Памяти М.А. Булгакова
I
В окрестностях Иерусалима давно нет земляной святости. Где-то за окном голосит разноцветный Содом, от канализационных люков, затерших храмовую антисанитарию Масленичной горы, поднимается гортанный, небиблейский говор. Кого здесь только нет!.. Агаряне, филистимляне, абиссинцы, египетские волхвы, персидские жрецы, русские крестьяне-двоеверцы мешают израильскую грязь, словно самые что ни на есть искренние, верные словом и родом евреи. «Было ли время, когда их не стало?», – нескладно, но верно подумалось мне, пока я, прижав насквозь промокший платок к крыльям давно забитого пылью носа, спешил в свой гостиничный номер. Торгаши кричали на каждом шагу, на двадцати, как минимум, языках – и казалось, будто эти неграмотные святоши просто злобно переговариваются на вздорном, но богатом наречии недо-арамейского койне. Сущая пытка, выдуманная на древнем тарсийском рынке, не иначе!..
В гостинице легче, хотя и там грохочет недостойный туземной чести чужой язык. Тихо проезжают мимо на натёртых до скупого блеска тачках лакеи, из бесшумных половиц вырастают управители, одетые в ярко-красные френчи. Из-под дверных просветов тянет густым дымом. Либо ливанский ладан, либо горький индийский табак. Разницы никакой – всё нездешнее, всё пахнет порохом. Мещанское оно, не келейное. Впрочем, за порогом моей комнаты начинается черноморский берег, замёрзший под январской керченской ночью. С потолка несутся знакомые всхлипы хора:
– Chi del gitano giorni abbella...
Скучно – но просторно, свежо. Как в детской комнате в тот самый миг, когда у кровати тушится свет, а силуэт матери всё ещё пристально вглядывается в неожиданную пестроту чёрных стен... Кстати, чья власть сегодня? Вчера, в прямом эфире, на местном телеэкране мелькали петлюровцы, баасисты и центурионы. Ото всех я устал, ко всем отчаянно тянусь – ведь хлеб, как и квартира, не знает особенностей заточки проходящего мимо штыка.
А у минарета, ссутулившегося напротив моего окна, всё ещё просит у прохожих-солдат хлеба и черепков завешанный богатым серым пиджаком нищий, дискантом выкрикивающий шахаду. Его зовут Иовом.
II
Из всех жителей Иерусалима только Иов имеет заверенное неизвестным пророком право поносить Творца.
Родом он из Хайфы. Ни отец его, ни мать не порицали сына за то, что он женился на дочери законно избранного Первосвященника. Никто не усомнился в его праведности и, когда у дороги, неподалёку от ал-Бирвы, вырос, а потом исчез его трёхэтажный особняк, – ведь, как известно, всякая пошлость полируется жизнью праведника до неестественно-яркого блеска. Исключений из этого правила нет – будь тот праведник нэпманом или произраильским коллаборационистом, французским буржуа или поклонником Франко. Аксиома, стыдливо выведенная мною здесь, в полной мере относится и к детям любимцев божьих; схожим образом баловались семеро сыновей Иова и три его дочери, так и не вышедшие замуж. С этого, собственно говоря, и началась его беда.
Всех сыновей его в одночасье отправили на запад страшного 1948-го года, – что для всякого иудея, несомненно, много хуже самой лютой смерти. Старейшины запричитали, но Иов сдержался, в тот же день продав третий свой дом кибуцу, а второй – арабским повстанцам. В первом, однако, доме вскоре отравилась, проглотив четыре фунта мышьяка, его жена, оставившая на резном, подточенном термитами комоде короткую записку:
«Счастьем была бы смерть – наказание за хулу на твоё и божественное достоинства».
Записку Иов всё-таки утаил от грустного раввина, серьёзно, поверх толстых линз, смотревшего на белый свёрток, под которым еле-еле угадывалась бездушная женская грудь.
– Вероисповедание? – ласково спросил служитель Адонаи.
– Иудаизм, – заикаясь, отвечал вдовец.
– Причина...
– Остановка сердца.
Удовлетворившись полным ответом, раввин степенно вышел вон из комнаты за молитвенником. Минора бессмысленно горела над православным распятием, некогда принадлежавшим усопшей. За стеной чей-то кларнет выхрипывал «Сюиту» Шнитке.
Похоронив Любу, Иов попытался заняться книгопечатанием в Бейруте. Из Ливана он был изгнан в самый полдень жёсткой, быстрой войны. На ржавом грузовике, с тремя томами Маркса и Нуайме, он вернулся назад, в почти что несуществующую ал-Бирву. Десять дней спустя его нагнал едкий южноливанский тиф. Сидя у открытого окна, неудачливый праведник часами кричал:
– Эли, Эли!.. Тэлал! Семеро, семеро – и трое, трое! Или четверо? Нет, трое... Хорошо нам тут, Люба!
В тифозном сладковатом мороке Иов, быть может, и стал многобожцем. Но Бога он так и не смел похулить.
III
Шёл сентябрь. Хайфу топили жирные дожди в паре с жгучим, скрежещущим тремя своими мерзкими шестерёнками солнцем. Маслины вокруг чернели, насекомые шуршали, повозки гортанно поносили освещённую полосу дня. Для Иова, впрочем, всё превратилось в один пульсирующий звук. И за окном, и под кожей не угасала сорокоградусная духота.
Слух раздражённо бил воспалённый разум лопнувшей литаврой. Шея маятником забытых дубовых часов качалась то вправо, то влево. Вода плескалась – если не сказать: «Закипала» – в кем-то оставленном рядом ведре. Иов наклонил было стриженую голову к тёплой жести ведра – и, не удержавшись на стуле, упал навзничь.
– Эли, – слабо прошептал Иов.
Не знаю, слово ли, въевшееся за две недели в самый язык тифозного, скачок ли температуры на полградуса вверх, – но что-то заставило несчастного подняться и сесть. Ведра рядом, к сожалению, не оказалось: вокруг, задыхаясь, расстилался коричневый, раскалённый всё тем же проклятым солнцем грунт. Иов, несомненно, лежал под небом Сиона. Наверху серела цитадель, в нескольких лигах тлела овечья шкура, невидимая, но назойливая птица невыносимо громко всхлипывала у самого виска.
– Карр-р! Ррр-карр! – никак не унималось маленькое, грязное тельце.
В тени было не так уж и тяжко. Откуда-то появилась над седыми бровями влага, жилка у глаза немного ослабила свои попытки побега – а после и прекратила их вовсе. Только в животе по-прежнему пекло, да из глаз, в ответ на колкие издёвки пыли, лились желтоватые слёзы.
Примерно через час на горизонте, у самого начала высеченной в гальке тропинки, сгустилась белёсая фигура. Мужчина катил по блёклой дороге что-то тяжёлое: до Иова доносились всхлипы, а может, даже и капли пота силача. Мимо него редко семенила храмовая стража, к недовольству больного загораживавшая почему-то знакомые обнажённые плечи. Он шёл всё дальше, уверенно держась многажды прочерченной сотнями сандалий прямой. Наконец он поравнялся и с сидящим в середине пыльного клубка ветра Иовом. И больной, к несчастью для себя, окончательно уверился в своей догадке.
Это был его названый брат-близнец. То ли Элифаз, то ли Элиуй, то ли Сизиф. Покорный и негодующий, он шёл вместе со своим камнем мимо, не замечая брата, не уделяя ненужного внимания птицам или прохожим. Сальный, могучий Сизиф больше не всхлипывал; он гордо катил изрытый годами и выбоинами камень, перекатывающийся только взад да вперёд. Босые его ноги были покрыты оспинами и мозолями – но разве вправе была эта мелочь отвлекать такого, как он, лиходея? Самодовольное, рассеянное лицо гиганта знало цену каждому величавому жесту. Канонада большого и маленьких булыжников, глухих, чавкающих шагов до упоения нравилась хозяину движения и безмерно раздражала единственного его верного зрителя.
– Эй, братец, – в отчаянии прошипел Иов, – постой, вернись! Тебя же никто никуда не гонит к чёрту на куличи!
Близнец не ответил, не обернулся. Дорога круто уходила вверх, и у него не было ни малейшего желания отвлекаться от упоительной игры мышц. Это равнодушие Сизифа настолько задело Иова, что тот с растерявшейся ненавистью затараторил вдогонку сломанному булыжником кустарнику:
– Так ты платишь за моё гостеприимство, за нашу кровь? Ты хоть знаешь, что я разорён? Ты слышал, что твои племянницы до сих пор девы? Что у многих солнце восходит даже не на западе – на чёртовом севере?
Камень, хруст сухожилий и пяток. Температура снова подло поползла вверх. 41,5, а может, и больше.
– А вот давеча я узнал, что я счастливый человек, – продолжал Иов, прищурив глаз. – Да жаль, что несчастному, вроде меня, нужно не счастье, а большее несчастье. Я в мыслях даже Бога проклинал, да что толку! Говори с Ним, не говори – результата, брат, никакого. Тиф – что за несчастье? Счастье! Ни будильников тебе, ни обязательств. Дыши просто, пока дышится...
Чёрный затылок растворился в пыльном мареве. Все звуки, кроме безумного рокота Иова, заняли полагающиеся им места. В конце концов смолк и он – как раз на третьем рассуждении о доле счастья в жилищно-половом вопросе социалистических стран. Никаких богов или полубогов не было и в помине; долго, слишком долго вихрь да щебет дробью сыпались на лакированную, неживую поверхность людского и растительного бессилия. Всё, правда, стихло – но только один раз, когда мимо с хохотом пронёсся назад почему-то отозванный с горы зеленоватый камень, да следом совершенно по-шнитковски оглушил Сион мужской вопль. Вопль неподдельного, детского счастья.
IV
Под щёлк собственной пересохшей носоглотки я то подходил к окну, то отходил от него. Разноцветный Содом всё роился вокруг минарета напротив, у которого настоящий – не бывший – иудей-богач без устали выкрикивал своё «Ла илаха илла Ллах». Уже ди Луна отправил на плаху родного брата, уже вяло заверещали аплодисменты в Opéra Bastille – а нищий, подбитый тифом и сифилисом, самодовольно вслушивался в фальшивую величавость своего писка.
– Мухаммад расулу Ллах!
Солнце здесь, как обычно, не заходило. Всё так же били, под танец башмаков, медяки по мостовой, на которой кто-то вывел белилами непонятную эпиталаму: «Инсталятор от Йоси». На это больше не было никаких сил смотреть.
– Ужин! – закричал я портье, доставая из ящика стола газетную самокрутку. Спустя час мне предстояло быть в театре.
Если спустя час вам нужно быть в театре, то поможет таймер онлайн. Кто дорожит временем, обязательно оценит все преимущества устройства. Этот таймер позволит засечь время в любой ситуации и с любой целью. Не только театр, но и спортивные мероприятия, занятия физкультурой или музыкой, приготовление пищи – в любом случае таймер станет вашим помощником.