов – военный. На насадах, внешне похожих на ушкуи, плавали русские купцы. Татары всегда старались «досматривать» их, идущих на Сарай, ниже – в Хволынское море[55], – часть товара переходила к ним.
Вот и теперь они намеревались, видимо, сделать то же самое.
Силы были не равны, но положение обязывало вступить в бой, а потом вместе с подоспевшим воеводой разгромить, утопить татар – и, как можно быстрее, – в Займище, где река разливалась местами до 25 верст. Конечно, татарские скоровестники поскачут к Ахмедке, в Сарай, или же сообщат сигнальными огнями-дымами, и тогда кто кого: кто будет раньше в Сарае – Ахмедка или русские?!
«А что если он в Сарае – не ушел в Степь?! – но Игорь Голубов тут же оборвал обжигающую сердце мысль. – Все будет как задумано – должна ж быть справедливость на свете!..»
Учан, шедший навстречу, развернулся, встал боком – загородил путь.
– Не сворачивай!.. – Игорь Голубов шепотом – Василию Борту.
Гребцы сами поняли: поднажали…
Осталось саженей тридцать, когда по сигналу младшего воеводы выскочили из-под палубы вои и открыли прицельный бой из луков, самострелов по забегавшим на учане татарам…
Русский корабль не дал уйти в сторону – таранил татарское судно, корпус которого лопнул, рассыпался, как скорлупа ореха… Ордынцы, держась за доски, бревна, весла, забарахтались в волнах. По ним стреляли русские с только что таранившего ушкуя.
Второй ушкуй отстал и оказался в кольце очнувшихся и взъярившихся татар: такого не помнили, чтобы здесь, в Орде, посмели напасть на них…
Игорь Голубов усмехнулся: «То ли еще будет!» В эти счастливые мгновения – его ушкуй выдержал – он даже перестал ощущать боль. Он всегда верил в боевые суда-ушкуи. Веками строили их, улучшали новгородцы – прадеды нынешних вятчан. Сделанные из толстых, крепких (для этого шла только плотная северная сторона дерева) досок, усиленные продольными, загнутыми от носа до кормы полубревнами, обитыми спереди железом, ушкуи могли плавать по рекам и морям, не боялись ни льдов, ни бурь – страшен был им лишь огонь…
Визжа, сверкая кривыми саблями, часть татар полезла на окруженный ушкуй; другие – на учанах, лодках – кинулись за Игорем Голубовым, считая, что тот убегает, а он и не думал: развернувшись по ветру, подняв паруса, пошел в атаку…
Из-за поворота показались суда вятского полка.
Младший воевода пробился к окруженному ушкую – отбил его.
Противник, не ожидавший встретиться с сильными и ушлыми в ратном деле воями вместо безобидных и безответных купцов, растерялся и, неся потери, рассеялся по необозримой реке.
Без устали, не меняясь, гребет Митяй Свистун – начал на восходе солнца, а сейчас оно на четверть неба поднялось алым шаром, просветив облака. На лбу слиплись седые волосы; ладони – сплошная, слипающаяся с рукоятью весла, кровавая мозоль (не обернул кисти рук кожей), но что ему телесная боль, если в душе открылась рана…
Ночью он узнал о гибели Гришки…
«Надо ж!.. От своих погиб…» И вновь замотал Митяй буйной головой – отдался думам… Перед глазами Марфа с Ванютой… Сын протягивал белые ручонки – просился на руки…
Нет! Митяй не будет тем, кого в народе – не сумевшего защитить жену и детей или умереть, защищая их, – называют страшным матерным словом[56]…
Его вывел из мучительных раздумий переливчатый свист сопелки.
«Тревога!» – вывернул шею; хотел рассмотреть, что там, но, кроме близкого невысокого обрывистого правого берега, ничего не видел: нос ушкуя и свесившиеся свернутые паруса закрывали все…
Повыскакивали на палубу вооруженные бородатые детинушки; хлопали лазурными очами, бежали к носу, свешивались с бортов – за открывшимся поворотом увидели реку; в хаосе корабли и лодки. Поняли: на сторожевой отряд напали татары…
Вошли в Займище. Острова. Ветер стих, и волны улеглись – только стрежь, журчание воды, подмывающей островки… Комары. Запахло лугами и ивовой корой.
Тяжелораненого Игоря Голубова пересадили на воеводский ушкуй. Вперед – на лодках – ушли разведать подходы к Сараю ведомцы.
– Завтра к утру обратно доспей! – приказал-попросил Василия Борта Константин Юрьев. Сам решил где-нибудь на острове передохнуть, перегруппироваться.
…Ушкуй приблизился к большому лесистому острову. Вятский воевода велел повернуть к северо-западной его части – по игре воды было видно глубину, позволявшую пристать…
На чисто вымытой палубе лежал без сознания Игорь Голубов. На коленях, откинув бороду на плечо, в клобуке возился с ним поп-иеромонах – пытался вытащить стрелу из груди…
Рядом, в малиновом кафтане поверх пластинчатой бранной рубашки, простоволосый воевода – в начинающихся сумерках белеют скулы; потемневшие глаза страшны.
Тут же боярин Андрей Воронцов: высморкался в подол, потер отекший нос, вскинул обношенную голову, перекрестился…
– Нельзя вытянуть стрелу – кровь горлом идет: помре, – объяснил поп-вой, – а так можот скоко-то, бог даст, поживет, – и широко перекрестился. – Осподи! Спаси и помоги ему хворь-смертушку одолети! – запел хриплым басом.
– Оставь – не мучь его!.. – Константин Юрьев отвернулся, стал смотреть на приближающийся остров, на могучие, коренастые, с крюковатыми ветками вязы, на исполинские серебрянолистые осокори, на выставляющиеся из-под воды кусты ив – старался уйти от привязавшихся мыслей об Игоре; решается судьба Руси – он, воевода, должен думать о предстоящей битве. Константин Юрьев усилием воли сосредоточился и стал, как сено на стог, пласт за пластом укладывать в голове мысли… И все более и более успокаивался, исчезли сомнения, колебания; снова появилась уверенность, а это – знал – сразу же передается войску…
Он отменил первоначальное свое решение, осознав, что любое промедление может обернуться катастрофой…
На ходу перестроившись, вятский полк, не останавливаясь, шел дальше. Вои черпали ведрами, привязав их на длинные веревки, воду и тут же на палубе – по очереди – умывались, переодевались в чистое белье…
«Эх, поторопился – не нужно было Ваську усылать… – думал Константин Юрьев, тревожно всматриваясь в вечерних быстро густеющих сумерках на очередной остров. Спереди, сзади темнели силуэты ушкуев: шум приглушенных голосов, скрип весел и плеск воды. – Вот мы и на земле наших вековечных, лютых ворогов… Убивали, резали – пытались стереть с Земли лик русского человека, дух его испоганить, сломить, а мы – вот!..»
Задышал с придыхом ему в затылок боярин Андрей Воронцов, озирался вокруг. Слева проплыл темнеющий высокий остров.
– Господи! – боярин перекрестился. – Токо бы не заплутать…
…Грозными тенями плыли-подкрадывались в ночной южной темени большие лодки, ушкуи. «Лишь бы на Сарай выйти!..»
Как ни старались не шуметь, шлепание весел, стук уключин, хлопание парусов, отдельные голоса над водой – выдавали.
Воевода, слушая этот предательский шум, морщился, с силой бил комаров, облепивших потное лицо. Жарко, душно. Легкий встречный ветер не охлаждал, не сдувал кровососущую тучу насекомых.
«Будто в непротопленной мовнице… И комары – озверели на свежую кровь: чисто ордынцы!..» – Константин Юрьев посмотрел наверх, меж свернутых парусов, – черно, ни звездочки. Татары слышат их, и ничем не скрыть свое движение; только быстрота, ошеломляющий натиск многое решат. Глянул на окружавших воев, Андрея Воронцова, который молча растерянно крутил башкой, кормщику – ни слова. «Вот и надейся на него!.. Из-за таких вот… все прахом может пойти!..» Захотелось к Игорю. Повернулся к боярину и сквозь зубы, стараясь спокойно, чтобы не выдать свое волнение, злость:
– Скоро уж!.. Пойду проведаю младшего воеводу, – и по узкому, крутому трапу спустился под палубу огромного трехмачтового ушкуя, протиснулся в каюту.
Там при свете железного фонаря с дырочками, откуда отдельными желтыми пучками лился свет сальной свечи, – в страшной духоте на нарах лежал Игорь Голубов. Левый глаз широко открыт, правый завязан белым холстом.
«Когда успел глаз-то?.. – не заметил», – упрекнул себя Константин Юрьев.
Живой глаз младшего воеводы блеснул в полутьме жутковато – фиолетовым светом.
– Костя… – косноязычно выговорил. – Чую, не вернутся ведомцы… Не поспеют… Нам счас, ночью бы…Утром поздно… – и, устав говорить, умолк, закрыл глаз.
Очнулся воевода:
– Мы уж идем…
– Хорошо… – Игорь Голубов открыл веко, блеснул перламутровым белком, снова закрыл глаз.
«Помрет ведь! И лампаду не велит ставить – вдруг не покаявшись помрет?!» – Константин Юрьев присел.
– Может, попа?..
– Не-эт!.. Я еще поживу… Пока Сарай не возьмем… – повернул к свету бледно-желтое, как у покойника, лицо. – Его лутше со стороны Старицы брать… Кабы Сарай не проскочить!..
– Не проскочим, – кормщики ушлые, да боярин… не первый раз…
Вятский воевода встрепенулся, успокоился, построжал лицом, – на него смотрел трезвый, прояснившийся, уверенный глаз Игоря, – заговорил:
– Прямо от Итиля[57] будем брать! – боярин советует… А на Старице мост перережем – больше им неоткуда в град-остров пройти: трясинисты берега, комонь – убей – не пойдет с такого берега в воду… Никого не боятся – стен и то нет – слеплен забор в сажень – лишь бы комонь не перемахнул…
– Слышал, в Сарае сторожевой полк?…
– Да… Кроме того, за оградой, на восточной части, на холмах запасной конный полк должен быть…
– А вдруг он там?
– Нет!.. Но поди уж знает…
– Поспеем до ево?
– Сегодня поспеем – завтра поздно будет…
– Сможем ли взять царский дворец?.. Амбар с оружьем сжечь, женок ханских полонить?! – Игорь Голубов закрыл глаз. Восковое, мокрое от пота лицо масляно поблескивало.
– Лихо тебе? Может, на волю?..
– Устал… Отойду, – охрипшим голосом прошептал Игорь.
Воевода, пригибаясь, вылез из тесной каюты, поднялся по узкой лестнице на палубу: «Вроде бы посветлело…»
После духоты показалось, что стало свежее, сильно пахло речной водой, рыбой, лугами… «Что он дохнет там – надо его сюда», – подумал о раненом друге.
– Эй!.. – полуголосом позвал воя. – Пойдите вынесите младшего воеводу…
Игоря Голубова уложили на расстеленную войлочную попону. Константин Юрьев подсел около изголовья, осторожно подправил повязку на глазу.
– Полежи-ко эдак – полегчает. Подплывать будем – занесем…
Если бы не темень, совсем как на Вятке…
Рядом уселся боярин Андрей Воронцов. Подошел палубный сторож, засопел носом.
– Ну, говори, что случилось?! – повернулся к нему воевода.
Сердце тревожно заторкало под пластинчатой броней. «Как слабо человеческое сердце по сравненью с разумом – духом!» – подумал Константин Юрьев. Сторож-вой показал рукой вперед – в ночную тьму.
– Идут…
– Кто?!
– Кажись, наши вертаются…
Двухвесельная лодка уцепилась за корму. С помощью палубных сторожей поднялись русские ведомцы – московские татары – во главе с десятником Елисейкой. Они бросили на просмоленные доски двух связанных ордынцев с тряпочными кляпами во рту.
Десятный ватаман доложил воеводе:
– Русская не прошла – осталась… Бизде сторож – от Сарая одник татар только быпускай…
– Сарай далеко, не проедем мимо?!
– Нит – сразу увидай – близка…
Константин Юрьев радостно блеснул глазами. Облегченно вздохнул сзади стоящий боярин.
Застонал пленный, шевельнулся. Елисейка нагнулся, пошарил рукой второго:
– Улям! – кончал… Боебода Басил бэлел тэбэ, Большая Боебода, сийчас жи брать Сарай – заптра будет Хан, – Елисейка – маленький, коренастый, в лисьем треухе, – в темноте ощерил зубы, пнул пленного – тот замычал. – Она тоже гаварила…
Воевода нетерпеливо затопотал – в глазах синие искорки:
– Выкиньте того – сам, взяв лежащего раненого пленного за шиворот, проволок тяжелое тело ордынца по палубе и, рывком приподняв, заставил сесть рядом с Игорем Голубовым.
Пленный, упершись длинными руками об пол, застонал, скрежетнул зубами.
– Спроси-ко у его, собаки, когда Ахмедка в Сарае будет?! – приказал Елисейке.
Раненый татарин приоткрыл веки – в темных глазках-щелках забегали желтые злые огоньки, – прохрипел сквозь зубы. Елисейка перевел.
– Себодня будит… Сарай, гаварит, не бзять – там и биз Хан многа батыров… Псе умрете, гаварит…
«Так быстро?! Но все равно раньше, чем к полудню, не будет, – а может, врет татарин – это у них принято? – Константин Юрьев взглянул на пленного и, в подтаявшей темноте, близко увидел – наткнулся на горящие от ненависти и презрения глаза своего врага. – Бэк али мурза!.. не врет…»
– Ти раб!.. – у ордынца что-то забулькало в груди, закашлялся. Будто плетью воеводу – вздрогнул, схватился за рукоять ножа, зарыкал-зарокотал:
– Великий народ не может быть рабом, а я сын его! И не взойдет Светило, как сожгу твое логово! – лик у вятского воеводы стал грозен и страшен, пленный понял. Константин Юрьев тряхнул головой, убрал руку с пояса, полусогнул в локте, прижал к груди и вдруг забасил осипшим голосом:
– Слушай, Бэк, отпущу, дам злато – много дам, только скажи, когда будет хан?! Много ли в Сарае войска?.. И поклянись Аллахом, что правду говоришь!..
Татарин шумно, с клокотом дышал и молча, не отводя безумных от ненависти глаз, смотрел на воеводу.
Приподнял голову Игорь Голубов (лицо напряглось) и слабым, но твердым голосом Константину Юрьеву:
– Пред ним унижаться!.. Не смей!..
Небо посветлело, не стало комаров. Поднимающийся от воды туман темной тенью на миг окутывал палубу и тут же исчезал, унесенный боковым тугим ветром, оставляя после себя теплую парную влагу.
Все чаще передовые лодки и ушкуи вступали в скоротечные яростные стычки с ордынскими сторожами.
В тумане не сосчитать – много, – бухая веслами, неудержимо шли на Сарай малые и большие ушкуи. Русские плыли теперь открыто – в едином порыве были мощь и дерзость…
Татары в большинстве своем, протараненные ушкуями, тонули, или же, попадая на своих лодчонках между русскими, немедленно расстреливались.
… – Пойди-ко, Игорек, вниз, в избу – скоро Орда.
Игорь Голубов начал поднимать голову, пытаясь сесть. Константин Юрьев торопливо нагнулся и осторожно помог.
– Смотри, какая сила, – и он показал прояснившимся глазом на мачты, борта ушкуев, то тут, то там чернющих сквозь обрывки уже не густого тумана. – Не жаль и мово Никитки – чую, погибли ведомцы вместе с Васькой… лишь бы удача была…
– Все Богом предопределено… – перекрестился боярин Андрей Воронцов.
– Бог не вмешивается в земную жизнь… – прервал его Игорь Голубов, зыркнул по сторонам, – вокруг собирались вои (все были на палубе), некоторые только что отстрелялись с бортов ушкуя и часто, шумно дышали. – Он сотворил Землю, людей и все остальное. Мы должны сами все – на то и люди… – помолчал. Шлепали, бухали по воде весла, где-то впереди вновь послышался треск, стук дерева об дерево, донеслись приглушенные туманом душераздирающие визги ордынцев. Игорь Голубов тряхнул головой – мокрые пегие волосы легли на повязку: – Я это еще раз проверил: просил оставить последнего сына-наследника… Мне недолго осталось… А может, он жив?! – черный округлившийся глаз горел-ждал ответа, но Константин Юрьев отвернулся. – Нет, погиб, – ответил сам себе Игорь и продолжил, обращаясь к другу зятю: – Костя, ты останешься жить… (Вятский воевода замахал руками – дескать, сглазишь). – Не маши – обязан! – на лице Игоря Голубова погасла тревога, высветились воля, ум. – Я тебе правду глаголю: сам не сплошаешь – и Бог поможет, – помнишь, ты однажды эдак-то сам говорил – и победил… От тебя, как поступишь, как полк поведешь, зависит судьба Великой рати… Ты первый из русских воевода, да и не только русских, который разгромит Сарай и вернется… Тебя народ не забудет – памятник – церковь воздвигнут… В летописных книгах опишут… От сына к сыну будут передавать имя твое, как Святого Дмитрия[58]… И пока жив русский народ, – а он никогда не исчезнет с лика земли, – будешь жив и ты… Вместе с тобой и нас помянут…
Я обещал перед смертью сыну и тебе рассказать, почему о Боге немного по-другому думаю.
Мне было двенадцать, когда я умертвил свою сестренку…
– Как умертвил?! – охнул в ужасе московский боярин и быстро-быстро закрестился.
– Руками удушил… Ненарошно… Перестань же креститься – руками махать! – зло засверкал черным глазом на боярина. – Штобы победить – не нужно обманываться – Бог сам не поможет: он через нашу голову, тело все делает… Да не таращь на меня глазища неразумные!.. – У боярина Андрея Воронцова затряслась толстая нижняя губа в бороде. – В своем я уме… – помолчал, а потом скорбным голосом: – Мною проверено – еще раз говорю: просил сына оставить в живых…
– Как это случилось?.. – шепотом, еле слышно, но поняли все – спросил Константин Юрьев.
– Ты ж знаешь. Што я тоже рос сиротой, приезжий… Татары налетели. Не успевших вооружиться мужей зарубили, – и мово отца, братьев тож… сестренку Улю – ей три года было – бабушка спрятала… Я и мати с младшей титешной сестренкой моей в скирду схоронились…
Стали они по полю рыскать: женок и ребенков ловить, хлеб жечь… Вижу через желтые соломинки – и к нам скачут… мати сунула распелененную… Только што грудь сосала… В одной холщовой пеленалке… Крикнула: «Беги!» – и сама аки птица через поле к дальнему лесу… татарва за ней – визжат, смеются… Заарканили… Я замешкался, а когда побежал к рядом стоящему лесу, заметили, и за мной… Я в лесок, в овражек, в яму… Сверху кусты, трава – притаился, а сестренка начала… Прижал ей ротик – молоко еще не обсохло, – она пуще… Они рядом копьями в кусты тычут – не слышат… Пальчиками царапает мою руку, изгибается тельцем… Смотрю – синеет, а как отпустишь?! Молю-умоляю неистово про себя Бога, штобы не допустил убийство…
«Раз ты есть, говорю, не допустишь!..» – Игорь Голубов вкогтился сухими пальцами в плечо Константина Юрьева. – Не внемлил он – изогнулось судорожно тельце и закаменело…
После… просил-молил Бога оживить али же убить меня, но безмолвствовал он, и тогда – проклял его!.. Думал – сейчас же ударит, убьет, но ничего – только ручеек журчал, да птицы весело переговаривались… Я еще долго безумствовал… Вот тогда впервые убедился, што Бог через нас все делает…
Все в мире после сотворения Мира в своем естестве живет: рождается, растет, умирает – человек ли, зверь али дерево, – трава – все из семени, плоти… Бог наблюдает, смотрит, и в наши дела, создав нас, вмешивается через нас же самих… Мы сами должны делать!..
Туман исчез – дымило парком над самой водой. Слева степной вражеский берег, заросший черной стеной деревьев и кустов.
Впереди уже шли постоянные стычки – бои…
Судя по долетающим обрывкам голосов с берега, и там были татары.
Константин Юрьев смотрел на летящую навстречу темную воду, возбужден, мышцы напряжены, мысленно рисовал предстоящее сражение, думал о Боге…
Нет, не может поверить в такого Бога, который стоит в стороне человеческих дел, давая возможность все самим решать в жизни, делать! Для чего тогда божьи храмы, святые места?! – «Не в разуме говорил Игорек – прости его, господи!..» – ему, стоящему под развернутым стягом-иконой Георгия Победоносца, его полку, рвущемуся к столице самого могучего из азиатских ханств – Золотой Орды – нужен был Бог – помощник…
Впереди, слева, на берегу мелькнул огонек, второй… Много. Чуть выше, правее, – как будто открылся занавес, – затрепетали свечками язычки пламени – они горели, мигали, гасли, вновь зажигались…
– Сарай-Берке… – боярина Андрея Воронцова не узнать; голова смело поднята, в глазах огонь, ноздри грозно раздуваются – рядом стоял вой – могучий храбр. Повернулся к Константину Юрьеву и, приглушая в голосе ярость и возбуждение: – Вон сигнальные огни на мечетях – переговариваются со сторожевыми разъездами в степи, а может, и с самим ханом… Пора разворачиваться сотнями – подходим!.. – Впереди вырисовалась сплошная, густая цепь огней – красных искорок – то татары с факелами вышли на лодках встречать дорогих гостей – очень редко уж русские эдак-то отгостевать приезжают в Орду!.. На востоке покраснело, посветлело над водой. Пахнуло полынью, дымом.
Константин Юрьев окинул лихорадочно блестящими глазами свой полк – передние ушкуи («Ни одной лодки?!») приближались к татарам, задние – за островом. «Не так уж и мало нас, – увидел вытянутые от напряжения, построжавшие лица воев, гребцов. – Начинается!.. Что ж я – давай, русский воевода! Решается судьба твоей Земли, народа… Не посрамись перед Миром, потомками!..» Глянул на другов-воев; в льдисто-голубые очи, вычеканенное торжественное лицо великокняжеского боярина:
– Трубите бой!
Заревели зазывно-грозно боевые берестяные трубы, – чудился в могучем реве призыв самой Родины с ее многочисленными городами, селами и деревнями, раскинувшимися на бескрайних просторах Великой Руси, – звали на смертный бой с самым лютым, ненавистным врагом на свете – татарином.
Откликнулись, как лоси-бойцы в осеннем лесу, трубы на других ушкуях, каждая ревела по-особому, но все они пели один и тот же мотив могучей боевой песни русичей… Передовая сотня Афанасия Веригина приблизилась к дощатым суденышкам и лодкам татар. Он вывел большой ушкуй вперед. За ними пристроились: самый сильный отряд – из вятчан, московичей и трех сотен устюжан – во главе с Андреем Воронцовым; две сотни на девяти средних ушкуях вел ватаман Юрий Волковцев.
Замыкали: запасная сотня во главе с воеводой и сторожевая сотня на малых ушкуях – для охраны судов…
Сотенный Афанасий Веригин перекрестился:
– С богом!.. – и подал знак: «Стреляй!» Молодые вои (ударная сотня состояла из самых сильных, в большинстве молодых), – многие без бород, лишь курчавился на лицах золотистый пушок, – радостные, возбужденно-злые, повели прицельный бой из самострелов, луков, выбивая ордынских факельщиков и лучников с дымящими зажигательными стрелами… От самострельных стрел не было спасения – пробивали татарские щиты, кожаные пластины на груди, рвали древнюю кольчугу…
Ханские вои не сдержали натиск – частично были перебиты, потоплены, другие смешаны и рассеяны.
Огромные, по сравнению с перевернутыми, крутящимися пустыми лодками, ушкуи с пляшущими на палубах (затаптывали зажигательные стрелы) и беспрестанно стреляющими русскими устремились на Пристань.
Юрий Волковцев отвернул налево – вошел в устье Старицы.
…Попрыгали-попадали на землю, – кое-кто в дымящихся кафтанах, – ушкуйники ударной сотни ринулись на ордынцев, смешали их ряды; как ураган, грохоча и все сметая, прошли небольшую полосу суши-пристани, – поднимая тучи брызг, кинулись в ров вслед за покиданными туда татарами… И поднялся до неба, заполнил всю вселенную гром боя: треск копий, грохот железа, визг и крики дерущихся… Кипела вода, выплеснутая множеством тел, омыла стены-заборы, запертые ворота…
…Последний ушкуй с Федотом из Афанасьевой сотни, вместе с догнавшими воями боярина Андрея Воронцова, причалил чуть в стороне от загоревшегося пустого судна.
Федот вслед за десятником Егором Михайловым (неродным сыном воеводы) сбежал по сходням, пробежал – в два-три прыжка – по скользкой глинистой земле и, споткнувшись об убитого татарина, упал в бурлящую, темно-рыжую – при свете горящего корабля – воду. Тут же вскочил, опорожнил от ровной тухлой воды ноздри, снова рванулся вперед – по самую грудь вошел в воду, буравя и пеня ее, – вокруг крик-визг, оглушающий шум; кипела вода от стрел.
…Достигли забора. В одноголосье, затем в несколько голосов, все заглушив, как морской прибой, ударил клич штурмующих.
Федот тоже, заревев эту дедовскую грозную песню-клич, в несколько взмахов переплыл глубокое место, обогнал воя с бочонком смолы – с привязанным за шею огнивом. «Сарай в огне, а он с огнивом туда!» – удивился и возмутился бестолковости воя Федот, но в следующую секунду и сам забылся: перегнал своего десятного ватамана, выскочил из воды, ухватившись за мокрый слизкий верхний край глинобитной стены-забора, подтянулся и спрыгнул по ту сторону…
Вслед за охранной десяткой, со знаменем, Константин Юрьев прошагал-пробежал по перекинутому через ров качающемуся настилу, вошел в низкие сбитые русскими ворота: «Вот он – Сарай!.. Отец!.. Столица Золотой Орды!..»
Запасная сотня втиснулась в узкие, огражденные стенами приземистых глинобитных домов, улицы Сарай-Берке – засыпанные щебнем, заваленные трупами, ранеными (воями, жителями, рабами). С треском, жарко горели камышовые, из шкур крыши домов; дым – потемнело небо…
Хрустнув щебнем, остановился воевода. Оглядел полуразрушенную мазанку – крыша уже сгорела. «Уф!» – снял личину, изображающую морду медведя, подал ближнему вою.
– Подержи, – весь в золоте: на голове золоченый шлем; вышитый золотом парчовый кафтан – под ним броня – тоже великокняжеский подарок; в опущенной руке оголенный меч – дар вятчан, выкованный Устином… И сам сиял: глаза выплескивали море синего огня. Гордая, радостная улыбка – еще бы! – он в Сарае. Но тут же погасла улыбка: «Что ж это я… Чай, не на пир пришел!..»
По опыту знал: самое страшное для полководца – потерять управление войском, не видеть, не слышать ход битвы; а тут еще не получилось внезапности – татары все-таки не застались врасплох… неизвестно, как сложится сражение?! Нужно не только разгромить, но и, взяв в плен ханскую семью, выйти из Сарая, оторваться от преследования, вернуться на Вятку!..
– Мне нужно на глядень[59] взойти! – обратился к вою-скоровестнику: – Найдите высокий целый мазанный дом, с которого бы я мог пасти войско…
Константин Юрьев тряхнул головой:
– Скоро там?! – кинул нетерпеливый взгляд вдоль узкой улицы. Один из раненых приподнял окровавленную русую голову…
Встал, закачался – длинный, рваная одежда чуть прикрывала наготу; в руке татарский меч, – разрубленное справа надбровье отвисло на пол-лица. У воеводы кольнуло в груди: «Это ж наш – русский полонянин!..» Константин Юрьев, ступая по наваленным трупам, подошел, заглянул в его мокрый от слез голубой глаз. Бородатое, измученное, обезображенное лицо улыбалось, протягивало навстречу руки.
– Братушки!.. Родненькие!.. Отобрали нас… Хотели заставить против воевать – не вышло… – продолжая счастливо улыбаться, тянул руку и падал – умирал…
Федот не ожидал, что так быстро, с ходу захватят полгорода.
С ревом, громом хлынули в улицы Сарая: разваливались стены домов, рушились горящие крыши-потолки…
Он врывался вместе с остальными, преследуя татар, в мазанки-дома, крутил мечом, бил ногами все, что сопротивлялось, мешало идти вперед.
Рука затяжелела, но он махал мечом – уж затупился он – не рубил, мял, как жесть, татарские шеломы, рвал шапки…
Федот все вертел и вертел направо и налево мечом, ближних добивал ножом (он где-то обломил копье), шел вперед, не давая ордынцам опомниться, прийти в себя, организовать дружную оборону…
Рубя, тыкая озверевших и полуобезумевших от горя и злости татар, пробились до следующего квартала, – до больших изукрашенных желтых юрт…
Уже полегли до единого – откуда взялись, не видел – огромные русские мужи-полоняне, без доспехов, вооруженные копьями и мечами; если бы не они! – они бросались в самую гущу схватки – разметывали татар, сами гибли, помогая вятчанам.
Чаще стали попадаться женщины-татарки, дети, древние белоклинобородые бабаи[60] и женщины-служанки. Все они, позабыв, кто есть кто, в ужасе, пронзительно визжа, с душераздирающими криками метались среди ханских воев, которые рубили в ярости и их… И только небольшая часть несчастных, пройдя сквозь ад-сечу, со страшными, зияющими ранами, в крови, как жертвенные животные, полуживые, – без рук, без ног, – выкидывалась под ноги и руки наступающих русских…
Несмотря на огромное усилие, чтобы не озвереть, не крушить все подряд, меч Федота попадал иногда в мягкие, незащищенные тела женщин, стариков…
В голове гудело, сердце стучало огромной кувалдой. То, что он делал, не мог сразу осмыслить и только потом, осознав, ужасался: «Што это такое? – Сами же!.. – Звери! – своих к нам под ноги бросают!..» Вспомнилось: надруганная, опозоренная, со вспоротым животом мать… Трупики младших братьев с размозженными головками… Не стало жалости ни к кому! Поднявшаяся в душе лютая ненависть закрыла кровавым туманом глаза; сковало, как льдом, мозг. И когда перед ним оказалась юрта, Федот, прорубив-прорвав в жесткой сухой коже-стене широкий лаз, ворвался вовнутрь; никого не щадил: размолотил склоненные седые головы стариков, затоптал бросившегося на него с кинжалом малая[61] – подростка, ударил ножом, приподнял и отбросил легкое тело укутанной в плат женщины, кинувшейся спасать своего сына; пнул ногой, обутой в кожаные сапоги, очаг – головешки с малиновыми язычками пламени и оранжевыми углями, очертив в воздухе красные линии, оставив дымные хвосты, осыпали противоположную стену юрты, подожгли, – развернулся и бросился в другую сторону, где в богатой одежде с золотыми украшениями сидели две женщины, как курицы-наседки, обложенные татарчатами.
Федот выдернул онемевшую татарку, стряхнул с нее вцепившихся детей, посрывал драгоценные украшения, занес нож… В голове что-то лопнуло, разорвалось; в глазах – фиолетовый сноп искр – все погасло… Упал, но тут же очнулся, и не успел еще понять, что с ним, а рука сама выхватила меч из ножен, вскочил на дрожащие ноги, увидел Людмила – седобородого красавца-воя, его синие презрительно сверкавшие глаза.
– Ирод!.. Не смей марать русское оружие невинной кровью!.. Эдак дедами принято – нам завещано, и не тебе велено осквернять…
– Знаешь, как над моей мати надругались!.. Братьев моих!..
– Видел я, сучий сын, и поболе тебя ихние зверства! Помню отцовы рассказы о Бектуте[62], но не озверел, как ты, не потерял обличье и дух руссково человека! – Людмил повернулся, прорубил одним взмахом выход – вышел. Федот поднял нож и выскочил из занявшейся пламенем юрты…
Сзади бушевал огонь, как огромный рыжегривый зверь, кидался на выстроившиеся в ряд юрты и с треском, с урчанием пожирал одну за другой.
С обгорелой бородой – тело мокрое, как в бане, – с обжигающим мечом в руке, погнавшись за тремя татарами, Федот выбежал из моря огня и, еще не успев увидеть, понял, почувствовал, что в ходе боя что-то изменилось. На миг – ровно настолько, чтобы глаза успели увидеть, что случилось, – он остановился – его тут же обогнали несколько русских – и увидел: на другой стороне улицы все пространство между домами-землянками заполнено ордынцами; впереди пешие, сзади сплошной стеной подпирала степная конница, окутанная рыжей пылью. «Только подошли! – различил лес копий, ощетинившихся в его сторону. Екнуло в груди: – Ахмедка?!»
. . .
…Плыли, вытянувшись гуськом, по середине Старицы – подальше от берегов: справа со стен-забора летели хвостатые зажигательные стрелы, слева – со степи – «стрелы стрелили» верховые татары.
Впереди, с первой сотней – на четырех ушкуях – шел ватаман Юрий Волковцев; со второй – на пяти – молодой сотенный Осип Кириллов.
Уже горели дома, гремела-шумела сеча в Сарае, а они все еще осторожно пробирались к мосту…
Вот-вот должен быть мост…
Рядом с кормщиком стоит Юрий Волковцев. Тревожно-напряженно всматривается, прислушивается, стараясь сориентироваться; негромким звенящим голосом командует; раздувая ноздри, вдыхает возбуждающе-тревожный запах дыма, – глаза его временами вспыхивают, как у большой кошки, жутким желтым светом…
«Почему так долго нет моста?! Уж Сарай прошли!» – пóтом покрылась спина у сотенного.
…Он вздрогнул, схлынул с груди холод тревоги, лицо ожило: по приближающимся звукам понял – мост! Сердце крутнулось белкой и успокоилось, застучало ровно и сильно – теперь знал, что делать…
Юрий Волковцев вытянул меч – впереди зажглись факела и широкой огненной лентой перекрыли Старицу, осветили мост с ордынцами, ослепили русский ушкуй.
«Ну, Бог, помогай! А мы уж помолимся – покрестимся мечом по бусурманским головам!..»
Еще два-три взмаха, и… – факелы, зажигательные стрелы сыпанули по ушкую – вспыхнули паруса, просмоленный борт…
– Русичи!.. – Юрий Волковцев поднял длинный меч – на бородатом лице бешеная ярость. – За Русь! – за мной!..
…Константин Юрьев, стоя с пятью воями с Георгием на площадке-гульбище полуразрушенного дома, в сотый раз развязывал-рвал, связывал на шее завязки накинутой на плечи ферязи[63]. В груди – под парчовым кафтаном, булатной броней – мечется-бьется сердце…
Поднимающийся чадящий дым коптил чужим тошнотворным запахом, заставлял кашлять, чихать; ело глаза.
Порывы ветра рвали иногда дымовую завесу, и тогда лучшего места для обзора и не нужно: здесь, на «глядени», у воеводы открылись глаза, откупорились уши – он услышал бой, и, как опытный бортник по звуку определяет здоровье и силу пчелиной семьи, по ширине летка – состояние улья, он определил, что ударный полк далеко продвинулся вперед, что – справа – боярин Андрей Воронцов все еще не прорвался в царский дворец…
Посмотрел налево – на север – темно, мост молчал.
Впереди – на востоке – покраснело. Теперь все как на карте: он стоит лицом на восход солнца, справа царский дворец за стенами – забором – у самой Ахтубы (весной она сливалась с Итилем, образовав широкое займище). Старица, как круто загнутая дуга лука, уходила на северо-восток, снова возвращалась. На основании лука-острова лежал Сарай; на вершине – холмы…
Ревела битва за город, вспыхивали юрты-дома, поднимая к небу огромные, загнутые на северо-запад, рыжие с чернобурыми опушками хвосты – дымы…
Он смотрел, напрягая зрение в темноте, за город, на холмы: «Где у них сторожевой конный полк, – во дворце? – Тогда ох как тяжко будет боярину; это не пеший татарин – на комони они вои…»
Повернулся направо: «Так и есть: не прорвались!..»
Воевода заметался по площадке-гульбище: такими небольшими силами нужно бы ударить ниже Пристани – сразу за стенами Дворец с мечетями…
Перерезать мост, и, сделав свое дело, – назад…
«Мы счас, аки щука, схватившая не по себе рыбину: ни заглотить, ни выпустить!.. Где ж Волковцев?!»
Поперек Старицы потянулась тонкая гирлянда искорок; расширяясь в середине, превратилась в живой рой-комочек шевелившихся огненных пчел; и вдруг этот рой взлетел, высветив ушкуи, – «Добрались!..» – осыпал их звездным дождем…
Яркой свечкой вспыхнул ближний к мосту ушкуй.
Константин Юрьев повис, перегнувшись через перила гульбища, смотрел, боясь дыхнуть…
С горящего ушкуя попрыгали, как вначале показалось, на мост; но присмотрелся – ловушка: бревна…
Вспыхнули еще два подошедших ушкуя, с них тоже посыпались черные фигурки воев…
Теперь отчетливо было видно, как бревна, приподнявшись одним концом, уходили вместе с воем на другом под воду. С моста стреляли… Это не чистая вода – не выплыть!..
«Иех!» – скрежетнул зубами воевода – тяжело – в груди сдавило, – он еще никогда так не страдал – в тысячу раз легче самому быть там: сражаться, умирать – чем смотреть, как гибнет войско!..
Подошла вторая сотня – пять ушкуев – замешкались… «Ну! – сворачивай!..» – и, как бы услышав его, один, затем остальные развернулись и стремительно понеслись к правому берегу…
– Смотри, воевода, кажись, прорвались во дворец! – Константин Юрьев повернулся, – отпустило в груди.
…Такого не ожидал Андрей Воронцов: на открытой площади перед Дворцом и налево перед амбаром с оружием плотно друг к другу разместилась конница ордынцев.
С пиками, с саблями встретили первых атакующих русских, прижали к стене-забору, не давали передыху, вытащить луки. Андрей Воронцов в кольчуге, с щитом – круглым, железным, – крутил мечом, отбиваясь от пик, ударов сабель… Слетела личина, кровью зашло лицо, но он не чувствовал боли: «О, Господи, помоги!.. Прости мне все грехи!..» Удар копьем надорвал стальное кольцо, жало застряло в подкольчужных кожаных платинах. Он упал на колени…
Кто-то поднял, на руках передали его в задние ряды, перебросили через забор грузное тело боярина. Уложили на пыль. Он испугался, вскочил, оглядел свое войско – большая часть стояла в бездействии. «Эдак мы не одолеем татар!.. Что я скажу государю, детям, люду русскому? – стыд!..» – еще раз обвел воев белыми безумными глазами.
Подскочил Ефимка. Вытер лицо своего боярина; смазал дегтем рану на скуле и – на ухо:
– Ондрей Ондреевич, вели стрелы стрелить…
Вернулась синь в глаза, разум. Великокняжеский боярин выпрямился, поднял меч.
– Не для того мы пришли сюда, чтобы дать поганым отсидеться!.. Бог поможет нам покарать их за лютость, грехи великие пред Русью!.. Миром!.. Самострелы!.. Луки!.. И на стену – стрелите…
…Сотня Юрия Волковцева так и не добралась до моста. Татары били из луков, кидали пики. Израненное, истерзанное тело сотенного Юрия Волковцева на этот раз не удержалось на бревне – соскользнуло, пошло на дно…
…Зачиркали кресала о кремень, высекая снопы бледно-хрустальных искр; затлели, вспыхнули труты – и вот уже несколько бочонков со смолой, с подожженными фитилями поскакали, высоко подпрыгивая, по земляным широким ступеням вниз… ударились об дубовые двери, разлетелись, брызнули черной смолой, рыжим пламенем…
Там, за дверями полуземляного амбара, где хранились оружие, бранная одежда – укрылись татары.
«Хотят отсидеться – думают, Андрей Воронцов не доберется до ихних ратных припасов!..» – руки Андрея Андреевича тряслись, ноздри раздуты, он устал, но снова сияли глаза грозно, уверенно – какую гору наворочали: кругом груды трупов татар, коней, стон – плач умирающих. Поднял землисто-красное лицо. Как долго штурмовал Дворец! Каких трудов стоило ворваться на территорию дворца – более половины своего отряда уложил в кровавых муках под «стенами» сарайского кремля.
Собрав всех оставшихся в одну большую сотню, Андрей Воронцов пробился до этих вот складов, загнал ордынцев во дворец, в мечети, прижал к противоположным стенам-заборам.
У него погибли все сотенные, большая часть десятных, но теперь уж возьмет царский дворец. «Господи! дай силы полонить ханских женок – и тогда можешь взять мою жизнь!..» – перекрестился, подозвал отличившегося в бою Митяя Свистуна.
– Будешь десятным ватаманом. На вот этих воев – дожги!.. И возьми потом ту вон темницу, – показал на слева от Дворца полуподземные длинные строения за невысоким забором.
Услышал о темнице – вспыхнула у Митяя в груди хмельная надежда, сердце забилось пойманной птицей: «Может, Марфу с Ванютой тама-ка найду! – но тут же отрезвляющая мысль: – В темницах у них одни мужи-полоняне – женок разбирают по домам… гаремам».
На миг появившуюся на разбитом окровавленном лице Митяя тень растерянности боярин Андрей Воронцов понял по-своему:
– Хватит у тя сил – смотри, чего стоит один Иван, – показал на огромного молодого воя. – Там у их мало осталось сторожей… Освободи полонян и помоги мне – пойди на приступ вон тех мечетей, – махнул рукой в сторону низкорослых башен – мечетей. – Не дай им выйти оттуда, запри их там… А Дворец я сам…
Митяй посмотрел на царский дворец, – на соединенные друг с другом переходами одноэтажные здания с плоскими крышами с загнутыми кверху краями, с большой мечетью в глубине, ожил: «А вдруг там они?!» – блеснул глазами…
…Зародился день, но не показалось рыжее татарское солнце – небо закрыла серо-бурая дымная пелена.
Прибежали скоровестники от московского боярина. Сообщили, что сожжен амбар с оружием и что вместе с освобожденными из тюрьмы полонянами бьются внутри Дворца – просили помощь…
– Боярин велел сказать, што зело много воев погибло, и ежели не пособишь, то ханских женок… гарем не поимати…
Константин Юрьев сбежал на землю – его трясло, зубы стучали от озноба, нетерпения, страсти… – отослал полусотню на помощь. Наказал:
– Царских женок, ребенков полоним – Ахмедку победим!.. Пока семья его будет у нас в руках, он не пойдет на Русь… Иди!.. Дайте знать, когда полоните, и сразу к ушкуям – меня не ждать.
Стремительно ушла, как улетела, развевая кафтанами, резервная полусотня – засиделись, истомились.
Вятский воевода облегченно вздохнул – сожжены запасы ханского оружия, освобождены русские полоняне. Они были бы проданы арабам или персам – редко русских оставляли в Орде – они никогда не превращались в рабов-скотов: восставали и, если оставались живы, уходили… Появилась надежда добиться своей цели… Тряхнул головой, в глазах заплескало, забушевало синее пламя, вбежал на глядень…
…Ушкуи не дошли до берега: сели на мель. Сотенный Осип Кириллов спрыгнул – вода по пояс, ноги провалились в ил. Выдергивая одну ногу за другой, пошел на темную стену конных татар. «Ждут, когда на берег вылезем», – обернулся: уже различить лица воев.
– Поворачивай! – и сам повернул налево, на мост.
Татары взвизгнули, начали стрелять. Русские, защищаясь щитами, упрямо шли по воде к мосту.
– Стрелите!..
Аким Белый бросился за сотенным. Стрела тюкнула в бок, не пробив кольчугу, повисла на кафтане. Поднял тяжелый лук, повернулся – ответил стрелой: она мягко, бессильно ушла… «Тетива намокла!..» – бросил в воду, отцепил круглый, обитый жестью щит, прикрыл лицо.
Два-три русских воя остановились, согнулись, споткнувшись, упали, – другие стонали от боли, но шли по колено, по пояс в воде…
Мост! С ходу, не выходя из воды, с яростным ревом бросились на деревянные перила моста, на татар.
Никто не думал, сколько их. В том, как сейчас русские воевали, атакуя небольшими силами с решительностью, напором, равными огромному полку, было что-то ужасное, сверхъестественное, не укладывающееся в здравый смысл.
Осип-сотенный, – длиннорукий, среднего роста, но на голову выше татар, – взяв двумя руками меч, вертелся на мосту: бил по перекошенным от ужаса и злости мордам ордынцев.
Он знал: Юрию Волковцеву не выбраться на мост. Только его, Осипа, сотня смогла перерезать путь на Сарай, остановить беспрерывно подходившую помощь. «Лишь бы успели Дворец взять!» – лицо в крови, несколько стрел порезали незащищенное лицо…
Рядом плясал, крутился, сверкал глазами коренастый Аким Белый. Вдруг как прорвало плотину – давнули татары, вперед вырвались конные, ударили копьями…
Аким увидел, как повалился пораженный копьем татарского бея сотенный, – задохнулся от ярости, замахнулся мечом, – удар по руке, боль, – меч вылетел…
Прямо с коней попрыгали татары, сели на него верхом, стали крутить веревками… Он рвал левой рукой веревки, вонючие ватные халаты на татарах, пытаясь сбросить с себя ордынцев, – правая висела плетью, – но не мог… С тоской, болью оглянулся – может, кто поможет, но помочь было некому: то там, то здесь – выдавленные с моста на берег, – по отдельности бились русские… Тучи конных галопом шли на город…
…Афанасий Веригин – простоволосая голова его в кроваво-грязной пыли – лежал кверху лицом на горячей земле.
К нему подбегали то один, то другой десятные ватаманы; откинув пегую бороду, он шевелил губами – что-то говорил – и слабо отталкивал их руками, показывал, чтобы шли – сражались…
Ударная сотня, подобно океанской волне, ударилась о сплошную рать врага, смела передние пешие порядки, а они, ордынцы, как будто того и ждали, – ханская конница, раскидав своих же – остатки пешего войска, защитников города, – двинулась навстречу…
Отчаянно сражающиеся русские под напором во много раз превосходящего их противника отошли до догоравших юрт.
Татары наскакивали, джигитовали на бешеных полудиких степных лошадках, не боящихся огня и дыма, топча трупы и добивая раненых, пытаясь окружить, не дать отступить…
Афанасиева сотня все-таки смогла с большими потерями отойти на базарную площадь. Рослые русские вои, образовав сплошное кольцо, заняли круговую оборону, не давая врагу ворваться вовнутрь, где лежал тяжело раненный ватаман Афанасий Веригин…
Ордынцы, поднимая коней на дыбы и став чуть повыше пеших руссов, пытались ударить саблей или ткнуть копьем, но сами оказывались опрокинутыми: вместе с лошадью падали назад, давя своих же…
…Константин Юрьев кинул вокруг взгляд – во Дворце бой. Непонятно: взяли ханских женок?! Афанасия остановили, окружили!.. Вслушался в шум боя и вдруг почувствовал жуткую тоску: «Все, не выйти нам!.. – ему стало неприятно, противно за себя. – Что это я?! Если здесь ляжем, то мало будет пользы Земле Русской – не устрашатся, а, наоборот, возрадуются враги… А о том, что мы топтали и жгли Сарай, не будет знать никто – ордынцы о таком позоре «забудут», не выпустят молву, скроют свою слабость пред малым русским полком… Вот эдак же, наверно, с нашими дедами случилось: погуляв, не смогли из Сарая выйти, оторваться от погони…» Сжал рукоять меча – металл приятно холодил ладонь, – вспомнился кузнец Устин, детство, Фотя… Предстали в памяти жалостливо-ласковые, любящие черные глаза-смородинки жены, катающиеся в слезах. Они – родные до скырканья в горле, до слез в сердце – умоляли-просили победить и вернуться домой!..
У воеводы грузно и мощно застучало сердце. Он тряхнул головой. В душе сильней запылала святая ярость к врагу – сожгла остатки мешающей неуверенности, дала богатырскую силу духу и плоти… Он сглотнул тугой ком в горле, передернул плечами, согнав «мороз» на спине, закричал-обратился зычным голосом к оставшейся полусотне:
– Вот и наш черед!.. Храбры! Не оставим братьев на погибель – ударим… Отойдем – отступим умеючи – победим, сохраним свою честь!.. – через человека увидел грозное, с зелеными от ненависти глазами лицо Пожняка с Георгием в руках; стало стыдно за свои сомнения: «Доверять, не доверять Георгия Пожняку – все ж хромоног по Сараю-то со стягом носиться?..» Константин Юрьев поднял меч и – дрогнувшим голосом: – С нами Бог!.. Да помогут нам духи наших великих предков! За Землю нашу!.. За веру!.. – последняя резервная полусотня, не рассыпаясь, четко выполняя команды, рванулась навстречу врагу, на помощь ударной сотне…
… – Иегор, – с усилием заговорил Афанасий Веригин с наклонившимся над ним десятником Егором Михайловым, – оставьте меня… Отойдите к пристани, к реке… к воеводе… Христом-Богом прошу!.. – и он закрыл опухшие, желтые с обгоревшими ресницами веки и вдруг снова открыл – начал поднимать голову, показал дрожащей рукой: – Идет!.. Сам…
Егор увидел великокняжеский стяг, – как завороженный смотрел на приближающееся темно-кровавое полотнище Георгия, похожее на огромную птицу, – казалось, крылья-полотнища плещутся сами, раскидывая врага…
Победно-радостный боевой русский клич утопил, перекрыл шум боя, сотряс все вокруг – море ордынцев дрогнуло под натиском воеводской окованной в броню полусотни, которая огромным клином вошла, пробилась сквозь татар, прорвала мертвую петлю окружения…
Первым в круг выскочил сам воевода. В пыли, на щеках темные полосы пота, в глазах – во все лицо – радость, безумство, ярость и еще что-то такое, что сковывало волю врагов, ужасало…
Он в два прыжка оказался рядом с Егором и Афанасием Веригиным.
– Сынок!.. – слезы блеснули в озерах-глазах, – помягчел взгляд. Но тут же взял себя в руки, твердым голосом повелел: – Егор! Возьми людей и пробейся к московскому боярину – меня его скоровестник нагнал – он вместе с русскими полонянами царских женок взял и выходит к ушкуям. Скажи: пусть не ждет меня – отплывает… И ты с ним…
Татары скоро поняли, что этих араслан-воев[64] немного, и снова яростно атаковали, пытаясь расчленить русских, по отдельности перебить – не дать выйти…
К полудню воевода все же пробился к Пристани, где, не щадя живота своего, сражались оставшиеся русские вои боярина Андрея Воронцова. Сам боярин с умирающим Игорем Голубовым, со сторожевой сотней повел переполненные ушкуи, лодки, учаны с освобожденными полонянами и взятыми в плен ханскими женками и детьми на остров Леща…
…В изорванном кафтане, помятой бранной одежде Константин Юрьев втащил свое полуживое тело в ушкуй, встал на краю палубы, опершись о плечо воя. Радоваться бы, ликовать – сбылось!.. Но никаких чувств, кроме страшной усталости. Голова кружилась, темные пятна застилали глаза, свинцовые ноги дрожали, подгибались – он совсем повис, выдохнул:
– Георгия на верхоту… Трубите отход…
Ушкуи друг за другом отошли от берега, развернулись. Оставшиеся на Пристани для прикрытия отплывающих кораблей русские вои полегли под ударами тысяч копий и сабель…
Татарские всадники, вырвавшись к воде, попрыгали, на миг погружаясь с головой, – лошадки ихние всплывали вместе с седоком на поверхность и устремлялись в погоню…
На ушкуях наконец подняли паруса – благо дул попутный ветер, наладились грести и оторвались от уже подплывающих к ним безумно храбрых от ярости ханских батыров…
К смертельно уставшему, задумавшемуся воеводе подошел Пожняк – и скорбно:
– Помер ватаман Афанасий Веригин…
Константин Юрьев повернулся к нему, поднял мутные глаза, смотрел некоторое время непонимающе, прохрипел осипшим, бесчувственным голосом:
– Господи, прими душу раба твоего, – перекреститься не хватило сил. – Дай квасу…
К вечеру пристали к острову Леща. Вятский воевода вскарабкался по песчаному некрутому откосу, хватаясь за кусты ив, к кострам. Нашел сына. Сел. Велел борзо собрать всех ватаманов. Понюхал с жадностью кору, содранную с прутика, – бросил…
Пришли десятники и один раненый сотенный. Не глядя ни на кого, спросил: «Как молодший воевода помер?!» Бас ответил: «Когда пробивался, полезли татарва – сбили в воду…» – «А великокняжеский боярин?..» – «Уж отошли от Сарая: захрипел – пена изо рта – ничего не выговорил…» Другой – жалостливо: «Не выдержало сердце, на теле ни одной большой раны!..»
Константин Юрьев снял шлем. Сын, десятные ахнули: голова у воеводы была белая. И только теперь увидели: перед ними сидит глубокий старик с впалыми щеками, седой, со смертельно уставшими глазами…
– Нельзя нам ни часу терять: провозжаемся – все потеряем, – повернулся к Пожняку: – Иди с ватаманами, отбери из русских мужей-полонян воев, – наполните ушкуи… Лодки, учаны оставим ему, – поднял глаза на Егора. – Сынок!.. – голос воеводы нежно дрогнул. – Мы счас уйдем… Останешься с ними, – Константин Юрьев взглядом показал в темноту, где лежали раненые, освобожденные из неволи люди. – Из мужей, кто в силе, скрепи десятки. Сколько могу, оставлю оружье, корму… Останется с тобой отец Епифан. (Единственный живой поп!..) Да простит меня Бог и наши потомки, которые всегда будут помнить нас, нашу победу! – воевода перекрестился, приблизил лицо к Егору. – Сколько сил, жизней отдано народом за это!.. Неможно по-другому – я должен довести дело: вернуться с полком, – иначе победа будет не победой, а бедой… Ахмедка не пойдет войной, пока в наших руках его женки, ребенки… Захорони боярина и Афанасия – по-княжески… Убиенных воев погреби; переправься на правый берег Итиля… Подымайся пехом на низовые русские земли… По воде не уйти тебе… – помолчал и снова: – Ты сын мой, вот почему должен остаться с ними… – В голосе отца послышались хрипы, но он справился с собой, укрепил голос. – Идите, Афоний, я счас. Я и мати твоей нужен, братьям и сестренкам твоим, ребенкам… – Константин Юрьев встретился с ясным, трезвым взглядом темных глаз сына. («Как Игорек!.. Погиб… и он тоже!..»)
– Скажи мне, бате, ты любил… любишь мою мати?! – Егор перешел на шепот, потемнел лицом, напрягся. – Токо правду!..
– Да!.. – смутился – не ожидал такого вопроса Константин Юрьев. Помолчал, а потом заговорил, медленно растягивая слова: – Если правду, то вначале жалел… Зело крепко – до слез – жаль было вас, сиротинок, – я сам сирота… А когда свои ребенки родились, полюбил ее как женку, как матерь моих чад… И вас стал по-другому любить – не стало разницы меж вами…
У Егора выступили слезы, благодарно заблестели – заулыбались глаза. «А плачет, как мати!» – он сейчас любил его, неродного сына, – да простит Бог – больше, чем родных…
У Константина Юрьева сошла с лица маска старческого безразличия, ожили глаза. Ему вспомнились на миг тяжелые годы детства, первое время после женитьбы, когда при всем внешнем благополучии приходилось постоянно чувствовать тайные злонамерения чересчур честолюбивых, нечистоплотных душой и руками бояр. Всю жизнь он бился с такими, которые честность и благородство – про себя, конечно, – считали уделом слабоумок, простаков. Чем-то эти русские бояре напоминали татар и были чужи, враждебны ему…
Вот он победил это зло в большом, в общенародном масштабе и не отступит, пока не одолеет поганое зло и среди своего боярства… Но сколько для этого еще нужно жертв! Вот и сына – умом понимал, сердцем чуял – теряет навек… Вместе с ним уходило из жизни дорогое, родное, с таким трудом приобретенное семейное счастье… И только то, что он жертвует своим любимым чадом во имя великого будущего своего народа, давало мужество это делать…
– Отца Епифана оставь на острове с умирающими, тяжко больными и ранеными – он эдак просил…
Боярина Андрея Андреевича и сотенного Афанасия Веригина сам похорони, – еще раз повторил: – В домовинах, как князей!.. Пусть простят… Пойду попрощаюсь с ними… – вятский воевода тряхнул головой. – Вот уж садятся… Давай обнимемся, поцелуемся!.. Не плачь, мы еще увидимся на этом свете…
– Помолись ты тама за меня, бате!.. Жена, ребенки пусть в церкви помянут меня!.. – горячо зашептал Егор; черные глаза-смородинки катались в слезах, он кусал губы, чтобы предательские звуки рыдания не вырвались из уст…
…В темноте крики, плач…
Константин Юрьев начал всходить на ушкуй, как, вырвавшись из темноты, догнала его женщина с мальчиком, уцепилась за подол кафтана:
– Детей-то хоть возьмите!..
Взошел на сходни, отбившись от десятков женских, ребячьих рук… Вой, закрыв лицо руками, вбежал на корабль.
Воевода обернулся – все стихли. Светились десятки умоляюще-жгучих жаждущих взоров. «Сколько же женок и ребенков?!» – как от боли, прикусил губу.
– Спаситель наш!.. Возьми…
– Не могу, – сглотнул ком в горле. Хотел подняться, но тут одинокий рыдающий крик, как камнем по голове.
– Лучше б нас не вызволял – живы были бы, а теперь на смерть бросаешь!..
Резко – всем телом – повернулся на голос, – боль в сердце: «Где ж Егор, что он, не видит?!» И тут увидел его, с несколькими воями бросившегося в толпу: уговаривали, отталкивали от берега упиравшихся женщин, ревущих детей…
– Стойте!.. – в голосе злость, боль. – Сын, покажись – пусть посмотрят!.. Видите! – я его оставляю с вами… Сам не могу!.. Простите, если можете, – и низко поклонился…
…К утру – серому, ветреному – вышли из Займища.
Низовой ветер, не могший разгуляться по затопленному лугу – займищу с многочисленными лесистыми островами, вырвавшись на простор, взвывал по-дурному, переходил в шторм. Огромные крутогорые желто-зеленые с белопенными гребнями волны неслись вдоль далеко ушедших к горизонтам берегов Итиля.
Ушкуи с прикрытыми парусами катились, взмахивая многоруко веслами, в туче брызг вместе с волнами, чуть отставая от них, вверх по широкой реке. Волны догоняли их, медленно накатывались на корму корабля, затем водная гора поднимала все судно на свои могучие плечи и, подержав так, сбрасывала назад – ушкуй, соскальзывая, терялся между гребнями волн – только мачты огромными черными крестами качались над водой…
Большой воеводский ушкуй стонал и скрипел от натуги. Константин Юрьев, как и все, кроме пленных татарских женок с малаями, помогал кораблю справиться с бурей. Он благодарил Бога, что дал ему силы не взять с собой лодки, челны с ранеными, женщинами и детьми – сейчас все утонули бы.
У русских радостно-возбужденные лица. Только теперь поверили, что победили-разгромили царев град, сожгли запасы оружия, полонили ханскую семью, взяли казну. И эта неистовая радость победы, вызревшая в душе каждого, давала неугасимую силу плоти.
…Огромный водяной вал прокатился по палубе – смыл в бездонную пучину воя…
Воевода бросился, оскальзываясь, по страшно наклонившейся палубе к двум кормщикам – втроем выровняли судно…
Все воины, кроме гребцов и кормщиков, ведрами, ушатами выносили воду из трюма.
«Ничего – выдержим!.. – Константин Юрьев вглядывался по сторонам, но кругом буруны волн, водяная пыль – подумал: – Перевоз проходим… Хороша погодушка – ни нас не видно, ни татарве не выйти в реку»… – перекрестил мокрую бороду…
Послышалась частушка. Кто-то молодым задорным голосом, перекрывая рев непогоды, пел, оттопывая вятскую топотуху:
– Эй, бритой головам,
Не ходи к нашим берегам,
А то мало-мало яратам
И по шее надавам…
. . .
Откуда-то сверху, будто бы через узкое, длинное отверстие, Митяй Свистун услышал плач грудного ребенка. Он не мог думать, – понять, где, что с ним. Лишь ощущал: что-то огромное, тяжелое сдавило его, не давало пошевелиться, вдохнуть полной грудью – сердце сжимала ужасная боль. Тело, мозг едва воспринимали мир, и только этот древний, тревожный звук – плач – соединял его еще с жизнью… Боль все сильнее и сильнее сдавливала сердце, снова унося его в невыносимую тяжесть небытия…
Марфа – худая, черная – сидела в шалаше возле Митяя. Сегодня ушел воеводский сын с русскими полонянами на ту сторону Итиля – она не пошла – осталась с мужем, с тяжело ранеными…
Она разыскала своего единственного, любимого, Богом суженого уже здесь – на острове… Какие только чувства не ударили ей в душу, когда среди раненых нашла Митяя! И радость встречи, и стыд – боль за содеянные грехи: не бросилась в воду, как Васена, когда везли в Сарай, – не могла оставить одного Ванюту; – перемогла и жила тогда, когда татары выбросили заболевшего Ванюту за борт, – под сердцем бился ребенок – от татарина…
…Снова заплакал сын. Дала тощую длинную грудь. Он кусал беззубым ртом, сердился – требовал молока…
Вдруг каким-то чувством поняла, что Митяй умирает. «Как же так: не придя в себя, не простивши мне грехи!..»
Послышались ужасные крики раненых… «Почему они кричат?! – и все разом?..» Тут увидела татар – облилась холодным потом: не за себя испугалась!.. Встала на колени…
Вжжукнуло, боль резанула грудь – взвился сын, закричал хрипло, посинел от натуги, проткнутый, пригвозденный стрелой к своей матери… На ее руки потекла дитячья кровь. Она дико завизжала и, пересиливая боль, выхватила у Митяя из-за пояса нож – рванулась навстречу врагам… Другая стрела ударила в шею – она захрипела, теряя сознание, повалилась, стараясь не повредить мертвое тельце ребенка, упала на бок…
. . .
…Вчера прошел дождь – с громом, с молниями. Как ждали его!
Утро. Светло. Розовеет на восходе широкая заря.
Здесь, на опушке густого ельника, темная высокая росная трава. Быстрее к полю: «Что там?!»
Несмотря на страшное усилие, теряя сознание, – от темна до темна перелопачивал поле, за ним шли с граблями: дробили комья женщины, – перекопали поздно. Засеяли в ряд – по одному зернышку, чтобы хватило на все поле – так никто не сеял…
«Взошло – не взошло?!» – Гришка, крестясь, преодолевая боль в натертом до крови колене, бросился на край поля, встал… Вначале не понял: вблизи вроде нет, но дальше оно было сине-зеленым… Пригляделся и тут только увидел под ногами тоненькие прозрачные зелененькие иголочки: «Жито!!!» Он вдруг ослабел, повернулся, через силу скакнул – упал в мокрую траву, обнял землю, начал целовать – с благодарной мольбой, рыданьем… Как он любил эту землю, Аннушку, на которой теперь можно жениться!.. Он сдержал слово: спас деревню, людей! Вспомнилось: «Татар можно и по-другому бить: плодить, множить свой народ…» – «Што я это раскидался, разнежился – некогда мне – надо идти!..» – укротил он свою безумную радость, страсть. Поднял чистое, мокрое голубоглазое лицо… Показалось солнце – ослепительно брызнули лучи, рассыпались в радужных каплях на еловых ветках…
Внизу, от лугов, земли – пар… Пахло Русью!..
«…Множество татар изсекоша, жены и их дети в полон поимаше и множеству полону вземше возвратишася. Татарове же Казанские перенявше их на Волзе, Вятчане же бившеся с ними и проидоша со всем полоном и многие от обоих падоша тут».
Софийская вторая летопись. ПСРЛ, т. 6
[2] В Устюжском летописном своде дополнено: «Воевода был у них Костя Юрьев».
[3] В XV веке на Руси царем называли хана Золотой Орды.
[4] Софийская вторая летопись.
[5] Главная комната, которая находилась в личном пользовании князя, боярина.
[7] Родственники эстонцев, финнов, уже в X–VIII веках до н. э. обладавшие железными мечами и кольчугами (все это хранится в Кировском краеведческом музее).
[8] В XVIII веке в тех местах Уральским заводчиком Демидовым были построены железоплавильные заводы.
[9] Железоплавильные печи.
[11] Сплавные суда, построенные из свежего леса. После рейса разбирались на бревна.
[12] Рубленые деревянные стены, заполненные изнутри землей, камнями.
[13] Вятчане участвовали в походе войск Ивана III на Казань.
[14] Марийский город Кокшара, переименованный русскими в Котельнич.
[15] Кованая железная пушка.
[16] Передняя часть избы.
[18] Христианский бог землепашцев и воинов.
[20] Старинная русская мера длины – 2,134 м.
[23] Топоры с длинными прямыми ручками.
[24] Выполняли полицейские функции в мирное время.
[25] Стенобитные машины (кидали камни).
[26] В таком виде, в каком принято понимать, Думы в Хлынове не было – просто собрание.
[27] Пили вместо крепленого вина.
[29] Позднее П. Богодайщикова и П. Лазарева – противников Москвы – Иван Ill казнит.
[31] Современный г. Слободской.
[33] Очень слабый спиртной напиток – как столовое вино.
[34] Подобие кожаных тапок.
[36] Использовали вместо пергамента.
[39] Дубина, обычно деревянная, иногда для убоистости на конец набивали железные шипы.
[40] Один календарный месяц.
[41] Одеждой – позднее это слово стало обозначать штаны.
[42] Губы – грибы (вятский диалект).
[43] Верхняя праздничная одежда (наподобие кафтана).
[47] Место напротив устья печи.
[48] Гроб, выдолбленный из дерева.
[49] Волга на месте современных Жигулей.
[50] Верхняя одежда типа плаща – накидывалась на плечи, рукава не вдевались.
[51] Истинно русское слово, обозначающее героя, богатыря.
[52] Шайтан – черт; ой алла! – господи!
[56] До монголо-татар Русь не знала матерных слов.
[57] Так называли Волгу татары (в нижнем течении).
[58] Дмитрий Иванович Донской.
[59] Место, откуда можно смотреть.
[62] Мстя за Куликовское поле, в 1391 году золотордынский царевич Бектут огнем и мечом прошелся по Вятке. Разрушил, опустошил Хлынов.
[63] Легкий плащ – накидывался на плечи (княжеская одежда).
Комментарии пока отсутствуют ...