Предчувствие, или «На донышке» Твардовского

-2

8184 просмотра, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 100 (август 2017)

РУБРИКА: Страницы истории

АВТОР: Фунт Игорь

 

«Знаменитым стать сейчас легко, надо только потерять совесть»

 

«Славное море, священный Байкал» –

великое произведение искусства! Твардовский

 

Сохраню ль к судьбе презренье?

Понесу ль навстречу ей

Непреклонность и терпенье

Гордой юности моей?

Пушкин. Предчувствие

 

«Стебани!» – восклицал Твардовский перед уходом из очередных гостей. Намекая то ли собственно на уход, то ли на столь потребный в данный момент посошок – «рюмочку Христову». Перетекающую, как правило, в продолжение банкета. «Убить ещё не могу. Но ударить уже могу», – эта фраза означала готовность ко всему. Как к перемене места сабантуя (а их, мест, много!) – равно и к возврату назад, в лоно расплёсканного по столу шукшинского «разврата».

Откуда только что вроде бы отчаливал, напевая:

 

Не осенний мелкий дождичек 

Брызжет, брызжет сквозь туман:

Слёзы горькие льёт молодец

На свой бархатный кафтан. 

 

Или:

 

Белым снегом, белым снегом

Замело все пути…

 

Или:

 

А в поле вярба,

Под вярбой вода,

Там гуляла, там ходила

Девка молода.

 

А девки у него, особенно во времена запоев, водились, уж куда деваться: «Не бросать жену. Надо искать в ней всё хорошее и проч.», – безотчётно-исступлённо утешал он себя.

Кстати, по пьянке часто всплывали пересуды про «голубых». На что Твардовский либерально отзывался, мол, педерастов он бы судить не стал. Хотя, разумеется, далеко не сторонник этого «тяжкого» развлечения.

 

Вообще можно было бы составить целый отдельный словарь с мнением Твардовского о русской литературе и литераторах, высказанным подшофе.

 

Полно, брат-молодец!

Ты ведь не девица:

Пей, тоска пройдёт!

Пей, пей, тоска пройдёт!

Авторы: Глинка, Дельвиг

 

Так, в середине 1960-х, он часто забегал «на минутку» к публицисту, другу и младшему товарищу Борису Костюковскому. По случаю участившихся в ту пору запоев.

В Красной Пахре – знаменитом писательском посёлке под Москвой – в принципе, было куда зайти. Но Твардовский почему-то не уважал «больших» литераторов: слишком важные. Не уважал пить и с молодыми – прямо-таки избегал их: «Не успевают вылупиться, напечатают пару стишков и уже начинают учить других жить, писать и пр., – говорил он о молодняке. – Евтушенко иногда пишет о том, что интересует читателя, но всегда так развязно».

А вот в Костюковском видел рубаху-парня, соратника-военкора к тому же. Да и дачи находились поблизости. Что упрощало «процесс».

Седой, скуластый, в лице что-то бабье, глаза голубые, плечи широкие и какие-то пухлые, пальцы толстые, ногти давно не стрижены.

Одет в полупальто, войлочные ботинки, мешковато висящие трикотажные брюки. В руках чеховская дубовая палочка:

– Нет ли у вас стопки? – обращался он к хозяевам дома.

Стопка, несомненно, отыскивалась.

– Не думайте обо мне дурно, – раз двадцать повторял Твардовский, как бы извиняясь и всё время от чего-то предостерегая.

 

Обычно запой у него длился около 10 дней. Каждый божий день (а бывало, появлялся к восходу солнца) начинался с маленькой просьбы «на донышке». И так по 2-3 заплыва – с утра до вечера, по кругу. С продолжением: завязка-развязка, рассвет-закат.

Его бы прогнать…

Но в том-то и дело, что очевидцы отмечали, – невзирая на страшное похмельное состояние Твардовского: – его непосредственную интересность, что ли. Каждый раз оригинальность и причудливость суждений. Не было у него этого присущего русским пьяного нытья или, наоборот, чрезмерной неуправляемой агрессии.

– Человечество недаром остановилось на 40 градусах, – открывал он застолье с темы выпивки, всевозможных тостов, народных обрядов по этому поводу, пристрастий. – Янка Купала напутствовал меня: «Пей, хлопец, белую горилку, больше ничего не пей. Пиши, пока пишется, потом писаться не будет!»

Затем естественным образом переключался на литературу:

– В литературе происходит одичание. Софронов, Кочетов и К. «Мне довелось побывать…», «Мне довелось побывать в Турции», «Мне довелось побывать в Освенциме» – пишут, не поймут, что это не одно и то же.

– Начинал в Смоленске, – не закусывая и третью, и четвёртую рюмку. – Первый мой рассказ о самогонщиках. Отец-кулак, отсидевший за взятку (не то мало дал, не то – не так дал), в эпоху продразвёрстки вернулся, подарил старшему моему брату Лермонтова. А мне – Пушкина: «Будешь Пушкиным», – благословил батя. Как будто можно быть вторым Пушкиным, г-хм.

– Да, Пушкин – вот бог! – пропустив очередную стопку: – Особенно радует меня, что Пушкин стал брать деньги за стихи.

Тут же наизусть читает «Сохраню ль к судьбе презренье?»

– Подозреваю, – продолжает свой монолог, – что Евтушенко с Вознесенским даже не заглядывали в «Евгения Онегина». Пушкин сделал русскую культуру мировой. Барков, Вяземский, Державин, Жуковский, Байрон. А в общем, всё равно Пушкин!

Далее повествует собравшимся о том, как пригрели его, – неизвестного и голодного, – «Красная новь», «30 дней», «Огонёк». Как, купаясь в шумном успехе «Муравии», немедленно приобрёл шикарную шубу, в которой фанфароном поехал в деревню, на родину. Отмечать да праздновать.

Горького не жалует. Не жалует Блока: «Немного не дотянул до гениальности».

Нахваливает Некрасова, Толстого, Чехова, Бунина.

Ровно в тот период, между запоями (откуда драматически выходил при помощи сонм уколов), сочинял статью к новому изданию Бунина. И чрезвычайно тем гордился. Считал, что современный прозаик просто обязан любить Бунина. Правда, не столь по-рабски, подхалимски, подобно Юрию Казакову, несмотря на тщательнейший, скрупулёзный сбор бунинского материала последним: в СССР, в загранке.

Возбуждаясь и закуривая, вспоминал, как выговаривал Казакову:

– Я очень сочувствую вашему пристрастию. Но идите туда, где Бунина не читали! – ёрнически намекая на журнал «Знамя».

Вспоминал, как Ахматова собиралась в Италию на получение премии «Этна-Таормина». Где присутствовал по случаю он сам. Считая эту премию некой «подачкой» от игорного дома: «Старуха в декольте. Водка после церемоний». – Утаивая от слушателей, что он вообще встретил тогда Ахматову впервые. Думая до этого, что «старуха» умерла. Хоть и печатал в «Новом Мире» отрывки из «Энумы».

 

Его речи неизменно перемежались анекдотами, мизансценами из жизни сильных мира сего:

 

«На волостном слёте комсомола какой-то секретарь шептал дважды лауреату Сталинской премии, маститому поэту Исаковскому насчёт «мало ли, женской нужды»:

– Захотел шашку поточить, у нас тут вот они – сидят львицы. Сделали бы по-партийному».

 

«Фадеев на пиру у Сталина.

– Почему не скажешь приветствия? – спрашивает вождь.

– Я пьян, – отвечает Фадеев.

– Сколько ты выпил?

– Один – бутылку коньяку.

– Сколько тебе лет?

– 38.

– В 38 я выпивал бутылку коньяку между делом».

 

Любимые темы анекдотов и побасенок: во всех смыслах неоднозначный Сталин; великий Черчилль: «Главная ошибка Хрущёва в том, что он хотел перепрыгнуть пропасть в два приёма»; тема самого Хрущёва, конечно, с его клоунскими плясками по приказу верховного.

 

«Сталин заботился о стаде, – похохатывал Твардовский. – У высшего командного состава, у многих офицеров на фронте была своя Неля. В её обязанности входило – в основном заводить патефон. Когда Неля становилась беременной, она уезжала в тыл со специальным предписанием о трудоустройстве, квартире и декретных».

 

Вспоминал своё стихотворение о том, как Сталин приходит в мавзолей к Ленину за советом. Александр Трифонович работал тогда в «Гудке» и обещал это стихотворение напечатать в нём. Но отдал его в «Известия» – типа повыше рангом.

Редактор «Известий» – «костяная нога», как он его нарёк, – вызвал «рифмоплёта» на ковёр:

– Вы что такое опубликовать хотите? Сталин – к Ленину в мавзолей?! Зачем? За советом?

– Не кричите на меня. Я вас не боюсь, – парировал Твардовский.

– А начальника политотдела фронта?

– Тоже – нет.

– А командующего.

– Нет.

– А кого же вы боитесь?

– Господа нашего. Иисуса Христа.

За что был вмиг уволен, оказавшись в резерве.

Вадим Кожевников, теперешний редактор «Знамени» (в 1960-х), уходил тогда в «Правду» военкором из «Красноармейской правды» – и устроил его на своё место.

Луговского не признаёт: «Белыми стихами стал писать про то, что Советская власть хорошая. Неинтересно».

Про Леонова: «Играет в барина. Зачем он написал название книги «Евгения Ивановна» по-английски? А если её будут переводить?».

О Тендрякове: «Женился на молодой и красивой. Ничего глупее для писателя придумать нельзя».

Шолохова за «Тихий Дон», в особенности за 4-ю книгу, превозносит: «…Затем Мишка стал писать чепуху. А говорить стал и того хуже. Надо бы ему после «Тихого Дона» умереть, был бы грандиозный писатель. Но памятник ставить будем всё равно».

Рассказывал о встрече с молодым Шолоховым в «Национале», ещё до войны. О внезапной послевоенной ссоре, когда Шолохов, будучи у него в гостях на московской квартире, хвастался, что дачу ему выстроила пленная немчура. И объявил, дескать, одобряет постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Они поспорили, разругались, взъярились. И он выставил Шолохова вон за порог! Потом помирились.

 

Солженицын – его орден, его вечная медаль. Вслед публикации «Ивана Денисовича»: «Поверьте, это великий писатель в самом страшном значении этого слова. За границей не знают, что написал Твардовский. Но все знают, что Твардовский напечатал Солженицына. Сартр мною интересовался как издателем Солженицына! …Почему взвыли Дымшицы и Кочетовы? Потому что после Солженицына их не будут читать».

Федина осуждает, и поделом. Тот – единственный из редколлегии, кто не подписал «Ивана Денисовича»: «Я пожалел его старость». (Не то, видимо, выгнал бы, – авт.)

Рассказывал, как пропьянствовал на фазенде банкет по случаю 55-летнего юбилея. Банкет перенесли: «Им необходим фикус [свадебный генерал]. Им [его замам по журналу] не хватает самостоятельности».

«Помню, Сурков выдал про одного 70-летнего литератора, – поджигает бессчётную сигарету Александр Трифонович: – «У него там только очко протереть осталось!». – И, смеясь и кашляя: – Процитировал же я Суркова в связи вот с чем. Занимал как-то три рубля у Павлика Антокольского. Павлику было уже где-то под семьдесят.

Говорит:

– Пьянство – самая скучная страсть.

– А что веселее? – спрашиваю.

– Женщины.

– В твоём-то возрасте?

– Меня уже нет, но они – вот они ходят рядом.

– Ну и легкомысленный же ты, Павлик, – попенял я ему».

 

Вот некоторые фразеологизмы для будущих собирателей «нетрезвостей» Твардовского:

 

О Шестаковиче: «В поезде не уступил бы ему нижнюю полку».

*

О Светлове: «Милый человек. Ему, например, позволялось сказать влюблённой в него поэтессе: “Дура, почитай сначала Гоголя!”»

*

О водке: «Там-то и стал я к ней, к мамочке, привыкать. За собакой палка не пропадёт».

*

«Не люблю три слова: силуэт, майонез и романтика».

*

«Я не поклонник Эренбурга».

*

Об Ахмадулиной: «Пьёт, видимо, по распущенности. Скорбей у ней быть не должно».

*

«Вучетич существует специально для того, чтобы подписываться под доносами».

*

«Если юмор вынесен в заголовок – юмора не ищите».

*

«Не печатаю Вознесенского, потому что, если меня на улице спросят – о чём это. Я ответить не смогу».

*

«Межиров – милый человек. Хороший переводчик. Но как поэт – слишком любит стихи. А надо любить что-то в жизни».

*

«У последнего гениального западного писателя Томаса Манна меня поразила мысль, что сегодняшняя литература вся – из литературы, а не из жизни. Это, говорит Манн, – страшно».

*

«Ветер и снег – любимая погода».

*

«Был запой. Была страшная измена. Всё было…»

*

«Алексей Толстой – граф ненастоящий! Разве что по женской линии. Хотя… быть графом при социализме полезно. Выгодно быть графом. Войнович тоже из графов».

*

«Весной ездил хоронить мать. На кладбище – шекспировские ребята».

*

«Дневники Байрона интереснее (сейчас), чем его стихи».

*

О топоре брата: «Злой как собака!»

*

«О статье в «Новом мире» пишут в Италии и во Франции. Получил поздравительные телеграммы к юбилею журнала. В телеграммах меня называют мудрым. А я вот сижу и запиваюсь с простыми людьми. О, если б они знали!»

 

Банкет заканчивался. Гости разбредались кто куда.

Твардовский фланировал по улице дачного посёлка, приманивая, чтобы погладить-пошерстить соседского пса Сексота.

Всё время повторяя, пошатываясь и чуть заикаясь:

– Как мы хорошо выпили. Господи! Как хорошо…

Пёс не шёл к пьяному – приучен держаться издали.

– Что вы говорите? – возмущённо обращался Твардовский к Сексоту: – Ну ладно. Может, ещё и встретимся в Александровке! (Имея в виду недавно открывшуюся лечебницу для психов и алкоголиков в Александровском централе.)

Провожать себя обычно не велел. Бубня под нос, словно индийскую мантру:

– Хорошо, хорошо…

– Странно… Странно и причудливо…

Тут же затягивал любимую песню на стихи Дельвига «Не осенний мелкий дождичек»… Вдруг переходя на «Славное море Байкал», роняя скупую слезу. Постепенно превращая трагизм эмоций в неприкрытый рёв: «Старый товарищ бежать пособил…».

Ему было 55 лет. Он был в зените славы. Пил давно и серьёзно. По-пушкински предвидя трагический конец «веселья».

 

Но, предчувствуя разлуку,

Неизбежный, грозный час,

Сжать твою, мой ангел, руку

Я спешу в последний раз...

 

   
   
Нравится
   
Комментарии
Инкогнито
2017/08/02, 18:27:56
Твардовский говорил Прасолову, что стихотворение должно быть "застегнуто на все пуговицы".Это касается любого писателя, даже такого как Фунт. Наскреб всякой дряни про Твардовского,а на самом ни одной пуговицы, все на соломенных веревочках, а из прорех выглядывает вся срамота русскоязычной натуры, вся неблагодарность за потакание Твардовским его соплеменникам.

В. Федоров:
Меня винят в нетрезвии,
Не ведая о том,
Что черный яд поэзии
Не лечат молоком.

Твардовский испил "черного яда поэзии" под завязку, но судит о нём прощелыга.
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов