«Мы все – однопланетная семья…»

8

2738 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 147 (июль 2021)

РУБРИКА: Поэзия

АВТОР: Кравченко Наталия

 
novaya-planeta-yuon-k.jpg

***

 

Хороший знак, мне нравится: «мы вместе».

Забавен, многозначен и глубок:

сердечко обнимает в детском жесте

на солнышко похожий колобок.

 

Гармонию, единство, соучастье

одной картинкой выразить дано.

Что пониманье идентично счастью –

из фильма знаем мы давным-давно.

 

Лишь сообща мы открываем дверцу

в тот мир, что согревает нас в дому,

и репку, так похожую на сердце,

не вытянуть, похоже, одному.

 

Коллективизм, толпу, людское стадо

я отвергала горячо сплеча,

но иногда почувствовать так надо

и локоть друга, и тепло плеча…

 

Нет незнакомых, чуждых, равнодушных…

Пусть разделяют разные края,

но где-то, на иных путях воздушных –

мы все однопланетная семья.

 

Открыт любой и совести, и чести,

наивным жестом дружеским несом.

Мне радостно, когда мы в чём-то «вместе»,

смеёмся или плачем в унисон.

 

 

***

 

У меня никого больше нет, кроме этого мира,
кроме этого неба и ветки каштана под ним.
Может быть, потому мне и люди близки так и милы,
каждый ранен и смертен, обижен и незаменим.

Мне не нужен никто, но я всё же прошу вас остаться,
ведь рыбак рыбаку нужен больше, чем щедрый улов.
А придут холода – и куда же тогда мне податься
без тепла ваших глаз и горячих отзывчивых слов?

Я люблю по утрам останавливать взглядом прохожих,
что спешат по каким-то своим бесконечным делам,
непохожих, чужих, но как хочется думать – хороших,
тех, что слушают душу в ущерб ненасытным телам.

Как условны границы меж тем, что своё и чужое...
Как роднят их промокшие пряди от вешних дождей...
И ношусь я как с торбой – с своей расписною душою,
где хранится у Бога украденный летний наш день.

Бог поймёт и простит, что тебя я не отпустила,
он ведь тоже, наверно, любил и, как мы, одинок, –
что когда я вчера у тебя на могиле гостила –
вместо траурных лент положила сонетов венок...

 

 

***

 

Вдруг вспыхнет фотографией: семья.

Накрытый стол. Картошка, хлеб и масло.

Родители и крошечная я.

Смотри скорей, покуда не погасло!

 

Но комната тускнеет и дрожит,

просвечивая, словно через марлю.

Ищу, ищу свою былую жизнь

и, как в кармане, роюсь в снах и карме.

 

А кадрам киноленты всё бежать,

скрываясь где-то там, за облаками.

Напрасные попытки удержать

их грубыми телесными руками.

 

И всё ж, законы времени поправ,

я вырву из гранитного зажима

тех, кто ходили среди этих трав

и были живы неопровержимо.

 

Они, всему на свете вопреки,

безвыходные сменят на входные

и выплывут из мертвенной реки –

нетленные, бессмертные, родные.

 

 

***

 

Улицы длиною в жизнь,

старые дома...

Мой заветный фетишизм,

сердца закрома.

 

Вереница прошлых дней

убегает вдаль.

Призрак юности моей,

мне к тебе туда ль?

 

Где, укрытый тишиной,

мой надёжный тыл...

Город маленький, родной,

как ты зелен был.

 

Знала, что меня ты ждёшь 

и глядишь вослед.

А теперь не узнаёшь –

слишком много лет.

 

Зелен, зелен виноград,

высоко плоды…

Город мне уже не рад,

замело следы.

 

Только в памяти резки,

сколько ни глуши –

улица моей тоски,

дом моей души… 

 

 

Звонок

 

Он звенел на весь свет. Было поздно пугаться.

Убегая, забилась тогда в туалет.

Тот звонок, что я дёрнула из хулиганства –

он всю жизнь мне из школьных аукался лет.

 

Посредине урока – звонок к перемене!

Детвора повскакала с насиженных мест.

Было ведомо разве одной Мельпомене,

чем был вызван мой дерзкий отчаянный жест.

 

«Тварь дрожащая я или право имею?»

Революция! Воля! Восстанье рабов!

Ликованье поступка, взмывание змея

под чечётку от страха стучащих зубов.

 

Мне грозила в учительской карами завуч.

Я молчала в ответ на директорский ор.

Но тогда уже зрело: не тихая заводь –

мой удел, а трагедия, буря, разор!

 

Сколько раз мне в минуту души грозовую

вновь хотелось скомандовать робости: «Пли!»

Я живая! Вы слышите? Я существую!

Но как ватой заложены уши земли.

 

Я звоню на весь свет, ожидая камений,

но призыв неуместен, смешон, одинок.

Слишком поздно. Уже не бывать перемене.

Школа жизни окончена. Скоро звонок.

 

 

Мать героя

 

Когда нас журналистике учили, –

из той поры мне вспомнился пример,

как репортаж мне сделать поручили

о матери Героя СССР.

 

Я, помня указание главреда,

старалась не забыть любой вопрос,

с наградою поздравить, с Днём победы

и к празднику вручить букетик роз.

 

То было моё первое заданье.

Я шла, сознанья миссии полна.

А встретила несчастное созданье,

что плакала, притулясь у окна.

 

И жаловалась мне, что одинока,

без хлеба-молока уж сколько дней,

забыли пионеры к ней дорогу,

а обещали шефствовать над ней.

 

Всё ценное давно снесёно в скупку,

молчит за неуплату телефон...

Я убрала блокнот обратно в сумку

и зачехлила снова микрофон.

 

Купила и сварила ей покушать,

в аптеке что-то, капли, мазь для ног,

и, сев напротив, стала слушать, слушать

её невнятный горький монолог.

 

Как на войне погибли все три сына,

а кто Герой из них, кто не Герой,

то было ей по правде всё едино,

все вместе спят теперь в земле сырой.

 

Всех засосала страшная воронка,

испепелив всю жизнь её дотла.

Последняя на мужа похоронка

уж в мае сорок пятого пришла.

 

Всё младшенького чаще вспоминала,

как он сирень дарил ей по весне.

(Он не Герой, другой, но я молчала,

и плакала безмолвно вместе с ней).

 

Война гремела, бомбы было слышно...

А за окном вовсю цвела сирень,

как никогда разросшаяся пышно,

ведь рвать-то было некому теперь…

 

И всхлипывала в старенький платочек,

что отнято у ней войною всё.

«Теперь-то он, мой младшенький сыночек,

уж никогда сирень не принесёт...»

 

Я позабыла все свои вопросы,

корреспондентский статус и кураж.

Нелепыми смотрелись в вазе розы.

Не клеился парадный репортаж.

 

Я долго не могла найти зачина,

отринув трескотню фальшивых фраз.

Я не могла писать, как нас учили.

Я написала правду без прикрас.

 

Мой материал начальством был охаян.

Кричал редактор, что со мною влип.

В монтажной оператор, чертыхаясь,

вымарывал из плёнки каждый всхлип.

 

Мою заметку в мать и душу кроя,

пытались мне доступно объяснить:

«Должна быть не такою мать Героя!

Должна гордиться, а не слёзы лить!»

 

А я, не понимая одиоза,

всё видела, кусая карандаш,

тоску её, её святые слёзы,

не втиснутые в бодрый репортаж.

 

И, испугавшись стать тогда такой же,

ушла от них на вольные хлеба.

О, как я ненавижу толстокожий

тот оптимизм советского раба!

 

Парад вранья от вышколенных кадров,

лукавых цифр, победных рапортов,

посулов лживых о счастливом завтра,

разинутых внимающих им ртов!

 

Чур, чур меня, ученье государства,

его шаблонов, прописей, лекал!

Пить низких истин горькое лекарство

от миражей его кривых зеркал.

 

Людей ценить превыше, чем награды –

с тех пор я обучилась как азам.

И не бояться негатива правды,

и верить вопреки Москве слезам.

 

 

Счастье

 

Помню какую-то передачу,

где журналист у народных масс

всё выпытывал наудачу:

«Что такое – счастье для вас?»

 

И отвечали ему – нелепей

трудно придумать: «Когда весна!»

«Счастье – когда две радуги в небе!»

«Счастье – когда нам поёт "На-На"!»

 

Всё молодые ему девчонки

под микрофон попадались тогда.

Щёки горели, взлетали чёлки.

Что они знали в такие года?

 

А журналист их слушал вполуха,

всё кружил средь этих лолит,

и вдруг сказала одна старуха:

«Счастье – когда ничего не болит».

 

Девочка плачет у Окуджавы –

шарик спрятался в небесах.

Но не её, а старушку жалко –

слёзы той тяжелей на весах.

 

Целая жизнь пролегла меж ними,

путь от шариков – до молитв.

«Счастье – когда две радуги в небе!»

«Счастье – когда ничего не болит».

 

Солнце не ведает ночи озноба,

рассвет никогда не поймёт закат,

как юность – того, кто у двери гроба,

как нищету – кто, как Крёз, богат.

 

Детских пирожных в песочнице прелесть

сменит старости чёрствый пирог.

Радуйте сердце, обманы апреля,

пока не настанет декабрьский срок!

 

Когда моего вдруг коснётся слуха

восторг наивный, что с фальшью слит,

мне вспоминается та старуха:

«Счастье – когда ничего не болит».

 

Что мне добавить к словам старухи?

Уточню только ряд идей.

Счастье – когда не стреляет в ухе.

Счастье – когда не стреляют нигде!

 

Счастье – когда наполнены миски,

когда хоть что-то есть впереди.

Счастье – когда не болеет близкий.

Когда не болит планета в груди.

 

 

***

 

А счастье проходит мимо,

закутанное в пальто,

под слоем такого грима –

не может узнать никто.

 

Мы ищем единоверцев,

но всюду лишь упыри.

А теми, кто принят в сердце,

мы ранены изнутри.

 

И ждём уж бог знает сколько,

забытые под дождём...

Нам жизнь пережить бы только,

а Там уж не пропадём.

 

Пора бы очнуться, хватит,

в ином очутясь краю...

И страх иногда охватит:

а вдруг мы уже в раю?

 

 

***

 

Храню зачем-то старые подшивки,

прощая всё, в чём путают и врут.

Там все герои умершие живы,

здоровы и не знают, что умрут.

 

Там прокурор Григорьев бодро судит,

железно соблюдая статус-кво,

не ведая, что очень скоро будет

расстрелян возле дома своего.

 

Ещё незримо будущее злое.

Не развелись актёры и певцы.

Танцуют в клубах – ставшие золою,

сидят в домах невзорванных жильцы.

 

Ещё над ними не химичит Воланд

и Аннушка за маслом не спешит.

Максимов возглавляет «Серп и молот»,

и Арлазоров публику смешит.

 

Ещё поёт о маме Толкунова,

Янковский усмехается в усы...

Замедли же с приходом, номер новый,

пойдите вспять, проклятые часы!

 

Остановись, газетная страница,

пусть вечно будет старое число,

зажатое в ладони, как синица,

пока беды ещё не принесло.

 

 

***

 

У мёртвых с нами общий есть язык –

молчание, которое всё дальше…

Нам вечно познавать его азы,

свободные от бренности и фальши.

 

Сквозь сита снов протёртые слова,

и тишина, рождающая эхо…

У нашей жизни новая глава.

Нам для общенья это не помеха.

 

Не правда ли, мы будем навсегда,

а на земле – неважно, как придётся,

и будем говорить друг другу «да»,

не думая при этом никогда,

во сколько «нет» нам это обойдётся.

 

 

***

 

Фонарь на ниточке висел,

сломался стержень многолетний.

Вниз головой поник без сил.

День наставал его последний.

 

А было время – восхищал

и золотил лучами кожу.

Днём спал, а ночью освещал

путь припозднившимся прохожим.

 

Пусть глазом видел он одним,

но видел далеко при этом.

Людская жизнь текла под ним,

озарена волшебным светом.

 

Но вот пришла к нему сама,

как в белом саване косая,

его последняя зима,

на землю мёрзлую бросая.

 

И вдруг он, сломленный на треть,

увидел под собою стебель,

и захотел его согреть,

пред тем как кануть в злую темень.

 

Держался из последних сил,

качаясь на железной струнке,

мигал и гас, но не гасил

свой свет истаявший и хрупкий.

 

Не убоясь снегов и вьюг,

росток тянулся, словно к маме,

и цвёл, как будто это юг

и солнце сверху обнимали.

 

Тянулся ночи напролёт

он к фонарю как будто к свечке,

и таял, таял, таял лёд

в замёрзшем маленьком сердечке.

 

Мигали жёлтые огни,

росток согретый рос упруго,

и оба знали, что они

уже не могут друг без друга.

 

Фонарь светил и тихо гас,

но знал, что прожил не напрасно,

что жизнь цветка своей он спас,

и эта смерть была прекрасна…

 

Тянулись дни мои в тоске,

как будто в сумке морозильной.

Висела жизнь на волоске,

на ниточке любви бессильной.

 

Но всё ж с улыбкой на убой

я воспаряю в эмпиреи

от мысли, что тебя, мой бог,

моя последняя любовь,

последним вздохом отогрею.

 

 

***

 

Уходите вовремя – до поднятья трапов,

до в тупик упёршейся тропы.

Уходите вовремя – до глубоких шрамов

на прозрачной кожице судьбы.

 

Уходите вовремя и не длите пытки,

журавля зажав в своей горсти.

Уходите вовремя, оттолкнув попытки

что-то удержать или спасти.

 

Пусть нам здесь недодано то, что мы просили, –

отшвырните жалкие гроши.

Уходите вовремя. Это непосильно,

но необходимо для души.

 

До того, как чуждым вам станет самый близкий,

до того, как скажет это сам.

Уходите вовремя. Лучше – по-английски.

Долгое прощание – к слезам.

 

Не чините старого, обрывайте грубо,

порванного снова не связать.

Уходите вовремя, закусивши губы,

чтобы после локти не кусать.

 

Покидайте с зорями всё, что вам не светит,

всё, что не ответит вам ни в жизнь.

Уходите вовремя, ибо вы в ответе

за свою единственную жизнь.

 

 

***

 

Когда я выходила из дверей –

скользили тени вслед из нашей дали

и мёртвыми глазами фонарей

мой одинокий путь сопровождали.

 

Их слабый свет мне не давал упасть…

С тобой мы совпадали без зазора,

а с временем я не могу совпасть –

я не хочу родства его позора.

 

Колеблется огарочек свечи…

Свеча горела, но уж догорает.

Для жизни не находится причин.

На теплоходе музыка играет.

 

Я разучилась чувствовать, как все.

Случилось что-то странное со мною.

Передают: осадки в полосе.

А я, как речка, высохла от зноя.

 

На юг и север, на добро и зло,

на да и нет весь мир сейчас расколот.

«Алиса» сообщила, что тепло.

А у меня внутри могильный холод.

 

Когда же всё приблизится к нулю

в бессмысленной вселенской мельтешизне –

одним простым несбыточным люблю

я завожу мотор заглохшей жизни.

 

Пусть сирый мир до ниточки продрог,

молитвой Богу боли не нарушу.

А из обломков радуг и дорог

построю вновь любовь, судьбу и душу.

 

 

***

 

Как горько каркает ворона...
А всё ж и у неё зато
своя любовь, своя Верона,
своё дворянское гнездо.

Как гарно быть предвестьем рока,
предупрежденьем божьих кар…
И радоваться даже крохам,
сойдя с небес на тротуар.

Повадку перенять воронью
мне б в вечном поиске даров...
А ну как что-то провороню
я в этом лучшем из миров?

Иду по тропке как по краю,
с тобою молча говорю
и что-то тайно доверяю,
холодному, как январю.

Ворона в двух шагах от рая.
Она в гармонии с судьбой.
А я тобою умираю.
И выживаю я тобой.

 

 

***

 

Рюмка, полная тоски…
А названия не помню.
Чтоб ослабились тиски,
снова доверху наполню.

И тоска уж не тоска,
а недолгая печалька.
Вот она уж не близка,
от меня, скажу, отчаль-ка.

Рюмку доверху налью,
ветками заполню вазу.
А о том, как я люблю,
не скажу тебе ни разу.

Жизнь, куда ты утекла?..
Связь распалась на запчасти.
Рюмку чешского стекла
разбиваю я на счастье.

 

 

***

 

Улыбнуться никому,

полюбить ничто…

Я гляжу в ночную тьму,

в неба решето.

 

Танец смерти, жизнь в дыре,

мёртвый глаз планет.

В этой дьявольской игре

выигрыша нет.

 

Улететь бы на Памир,

спрятаться под клён...

Слишком этот ушлый мир

неодушевлён.

 

Сколько расшибаем лбов,

горе по пятам...

Всё равно жива любовь,

но не здесь, а Там. 

 

 

***

 

Сизифов камень, бочка Данаид –

бесплодный труд любви и ожиданья...

Но пишет имя звёздами «Давид»

мне шифром по секрету мирозданье.

 

И о тебе все белые стихи

шлют снегопады на высокой ноте,

заносит дождик лёгкие штрихи

любимых черт в невидимый блокнотик.

 

Пред этим светом меркнет тень беды.

Зачем хорал, помин и аллилуйя?

Ведь вот записка, читана до дыр:

«Ушёл за хлебом к ужину. Целую».

 

«Ушёл за хлебом. Скоро буду, жди.
Целую». – Я нашла твою записку.
Ей двадцать лет исполнилось, поди.
Теперь она подобна обелиску.

Не правда ли, всё будет хорошо?
Ты торопился, до дому бежал всё.
Ты за небесным хлебом отошёл
и там всего лишь чуть подзадержался.

Мы встретимся в Ничто и в Никогда
и превратим их в Здесь, Везде и Вечно.
И снова будем не-разлей-вода.
Я верю в это свято и беспечно.

 

 

***

 

А где-то в небе – Проксима Центавра,

ближайшая в галактике звезда.

К ней долететь – не нужно быть Икаром,

четыре с лишним года – вся езда.

 

Четыре световых каких-то года –

что по сравненью с вечностью они!

В сырую мглу, в любую непогоду

мигают мне туманные огни.

 

Звезда, что ближе всех созвездий к солнцу,

всех ближе к сердцу, к танцу и к венцу,

протянет луч как пальцы незнакомцу,

погладит невесомо по лицу.

 

Пусть ночь длинна и жизнь чернее мавра,

и радости проходят стороной,

в созвездье дивном Альфа и Центавра

ты ждёшь меня, я верю, мой родной.

 

 

***

 

Я размораживаю душу,

как холодильник у окна.

И к вечеру имею ту же,

но выплаканную до дна.

 

Всё чисто вымою, расставлю

свои печальки по рядам.

И вновь в розетку душу вставлю,

отдав на сохраненье льдам.

 

Живу прохладно и неброско,

сроднившись с долгою зимой,

до той поры, как разморозка

вновь не вернёт к себе самой.

 

Любовь моя, не тронет гнилость

тебя заржавленным пятном.

Как хорошо ты сохранилась

в небесном царстве ледяном!

 

 

***

 

На балкон прилетает птица...

Не успели с тобой проститься.

Не успела сказать прости...

Нас уже с тобой не спасти.

 

Если Бог закрывает двери –

он окно открывает вере,

но не видела я окно

сквозь завешенное сукно.

 

И коктейль из любви и боли

я мешала в неравных долях,

чтоб до дна его пить одной

ночью лунной и ледяной.

 

А небесное и лесное

будут радовать вновь весною.

Птице высыплю горсть пшена...

Передай, его ждёт жена.

 

 

***

 

Все мысли привычно о милом моём былом.
На завтрак готовлю твои любимые блюда.
На кухне висит твой портрет за этим столом.
Ты видишь оттуда, как я тоскую люто?

Мы были одно, а теперь из него ты изъят.
Ничем, ничем не заполнить мне это зиянье.
Был губ твоих мёд, теперь лишь слёз моих яд.
А там где ты был – неземное встаёт сиянье.

За всем следит, усмехаясь, Большой Игрок.
Да, жизнь игра, но мы в ней всего лишь игрушки.
Нас всех разметает по свету жестокий рок,
кем мы бы ни были, ни приходились друг дружке.

Никто не знает правил всемирной игры.
Мы все новички на этой актёрской сцене,
в свой срок получая удары свои и дары,
и постигая, что каждый тот миг бесценен.

 

 

***

 

Дочитайте стихи до конца.

Там в последней строке утешенье.

Сколько б ни было в сердце свинца,

как бы мрак ни манил искушеньем,

 

как ни мучил бы нас неответ,

ад ночей ли, сумятица дней ли,

но в конце обязательно свет,

прорезающий своды тоннеля.

 

Это как если б ночью в лесу

ты идёшь, еле путь пролагая,

ветки хлещут тебя по лицу,

и устала, и тени пугают,

 

ищешь, где бы присесть на пенёк,

и скулишь, как бездомный котёнок...

Но вдали замерцал огонёк –

и ни страхов уже, ни потёмок.

 

Там, в конце – и раскрытие тайн,

и надежда на чудо и случай...

Ты последнюю строчку читай,

и себя остальными не мучай.

 

 

***

 

Когда всюду мрак – не укрыться в тени,

за линзами розовых стёкол...

В пространство высокое руки тяни,

где сгиб в одиночестве сокол.

 

И небо, и ветер – всё это про нас...

Но я не Шагал и не птица,

я так высоко забралась на Парнас,

что вряд ли сумею спуститься.

 

Там свет ослепляет своей синевой,

с душой в поединке встречаясь...

Но мир изменяется, и за него

я больше уже не ручаюсь.

 

Да будет всё то, что живёт вопреки,

всё то, к чему дышишь неровно.

Да будут чисты мои черновики,

исчёрканы, но – чистокровны.

 

Художник: Константин Юон

   
   
Нравится
   
Омилия — Международный клуб православных литераторов