Горькие вишни

0

9736 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 52 (август 2013)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Сосновский Владислав Геннадиевич

 

Горькие вишниСержант Евгений Кашин прибыл по увольнении в запас в родной город. Он немного постоял на знакомой станции, огляделся: все ли тут на месте, не изменилось ли чего за два года его службы?

В общем, почти ничего не изменилось, за исключением того, что снесли в пользу современности недалеко от здания вокзала одну ветхую, но красивую хату с белыми резными наличниками на окнах, да спилили росшую рядом с хатой пушистую иву, нежно клонившую когда-то на крышу той избенки роскошную  гриву зеленых ветвей. Сейчас на месте  древней избы, ослепительно сверкая на солнце, утвердилась модная стеклянная харчевня, которая вызвала в сержанте грусть от происшедшей в его отсутствие перемены.

От станции до пригорода, где жил Кашин, было километров восемь, минут двадцать езды на автобусе, но сержанту захотелось пройтись по знакомым улицам, вдохнуть позабывшийся запах тополей и акаций. Он двинулся, было, в направлении дома, однако, проходя мимо нового кафе, решил зайти, отметить свое возвращение. Кашин сел за пустой столик, поел, но без удовольствия, так как думы его были невеселые. Мысленно сержант Кашин никак не мог вернуться из своей воинской части, поскольку душа его осталась с военными людьми, а точнее, с человеком, расстаться с которым было очень тяжело. Кашину повезло: он не попал в «горячую» точку, ни в кого не стрелял, и самому не пришлось прятаться от пуль и снарядов.

Человек же, оставшийся в далекой военной стороне, тоже носил погоны и назывался Машенькой Головиной.

Маша служила в роте девушек-телефонисток и жила в казарме, что стояла прямо напротив казармы жени Кашина, метрах в пятидесяти, и Женя, тогда еще просто рядовой Кашин, хорошо знал окно с розовыми занавесками в желтый цветочек, где среди прочих девичьих силуэтов он часто узнавал очертания фигуры Маши Головиной.

Старшина, заставая солдат на наблюдательном посту у окон, обычно сердился: «Что это вы, хлопчики, налипли, как мухи на мед… А ну, разойдись! Что с этого за польза»? И сам затем подолгу изучал противоположный объект, чтобы, видимо, еще раз убедиться: действительно, пользы никакой нет.

 Но Женя и отойдя от окна, все равно видел знакомый розовый квадрат, нежно грустил и не искал других занятий. Ему нравилась Машенька – тихая, застенчивая девушка с черными, как переспевшие вишни, глазами. Такие вишни в великом множестве росли в нешумном городе Жени Кашина - Таганроге. Вишен там было столько, что их почти никто не срывал, разве что – на варенье. Ягоды бесполезно висели, переспевали, к середине лета становились черными и по утрам влажно блестели не хуже драгоценных камней.

Конечно, то, что по соседству с мужской казармой располагалась женская, было серьезным испытанием молодым бойцам. Это развивало во многих ненужную мечтательность, забывчивость и уж  весьма вредную в армии меланхолию. Но все эти опасные явления случались довольно редко. В основном все было, как и следует быть. В одиннадцать гасили свет,  и солдаты отворачивались от окон, а по утрам старшина добродушно стыдил одевавшихся: «Ай-яй-яй…  И это красноармейцы… Что вам только сниться»!

Женя поначалу не особенно стремился познакомиться с Головиной. У него имелась в Таганроге знакомая, которой он писал душевные солдатские письма. Он не хотел обманывать эту девушку, Галю, хотя у них ничего, кроме вздохов при луне, не было, и она даже не сказала, дождется ли Женю. Но он все-таки решил сохранять верность Гале, помня про одно от нее письмо, в котором уловил намек на то, что его собираются дождаться. Когда же в полку нежданно-негаданно появилась Машенька, с Женей что-то случилось, чего он и сам  не мог себе объяснить. Письма к Гале потеряли прежнюю душевность, и писать их уже не хотелось.

Галя же, прежде не слишком баловавшая Женю своими посланиями, напротив, писала теперь чуть ли не каждый день. И Женя, мучаясь, вынужден был, напрягая чувства, отвечать ей чуждым, холодным языком. Он писал о том, что вряд ли должно было интересовать Галю: о физзарядке, о политзанятиях, какой именно был фильм и каково его содержание, даже о том, что им дают, на завтрак, обед или ужин. Но, как нарочно, ерундовые письма Жени стали вызывать у Гали неодолимое любопытство. Она словно включилась всем своим существом в его жизнь и очень интересовалась, имеется ли у солдат «мертвый час», чем угощают их в праздник, и есть ли у Жени к ней, Гале, какое-нибудь особое чувство в перерывах между занятиями, завтраком, обедом и ужином и в личное время. О себе Галя сообщала, что «стала»  на курсы кройки и шитья, что ездила на базар и удивительно, как в этом году много свинины. Так что если Женя пожелает, она пришлет ему сальца. Что соседка родила дочку, но заболела. В конце столь доверительных откровений Галя смело начала приписывать: «Жду своего зайку и жду от него писем. Очень, очень жду. И целую в щечку.

От приписок Женю просто мутило. Его вообще мучило, что он поддерживает глупые, никому не нужные отношения, что врет себе, Гале и еще кому-то, у кого не было имени, но кто явно существовал. И однажды, не выдержав, Женя сел и честно написал Гале о том, как обстоят дела с Машей, что он очень сожалеет, причиняя, вероятно, Гале душевное страдание, но их отношения не могут развиваться в прежнем положительном направлении.
 

Галя не замедлила ответить бурным, полным обид и оскорблений излиянием, назвав Женю подлецом и обманщиком. Две страницы, покрытые трагическими нервными строчками, были сплошь закапаны водяными слезными знаками.

Женя огорчился, узнав, что разрушил высокие мечты девушки, и Маша некоторое время находилась в тумане его переживаний, придавая ему дополнительную тяжелую грусть. Но через пару недель Галя в своем последнем письме ровным, спокойным тоном поведала Рядовому Кашину о том, что «до нее его судьба больше не касается», так как она благополучно вступает в замужество с «сурьезным» человеком.

« Что ж, - подумал Женя, хотя и подивился спокойствию сообщения, словно не было ни слез, ни горя, ни обреченности, которые он так ясно представлял себе и от которых по впечатлительности своей страдал. Зато туман, скрывавший Машу, рассеялся, и образ ее снова проявился в жизни рядового Кашина желанно и светло.

В столовой Женя теперь старался расположиться так, чтобы сидеть лицом к Маше, и потому часто ел холодную пищу, да и то не всю. А Головина на него не глядела. Она вообще ни на кого не глядела: аккуратненько так держала хлеб и ложку, и казалось, ее никто в жизни не интересует. Женя нервничал. Он полагал, что у него имеется все же некоторый опыт по женской части: с Галей они вздыхали, находясь, довольно близко друг от друга, и он не однажды держал ее под ручку. А тут, видите ли, какая-то Головина, взявшаяся невесть откуда, строит из себя непонятно что. Не такой он, Женя, человек, чтобы на него и взглянуть нельзя было. Тем более, старослужащий солдат – второй год разменял.

Как-то сосед по столу, определив направление Жениного взгляда, сказал глубокомысленно и как бы официально:

  - Да, товарищ Кашин, трудно вам будет. Военнослужащая Головина шибко вроде дикая какая-то… - И покрутил возле уха ложкой: дескать, тут явно чего-то не то.

  - А ты почем знаешь? – удивился Женя осведомленности солдата. Тот посмотрел на него как на новичка и умудрено хмыкнул. И Женя понял, что боец по имени Крохалев, еще не дорос до серьезных разговоров и мелет глупость, скорее всего, на основании полученного от Головиной от ворот поворота. Женя даже поинтересовался у Крохалева:

  - Ты что же, значит, подкатывался?

И тот безнадежно махнул рукой: «Было».

Важный разговор с Крохалевым поселил в рядовом Кашине глубокое уважение в Головиной как к твердой, принципиальной девушке. Но вместе с тем постучалась в душу бойца Евгения Кашина легкая грусть, постучалась негромко, ненавязчиво, нежно как-то побеспокоила. И не из-за разговора с Крохалевым – Крохалев, подумаешь, не бог весть кто, - а оттого, что и до Крохалева, как выяснилось, было уже немало подобных безуспешных притязаний на Машеньку.

Многие девушки, послужив некоторое время и получив довольно-таки неплохие специальности телеграфисток, телефонисток и прочие, выходили замуж. Причем в части у них была возможность выбрать лучших парней, и молодая пара уезжала после демобилизации мужа в его родные края. А кому ехать было некуда, те оставались служить дальше, на сверхсрочной. Командование полка официально одобряло подобные браки, но все же бродили между солдатами слухи да разговоры, что если девчонка в армии, значит, как сказал один солдат, сплюнув на пол казармы, это «шушера».

Такие оскорбительные рассуждения  Женю всегда огорчали, а тут он не выдержал, взял бессовестно философствующего воина за шиворот и, как следует, встряхнул.

 
Товарищи подивились неожиданному обороту дела, и рядовой Кашин вырос в их глазах, потому что сквернослов не состоял в каких-нибудь слизняках и среди поднимавших штангу вызывал определенное почтение.

Но история с этим парнем, который числился как рядовой Берендяев, у Жени просто так не кончилась. Как-то возвращаясь из караула, Женя попал на батальонное собрание. Он, правда, поворчал про себя - поспать бы самый раз, - но встречавший роту старшина радостно поддержал Женю и поторопил:

  -Давай, Кашин! Бегом! Молодцы, что поспели! Товарищи ждут уже.

  - Всю ночь на морозе только и мечтал о вашем собрании, - раздосадовано пробурчал Женя.

Но старшина не захотел понять иронию солдата и похвалил его:

  - Правильно, Кашин. Ты, значит, сознательно мечтал.

Но получилось, что именно на этом собрании и завязалась в тугой узел вся дальнейшая судьба рядового Евгения Кашина.

Он устроился в задних рядах, чтобы создать собранию, так сказать, большую численность.

Зал был набит битком.

В другой раз Женя, возможно, проявил бы  активность в прениях или в чем еще, но сейчас ему нездоровилось, ломило все тело, чувствовалась сильная усталость. Он решил, затерявшись в толпе, немного вздремнуть, но тут объявили повестку дня, и рядового Кашина будто облили кипятком. Он даже вскочил от неожиданности и даже произнес такое слово, что сразу все обернулись. Женя сказал: «Ин-те-рес-но»… И сел.

  - Интересно, - повторил он через минуту и добавил уже словно для себя: - Ну-ну, посмотрим, чего из этого выйдет. Сон с него слетел, как пух.

Первый вопрос - о дисциплине – Женя слушал, не понимая, о чем говорил выступавший. Женя пристально глядел на оратора и все наливался тяжелой негодующей силой. «Ну, нет, - думал он, - так дело не пойдет. Да я себя не то что, а вообще черт знает… Какое там уважение – презирать начну. Это ж придет в голову! И кто только сообразил? – Женю вдруг передернуло. Даже пот прошиб. – Хорошенькие дела».

Наконец докладчик покончил с дисциплиной, и секретарь перешел к очередному пункту.

            - Вторым вопросом дня, - бодрым голосом сообщил секретарь, сержант Подшивалкин, - является вопрос о рачительном отношении к грозной, боевой технике дня.

  - Потерпим, - сказал вполголоса Женя. Трошки почекаем, как говорят иногда в Таганроге. – И он, пиратски заблестев глазами, потер мокрые от волнения ладони.

Собрание подходило к концу, все немного утомились. Проснулось утро, и солнце заискрилось в морозных цветах окон. Подшивалкин вздохнул и уже не так бодро, как вначале, произнес: - Кстати, у нас есть к товарищу Берендяеву некоторые вопросы.

Вася выпучил глаза.

  - Ну, что же товарищ Берендяев Василий Андреевич, давай, расскажи о себе. Кто, откуда, чем занимался, вел ли общественную работу – словом, доложи все честь по чести.

Выяснилось, что Берендяев родился в интеллигентной семье: отец его работал мастером на фабрике детских игрушек, а мать заведовала аптекой. Потом Василий Андреевич поступил в школу и вел там «где-то на уровне седьмого- восьмого классов большую общественную работу: был монтажником стенной газеты. Кое-кто в первых рядах выразил удивление: мол, как это монтажником? Но Берендяев ничуть не растерялся и толково объяснил, что он всегда вырезал из журналов фотографии, картинки и делал монтажи для общешкольной газеты. Интересовавшиеся бойцы одобрили его ответ: «А что?.. Молодец Берендяев. Верно. Это тоже общественная работа. Давай, пожалуйста, продолжай». Но продолжать оказалось нечего, потому что Василий Андреевич немного поработал после школы слесарем на заводе, и тут его взяли в армию. Вот, стало быть, и вся жизнь.

Берендяев рассказывал свою биографию спокойно, обстоятельно, с уверенностью человека непогрешимого и правого, и это еще больше распаляло Женю. Закончив, Берендяев солидно покашлял в кулак и замолк в ожидании дальнейших вопросов.

  - Так, - произнес Подшивалкин, глядя в бумажки. – По Уставу мы тебя прогнали, служишь ты, товарищ Берендяев, исправно, но поступили некоторые сведения вашего отношения к военнослужащим женщинам. Подшивалкин поднял глаза на аудиторию и постучал по столу пальцами. – Может, у кого есть вопросы к ефрейтору Берендяеву?

  - Да чего там!.. - не вытерпел кто-то.

И тут Женя понял: вот она, та минута. Вот она, голубушка, настала.

  - А как же, - сказал он, поднимаясь, - конечно, есть вопросы. Здесь ефрейтор Берендяев очень гладко докладывал про свою чистую, ясную жизнь. И получается что? Получается, он и общественник, и друг прекрасный, и такой-сякой кучерявый боец. А все ли ты рассказал нам, Берендяев, про то, как ты относишься к товарищам по оружию? Ничего не забыл? – разгорался Женя. – Не забыл ли ты сообщить, какой у тебя имеется взгляд на военнослужащих женщин?

Среди присутствующих девушек прошел шепоток. Берендяев как бы слегка остолбенел и, выпучив глаза, глядел не моргая, на рядового Кашина, а Женю понесло:

  - Вот и ответь, Берендяев, говорил ли ты про своих подруг по батальону, можно сказать, тех же сестер, всякие хамские слова, недостойные не только красноармейца и бойца Российской Армии, но и самого распоследнего человека? Объяви, Берендяев, всему собранию, если у тебя есть совесть, с которой ты решил принять повышение в звании, объяви и признайся: говорил?

Наступила такая тишина, будто все враз перестали дышать, затем кто-то робко поскреб стриженый затылок, и это было очень хорошо слышно.

Берендяев торчал на сцене, как замороженный, глядел недвижимо на свои сапоги, наверное, сорок шестого размера.

  - Ну! – крикнул Женя, и все вздрогнули.

  - Говорил, - выдавил с трудом Берендяев.

  - Вот! – указал пальцем на Берендяева Женя, и тут уж его совсем прорвало: - Хорошо, хоть совести  хватило признаться. А где была твоя совесть, когда ты подло брехал на наших девушек? А если бы одна из них в бою тащила тебя на себе, раненого, ты бы потом тоже назвал ее «шушерой»? Непонятно, Берендяев, откуда у тебя в душе развелась такая пакость по отношению к людям? Да ты посмотри на себя! Посмотри, посмотри! Ты же своими мускулами, какие гири поднимаешь! Ты, наоборот, должен любого слабого защитить, тем более женщину. Между прочим, знаешь, сколько в войну было женщин-героев? Скажи, Берендяев! – снова сорвался на крик Женя. – Они за тебя жизнь отдавали, а ты бы их потом тоже так. Да?!

Звуки в зале вымерли. Женя перевел дыхание. Но тут кто-то перебил его. Один защитник выскочил из первых рядов. Такой шустрый маленький солдатик по фамилии Громов, и замахал руками, мол, чего это Женька Кашин затеял такую прокурорскую речь. Чего из кожи лезет, будто бы уж действительно  огромная вина у Берендяева, прямо хоть сейчас в трибунал. Ну, сбрехнул сдуру. С кем не бывает. У него, у Берендяева, и вины-то за целый год, что в первые дни службы чужую похлебку слопал. Бачок на пять человек. А так вообще Вася парень что надо. Лично я бы в разведку с ним пошел. Легко.

Тогда зашумели девушки: дескать, похлебка здесь ни при чем, и пускай он, Громов, не сбивает собрание с верного русла, потому что если Берендяев придерживается такого оскорбительного мнения о них, то ему, конечно, не место не только в сержантах, а вообще неизвестно где. И пусть товарищ Кашин закончит свою правильную речь.

  - Закончи, Кашин, - разрешил Подшивалкин.

  - Так вот, - твердо начал Женя, и тут нечаянно глаза его встретились с глазами Машеньки Головиной. Она смотрела на него так, ну просто нельзя передать, как. Смотрела с такой нежностью, что Женя сразу умолк. Он поперхнулся и долго кашлял, а затем только и сказал: - В общем, пускай Берендяев пораскинет, ведь это все-таки… Короче, вот. – И сел.

Дальше Женя ничего не слышал и не понимал, хотя в зале разыгралось такое…Берендяева, красного, как после парилки, то осуждали, то оправдывали, но в основном порицали. А один солдат по фамилии Ефименко, который был выше всех почти что на голову, хлопнул онемевшего Женю по плечу и пробасил:

  - Ну, Кашин, ты прямо как этот… - он поискал имя, - как Цицерон. Я тебя поздравляю. Ты хороший оратор. Я раньше тоже, признаться, это… вроде Берендяева. А сейчас понимаю, честное слово! Мы раньше мало дружили. Теперь ты приходи ко мне: я сейчас всемирную историю прорабатываю, а ты, Кашин, я чувствую, умный парень. Вместе будем заниматься.

Кончилось собрание тем, что Берендяеву разрешили, учитывая его чистосердечные раскаяния, выбрать самому, вступать ему сейчас в сержантский состав или малость погодить. И Берендяев горько, но честно решил, что если по совести, то все замечания правильные, и пришивать вторую лычку ему, пожалуй, рановато. То есть, до младшего сержанта он пока не дотягивает.

Но и этого всего рядовой Кашин не слышал. Он сидел, словно оглушенный, и ничего не видел, кроме Затылка Машеньки Головиной. Кроме ее аккуратно уложенных луковкой под пилотку золотых волос. Как хотел Женя, чтобы она обернулась, чтобы еще раз согрела его таким теплым и ласковым взглядом; и Машенька, словно чувствуя его желание, обернулась. И согрела. Даже слегка улыбнулась ему, но грустно немного. Женя вдруг ощутил, что не может больше сидеть на собрании, что он вот-вот разорвется от острой и в то же время нежной боли. И еще неожиданно вспомнились потрясшие Женю фразы из книжки, которую он недавно прочел. Они, эти фразы, повествовали о том, что есть ад. Не тот, не загробный, а такой, когда человеку бывает очень тяжело и даже как бы становится невыносимо жить. Та вот ад этот, разъяснял автор, есть невозможность любить кого-либо. Жене вдруг показалось, что именно сейчас на него и обрушилась та самая невозможность. Он чуть не задохнулся от жара, разгоревшегося внутри и теперь пылавшего у самого горла. Женя выскочил в корридор, на лестничную клетку, в свет огромных серебряных окон.

Потом он не мог себе объяснить, что на него накатило, но в ту минуту и не пытался сдерживаться, лишь размазывал по лицу слезы и грязь. Очнулся, когда за спиной загремели стулья, бросился вниз, в умывальник, долго тер щеки, отфыркивался, а сзади уже кто-то цокал по кафелю подковками сапог, разговаривал, брызгался.

Женя остыл. Успокоился. Улыбнулся. Стало так легко, будто родился заново.

Женя знал это состояние – родиться заново. Знал не умом, и даже не сердцем, а какой-то тайной памятью. Она жила в нем постоянно, но открывалась лишь изредка, словно подарок к празднику.

Безотчетно Женя помнил, конечно, свое, открытое впервые, жасминное утро. Жасмин цвел возле их дома и прежде, и в том не было ничего особенного.

Но однажды настало утро. Жене шел пятнадцатый год. Вернее утра еще даже не было. Оно лишь угадывалось в робком полусвете, дремавшем в саду. Что-то неясное пробудило Женю и повело по негромко поющим половицам к раскрытому окну. Ярко и таинственно сияла в небе молодая луна, ветви яблонь и груш отбрасывали недвижимые лиловые тени. Воздух был свеж и цепенел от густого душистого запаха, плывшего в глубокой тишине из мглистых провалов сада. И там, в темноте кустарников, Женя вдруг увидел то, что ошеломило его на мгновение и остановило дыхание, - полным белым цветом горел куст жасмина.

Женя перепрыгнул через подоконник и очутился босыми ногами в росной траве. По холодным гладким камням вымощенной дорожки он пробрался к кусту и долго стоял перед ним, как перед иконой, ощущая внутри себя рождение волны восторга и грусти. Женя потрогал мокрый бархат зелени и забылся до раннего крика птицы.

То был праздник жасмина. Один из праздников, которые открывали новую страницу жизни.

Вот и сейчас, храня в себе тепло Машиного взгляда, Женя почувствовал, что ему, рядовому Кашину, открылась радостная страница.

Дня через три, просматривая почту, Женя обнаружил письмо, сложенное треугольником. Прямо посредине ровным кругленьким почерком было написано: «Кашину Е». Послание это было так прочно изготовлено, так крепко заклеено, что он повертел-повертел его в руках, хотел было применить силу, но тут Женю окликнул старшина:

  - Давай, Кашин, на спортплощадку. Готовься к подтягиванию с переворотом. А для писем, ну я не знаю, есть же личное время. Какой-то ты, Кашин, неорганизованный хлопчик.

Женя подтягивался с переворотом и все думал: что это за письмецо такое? Интересно, от кого? Какая-то заманчивая тайна переворачивалась у него в кармане вместе с ним и, как живая, дергала за душу, не давала покоя. Была одна догадка, но  Женя боялся ей верить. Он не заметил, что подтягивается с переворотом уже двадцатый раз. Двадцать раз дом напротив спортплощадки перекувырнулся и встал на ноги.

  - Когда ты молодец, Кашин, тут я ничего не говорю, - похвалил старшина. – Подтянулся двойную норму. Так и запишем. Теперь ты в роте чемпион. Держи марку. Меньше двадцати чтоб ты мне не подтягивался.

Женя не дождался личного времени. Как только кончились спортивные занятия, бросился в укромный уголок и распечатал письмо. И – о счастье! Догадка его оправдалась. Писала ему Головина М. Она так и обозначила себя в конце – Головина М. Женя сразу посмотрел на надпись и в восторге замер. Она писала: «Женя…» Значит, узнала у кого-то его имя и так прямо пишет – Женя. Ну, надо же!
 

«Женя, - писала она, - мне очень понравилось, как ты выступал на собрании. Мне кажется, ты очень хороший, добрый парень, раз сумел так выступить. Я бы, Женя, хотела с тобой встретиться и пойти куда-нибудь – или в театр, или в кино, или просто походить, погулять в парке. А то мне очень одиноко, несмотря на то, что и девочки в роте хорошие, и дружу я с ними хорошо. Все меня уважают. Но иногда такая тоска найдет! Ты не сердись, Женя, что я первая написала, прямо как Татьяна Онегину. Просто я знаю: ты сам ко мне не подойдешь, хотя и смотришь во все глаза, но все равно не подойдешь, я чувствую – ты человек такой. Скромный. Конечно, может, у тебя есть девушка или даже невеста. Если нет, то постарайся вырваться в субботу в увольнение. Я буду ждать тебя при входе в парк железнодорожников им. А.П.Чехова в  семь часов. А если есть у тебя кто, лучше не приходи, я не обижусь.

Головина М.».

  - О, Машенька! – воскликнул Женя и бросился из своего укрытия. – О, какая она!.. О!..

  - Что ты скачешь, как козел? – остановил его один старослужащий, но грубый солдат. – Дай прикурить.

Женя достал спички. На грубость солдата по простоте и возвышенности духа не обиделся, но счел нужным как-то указать ему на его невежество.

  - Слушай, - сказал он, сделав испуганную мину, - ты чего такой бледный? Слышь, да тебе в лазарет надо срочно. Ты себя как чувствуешь? Не обморозился?

  - Ты чего? Чего ты? – струхнул грубый солдат и потрогал щеки.

  - А ну, стой, не шевелись!

Женя зачерпнул снега и хорошенько натер солдату лицо.

  - Ну как? Лучше?

  - Черт его знает, - усомнился солдат и признался, отфыркиваясь: - вроде бы лучше.

  - Вот и отлично…

«Какая она!.. – продолжал восхищаться Женя после отбоя. – И ведь знала, что я смотрю на нее, а ни разу не подняла глаза. Надо же! Ну женщины! Такая проницательная и простая, будто сто лет знаем друг друга. Сразу, главное, «Женя», и все. Без никаких. О, Машенька!»

  - Слышишь, Кашин, - зашептал с нижней койки Ефименко, - не спишь?

  - Нет. Чего тебе?

  - Я вот  думаю: Платон, философ, был рабом. Представляешь?

  - Ну и что?

  - Как что? Раб, а какая сила мысли! Пусть идеалист, а все-таки… Тебе-

то чего переживать, Ефименко? Ты же не раб? Не раб. Значит, ты своего Платона сможешь в два счета переплюнуть. Это дважды два. Эх, Ефименко… Спи давай. Мне бы твои заботы.

  - И переплюну, - твердо сказал Ефименко. – Вот увидишь, Кашин, еще как переплюну.

  - Давай, давай, - поддержал Женя. – Дерзай. Спи только хорошо и ешь, а то не осилишь.

  - Это верно, - согласился Ефименко. – Режим, прежде всего. Спасибо тебе, Кашин. Ты правильные мне даешь указания.

  - Что ж, ты хлопчик исправный, - сказал старшина, - чего тебя не пустить в увольнение. В наряде не задействован?

  - Никак нет, - выпалил Женя.

  - А что это ты так рвешься? – вдруг заподозрил старшина. – То никогда не ходил, а тут рвешься. Может, у тебя там компания завелась?

  - Никак нет! – повторил Женя. – Изучаю всемирную историю государств, и в целях подкрепления решил посетить музей. Исторический.

  - Ага, - сказал старшина и недоверчиво оглядел Женю. – Исторический.

  - Так точно. Музей.

  - Ага, - еще раз для себя констатировал старшина и одобрил намерение  Кашина. – Ну что ж, музей – дело хорошее. Сходи, а как же. В целях подкрепления.

В назначенное время Женя подошел к парку культуры железнодорожников им. А.П.Чехова. После нескольких морозных дней природа обмякла, очертания предметов чуть размылись, в воздухе порхал, красуясь, легкий снежок. В такой романтической обстановке Женя и увидел Машеньку. Его неожиданно поразило то, что она была одета в гражданскую одежду – в черную шубку и белую пуховую шапочку. Вверху, на арке, как раз над словами «им. А.П.Чехова» висел прожектор и широко лил вниз, на, Машу, яркий свет, в котором, как бабочки, летали снежинки. Женя был так восхищен увиденным, что ему захотелось сразу сказать Головиной какие-нибудь редкие душевные слова. Он пересек небольшую площадь и подошел к Маше сзади. Она стояла и смотрела, не оборачиваясь, только в одну сторону, словно Женя ни с какой другой стороны и не мог появиться. Он потоптался позади нее, но снег был мягкий, беззвучный, к тому же в парке гремела музыка. Машенька все не оборачивалась. Женя хотел было закрыть ей глаза, как шутят хорошо знакомые люди, но усомнился в пристойности на данном этапе такого проступка и, не найдя ничего лучше, тихонько покашлял: «Кхе-кхе…»

Машенька вздрогнула и быстро обернулась.

  - Ой, как ты меня напугал! – Она схватилась за сердце. – Душа оборвалась совсем. Ну ладно, пойдем скорее. – Маша взяла Женю под руку и потащила в парк.

Женя, надо сказать, опешил, но ему была приятна такая неожиданная настойчивость девушки, и он с удовольствием повиновался ей. С Галей Женя чувствовал себя скованно, несвободно: она всегда соблюдала дистанцию, - поэтому сейчас, когда Машенька обошлась с ним  вроде бы бесцеремонно, как со старым приятелем, она стала ему еще ближе, еще желаннее. И, нарушая все прежние представления Жени о ее замкнутости и молчаливости, она без умолку болтала о том, о сем.  Он почти не слушал ее слов, лишь восхищенно поглядывал на запорошенные снегом ресницы, и ему ужасно хотелось их потрогать, чтобы убедиться, настоящие ли они.

  - Ты в городе жил?

  - В городе, - ответил Женя.

  - Вот, - сказала Машенька так, словно подтвердился долго проверяемый ею факт.

  - Что «вот»? – не понял Женя.

  - Я сразу подумала, что в городе. На собрании ты уж очень нервный был. Но мне это как раз понравилось. Значит, у тебя огонь в душе есть.

  - Да у нас город, - решил уровняться Женя, - особенно где я живу, совсем как деревня. Только недавно газ провели, а то все дрова да уголь, - соврал он зачем-то: газ у них был уже давно. Правда, и уголь, и дрова он тоже помнил хорошо.

  - Может у вас и корова есть? – спросила вдруг Машенька, и Женя понял, что спрашивает она серьезно, без насмешки.

  - Нет, коровы не имеется, - смутился он.

  - А вот у нас есть, - оживилась Машенька. – Нам без коровы, сам понимаешь, никак нельзя. Если бы не Стрелка – так ее отец назвал – у нее на лбу белая такая полоска, как стрела… Если бы не Стрелка… - И вдруг осеклась, будто проговорилась о чем-то, и погрустнела.

  - Если бы не Стрелка?.. – попробовал поддержать разговор Женя.

  - Так… трудно было бы… - отрешенно вдруг завершила Маша и быстро переключилась: - Слушай, а что стало после собрания с Берендяевым? Он на тебя не озлился?

  - Нет. Знаешь, мне его потом жалко было. Он подходил ко мне. «Ты, - говорит, - Кашин, правильно выступал. Черт меня дернул тогда сболтнуть. Но раз, - говорит, - сболтнул, значит, мысль имел такую кривую, и ты поэтому очень правильно меня крыл. Стыдно перед всеми, но ничего не поделаешь». Я даже ему: не обижайся, мол, Вася. Может, я и погорячился. «Нет, - говорит, Женя… - Представляешь, Женей меня назвал, то все Кашин да Кашин, а тут Женя. – Нет, - говорит, - Женя, ты откровенно высказывался, по душе как бы». И веришь, мы с ним даже товарищами стали. Он, оказывается, добрый хлопчик. Наверное, я зря его так резко.

Маша помолчала, сбила снежок с нижней ветки.

  - Там, на собрании, я его невзлюбила, раз он плохо о нас отзывался. А сейчас думаю, если он действительно зла не держит и может в себе разобраться, то, мне кажется, этот Берендяев Вася недурной парень. И он совсем, выходит, не грубый. Просто повторил чью-то глупость.

  - Вот именно! - обрадовался Женя. – Вот именно: повторил глупость!

  - Ой, ну что мы с тобой опять как на собрании, Женечка! – воскликнула Маша. – Ведь я хотела, чтоб был парк, деревья снежные, фонарики под ними… и тишина. Как в нашем лесу. Моя деревня не очень-то далеко отсюда, и знаешь, там лес… зимой тихий-тихий. Забредешь в него – и сердце отдыхает. А то вдруг лось выйдет или заяц выскочит. Смотрят на тебя, как на своего. Ничуть не боятся. Будто в одном доме живем. Отец так и говорил: «Ты, Маш, не верь. Нет там никаких ни леших, ни бабы-яги, ни чертей. Это все трусы выдумали, чтоб себе же и страшней было».

Они свернули с центральной аллеи и шли теперь по безлюдной заснеженной дорожке.

  - Красота-то, какая! – вздохнула Машенька. Посмотрела вверх, на пушистые тяжелые ветви деревьев.

  - А у нас степь, - Женя, опомнившись от произнесенного Машей «Женечка».

  - Где это у вас? – улыбнулась Машенька и заглянула Жене в лицо.

Его обожгло взглядом. Загорелись щеки.

  - В городе Таганроге, - хрипло отозвался Женя. Машенька громко рассмеялась:

  - Степь в городе? Ой, не могу, Женечка, уморил!

Она смеялась так заразительно, что Женя и сам стал непроизвольно улыбаться.

  Тю, - сказал он. – Конечно, не в городе. В краю нашем. А в городе  вишни.

  - Вишни?! – еще пуще смеялась Машенька.

  - Вишни! – уже хохотал и Женя. – А еще – абрикосы. Калировочка. Огромные, как дыни!

  - Как дыни?! – сгибалась от смеха Маша. – Калировочка! Ой, не могу, Женечка! Умру сейчас. – И она как будто нарочно начала отталкивать Женю и валить его в снег, а Женя как будто нечаянно споткнулся и упал в сугроб, потащив за собой Машеньку. Они долго барахтались, смеясь, в мягком снегу, пока Женя случайно не приник губами к холодным влажным губам Маши. Он успел увидеть близко-близко ее закрытые глаза, похожие, как показалось Жене, на ракушки, которые он собирал в детстве с сестрами Надей и Валюшкой на берегу ласкового Азовского моря, куда их возила мать укрепиться полезным морским воздухом.

Под шапочку Маши набился снег – Женя осторожно вытряхнул его. Потом они молча смотрели, как кружится в свете фонаря снежный пух и опадает куда-то за мохнатые ветви деревьев, в темноту вечера. Где-то из репродуктора было слышно, как играет духовой оркестр. Женя держал в руке холодную ладошку Машеньки и чувствовал, что, если бы его сердце могло, оно бы убежало сейчас далеко-далеко.

  - Поцелуй меня еще, - тихо попросила Машенька, и когда Женя неумело, но упоенно выполнил ее просьбу, то увидел на ее глазах слезы.

  - Что ты, Машенька? – испугался он. – Знаешь, как я люблю тебя!..

Она закрыла ему рот рукой.

  - Не надо, Женечка. Ничего не надо… Я думала сначала: плохо, что мы с тобой сразу поцеловались, но ведь это я так думала, а чувствую – хорошо, и все. Мне, правда, хорошо, Женечка. Вот даже слезы не остановить. Но это сейчас пройдет. Хорошее ведь бывает недолго. Плохое может мучить человека без конца, а хорошее пролетит, и нет его. Ты мне скажи, Женя, только честно и откровенно: вдруг у тебя кто-то есть в твоем Таганроге, подруга или невеста. А то потом ты через меня очень жалеть будешь. Подумай, Женечка.

  - Нет, Машенька. Нет у меня никого, - поспешил успокоить ее Женя. – Была одна девочка, Галя. Мы с ней переписывались. Но она как товарищ. Понимаешь? Мы с ней, одним словом, друзья детства. Как братья, что ли. Но ты не думай чего-нибудь. Галя скоро замуж выходит. Свадьба, можно сказать, на носу. У нас, в Таганроге, девушки быстро замуж выходят.

  - Это почему? – спросила Машенька, поднимаясь и отряхиваясь.

  - Юг потому что. Здесь, на Севере, думают, думают… Одна зима, другая – все думают. А у нас быстро: раз, два – и привет. Тепло потому что. Кровь у всех подогретая.

В тот вечер они еще долго бродили по заснеженному парку, похожему на декорацию к сказочному спектаклю.  Все было словно во сне. Сонная музыка засыпала и вязла в отяжелевших деревьях, каток играл многоцветьем фигур, освещенных мощными прожекторами, а за этими огромными конусами света стояла хмельная и бездыханная, черная, как сажа, ночь.

Жене показалось: все, что случилось, происходит не с ним. Ему не верилось, что Машенька, о которой он недавно боялся и мечтать, теперь держит его под руку, смеется, заглядывает ему в глаза и даже как бы спрашивает, все ли верно она говорит и не обидно ли это Жене. Когда она ласково обращалась к нему и называла Женечкой, предметы, теряя очертания, искрились и тихо, будто шелест снега, поворачивались вокруг своей оси. У Жени щипало глаза, и он смотрел вверх, в черноту, откуда сыпались и таяли у него на лице легкие голубиные перья. Он глядел в небо, и чудилось ему, будто видит он однорукого соседа дядю Жору, видит себя, маленьким, стоящим рядом с ним на крыше голубятни с задранной к облакам головой. Мама наливает соседу вино из запотевшего графина и говорит: «Только не спеши, Жора, бо оно с погреба, аж ледяное». И дядя Жора, выпив вина, хлопает себя одной рукой по штанине, встряхивает кудрявой шевелюрой и свистит, как разбойник. Вдруг Жене показалось, что весь снег зашевелился, и из него с шумом и хлопаньем крыльев поднялась тысяча голубей и осыпала его, Женю, мокрыми перьями. Он остановился и закрыл на секунду глаза.

  - Что ты, Женечка? - испугалась Маша.

Женя улыбнулся.

  - Померещилось… Как будто, понимаешь, я прямо в детство попал.

С этого дня жизнь рядового Кашина круто вышла на новый рубеж.

В части Женя с Машей не встречались – так хотела она. «Пусть это будет нашей тайной», - попросила Машенька, и Женя согласился. Он понимал, что ему трудно будет сохранить тайну, но слово дал и старался его выполнять. Впрочем, служить стало теперь легче, чем раньше. Прежде Женя томился какой-то безнадежностью, какой-то озноб неуверенности сковывал его, делал движения и мысли угловатыми, словно стесненными чем-то. Сейчас он чувствовал себя легко и со всеми просто, окрылено, что ли.

  - Ты, Кашин, стал как-то поживее, - говорил ему старшина. – Раньше ты был вроде того, не обижайся, конечно, ни рыба ни мясо. А теперь, замечаю, здорово подтянулся. Я тебя даже в пример молодежи ставлю. Только ты, значит, не зазнавайся и держи себя, так сказать, на высоте. Я гляжу, тебе здорово музеи на пользу пошли, - намекнул старшина и улыбнулся, похлопав Женю по плечу.

 В разгар зимы начались учения. Долгие марши занесли Женю далеко от части, где-то в район Волоколамска. И Кашин, тоскуя, писал Машеньке щедрые солдатские письма, которые пропитывались в его карманах запахом табака и грубого армейского сукна: опустить-то их было негде – неделями кочевали среди лесов и полей. Женя писал Машеньке, что полюбил ее еще до того, как она появилась в полку, а когда она действительно появилась, тут же понял, что, конечно, именно ее уже давно любит. Рассказывал о доме: наверное,  в Таганроге уже тепло и на базаре продают подснежники. Писал о дяде Жоре, о том, как мама жалела его, одинокого человека, вернувшегося с войны инвалидом, но выйти за него замуж почему-то отказалась. Писал, как дядя Жора однажды, выпив вина, упал со своей голубятни. Это было первое большое горе, которое видел и запомнил Женя, - дядю Жору любили и хоронили всей улицей, а голуби кружились над гробом, словно уносили ввысь его горемычную душу. Многое писал Женя и о себе, и о своей родне, и о далеком прекрасном городе Таганроге. Не поведал лишь о том, как едва не замерз на учениях.

 В конце января напали колючие сорокаградусные морозы. На одной из стоянок к вечеру рядовой Кашин был назначен в караул. Ему определили место, сквозь которое, как объяснил разводящий сержант, «Птица не пролети, заяц морды не просунь».

Женя, оставшись один, поначалу не слишком сетовал на мороз. Он ходил по взвизгивавшей под сапогами, укатанной машинами дороге и, глядя в чистую синеву неба с яркой вечерней звездой, дивился тишине и величию старого соснового леса, одетого в тяжелую снежную шубу. Думал о Маше и говорил с нею, сочиняя очередное послание. Но к исходу первого часа Женя ясно ощутил коварную работу стужи. Лицо его уже горело, щипало щеки и нос, а под шинель будто пролезли чьи-то холодные сильные руки и сжимали тело все крепче и крепче. Благо, хоть сапоги старшина дал посвободнее, и Женя мог намотать двойные портянки.

Рядовой Кашин мороза не убоялся и решил, что он тоже не промах и даст невидимому врагу достойный отпор. Женя стал бегать по дороге и приседать, отчего ему даже стало жарко. Но радость была недолгой. Притаившийся мороз снова ринулся на Женю, и он опять был вынужден сражаться со стихией упорно и яростно. Так, в непрерывной борьбе, провел Женя второй, последний час своего дежурства. Однако вскоре он услышал за перелеском быстро затихающий шум моторов и сообразил, что, скорее всего, получена какая-то боевая вводная, и их подразделение спешно снялось по тревоге. При такой срочности нельзя было снимать его с поста. Конечно, вернуться, но… В любом случае место, где «птица не пролети», а по-военному пост, он, рядовой Кашин, оставить не имел права. Ни по долгу, ни по совести.

«Что ж, - сказал себе Женя, - будем воевать дальше».

Смеркалось. Серебряно-синяя дорога, петляя, уходила далеко за поле. На западе еще дотллевала над горизонтом румяная заря. В той стороне, у самого окоема, теплились огоньки какой-то мирной деревушки.

Женя вздохнул. Где-то была жизнь, и огонь в печи, и хлеб, а он, продрогший, стоял на окраине глухого леса, чтобы у тех людей и хлеб, и огонь в печи были всегда.

Теперь уже и ноги стало пронимать холодом, спину ломило, а карабин все больше оттягивал плечо.

Женя время от времени бегал по определенной им дистанции, разгоняя остынувшую кровь, махал руками, приседал, но часа через полтора почувствовал утомление. Уже не слишком помогала и разминка. Холод все сильнее стискивал тело.

Прошел еще час. Задубевшие ноги отказывались служить. Женя уныло шагал по отмерянной дистанции, стискивал зубы, сопротивляясь искушению сесть. Смотрел в полыхавшее звездами морозное небо, собрав силы, снова шагал от края леса до посеребренной огромной сосны, которую установил для себя как другой конец маршрута. И при каждом шаге Женя повторял имя Маши. Она удерживала его от желания отдохнуть, прикорнуть у дерева, она заставляла двигать чугунными ногами, она, Маша, берегла и давала ему силы.

Примчавшаяся, наконец, в батальонном газике команда обнаружила своего часового державшимся, как полагается, на посту. Но рядового Кашина в нем узнать было трудно. Перед солдатами стоял заиндевевший, с мертвенно белым лицом человек с чуть теплившимся взглядом не моргающих голубых глаз.

 

Женя возвратился в начале марта. Он показал себя на учениях опытным, умеющим ориентироваться в обстановке бойцом, и ротный командир, подводя итоги действий подразделения, особо выделил из числа других рядового Кашина как толкового, дисциплинированного солдата, подготовленного по всем статьям специалиста, способного зрело управляться с грозной и сложной техникой дня.

  - Короче, - сказал ротный со свойственной ему любовью к краткости, - отмеченных товарищей будем представлять на сержантов. И точка.

Старшина поздравил Женю и подарил зажигалку, сделанную им из гильзы. Растроганный Женя смутился, рассыпался в благодарностях, но старшина сантиментов не любил и прервал Кашина:

  - Это от меня, так сказать, сувенир. На память о службе. Я всегда верил, Кашин, что ты будешь хлопчик, что надо. И не ошибся. Мне это приятно. Кстати, - добавил старшина серьезно, но глаза его улыбались, - на Восьмое марта можешь сходить в музей, - и протянул увольнительную. – Можешь даже, как старший, взять с собой и Ефименку: он тоже мне с этими музеями все мозги законопатил.

На женский праздник снова приударил мороз. Розовощекое войско собравшихся в увольнение дружно выдыхало перед КПП тяжелый густой пар.

За воротами части Ефименко тронул Женю за плечо:

  - Слушай, - сказал он. – Я тут план кое-какой составил, можем обсудить.

Женя оторопело посмотрел на товарища, а Ефименко решил не терять драгоценное время.

  - Значит так. Я выяснил, в этом городе есть, представь себе, на что обратить взор. Здесь, как оказалось, функционируют один краеведческий и даже один художественный музей. Конечно, ни Ван Гога, ни Матисса мы тут не найдем, но все-таки… Это во-первых. Во-вторых, в городе существуют четыре приличных букинистических магазина. В прошлый раз, Кашин, ты не поверишь, честное слово, я купил случайно книжку японских танков.

  - А пушек ты не купил? – поинтересовался Женя. Терпение его иссякало.

  - Да это стихи такие, японские, - танки, - засмеялся Ефименко. – Ты, Кашин,  будто не знаешь и вечно меня разыгрываешь, честное слово! Притом я познакомился с продавцом, и он предложил мне учебник шведского языка. Очень любопытная вещь, забыл тебе показать.

  - Все? – спросил Женя.

  - Почему все? – возразил Ефименко. – Это только часть плана. Дальше следует…

  - Ну, вот что, - прервал товарища Женя. – Бери пару хлопчиков, пока еще не все разбрелись, и дуй с ними за танками или еще за чем, а у меня, понимаешь, как раз сегодня очень ответственные есть дела. Очень. Понимаешь, Володя? Так что в другой раз.

  - Понимаю… - расстроился непонимающий Ефименко. – Ну ладно. В принципе, я, конечно, могу и один.

  - Не обижайся! – крикнул Женя, прыгая на подножку трамвая. – В другой раз!

Маша ждала Женю на старом месте, как он просил ее в записке, получив от старшины увольнительную. Он издали увидел знакомую черную шубку, белую пуховую шапочку и заволновался так, словно шел к Маше первый раз. Она тоже заметила его, поспешила навстречу, и Женя протянул ей букетик мимоз, похожий на обернутого целлофаном цыпленка. За этот букет он выложил, было, свое месячное содержание, но торговец, видно, тоже не так давно служил в армии и взять деньги у Жени категорически отказался, проговорив сердито: «А-а, слушай, зачем даешь? Так бери. Поздравь своя невеста».

И Женя поздравил, а Машенька, смутясь, чмокнула его в щеку и снова, как в тот, самый первый раз, схватив под руку, потащила, объясняя на ходу:

  - Сегодня, Женечка, идем в гости к одной моей подруге. Мы с ней вместе росли в одной деревне, а теперь ей дали квартиру, и она тут живет, в городе. Да ты ее видел. Наверное? Тома ее зовут. Она давно у нас служит, но, может быть, ты не обращал на нее внимания: она неприметная такая, но очень хорошая, добрая. У нее в деревне старики – мать с отцом – остались. Тома хотела их забрать, а те ни в какую. Вот и живет одна. Надо поздравить. Я ей платочек купила с розочками. – Машенька вдруг остановилась. – Ой, ну что это я болтаю, болтаю… Дай хоть посмотрю на тебя. Сколько не виделись. Похудел, - заключила она огорченно. – Горе луковое. Похудел-то как.

Дверь открыла маленькая, медлительная и улыбчивая девушка, которую Женя не сразу узнал в гражданской одежде, но через минуту припомнил ее лицо и почувствовал себя среди своих. В комнате сидел усатый паренек ростом с Тому, может, чуть побольше, и серьезно разглядывал какой-то женский журнал.

  - Ой, Игорек! – воскликнула Машенька и представила паренька Жене: - Это наш одноклассник, Игорек. Мастер на все руки. Чего хочешь, починит. Столяром работает.

Женя протянул новому знакомому руку. Игорек облегченно вздохнул и даже обнял Женю, как старого друга.

  - Молоток, что пришел, - заговорил он доверительно. – А то я уж думал, один буду с девчатами, елки-березы. Один я всегда стесняюсь: ни выпить, ни закусить. Сидишь, как пень. А вдвоем уже бригада. Верно? Ну вот, елки-березы. Сам-то откуда?

  - Из Таганрога, - сообщил Женя.

  - Не может быть! – восхитился Игорек. – Это же далеко. На юге. Я по географии помню. Там же Чехов родился! - Вспомнил Игорь.

  - Ну, конечно! - обрадовался Женя познаниям Игорька.

  - Мужчины, - позвала Машенька. – Сегодня, между прочим, наш с Томочкой праздник. Так что помогайте накрывать на стол.

  - Юг – это хорошо, елки-березы, - одобрял Игорек. – Теплынь кругом.

  - Да, - согласился Женя. – Там и сейчас уже тепло, наверное. Азовское море… – Он все никак не мог насмотреться на Машу; она, заходя в комнату, улыбалась, но улыбка ее, словно предназначалась одному Жене, и от этого он ощущал в крови легкое счастливое брожение.

  - Слушай, - не унимался Игорек, - это же, в твоей области, опилки насыпь – трава вырастет. Верно?

  - Давайте за стол, - застенчиво пригласила Тамара.

Садясь, Женя нечаянно прикоснулся к Маше рукой, весь вспыхнул, зарделся до самой макушки.

Развеселившийся Игорек каламбурил, наполняя граненые рюмочки водкой. – Тома еще не успела обзавестись хорошей посудой, да и мебель у нее пока была самая необходимая: стол, стулья, диван, старенький шкаф со стеклами и занавесками. Тома извинилась за бедность, и все на нее зашумели: мол, не это главное и, тем более, наживное.

  - А что главное? – неожиданно и тихо спросила Тамара.

Все замялись. Толком на ее вопрос ответить никто не смог.

  - Главное – это мы, женщины, - пошутила, но в то же время серьезно заявила Машенька. – И праздник сегодня наш. А вы, мужчины, даже тост не скажите.

  - Что тут говорить! – обрадовался Игорек. – За вас, девочки!

Женя от водки отказался. Тогда его заставили выпить домашней наливки, но и от нее кровь стала жаркой и веселой. Женя видел рядом с собой Машу, видел загоревшийся на ее щеках румянец, и ему хотелось сделать что-нибудь по-детски озорное: поцеловать, что ли, в румяную щеку или подхватить на руки и закружить по этой полупустой, но очень, как ему казалось, уютной,  комнате, а может, крикнуть: «Я тебя люблю, Машенька!». Крикнуть так громко, чтобы услышал весь дом. Но вместо этого Женя глупо улыбался и в то же время как бы слушал, о чем повествовал Игорек.

  - А я вот, - расходился Игорек, - если чего решил, обязательно добьюсь. Я, по сути, даже нигде не был, елки-березы. Даже на твоем юге не был. Но буду! Распили меня пополам – обязательно буду! И за границу поедем. Правда, Тома? А чего ж…

Тамара улыбнулась, поглядев на Игорька, и спокойно сообщила Жене и Машеньке:

  - А знаете, мы с Игорьком решили пожениться. И вот сегодня едем к моим старикам. – Она посмотрела на часы. – Через полчаса надо выходить.

Машенька некоторое время молчала, оглушенная сообщением подруги, но вдруг подхватилась и, как маленькая девочка, закричала: «Ура!»

Женя тоже хотел вскочить и так же обрадоваться, как Маша, но почему-то сдержался, лишь сказал солидно:

  - Здорово, ребята. Поздравляю! – неожиданно загорелся: - Да ведь это событие жизни! Ну, молодцы.

По такому значительному поводу Жене пришлось пригубить еще наливки, и Маша говорила: «Ты закусывай, Женечка, хорошо ешь». И ухаживала за ним, даже салфетку заткнула за воротник, а Жене была приятна ее забота, и он, когда Машенька близко наклонилась к нему, тихонько поцеловал ее в щеку.

  - Станцуем напоследок, - предложила Тома и включила магнитофон.

Песня была старая, но пела хорошо. Про то, как «ночью за окном метель метет» и как «по ночному городу бредет ти-ши-на».

Женя танцевал с Машей, и ему под звуки музыки вспоминалось, что не так давно, на учениях, и за его окном, за окном радиостанции, мела-наметала сугробы густая метель, а по лесам и полям брела огромная, как седое небо, ночная тишина.

Машенька отчего-то погрустнела и доверчиво сложила голову Жене на плечо.

Сквозь обмерзшие стекла были видны сидевшие на ветвях деревьев толстые лохматые воробьи: они тоже слушали песню и думали о своем.

Женя чувствовал у себя на плече голову Машеньки, ощущал прикосновение ее волос, слышал легкий запах духов. И казалось ему, это пахнет сирень, что цвела по весне во дворе его дома, казалось, будто сама нежность обняла его и сложила голову на плечо.

Женя проглотил ком подкативший к горлу, и прошептал Машеньке на ухо: «Я люблю тебя». И она благодарно ответила – ласково прижалась к нему.

Танец кончился, и Машенька грустно улыбнулась Жене. Тут они заметили, что Игорь с Тамарой уже одеты и ждут их. Машенька засуетилась, но Тома сказала, что провожать их не надо и что, когда Женя с Машей решат уходить, пусть Женя посильней захлопнет дверь.

Растерянные, они так и остались стоять в комнате. Женя еще раз поставил песню. Машенька тяжело опустилась на диван, горько выдохнула:

  - Ой, беда, Женечка…

Женя присел рядом с ней, взял ее руки в свои:

  - Что ты, Машенька? Какая беда?

  - Ой, нет, Женя. Чует мое сердце. Знаешь, как я люблю тебя?

Она вдруг заплакала и стала целовать его губы, щеки, глаза, а Женя, чувствуя ее слезы на своем лице, заговорил, успокаивая:

  - Глупенькая ты у меня. Все будет хорошо. Вот увидишь. Кончу службу – поедем ко мне. У меня мама замечательная и сестры – Надя и Валюшка. Вот увидишь, они тебя полюбят. Еще как!

  - Нет, Женечка, не надо!.. Ничего не надо, - прошептала Маша, как тогда в парке, горестно и жарко. – Поцелуй меня лучше. Сегодня самый счастливый день в моей жизни. Будь, что будет…

 

Женя открыл глаза и увидел белый плывущий потолок. Тихо гудел магнитофон, гулко билось в висках сердце.

 

Старшина, глядя в пол, прошелся вдоль шеренги солдат.

  - Рядовой Кашин, выйти из строя!

Женя сделал два шага вперед и повернулся лицом к товарищам.

  - Хоть ты, Кашин, и представлен на сержанта, это с тебя не снимается – опаздывать из увольнения, никому не дозволено. А ты, понимаешь, нарушил. Опоздал на целых пять минут. Надо себя знать и рассчитывать. Ты, как я чувствую, не рассчитал, и это мне обидно. Объявляю тебе наряд вне очереди. На кухню.

К вечеру Женя переоделся в рабочую одежду и, присоединяясь к кухонному наряду, занялся не слишком веселым трудом.

Солдаты, усевшиеся возле огромной кучи картофеля, то и дело совершали наклонные движения. Но сей труд не особенно утомлял крепкие молодые спины, и ребята выполняли его, балагуря, даже радуясь общению друг с другом таким вот коллективным образом. Машина, очищавшая картофель, не могла полностью заменить человека, и солдатам приходилось доводить ее работу до совершенства.

Женя не слышал товарищей, не слышал их анекдотов и каламбуров. Он еще никак не мог вернуться из прошлого. День минувший был для него днем настоящим, а все, что происходило с Женей в действительности, сегодня, казалось ему повторением какого-то до смешного обыденного ритуала, в котором до вчерашнего дня участвовал и сам Женя. Теперь же он испытывал нечто вроде невесомости. И потому руки рядового Кашина добросовестно выполняли одно дело, а память – другое. Память бережно, как драгоценности, собирала жесты и слова Машеньки, ее улыбки, взгляды, объятия, запах волос, а руки Жени снимали кожуру с земляного плода, приготовляя его к употребления в пищу.

Одно лишь беспокоило Женю: его глупая вина – опоздание из увольнения. Оно подрывало доверие к нему ротного начальства, во всяком случае, надеяться на ближайшее свидание с Машенькой было, кажется, бесполезно. Что ж, придется запастись терпением. Впрочем, Маша и сама говорила, что в следующие выходные ей обязательно нужно съездить к родным. И все-таки опоздание совсем некстати. Старшина, любя Женю, огорчился, но обязанность свою выполнил – за провинность наказал солдата, а наказавши, признался, провожая его в наряд: «Ты, Кашин, ну я не знаю, подвел меня прямо под монастырь. Я, понимаешь, за тебя краснел перед дежурным по части, как барышня. И мне выговаривали за тебя. Это разве приятно? Нет, хлопчик дорогой, неприятно. Я, понимаешь, за вас болею, как за…»

Но старшина не досказал своей мысли, потому что в эту минуту подошел ротный командир и, строго поглядев на Женю, проговорил с присущей ему краткостью: «Да, рядовой Кашин, не годится. Нарушил – отвечай. По всей строгости. – И спросил так же строго старшину, кивнув на Женю: - Наказан?»

Старшина ответил: мол, так точно, порядок, какой нужно, соблюден. Командир роты еще раз испытующе поглядел на Кашина и вдруг искренне удивился: «Я не понимаю, Кашин, как можно? Передовой, так сказать, боец, отличник – и вот тебе пожалуйста: на целых пять минут! Короче, чтобы я ни о чем подобном больше не слыхал. Ясно?»

«Ясно, - сказал Женя, а сам не понимал, как это он не умудрился опоздать на час или два, - последняя встреча с Машей затмила весь мир. Он плохо помнил, как, спохватившись, бежал, задыхаясь и грохоча сапогами на весь город, как бормотал извинения перед дежурным по части и как высокий и литой, будто памятник, майор что-то резко говорил ему, а перед глазами Жени все стояло лицо Машеньки как самое прекрасное видение. И деться от этого нельзя было никуда.

И вот, выковыривая из картофелин брак техники – черные глазки, рядовой Кашин тихо улыбался, вызывая в воображении щемящие сердце картины ушедшего дня. Но вдруг Женя вспомнил не однажды пролитые Машенькой какие-то горестные, чуть ли не безысходные слезы, и душу его на мгновение задела тревога. Правда, она тут же и рассеялась: что ж, мол, девушка без слез не может, так тому и положено быть. И снова покой вошел в Женину грудь. Он теперь представлял, как они с Машей приедут к нему в Таганрог. Будет тепло. Уже созреют вишни. Утром густо запахнет травой и мокрой землей, а они под оглушительный щебет птиц в саду войдут в дом – тут их и встретят мама, Надя и Валюшка. Мама, наверное, не растеряется, все поймет, может быть, даже и обнимет Машеньку, прежде чем его, Женю. А вот сестры станут поначалу осторожничать, приглядываться. Но Маша ведь ровесница Нади, а Валюшка всего на два года младше – в конце концов, поладят, подружатся. Придет и сосед, дядя Сережа в черной  кепочке, с вечным карандашом за ухом.

«Что ж, - скажет, Женька-солдат, оце твоя невеста? Добра, - скажет. – Анну, Вера, налей-ка нам с солдатом твоим по чарке. Нехай живут. Их дело молодое». Глаза его соткут из ниток морщин легкую улыбку. И остальные соседи зайдут поглядеть: Женька, мол, вернулся, невесту «с тудова привез». А под вечер, когда в светлой синеве проступят, первые молодые звезды, мать накроет в саду под вишней стол чистой белой скатертью, смахнет украдкой слезу, наконец, горячо обнимет сына, прильнет изболевшимся от долгого ожидания сердцем. И сядут они с Машенькой  во главе стола и… Эх, да что говорить!

Солдаты поначалу не замечавшие отчуждения товарища, стали невольно обращать внимания на Женю, и рядовой Крохалев, сидевший рядом, повернулся к Кашину, желая утешить расстроившегося, как ему показалось, человека.

  - Ты, Женька, не горюй, - сказал он. – Я вон эшелон картошки уже перечистил. Начальник гауптвахты меня лучше родного сына любит. Как долго нет – скучает. «Где, - говорит, - Крохалев, что-то давно его не видел». А ты один наряд схлопотал за все время и уже вроде того… Скукожился.

  - Да я ничего, - улыбнулся Женя. – Так задумался просто.

  - Ладно-ладно, - молвил Крохалев и покровительственно похлопал Женю по плечу. – Мы это дело понимаем. Тут на сержанта представляли, и того… Обидно, конечно. – Крохалев воткнул нож в нутро стоявшего рядом чана, вынул оттуда очищенную оранжевую морковь и угостил Кашина: - Тресни витаминов, и все пройдет, как с белых яблонь… Понял?

Женя принял угощение и нехотя стал жевать. Его угнетал сегодняшний день: болтовня Крохалева, надсадный шум механизмов за стеной, сытые, тяжелые запахи кухни.

Неожиданно дверь отворилась, и в нее просунулась голова дежурного по кухне, ефрейтора Бовы, развеселого краснощекого бойца, не знавшего никогда никаких забот и печалей.

  - Привет, братва! – крикнул улыбавшийся Бова. – Я вам мослы приволок.

Он вынул из-за спины миску вываренных костей с наростами сочного парящего мяса.

 Ешьте и помните Бову!

«Братва», бросив чистить картошку, принялась за мослы, хвалила ефрейтора, а Бова, усевшись на перевернутое ведро, обнажал в улыбке белые зубы: ему приятна была широта собственной натуры.

  - Сейчас по плацу проходил, - сообщил он, раскуривая сигарету, - а там такая хохма! Представляете, комбат наш прочухан давал этой, как ее, Головиной.

Женя враз ослаб и перестал жевать.

  - Честь она ему не отдала, - продолжал беззлобно юродствовать Бова, размахивая руками. – Вот он, значит, ее и… А какая же у нее честь?! Ха-ха-ха! Чего ж ей отдавать-то?! Ё-мое. Она, видать, еще в школе честь отдала, а он требует… Гы-гы-гы…

Какая-то властная сила сорвала Кашина с места, и он, намертво вцепившись в Бову, потащил его к двери, бессмысленно повторяя одно и то же:

  - Ах, ты гадюка… Гадина… Гадючий сын… Убью к чертовой матери!

Бова не сопротивлялся, только ошеломленно хлопал бесцветными ресницами. Перед глазами Жени подпрыгивали розовые щеки ставшего ненавистным человека, и он спешил изгнать его из своего мира, освободить от него руки и душу. А Бова сейчас весь состоял для Жени из одних прыгающих щек и одурело белесых козьих глаз.

  - Ты псих, оказывается, Кашин, - определил ефрейтор. - Я и не знал. – И умно посоветовал: - Лечиться тебе надо, плохо кончишь.

  - Убью! – снова закричал Женя, вскакивая.

Но на Бову этот порыв впечатления не произвел. Глупо улыбаясь, он спокойно закрыл дверь и, насвистывая что-то веселое, удалился к другим кухонным делам. А дел у него было много.

  - Да, - сказал умудренный Коля Крохалев, когда Женя устало опустился на свое место. – Служба – она не мед. Вон как расшатывает нервы людям.

На этом разговор о поступке Кашина и кончился. Солдаты не захотели обсуждать происшедшее, решив, видимо, что Жене и без них есть о чем подумать. Но Женя больше ни о чем не думал. Он, наконец, вернулся из вчерашнего дня и теперь однообразно и отрешенно исполнял обязанности кухонного рабочего наравне со всеми. Все, что виделось, грезилось ему прежде, было отравлено, пропитано горечью и ядом слов Бовы. И все-таки Женя поразился, что крикнул страшное слово: «Убью!» Не мог он так крикнуть. Душа его всю жизнь кричала обратное, но вот крикнул… Что же это? Откуда? Понять Женя не мог. А если бы я попал в «горячую точку»,  и пришлось бы на самом деле убивать, - подумал Кашин – тогда как?

За полночь, едва разогнувшись и ощутив жуткую ломоту в спине, Женя покинул вместе с остальными кухню. Он вышел во двор казармы, чтобы вдохнуть перед сном свежего воздуха, и замер, потрясенный красотой снежной и теплой мартовской ночи. Легкие, как одуванчики, фонари косо летели в белой пелене в неведомую высь. Мягко шептала о близкой весне капель. Тихо напевала зима прощальную песню, заботливо покрывая чистым убранством тяжелые солдатские следы.

Еще один день подвинул рядового Кашина к желанному возвращению домой, и он, пробравшись в спящую казарму, аккуратно зачеркнул его в своем календаре жирным крестом. Затем Женя стащил мокрые сапоги, сырую от пота гимнастерку и, уже забравшись под одеяло, с блаженной тоской подумал о той холодной, наполненной ясными звездами воде, что теперь покоилась в глубоком колодце далекого Таганрога. С каким наслаждением облился бы он сейчас той звездной водой родного дом а, имевшей медвяно древесный неповторимый вкус и запах.

Переминаясь с ноги на ногу, скрипел половицами дневальный, тукали, хромая, часы над ним. Ефименко чуть слышно посапывал на нижней койке. Что ему снилось, Ефименко?

Женя перевернулся на бок и, уже засыпая, вдруг увидел картину, поразившую его на мгновение, но и сразу растворившуюся в вязком сне. Видение, явившееся Жене, промелькнуло коротким мигом детства. А привиделось Жене утро третьего или четвертого лета его  жизни. Цветное, лоскутное одеяло, набычившийся стол о четырех толстых, полукруглых ногах, на столе – стакан молока. По стенам ползали большие солнечные жуки, а за окном трепыхалась такая же лоскутная, как одеяло, зелень.

Мальчик, который и был Женей хотел спрыгнуть с кровати и поймать одного из тех неизвестных жуков на стене, чтобы поговорить с ним и узнать о его жизни. Но вдруг, пушечно хлопая крыльями, на подоконник взлетел огромный иссиня-черный петух. Он деревянно потоптался на подоконнике и, резко подергивая головой, грозно глянул на Женю.

Занавески неожиданно разбросило, и ветер раздул, как костер, перья кочета. Они вспыхнули угольно красным огнем на густой зелени сада, и в этом ярком пламени горел, сверкал  и сжигал Женю боевой петушиный глаз.

Женя почувствовал, как мечется, будто испуганный зверек, его сердце, и боялся пошевелиться. Он хотел закричать, позвать кого-нибудь на помощь, но голос пропал, и оставалось только ждать, когда кочет сам уйдет во двор. А петух, видно, и не собирался никуда уходить. Взмахнув крыльями, он спрыгнул на стол и свалил стакан с молоком, и молоко, как убитая птица, распласталось на полу большой белой лужей. Женя набросил на голову одеяло и заплакал. Он думал: вот сейчас налетит этот страшный дворовый зверь и ударит его костяным клювом. И заклюет насмерть. Навсегда.

Он плакал до тех пор, пока мама не вытащила его из постели. Петуха не был – только белая лужа на полу, в которую изредка еще срывались со стола молочные капли. И тогда, глядя на пустой подоконник, и дрожа всем маленьким телом, Женя крикнул, потрясая кулачком неизвестно где подхваченное слово: «Убью!»

Вот эту картину и унес с собой в быстрый от усталости сон рабочий кухонного наряда Евгений Кашин.

 

Апрель еще покружил метелями, пощипал часовых морозами, но уже не мощными, не злыми, и во второй своей половине совсем сдался весне. Снег сразу отяжелел и очень быстро отсверкал под ослепительным солнцем, уплыл веселыми ручьями в низины и овраги.

Плац подсыхал, по утрам над ним курился легкий пар, блестели чистотой окна казарм. Солдаты теперь в часы отдыха разгуливали в гимнастерках, грелись, радуясь первому теплу.

Крохалев, не выдержав весенних соблазнов, самовольно отлучился подышать вольным воздухом нарождающейся жизни, и за это трудился в очередной раз на гауптвахте. Ефименко увлекся философией Востока, стоял перед обедом и ужином на голове, глядел на хохотавших товарищей перевернутыми выпученными глазами, пыхтел «по науке».

Старшина, нечаянно обнаружив такую глупую страсть вверенного ему бойца, не на шутку встревожился:

  - Это как такое не стыдно? Красная звезда на пилотке, а он вверх ногами показывает. Отставить, Ефименко! Тут тебе не цирк.

Пунцовый от «полезного упражнения» Ефименко оправдывался:

  - Так ведь это хатха-йога, товарищ старшина. Целая мировая философия, сочитающая…

  - Отставить, - повторил старшина, опасаясь необыкновенной эрудиции всеядного Ефименко. – У тебя, хлопчик, и так сплошной бекрень в голове, а ты ещё переворачиваешь её вверх тормашками. Во-первых, не мировая философия, а индийская. У нас же, дорогой мой Ефименко, своя имеется, гораздо, я полагаю, не хуже. А, во-вторых, чтобы я тебя клоуном больше не видел.

   - Почему клоуном? – возразил Ефименко.

   - Потому что на голове изображаешь.

   - Это такое упражнение воли.

   - Ты, Ефименко, понимай разумное слово, а не противопоставляй. Ясно?

   - Так точно, - расстроился Ефименко.

   - А чтобы не забивал голову лишними, я думаю, науками, назначаю тебя каптерщиком. Ты парень исполнительный, будешь мне помогать. Вот так, дорогой мой хлопчик. В таком, как говорится, разрезе.

Женя, слышавший этот веселый разговор, от души расхохотался, представив, как огромный, что подъемный кран, Ефименко станет таскать на себе связки сапог, кальсон, портянок, пересчитывать это хозяйство от бани до бани, а по ночам все-таки будет стоять на голове или читать в умывальнике свои танки.

   - А ты, Кашин, - обратился старшина к Жене, - как помнишь, выдвигаешься на сержанта. Поедешь домой, так сказать, в звании. Ни как-либо… В общем, готовься. – С этими значительными словами старшина вынул из кармана завернутое  в газетку алые лычки и протянул их Жене. – На-ка вот, пришей.

  - Ну, Евгений Артемьевич… - развел руками Вася Берендяев, который теперь заведовал клубом. – С тебя причитается.

Первое время Женя стеснялся своего нового звания, чувствовал себя скованно и неловко. На его плечи легла незнакомая обязанность подчинять себе товарищей – он к этому не привык. До сей поры Кашин выполнял приказания других, ныне же сам был обязан как командир отделения подавать различные команды, чтобы, к примеру, строились для караула или для принятия пищи, чтобы внешний вид имели по уставу. И многое другое.

Сначала голос сержанта Кашина звучал несмело, неуверенно, но старшина, бдительно наблюдавший за течением службы, подбадривал Женю. Он говорил:

   - Делай по всей выкладке, чтоб звенело.

Женя довольно-таки быстро научился разделять слова и произносить их по-военному, с оттяжкой, чтобы люди лучше понимали и заранее готовились к выполнению приказа.

Сержант Кашин, уничтожив по утрам электрической бритвой редкие волосинки на подбородке, начистившись и заутюжившись, являлся, сверкающий, строю и, набрав воздуха в широкую грудь, давал команду «по всей выкладке».

   - Рота, рав-няйсь! Смир-но! – выкрикивал он, срываясь на «петуха». – Равнень на ле-во!

К радостному удивлению Жени, никто сопротивления не выказывал, все выпрямлялись «смирно» и поворачивались, как положено, правда, некоторые поначалу с улыбкой, но скоро, лишь голоса Кашина чуть окреп, перестали и улыбаться. Женя почувствовал себя полным командиром.

Двумя неделями позже его назначили помощником дежурного по КПП.

В наряд он заступил вечером и, стоя у ворот с красной звездой, долго глядел на зеленеющее небо, опушенное легкими румяными облаками. Хрустел набегавшим к ночи ледком и, будто во сне, при открытой форточке, в которую тек свежий весенний ветер, видел за беспредельностью неясные, но такие волнующие картины своего будущего, словно и не было до этого мгновения никакой жизни. Не было и его, Жени, и лишь теперь, вот сейчас, всё только начиналось. Ему чудилось даже, что слышит он за какой-то недосягаемой далью простою и чистую деревенскую песню, какие пели по праздникам в чьём-либо доме всей улицей – протяжно и самозабвенно. Пели до самого утра.

Кто он есть, Женька Кашин, безусый солдат из Таганрога? И кем будет? А ведь будет что-то там, впереди. Жизнь. Любовь. Машенька. Города, люди…

«Здравствуйте, Евгений Артемьевич. Отслужили? Что ж, молодцом. Добро пожаловать!»

В голубых прозрачных одеждах тихо летали над домами светлые Женины мечты. Эх, знать бы точно, что там, за той синей крышей, на которой ещё час назад сидело рыжее солнышко!

С Машей последнее время Женя виделся редко. На все выходные она уезжала домой, сообщая в записках, что заболела мать. В части они встречались коротко, обменивались улыбками и разбегались в разные стороны: у каждого забот по горло. Женя скучал. По воскресеньям безучастно смотрел телевизор, совсем не запоминая, что там происходит, просился в наряды – там, казалось, время летело быстрее.

К ночи Женя собрал поротно сводки о наличии состава полка и уселся пить чай с дежурным, майором Мурадовым, мягким, добрым человеком, поэтом и певцом, известным во всем дивизионе прекрасным голосом. Мурадов был щедро одарен яркой южной красотой, имел широкое с густыми бровями лицо, смоляные с сединою на висках волосы, был полноват, но полнота не нарушала статности его крупной фигуры. Он был, как говорят женщины, «интересный мужчина».

Зашел старшина, устало присел к столу.

   - Тебя как зовут? – обратил к своему помощнику Мурадов. Он помнил многих солдат в полку и любил называть их по именам, вопреки армейской официальности.

   - Евгений, - ответил Женя. Звание сержанта неожиданно обязало к той самой армейской официальности, и он смутился: - Просто Женя.

   - Женя – это хорошо, - сказал майор. – Садись ближе, бери колбасу, яички, хлеб – чурек по-нашему, по-азербайджански. Супруга сама делает. Давай, слушай, не стесняйся. Что сидишь как девочка? – Он разлил по стаканам чай, как-то по-особому заваренный им самим. – У нас в Баку чай – святое дело. Сначала чай пьют, потом едят. – Мурадов отхлебнул глоток.

   - Да-а…- произнес старшина, позванивая ложкой. – Друг у моего отца был на фронте. Тоже, представляешь, Эльдар, - посмотрел старшина на дежурного, -  тоже, что интересно, -Женя Кашин. Как твой помощник. Замечательный, между прочим, был мужик. Простой парень. Тракторист. Если бы не он, пал бы мой батя смертью храбрых. Вместе с Женей - Старшина покачал головой. – Попали они в Белоруссии в сорок втором в окружение. Деревня, батя мой рассказывал, еще певуче так называлась – Прянички. Эх, сколько их было, деревень этих!

Майор закурил трубку. Комната наполнилась сладковатым запахом хорошего табака. Даже как-то теплее стало.

- Да-а… Лупит их фашист из минометов – голову не поднять, а прорываться надо. Командир кричит: «Вперед, ребята!» Розовощекий такой лейтенант был, - вспоминал батя. – Наверное, вроде тебя, Женя. – Старшина с нежностью посмотрел на своего воспитанника. -  Сразу после училища к ним попал. Ну, все за ним, за командиром. Сами тоже еще все «зеленые» были. Женя Кашин рядом с лейтенантом  бежал.  Тут лейтенанта фашист и срезал, да и батю моего осколком зацепило. Отец говорит: очнулся – кто-то меня на себе несет. А это Женя Кашин был. Сам ростом небольшой, а силы – на троих. «Слушай, - батя ему,- Женя, оставь меня, не то вместе погибнем». А он: «Сам-то оставил бы? Ну, и помалкивай! Думай лучше, как после войны вином своим угощать будешь». Отец его все в гости после войны приглашал до этого. А пули свистят над ними, щиплют березы. Женя ругается: «Портят деревья, говорит, паразиты». Ну, вот. Лесок этот скоро кончился. Глядят они – поле. На бугре дом стоит. Сарай не сарай, так, избушка. Женя говорит: «Вот там и передохнем. Перевяжу я тебя, и перекусим заодно. Всю ночь, утро воевали, поесть некогда». Тут, батя говорит,  я снова начал сознание терять. Стонал, видно, потому опять слышу, он мне: «Потерпи, Миша, недолго уже». Открыл глаза – туман один. Вдруг в тумане вижу – танк с крестом. Метрах в восьмистах  от нас остановился, и разворачивает морду в нашу сторону: заметил. А они уже рядом с той хатой. Женя бегом. Добежал. Батьку к стене прислонил, сам к окну. «Так и есть, - говорит, - заметил. Не стреляет, сволочь: экономный. На нас идет. Живьем раздавить хочет». Батя ему: «Прощай, Женя!» А он: «Цыть! – кричит. – Нас так не возьмешь!» И сам глазами по сторонам. Вижу, в полу кольцо дергает, а там погреб. Только успел он меня туда стащить, танк ту избу в щепки и раздавил. Слышим  лишь, как он наверху ворочает гусеницами, крошит хату, а Женя кричит ему: «Врешь, гад! Нас не раздавишь! Мы – народ хозяйственный, запасливый. Без погребов не живем. А смерть задолжали, так это вернем с лихвой. Будьте себе спокойны!» Потом еле выбрались – так фашист их завалил. Женя все жалел, что кончились гранаты. «Я бы, - говорит, – хоть как, а поджег эту гадину».

Старшина замолчал. Мурадов  стал раскуривать потухшую трубку.

  - Война  -  везде  дрянь, - сказал дежурный, майор Мурадов. Огонь, смерть, и больше ничего. Нам что, Михайлович, под Кандагаром легче было?

Старшина подлил себе чая и сказал:

  - Я иногда думаю, Эльдар, где теперь обитает тот герой, Женя Кашин, что отца моего спас, стало быть, и меня самого? Однажды заезжал, правда, но я тогда еще совсем пацаном был. Помню только, что сначала нарвали они в саду цветов и пошли, бросили в речку, так как у нас в деревне тогда еще ни одного памятника не было. А потом напились вдрызг: все поминали  друзей. Так и уснули, обнявшись. Ну, а мы-то… Мы свое тоже хлебнули. Вот теперь этих хлопчиков, - старшина кивнул на Женю, - подтягивать надо. Большое дело делаем.

  - Большое, - согласился майор.

Старшина отхлебнул еще чая, молча поднялся, молча пожал руки – сначала Мурадову, потом Жене и молча вышел. Но вдруг вернулся и, глядя Кашину прямо в глаза, спросил:

  - Ну, что, хлопчик дорогой, понял теперь, какие у тебя тезки были? - И, не дожидаясь ответа, вышел окончательно. Мурадов негромко запел: «Нас оставалось только трое…»

  - Ладно, - вдруг сказал он. – Остаешься за меня, Евгений Артемьевич. – Пойду, пройдусь по ротам.

Вернулся майор веселый.

  - Представляешь, - заговорил он, смеясь. – Захожу в одну роту – дневальный дремлет. Спит, короче. Даже посапывает. Облокотился на тумбочку и спит. Спиной к двери стоит. Я постучал тихонько его по плечу, спрашиваю: «Спите, товарищ дневальный?» А он – это ж надо! – оборачивается и мне шепотом: «Тс-с, товарищ майор, мышь за тумбочкой скребется». Вроде бы это он стоял и слушал, где там мышь возится. Вот ведь сообразительный! Меня смех разобрал, я его и отругать не могу. А надо бы снять с поста. Хорошо, - говорю, - стой, но если еще зайду, а ты все мышь караулишь, будешь у меня их ловить десять дней подряд. На гауптвахте».

Женя тускло улыбнулся. Его сковала история двух солдат, чудом спасшихся от смерти. Даже забавный случай с дневальным не отвлек Кашина.

  - Да, - сказал Мурадов, поняв, что его попытка отвлечь Женю от повести старшины не удалась. – Я, брат, тоже хлебнул в жизни, но такого, о чем рассказал старшина, испытать и мне не довелось. На то мы, Кашин, здесь с тобой и находимся, чтобы никто больше не знал ничего такого.

Ночью, в короткий час отдыха, Жене снились танки. Они ползали по огромному полю и давили людей. От взрывов летели ввысь бревна пылавшей хаты, жутко кричал и метался красный от пожара конь. Женя проснулся в поту и, открыв глаза, с облегчением вздохнул, будто сбросил с плеч тяжелую ношу.

В оперении облаков утро наплывало с неба огромной алой птицей. Покойна была предподъемная тишина казарм. Бойцы досматривали последние сны. Широко зевал красавец-Мурадов, а Женю вдруг охватило то ощущение до боли саднящей радости, какое иногда бывает лишь в детстве и юности ранним утром – все будущее светло и чисто.

Весна завершала Женину службу, венчала с Машенькой, и чувство ожидания  того  единственного, последнего дня  в армии металось внутри, просилось выплеснуться наружу.

Чтобы успокоиться, Женя занялся хозяйством: подмел у ворот припорошенный инеем асфальт, вымыл комнаты  КП и вышел на крыльцо перекурить.

Солдаты в белых нательных рубахах, гремя сапогами, уже бегали строем по плацу, выполняя зарядку. Командиры отделений бежали чуть поодаль и время от времени делали замечания своим подчиненным, чтобы те не отставали, не растягивались или не сбивались с шага, хотя ни то, ни другое, ни третье предотвратить было невозможно.

Женя с ухмылочкой наблюдал, как, переваливаясь с боку на бок, чугунно бухает сонными ногами громадный Вася Берендяев, как, набычившись, прет двухметровый Ефименко и как смешно семенит за ними Крохалев.

Пришел на работу старшина, бодрый и подтянутый, в прекрасном, как всегда по утрам, настроении.

  - Ну что, Кашин, как служба служится? – приветствовал он воспитанника.

Женя улыбнулся.

  - Служба, - товарищ старшина, - служится к финишу.

  - Кому к финишу, а кому и со старта, - отпарировал старшина. – Во всем, Кашин, свой кругооборот. Сделали из вас орлов – летите. А тут и новых цыплят подвезут. Ты ж как думал?

  - Я думал, - сказал Женя все с той же улыбкой, - я думал, товарищ старшина, вот приеду домой, как раз вишня поспеет. Наберу я вишни с нашего сада, слажу посылочку и пошлю вам – ешьте на здоровье! Это я вам обещаю точно. Не будь я боец Российской Армии, сержант Евгений Кашин! Ох, какая у нас, в Таганроге вишня! Крупная, со сливу, черная, а сладкая… такая сладкая, что аж чуть горьковатая.

  - Горьковатая, говоришь? – как бы уточнил старшина.

  - Так точно! Аж горьковатая.

Старшина помялся, поискал что-то в карманах и попросил у Жени закурить. Курил он редко, закашлялся, разогнал рукой дым, загляделся поверх казармы. Верно, вспомнил и он свои вишневые края – далекое Закарпатье, вспомнил отошедшую под вишневый цвет юность.

   - Жалко мне, Кашин, будет расставаться с Вами, - сказал он вдруг совсем не военным, неуставным голосом. – Только прикипишь к людям, срастешься с ними, ан они уже порх – и разлетелись, кто куда. Тут, Женя, доложу я тебе, самая основная тягота службы. Так-то, хлопчик мой дорогой.

Женя долго смотрел вслед старшине, как тот прямо, с поднятой головой шагает на встречу бегущим ребятам, и ощущал новое, неясное ещё вполне чувство к этому человеку.

Стали появляться офицеры, и Женя ушел с глаз долой в комнату для посетителей, чтобы там, на кожаном потертом диване, предаться блаженным думам о Машеньке. Для этих дум он мог отвести себе около часа. Времени было достаточно. Вот уже в который раз, забравшись в уединенное место, Женя с предельной четкостью рисовал себе их с Машей будущее. В этом была какая-то особая живая радость. Больше того, в мечтаниях он чувствовал себя твёрже, взрослее, самостоятельнее, мечты его не были чем-то эфемерным, парящим, они всё более заземлялись и обживались в тихих садах под Таганрогом.

Он думал о настоящей мужской, тяжелой, до усталости в мышцах работе, о доме в чистом саду. Дом, конечно, будут строить все соседи, вся улица, а потом, когда отпразднуют новоселье, Маша станет ждать его по вечерам, уставшего, с работы и встречать как жена и любимая. В этих мыслях не было для Жени ничего постыдного, неестественного, несоответствующего возрасту – так жили его дед, отец и мать, родственники. Так будет жить и он.

Мечтая, Женя вдруг ощущал, как просыпается в нем крепкая хозяйственная жилка. Он решил, что  обязательно посадит розы, а под окнами виноград. Построит сарай с верстаком, как у дяди Сережи, чтобы можно было постолярничать в свободное время. А может быть, попозже, заработав денег, купит машину, и они всей семьей с мамой и сестрами Надей и Валюшкой, чуть ли ни каждый выходной смогут ездить летом к теплому Азовскому морю, купаться и дышать полезным йодистым воздухом.

Мысли сплетались в мечты, и с ними будущее обретало значение и смысл. Женя определился: при первом же удобном случае, не откладывая, нужно поговорить обо всем с Машей и сразу написать письмо матери о том, что у него есть невеста, что он её любит и просит материнского благословения.

С этим решением стало совсем легко. Женя почувствовал себя сильным, взрослым, способным распоряжаться своей судьбой и жить широко и полно. Он прошелся по скрипучим, вытертыми посетителями половицам. Комната тонула в ярком свете поднимавшегося  солнца. Свежий утренний запах весны будоражил, играл в крови, звал куда-то на простор, где все оживало и готовилось к любви и обновлению. Да, нужно срочно поговорить с Машей, срочно все решить.

В дверь постучали, и Женя от неожиданности вздрогнул. На пороге стоял старик с двумя ребятишками – близнецами лет трех.

Старик был худой, высокий, по-кавалерийски косолапый. Широкий длинный пиджак особо подчеркивал его костистость. Все тело старика было каким-то острым, да лицо скуластое, в буграх щек, тоже казалось острым настороженным. Глаза же выдавали в нем человека прожившего многотрудную жизнь, но способного понимать добро и дарить тепло. Весь он напоминал старое, но еще крепкое дерево, и двое ребятишек, очень похожих на своего деда, были что молодые отростки от этого, повидавшего разное, дерева. На лацкане пиджака старого человека виднелась маленькая дырочка и вмятина вокруг неё, очевидно, от боевого ордена, который тот надевал в праздник.

Старик шагнул в комнату, и близнецы, такие же голубоглазы и вихрастые как он, тем же широким шагом ступили на скрипучие половицы.

Женя поднялся им на встречу, одернул гимнастерку.

   - Мне бы, товарищ сержант, позвать надо военнослужащую… - сказал извиняющимся тоном старик: мол отрываю отважных занятий, но что поделаешь.

   - Кого? – авторитетно спросил Женя.

   - Дочку, Головину Марию Герасимовну. Старуха у нас совсем слегла. А мне с внучатами не под силу одному. Все ж-таки кузница на мне. Опять же, к посевной готовимся – работы невпроворот. Да тут еще…

Старик говорил долго и доверительно, приняв молчаливые Женины кивки за сочувствие и отзывчивость, но Женя не слышал его. Он будто  оглох от той новости, которая нечаянно поведал ему пришедший старик. Неужели эти двое серьезных и взрослых лицами малышей её дети? Отчего же Маша столько времени молчала, водила его за нос, ни словом не обмолвилась о детях? Может, и муж есть? Но зачем же тогда армия?

Женя вдруг вспомнил те горькие, горячие слезы, что пролила Маша в гостях у Тамары, и перестал что-либо понимать.

   - Ну, так ты покличь её, сынок, - попросил старик и положил руку на плечо Жене.

Женя дрожащими пальцами набрал номер телефона казармы где жила Маша и там ответили, что она сейчас «на учебе», но ей немедленно сообщат о приезде отца. Женя вернулся к посетителям и принялся разглядывать близнецов. Теперь было очевидно: и дед, и маша, и ребятишки – кровь от крови родня, но от этого открытия стало ещё тягостнее на душе. Все оборвалось нелепо, буднично, даже банально, и ничто не обещало возвращения той, подаренной ему Машей, пронзительной, счастливой жизни, которую он берег и носил в себе, словно второе сердце. Кто-то  в один момент отнял у Жени мечту, а вместо неё налил душу густой, тяжелой болью.

Ребятишки, двое мальчиков, сидели смирно, серьезно смотрели на солдата, будто это было опасное, военное время, и они понимали – шалить нельзя. Старик маялся, стучал коричневыми от табака пальцами по колену. Видно, ему хотелось курить, но он не решался в таком важном месте даже спросить об этом.

Женя чувствовал тягостное напряжение оттого, что вот-вот войдет Маша, что они встретятся в новой, необычной для них обстановке, когда она должна будет хотя бы взглядом объяснить свою долго скрываемую тайну. И зачем же Маша сразу не рассказала ему всего? Но было бы тогда то, что было? И все-таки она поступила с ним неправильно, нечестно, простить её нельзя. Но что же теперь делать с собой, с невозможностью забыть Машу раз и навсегда, забыть то лучшее, что было у него в жизни? Женя терялся. Он сидел наполненный горем, глухой смутной тоской, какую прежде никогда не знал. Весна перестала быть весною, и от теплого солнечного света, залившего комнату, сделалось еще больнее. Сердце словно разорвалось на мелкие кусочки, и они остро бились везде, во всем теле, и сделать с этим ничего было нельзя.

Дверь распахнулась, и Маша не вошла, она влетела и, наскоро поцеловав отца, бросилась к детям. Маша не заметила Женю, не обратила на него, сидевшего в углу, никакого внимания. Она теребила мальчикам волосы, прижимала их к себе, смеялась каким-то грудным незнакомым Жене смехом.

Женя не выдержал, встал, чтобы уйти, и тут только они с Машей встретились взглядами. За какие-то секунды Женя увидел, как радость сгорела в её глазах, они потускнели, наполнились такой печалью, что он готов был убить себя, лишь бы не видеть сейчас Машу, не знать ту правду, которую теперь знал. Маша обреченно отвела взгляд, и Женя вышел из комнаты. Казалось, они уже сказали друг другу все, что было нужно, но Женя всё равно не находил себе места. Маленькая надежда еще жила в нем, просила не спешить, не рубить сплеча.

День прошел тупо и бессмысленно. Женя автоматически выполнял приказания, а когда их не было застывал на месте и по долгу смотрел в одну точку, словно там мог быть ответ на мучавший его вопрос.

Вечером, сдав дежурство, Женя получил от Маши письмо.

«Прости меня, Женечка, - писала она, - я не должна была скрывать от тебя, что у меня есть дети. Я не должна была даже любить тебя, но сердцу не прикажешь. Мне всего двадцать один, так хочется любить и быть любимой. По твоим глазам я поняла, что не имею на это права. Получается, я обманула тебя, хотя и не обманывала ни в чем. Просто я не сказала тебе всего и потому – виновата. Я не сказала, что у меня был муж, но мы не прожили вместе и года. Муж спьяну убил человека. Мы расстались навсегда. Остались дети – Ваня и Алеша. Я не сказала, что мне нельзя любить тебя, - это моя вина. Зачем я разрешила себе любовь, искалечила и тебе жизнь. Мне очень тяжело, Женечка. Почему одним достается судьба счастливая, а другим такая, хоть не живи вовсе? Прости за всё, Женя. И постарайся забыть меня, мы не можем быть вместе. Я не хочу этого, не хочу быть тебе обузой. Ты ещё найдешь свое счастье, у тебя все впереди. Вернешься домой, и все будет хорошо. Сейчас я уезжаю – опять заболела мама. Когда же вернусь, не ищи со мной встреч, пожалуйста. Иначе мне придется перейти в другую часть. Дослужишь как-нибудь и уедешь. Дома все забудется. А я буду жить для детей, они не в чем не виноваты. Позволь мне только проводить тебя, когда ты будешь уезжать. Я сама приду на вокзал, там и попрощаемся. Тебе уже недолго осталось, я знаю».

Женя сложил треугольником, как было, переданный ему дневальным листок и почувствовал во всем теле сильный озноб. Он промучился среди товарищей до отбоя и, лишь когда погас свет, облегченно вздохнул. Теперь можно было в тишине все вспомнить, обо всем подумать, все решить. Женя припомнил и парк железнодорожников, и синий метельный снег, и первый их с Машей поцелуй, и Весенний праздник 8 Марта, все то, что сейчас снова разделило его на двух людей.  Того, бывшего, шедшего легкой и светлой дорогой в безмятежное будущее, где на горизонте, как цветущее дерево, стояла его Маша, и настоящего, заблудившегося в дымном лабиринте – не видно ни зги, и неизвестно, как выбраться. Память, словно коллекционер, хранила мельчайшие подробности его любви: впервые произнесенное «Женечка», снежинки на ресницах, маленькую, вечно холодную руку, родинку на плече, темные от слез бороздки на щеках. Но чем больше Женя вспоминал Машу, тем враждебнее смотрел туда, где прошли его лучшие дни. Будто какая-то злая сила опутала его, связала по рукам и ногам, начинила душу горячей, пылающей болью. Женя вдруг поймал себя на том, что стал ненавидеть ту минуту, с которой у него с Машей все началось. Нет, нужно забыть Машу. Забыть навсегда. И все. И точка.

Женя достал из гимнастерки Машино письмо, смял его в кулаке и сунул под подушку – забыть и спать. Спать!

Но сон все не приходил. Женя ждал его как спасения, но легче не становилось.

Дневальный, молодой солдат, прибывший недавно из учебной роты, переминаясь с ноги на ногу, скрипел новыми сапогами.

Женя перевернулся на спину. Он больше не мог вдыхать плотный запах казармы, смешанный с испарениями жирной мастики, которую второй дневальный, Паша Уткин, добросовестно втирал в пол вот уже второй час. Не мог видеть холщово-серый в слабом свете потолок, устрашающе нависший над головой, и закрыл глаза.

Женя снова достал письмо и сжал его в кулаке – маленький муравейник черных жалящих буковок. Сжал сильнее, еще сильнее, горько усмехнулся и вдруг заплакал. «Царство, разделившееся в самом себе, не устоит» - вспом- нилась неожиданно пространная фраза, которую любил повторять Ефименко.

Да, все оказалось для Жени в прошлом, и его царство разделилось, не устояло. Здесь, в казарме, лежал настоящий солдат Евгений Кашин, а за ее стенами где-то далеко, в Машиной памяти, например, жил один лишь его образ. Но даже если она будет помнить о нем – что проку? Главное, прогнать ее видение: лицо, волосы, губы, глаза. Всю ее, шепчущую: «Женечка, прости». Но как это сделать? Как?

Дневальный, будто измываясь, все скрипел сапогами, Паша Уткин елозил по полу шваброй. Очарованный науками Ефименко что-то шептал во сне с нижней койки. В другом конце казармы храпел, словно бензопила, Вася Берендяев, а мозг Жени шумел и толкался, мучил глаза горячими слезами. Где-то там, в черном небе, пылал его дом, и вишневый сад, и куст непосаженой сирени. Маша, опустив голову, стояла с двумя ребятишками  - разве она виновата, Маша?.. Но возврата к ней не было. Была тоска, жалость, любовь, но возврата не было.  Дело стало за временем. Оно должно, как летний дождь, все смыть и обновить, хотя этого ли желал истерзанный болью сержант Евгений Кашин? Он не хотел ни времени, ни тех перемен, которые оно обязано совершить. Женя мечтал заснуть, поспать час или два до крика дневального – только и всего.

Уставшего от лихорадочной работы мозга и души Женю начало клонить ко сну, и, засыпая, он вдруг подумал: а что, если плюнуть на все и жениться на Маше. Разве, действительно, она в чем-то виновата? Но эта мысль скоро погасла, и Женя провалился в тяжелый сон.

Сирена тревоги обожгла Женю, разбудила в нем совсем нового человека – воина, не имеющего права на горе и недуги. Он соскочил с койки, натолкнулся на Ефименко. Тот пропустил его вперед: командир. Казарма задышала, закачалась. Старшина стоял в стороне:

   - Быстрее, хлопчики. Быстрее…

Брюки, гимнастерка, портянки, сапоги. Шинель, пояс, авттомат – всё в тридцать секунд. Каждый знает своё место в строю, в машине, за пультом, на поле боя. Через пять минут полк выезжал за ворота части.

Утро ещё не наступило, и окна в домах были темны. Чисто и свежо пахло весной. Сонные улицы вздрагивали от рокота моторов. Позванивали стеклами, гудели дома, и люди в них, вероятно, натягивали на головы одеяла.

За городом шум колонны разлетелся вширь по черной степи, и казалось, что тягачи работают теперь тише, ровнее. Пепельный рассвет стлался по горизонту бледной полосой. Экипированные полным боевым снаряжением солдаты мирно дремали, не отойдя ещё  ото сна, и фигуры их кукольно качались от рывков машин.

Женя отходил. В ночном стремительном движении таилось успокоение. Он не тяготился больше мрачными мыслями о Маше. Смотрел, как медленно вращается степь, как все больше светлеет полоса на горизонте, и размышлял, что там, в той стороне юг, и если всё время ехать в этом направлении, то можно попасть прямо в Таганрог, где сейчас уже цветет вишня, и на огороде зеленеют лук и редис. Затем Женя думал о том, что в полутьме «раскинуть» стоянку сложнее и дольше, и, тревожась об этом, ощущал внутри тупой холодок: ведь от того, как он справится с сегодняшним заданием, в какой-то мере зависела его скорая демобилизация.

Машины остановились у небольшого леса. Рассвело уже на столько, что можно было различить натянутые над их крышами провода. Женя успокоился. Трое подчиненных ему солдат работали четко и быстро. Из леса свежо тянуло хвоей, и хотелось пойти к деревьям, чтобы надышаться до одури густым и мятным запахом.

Женя включил станцию раньше других и, выйдя на связь с КП, облегченно вздохнул.

Он знал: там, на командном пункте, уже отметили его первенство. Хорошо, что случилась тревога, что она отвлекла его, вывела из оцепенения и неожиданно посулила скорое возвращение домой. Все забудется, Маша права. Нет никакой трагедии, он сам раздул в себе огонь и сам же по глупости страдал от него. Теперь он вернется в родной Тагарог. Двадцать один год… Подумаешь – какой это возраст? Даже лучше, что так обернулось. Он уедет из армии совсем мужчиной и в будущем выберет настоящую девушку, мало ли их славных. Вон сколько… Дай только демобилизоваться. Впрочем, стоит ли спешить? Будет встречаться с кем-нибудь так, для отдыха, а сначала пойдет учиться в Таганрогский радиотехнический колледж. Он после службы любого телемастера мог заткнуть за пояс. Получит диплом, тогда, пожалуйста, гости дорогие, прошу на свадьбу.

Рассуждая таким правильным образом, Женя пытался утешить себя, но его сердце будто работало отдельно, не согласно с мыслями, ныло и жгло грудь болью.

Из темноты леса появился старшина. Он обошел станцию, по-хозяйски потрогал крепление антенн, проверил сапогом надежность скатов. В машине молча наблюдал свечение лампочек, слушал голос приемника.

   - Да, - сказал старшина, - видать, Кашин, не за горами твой час. Ротный говорит: заслужил.

   - Должно быть, так, - откликнулся Женя.

   - Да-а, - снова сказал старшина и надолго замолчал.

Двое воспитанников Кашина жадно следили за аппаратурой. Мерно гудел, растекался по сложным извивам схем электрический ток.

   - Выйдем-ка, командир, - предложил вдруг старшина. – Пусть молодежь подежурит. Замечаешь, как у них глаза блестят.

Они спустились с пригорка, на котором стояла радиостанция, и Женя с грустной радостью заметил, что на поляне ожила первая трава. Она зелено стелилась мягкой щетинкой по земле и уже росно мокрело по утру, тяжелила сапоги. В чистом небе таяли звезды, но еще ярко и бело горел месяц, а в его свете купался, разливаясь трелью, ранний зяблик. Женя на минуту забыл свои горести и, вдыхая вкусный, свежий запах леса, воторженно произнес:

   - Хорошо-то как! Лето совсем.

   - Я вот думаю, - сказал старшина, глядя под ноги, - ночь сегодня не спал… Что же с Головиной будет?

Женя оторопело остановился.

   - Ты не смотри на меня, - продолжал старшина, не оборачиваясь. – Такая, хлопчик дорогой, моя специальность – все знать.

Женя почувствовал, что ещё сильнее заболело его осиротевшее без Маши сердце, и медленно пошел за старшиной.

   - Вот, значит, ты уедешь, Головина останется. С детишками. Оно, конечно… Что тут переменишь? Дети не твои. Да она, видать, и не сказала тебе о них сразу, испугалась. Советы давать не стану. Армию отслужил, сам разберешься. Однако, Кашин, честно тебе скажу: жалко мне Головину, зря пострадала девка. И собой, главное дело, молодая, красивая, службу несет исправно, а вот не сложилась судьба. Да и тебя жаль, будто не вижу, как маешься. Надо бы раньше с тобой потолковать, да уж что теперь… Одно скажу: крепко себя спроси, чтоб не жалеть потом. А то знаешь, об таких делах всю жизнь горевать можно. Домой, понимаешь, напиши: мол, так и так, вот такая обстановка. Если, конечно, любишь. – Старшина нагнулся, потрогал ладонью мокрую траву. – Возьми хоть меня. Прожил я со своей женой, Катериной, жизнь. Нормально прожил, не жалуюсь. Ребята взрослые. А вот дивчину одну из нашего села, Олесю, до сих пор забыть не могу. Кажись бы, все отдал, чтоб ещё хоть раз увидеть. Ох, любил я её, хлопчик ты мой, Кашин… Аж сейчас, в преклонности лет, как вспомню – душа плачет. Ей – богу. Перед самой моей армией по дурости поссорились. Так, ерунда была, из-за мелочи поругались. Я возьми и уедь к брату в город: пусть, думаю, помучается некоторый период, сама прилетит. А тут повестка. Так мы и потерялись с ней. Сколько не искал потом, никто не знал куда Олеся с отцом делись. Но вот, поверишь, и сейчас вижу Олесю, как в молодости. И жалею, что загубил нашу любовь. До самого настоящего момента жалею. Так что ты, Кашин, крепко подумай. А дети… Что ж, дети – то радость. Свои будут – ещё веселее. Я так полагаю, Женя, ты должен это дело очень взвесить. Знаю, ты хлопчик серьезный, как-либо себя не поведешь.

В отношении окончания Жениной службы старшина оказался прав. Через несколько дней командир полка торжественно зачитал перед строем приказ о демобилизации. Ротный, выстроив затем  роту отдельно и похвалив сержанта Кашина за точные действия во время учебной тревоги, довел до сведения личного состава, что товарищ Кашин и некоторые другие «качественные» бойцы составят первые ряды отбывающих на родину, «на фронт мирного труда».

В тот день старослужащие солдаты радовались и обнимались на прощание. Они жили уже в будущем, в самолетах и поездах, которые в воображении приближали их к дому. Поэтому грусть разлуки с армейскими товарищами не успела ещё овладеть ими. Они пока не осознавали, что расстанутся надолго, а может быть, навсегда. Бойцам сейчас казалось, будто поедут они все вместе в один общий, родной дом.

Вечером того дня, по старому неписаному закону, самый молодой солдат влез после отбоя на тумбочку, чтобы повторить в тишине наступавшей ночи вымеренный засечками на поясах «стариков» долгожданный приказ. И снова негромкий шум ликования носился над койками тех, кто прожил в казарме два нелегких года, которые сегодня оборвались для другой, новой жизни. В темноте солдаты обменивались «для будущей святой памяти» ценными сувенирами.

Женю тоже охватило волнение прощания. Он пробрался к Берендяеву и подарил ему важный предмет обихода – электрическую бритву. Вася же в ответ вынул из тумбочки карманный приемник, сказав:

   - Ты мне, Женя, теперь как родной брат стал, и это тебе мой братский подарок. Пользуйся на здоровье всю жизнь Ей, этой веселой штучке, износу нет. Сам собирал.

Откуда-то возникли Крохалев с Подшивалкиным, а за ними другие ребята, и друзья обнялись, чтобы запомнить этот момент навечно.

Потянулись длинные дни в ожидании отъезда. Они начинались с рассветом и шли бесконечно долго к своему исходу. «Старики» маялись, курили табак до помутнения мозга. Молодежь с тайной завистью наблюдала, как старослужащие доводили до блеска свою единственную военную форму, в коей надлежало явиться пред светлые очи родных и знакомых.

Женя давно все приготовил и тоже томился, поглядывая время от времени в каптерке на свой чемоданчик. Ефименко благожелательно отпирал для старых  бойцов вверенное ему помещение, и те нежно перебирали предметы гражданской необходимости, чувствуя теплое удовлетворение. Некоторые солдаты просто подолгу смотрели на свои немногие вещички, и вздыхали, словно остались живы после грозной бури.

Ефименко тоже вздыхал, наблюдая за товарищами: прощание с армией ему предстояло лишь будущей весной. Он, видимо, мечтал в те минуты об огромных библиотеках с таинственным запахом старой бумаги, о светлых залах аудиторий, о собственных рукописях. Старшина, переводя его на столь ответственную должность каптенармуса, вероятно, даже не предполагал, что тем самым обеспечил своей «правой руке» бестревожное существование среди множества перенесенных тайком в каптерку книг. Правда, бестревожность заключалась лишь в том, что Ефименко стали реже обременять нарядами, и он, в основном, выполнял только распоряжения старшины, касавшиеся содержания в полном порядке обмундирования и экипировки солдат.

Женя не успел последовать совету старшины написать домой. Теперь же, после приказа, писать, казалось, было совсем бессмысленно – ведь каждый новый день мог стать днем отъезда. Он определенно решил, что уже дома обо всем поговорит с матерью, а там будет видно.

И день последний наступил. Со странным. Смешанным чувством Женя взял протянутый старшиной обходной листок, которого ждал два года, смущенно пробормотал: «спасибо» и устало сел на табурет, как будто долгое время службы он неустанно трудился, и вот пришел час отдохнуть. Женя вдруг очень реально, почти физически ощутил, как оборвалось что-то важное в его жизни, оборвалось и осталось позади. Люди в военной одежде, товарищи, тренировки, учения, любовь к Маше – все позади, в той стороне, куда можно оглядываться лишь памятью.

Ребята, получившие обходные, уже носились мимо Жени, лишенные от радости трезвого рассудка, а сержант Кашин все отдыхал на казарменном табурете, словно этот деревянный предмет был чем-то последним, связывающим Женю с армией.

  - Что ж ты, Кашин, не собираешься? – весело спросил старшина, будто не было у них накануне никакого разговора.

  - Да, да, сейчас, - рассеянно ответил Женя и тяжело поднялся.

Он безразлично вошел в каптерку, равнодушно оглядел сверкающий значками мундир, надел его и, бесстрастно выслушав восторги Ефименко, холодно сказал:

  - Эх, Володя, Володя… Я бы сейчас с тобой поменялся местами за милую душу. – И добавил  уже для себя: - Только и этого мне уже нельзя. Вот какие, хлопчик ты мой, бывают елки-березы.

Ефименко, понимая в жизни все и всех, перед Кашиным терялся. Ему никак не удавалось распознать этого человека, и, когда Женя направился в казарму для окончательного прощания с товарищами и командирами, Ефименко долго смотрел ему вслед, пытаясь постичь тайну друга.

Женя официально бодро попрощался с командирами, а со старшиной играть было незачем: сказал, что ему тяжело уезжать, тем более так и не повидав Машу. Однако есть надежда встретить ее на вокзале – обещала прийти. Дмитрий Михайлович обнял Женю, как сына, и пожелал счастливой мирной деятельности. Он так и сказал:

  - Желаю тебе, хлопчик дорогой, счастливой мирной деятельности в твоем Таганроге или куда не кинет судьба. Не забывай нас. Пиши. Все ж не чужие.

  - Ага, - ответил Женя. От простых слов старшины у него потеплело на сердце. – Я еще вам вишен пришлю. А может, и сам привезу. – И вдруг загорелся. Почему бы и нет!? – Ей-богу, сам привезу. Обещаю! Сержант Кашин слов на ветер не бросает.

Сам же сержант Кашин для себя подумал: «Конечно, после, тем более,  разговора с матерью такая поездка наверняка что-то определила бы в их с Машей отношениях. А пока… Пока Женя не мог ни на что решиться. Отчего – не знал и сам.

До вокзала Женя ехал в пыльном трамвае среди веселых сослуживцев, шумевших так, словно они возвращались домой с великой победой. Гражданские люди не препятствовали радости солдат, понимающе переглядывались, улыбались.

На плече Жени повис успевший где-то подрумяниться Крохалев, который все допытывался, отчего Женя не остался служить дальше.

  - Из тебя, Кашин, мировецкий бы генерал сделался, - сокрушался Крохалев.

Женя не чувствуя общего с однополчанами счастья, натужно улыбался. Ему хотелось отколоться от беззаботной группы ребят, и он незаметно вышел на предвокзальной остановке, надумав пройтись пешком. Перед вечером солнце тихо грело город. Зелень уже нежно тронула деревья, и в домах открылись форточки, впуская пахнущее травою тепло.

Женя без труда добрался до вокзала, взял билет, отошел от кассы и огляделся. Вокзал полнился возбужденным и  гомонливым, демобилизованным народом. Но товарищей видно не было. Женя вдруг испугался: что, если Маша не придет? Очень просто, возьмет и не придет. И он ее больше не увидит. Никогда. Прежде Женя не думал об этом, - почему-то был уверен – Маша сдержит слово. А тут окинул взглядом чужую многоликую толпу, и ему стало панически страшно. Захотелось бежать мимо людей, чтобы успеть увидеть среди них Машу: ведь можно разминуться, не встретиться. Как она отыщет его в такой гуще народа, и как он раньше не подумал об этом. Страх жалил Кашина все сильнее.

 Женя заторопился к своему вагону. Но как Маша узнает номер? До чего все глупо, бездарно. Он бросил чемодан на полку и выскочил на перрон. До отправления поезда оставалось двадцать минут. Женя закурил, и почувствовал, как ошалело стучит в груди сердце. Все прошлое, все дни, проведенные с Машей, собрались в один живой комок, которым и была душа сержанта Кашина, отбивавшая секунды последних двадцати минут.

Люди текли мимо него, и Женя словно плыл в них, захлебываясь и погибая. В шумном окружении он стал мысленно обращаться к кому-то и, не сознавая себя, просил, чтобы этот кто-то сжалился над ним и дал ему возможность хотя бы взглянуть на Машу в последний раз. Он был готов на все, только бы она пришла. Что ж близнецы! Подумаешь, какая печаль! И кто вселил в людей странное и страшное по сути своей мнение о том, что чужие дети могут быть помехой в жизни?! Чушь! Только бы Маша пришла. Он заберет ее с собой как есть, и менее дорогой она ему не станет. Всего-то забот – сделать в доме побольше комнату для детей. Только бы она нашла его.

Ровный гул вокзала, плотный, как сироп, стоял в ушах. В нем вязла и терялась звучащая где-то далеко музыка. Многоглазое лицо толпы было беспокойно, взволнованно.

Монотонный шум вокзала рассек вырвавшийся из репродуктора резкий голос дежурной, извещавший лишь о том, что посадка на поезд Жени продолжается, но голос этот заставил Кашина вздрогнуть. В отчаянии вглядывался он в людей и уже переставал что-либо видеть.

Неожиданно упал дождь. Из какой-то слепой тучки, наплывшей бог весть откуда, сорвались в свет солнца крупные, с голубиное яйцо, золотые капли. Они громко застучали по крышам вагонов. Асфальт почернел и выпустил горьковатый запах. Стало свежо. Нагретые вагоны задышали паром. И вдруг шум утих, звуки вокруг умерли. Навстречу Жене в сиянии дождя шла Маша. Ее лицо, волосы, платье были мокрыми, но от этого она казалась еще прекраснее, еще роднее.

Женя бросился к ней. Они обнялись и стояли так, обнявшись, целую вечность, ибо то, что их сейчас соединяло, не имело слов на человеческом языке.

Маша, плача от короткого и горького своего счастья, вздрагивала у Жени на плече, а он гладил ее влажные волосы и думал, как непростительно поступил, не решив сразу забрать с собой Машу, и даже не поговорив с ней об этом.

  - Ну вот, Женечка, - сказала, наконец, Машенька. Чуть отстранилась от него, и грустно улыбнулась, точь-в-точь как в  самый первый раз, тогда на собрании. – Вот и расстаемся мы с тобой. Всегда знала, что это произойдет. Рано или поздно.

Она нежно потрогала пуговицу Жени и посмотрела ему в глаза. И в этот прощальный взгляд снова вошло все то необъяснимое, что началось с упоительного поцелуя на снегу и отозвалось криком журавлей в далеком небе детства.

  - Вспоминай меня, Женя, - тихо попросила Маша. – Что нам осталось, кроме памяти? Я была счастлива с тобой. Знай это.

  - Я вернусь, - уверенно сказал Женя. – Слышишь? Вернусь. Заберу тебя и ребятишек. Обещаю! Нам нельзя жить отдельно друг от друга. Мы просто умрем.

Маша снова грустно улыбнулась и закрыла его рот ладошкой.

  - Нет, Женечка, - вздохнула она. – Ничего уже не будет. Возвращаться нельзя. Пусть все останется, как было. А было хорошо, Женечка.

Он схватил ее руки, будто они могли исчезнуть навек, и, целуя их, исступленно, сбивчиво заговорил:

  - Ты моя единственная. Слышишь, Машенька, моя… Это ничего, что дети. Будем жить вместе, только бы ты была со мной. Я не смогу без тебя, понимаешь? Поговорю с матерью и приеду. Я люблю тебя, Машенька! Люблю! Только бы ты…

Окрик паровоза заглушил Женю, и он, как приговоренный, замолчал. Поезд стронулся с места, и металлическая дрожь прокатилась по составу.

Они пошли вместе с поездом, держась за руки. Вдруг Маша спохватилась и поспешно, боясь не успеть, вынула из сумочки небольшой сверток.

  - Это тебе, - сказала она. – На память.

Женя бессознательно взял подарок и крепко обнял Машу, повторяя, что обязательно вернется. Повидается с матерью и…

Маша судорожно, в последний раз поцеловала его и тихонько подтолкнула вперед. Женя вскочил на подножку, а Маша, удаляясь, уже быстро шла, почти бежала за поездом, натыкаясь на людей и глядя вслед Жене глазами, полными такой тоски, что он готов был выпрыгнуть из вагона, но проводница недовольно тронула его за плечо

  - Давай-давай, солдат, подымайся. Не простишься никак.

Лицо Маши вскоре потерялось в толпе, и Женя нехотя пошел в купе. Не замечая попутчиков, он уселся у окна, тупо глядя, как все быстрее убегают низенькие пристанционные постройки. Свет вечера уже наливался закатными соками. Вдали, над круглым  червонным солнцем повисла лиловая туча, одарившая еще недавно вокзал золотым дождем. Нечаянно Женя увидел в очертаниях тучи профиль Машеньки и поразился необыкновенной игре природы. Он долго смотрел на тучу, пока черты ее не изменились, а солнце не укрылось за полосой горизонта.

Что-то странное случилось с Женей. Он будто впал в сон с открытыми глазами, не понимая, куда уносит его гибкий железный поезд. Чья воля усадила его в душный вагон и везет теперь в неизвестность? И какое у нее имя, у этой воли?

Тихо заползла в мутную синеву окна далекая звезда, и Женя, прижавшись к холодному стеклу щекой, потрогал звезду пальцем.

  - Чай будешь, солдат? – спросила проводница, возвращая сержанта Кашина из звездного далека.

Женя хотел было достать из кармана мелочь, но неожиданно обнаружил в руке предмет – подарок Маши, который все время держал зажатым в кулаке. Он стал разворачивать бумагу, а проводница, уже изрядно уставшая от демобилизованных, раздраженно чертыхнулась:

  - Как с этой службы едут, так ошалелые совсем. Одни песни орут, другие очарованные какие-то. Чай никто не берет. Что за работа?

 Подарком Маши оказались часы с выгравированной на крышке надписью: «Будь счастлив, Женечка». Была и записка к часам, состоящая всего из трех фраз: «Я люблю тебя, но не мучай меня и не зови. Я никогда не стану твоей женой. Все поздно».

  - Почему? – спросил Женя вслух с болью в сердце, и человек, сидевший напротив, поднял на него глаза.

Так и ехал Женя, как во сне. С печалью смотрел на зеленеющие поля и цветущие деревья, но вид весны не трогал его сердца.

В Москве потолкался на Курском вокзале, закомпостировал билет и пересел на другой поезд. Чем дальше Женя продвигался к югу, тем сильнее ощущалось начинающееся  лето. Сады уже отцветали. На полустанках продавали мокрый редис и зеленый лук.

За долгое время пути Женя окончательно утвердился в мысли вернуться за Машей. И боль ушла, оставив лишь досаду, - все можно было сделать сразу. Но при виде родных мест растаяла и досада: получит материнское согласие, и тогда уж ни перед кем не будет чувствовать себя виноватым. А с Машенькой Женя уладит. В этом он не сомневался. Глупо, любя человека, отказываться от него.

Но приехав в Таганрог, Женя снова загрустил. Ему опять показалось, что Маша нехорошо с ним поступила. Было бы куда проще и честнее, если бы она рассказала ему все с самого начала. Кто-то другой, тайный, сопротивлялся в нем, казнил Женю, и победить того, другого, до конца никак не получалось.

Женя, пройдя по городским улицам, выбрался за окраину и пошел вдоль созревшей вишневой посадки. Вишня густо кровенилась в темной зелени деревьев, и Женя, мысленно вернувшись в родную часть, улыбнулся: «Будут тебе, дорогой Дмитрий  Михайлович вишни! Будут! Жди!»

От посадки простирались вдаль мирные поля, весело игравшие растительностью, и Женя радостно вдохнул пряный горячий запах степи. Он любил землю как единственную неповторимую красоту мира, которую впитал в себя с детства со сладким вкусом соломенного стебля, с рассветным пением жаворонка.

Все вокруг было живое: и вишневая посадка, и шумящее, поющее свою песню, поле, и высокий голос утренней птахи. Тут все звало к прямой и чистой жизни, и Женя впервые больно устыдился того, что осталось за его плечами. Нет, он жил правильно и выполнял долг как солдат, охраняя землю, которую любил. Но вот с Машей… Как мог он допустить, чтобы не кто иной, а он сам, Женя, смалодушничал, струсил, изменил себе?

Он подумал о том, что, может быть, нужно прямо сейчас, немедленно ехать назад, за Машей, и оглянулся в ту сторону, откуда пришел, но армейских денег вряд ли хватило бы на обратный путь, и, постояв некоторое время в думах о далеком северном городе, Женя решительно направился к дому.

Неделю он прожил в тихом саду, который в эти дни наполнялся шумным знакомым народом. Звенели под старой грушей стаканы. «Гляньте, какой Женька наш стал! Смотри, Вера, какого тебе сына армия дала! Боец. Орел!»

И восхищенные, порхали взгляды заневестившихся сестер и соседских девушек. Желтощекая луна усаживалась в неподвижных кронах сонных деревьев слушать протяжные деревенские песни, о которых вспоминал Женя в армии. Он пил колодезную воду и умывался ею по утрам, наедался до оскомины вишен, обнимал друзей и родственников, но сердце его было не на месте. Руки хотели работы, а душа была далеко.

Так промучившись в отдыхе несколько дней, Женя поведал о своих печалях матери, и та, всплеснув руками, только и сказала: «Как же так, сынок? Чего ж ты тут сидишь?» А через час вместе с сестрами собирала его в дорогу.

Женя ехал к Маше, с жадной радостью впитывая все, что попадалось ему на пути. Но время катилось бесконечно долго, и дорога скоро наскучила.

Ночью Женя спать не мог. Он вышел в тамбур покурить. Звезды стояли в спокойном небе над черной вращающейся землей. Покойно стало и на сердце. Под столиком в купе хранилась посылка с фруктами. Женя думал о Маше, о старшине, о ребятах, которых угостит сочными вишнями. Теперь Женя знал наверняка, что все в его жизни будет чисто и светло. Не знал лишь одного: вскоре после его отъезда Маша уволилась из части и уехала неизвестно куда. Даже старшине, пытавшемуся выяснить «пункт отбытия», она не сказала ничего толком, скорее всего не знала и сама. Сообщила неопределенно, что собралась на какую-нибудь большую стройку. В Сибирь. Вот и все. На том разговор и кончился.

В тамбуре гулко стучали колеса. Женя, загасив окурок гражданским ботинком, вернулся на свое место и долго еще глядел, лежа, на качавшиеся звезды, на смутные очертания лесов и полей. Ясным и светлым должно было начаться утро за этой ночью.

 
Суббота – банный день. И, приготовив нужное количество пар нехитрого солдатского белья, я уселся в плотной тишине каптерки за трудную свою первую повесть. Она не давалась, и я страдал, пытаясь преодолеть неподатливость того, что легко называется жизненным материалом. Я беседовал с собой и своими героями и писал в уме – так было проще. Но стоило коснуться бумаги, как перо становилось косноязычным и все разлеталось в разные стороны.

Увлекшись, я не услышал, как вошел старшина.

  - Слушай, Ефименко, - сказал он, и я быстро захлопнул тетрадь, стесняясь своего занятия. – Сколько я буду делать тебе последних предупреждений? Почему ты, хлопчик дорогой, не докладываешь вовремя за белье?

Я хотел объясниться, но старшина перебил меня:

  - Ладно, Ефименко, вижу, что собрал. Однако ты какой-то неорганизованный хлопчик. Я тебе специально, понимаешь, дал возможность учить науки, а ты, я вижу, это не совсем осознаешь.

Я покаялся.

  - Эх, Ефименко, - вздохнул старшина. – Вот ты все пишешь, пишешь… А будет с этого толк?

Я пожал плечами.

  - Писать, понимаешь, надо так… - старшина поискал продолжение своей мысли, но  не найдя его, покачал головой.

Дверь отворилась, и мы со старшиной обернулись. На пороге стоял сияющий гражданский Кашин с чемоданчиком и посылкой. Он бросился обнимать нас, приговаривая:

  - Обещал, что привезу вишен? Обещал? А?! Дмитрий Михайлович? Сейчас угощу. Давай, Володя, чем открыть ящик! Давай, землячок!

Он принялся вскрывать посылку попавшимся на глаза напильником, но старшина взял его под руку и вывел в разгоревшийся жаркими красками вечер.

Я позавидовал Жене: гражданский человек. И надо же… Прикатил, привез вишен. Из-за этого ехать в такую даль? Странно. Хотя и здорово! Это – поступок! Обещал – сделал. Но все равно странно.

Они со старшиной отошли и сели под деревом. Старшина говорил что-то, опустив голову. И вдруг Женя медленно поднялся и отвернулся от него. Смотрел на поле за казармами, где все больше густела синева горизонта. И так стоял долго-долго… Что видел он там, в той дали?.. Кто знает!

   
   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов