Готическая повесть

21

324 просмотра, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 182 (июнь 2024)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Юдин Сергей Валентинович

 

Умирая, томлюсь о бессмертьи.

 Низко облако пыльной мглы…

 Пусть хоть голые красные черти,

 Пусть хоть чан зловонной смолы.

 А. Ахматова

 

Глава первая

 

ОТКРЫВАЮЩАЯ ПОВЕСТВОВАНИЕ СЛУЧАЙНОЙ ВСТРЕЧЕЙ НА ЧЕЙПЛИЗОДСКОМ КЛАДБИЩЕ ДВУХ СООТЕЧЕСТВЕННИКОВ

 

Полагаем, не лишним будет сперва предуведомить любознательного читателя, что эта жуткая и (не побоимся сего выражения) прямо-таки леденящая кровь история произошла в пригороде Дублина хмурым осенним вечером 2005-го года, аккурат накануне Самайна или Дня Всех Святых. А вот теперь можно и начинать. Итак…

Невысокий лысоватый человек утер лоб большим клетчатым носовым платком, обмахнул им и лицо свое, украшенное пышными старомодными бакенбардами, снял с породистого носа квадратные очки в толстой черепаховой оправе и также тщательно протер слегка запотевшие стекла. Водрузив оные обратно на переносье, он протянул из-под раскрытого зонта руку ладонью вверх, убедился, что противный моросящий дождь закончился, сложил зонт, рассеянно огляделся и хотел уже продолжить свой путь дальше, как вдруг взор его наткнулся на расположенную всего в нескольких шагах почерневшую от времени и непогоды скамейку и недвижно сидящую мужскую фигуру, облаченную в легкое, изящного покроя кашемировое пальто благородного кофейного оттенка.

Незнакомец сидел в расслабленной позе, откинувшись на спинку грубой деревянной скамьи, одиноко кособочившейся под сенью неохватного корявого вяза, что вот уже лет триста рос на центральной аллее старого Чейплизодского кладбища. Глаза импозантно одетого джентльмена были закрыты, лицо выражало весьма подходившие для этого места последнего упокоения совершенные безмятежность и довольство, а на коленях дымилась пенковая трубка с длинным янтарным чубуком. Рядом на скамье стоял высокий стакан толстого стекла и початая бутылкаIrishwhiskеy объемом в кварту.

Как только лысоватый господин поравнялся со скамьей, сей незнакомец приоткрыл один глаз, сунул левой рукой трубку себе в рот, а правой без всяких церемоний сделал широкий приглашающий жест, одновременно перемещаясь на конец сидения.

Обладатель черепаховых очков огляделся вокруг, убедился, что на аллее нет более ни души и, таким образом, любезность незнакомого джентльмена ни к кому иному обращена быть не может, вежливо поклонился и произнес с видимым удивлением, не слишком сильно коверкая английскую речь:

– Весьма признателен за приглашение, сэр, но не смею вас беспокоить.

Однако прежде чем он успел сделать хоть шаг, явно собираясь поскорее проследовать дальше, человек на скамейке открыл второй глаз, затем живо поднялся, оказавшись неожиданно крупного сложения и роста, вынул изо рта трубку и произнес на чистом русском языке, сопровождая свои слова улыбкой и легким поклоном:

– Ну, что вы! Какое же это беспокойство? Так отрадно встретить на этом забытом святым Патриком клочке суши соотечественника. И притом не на SuffolkStreet, а здесь – на лоне природы, в тихом и покойном уголке.

Еще более удивленный (и не сказать, чтобы приятно), наш герой мгновение молча и недоуменно рассматривал снизу вверх неведомо как здесь оказавшегося рослого соотечественника, затем перевел взгляд на торчащий из кармана его собственного плаща русскоязычный путеводитель по Дублину, понимающе кивнул, коснулся в знак приветствия ручкой зонта правого бакенбарда и отвечал с долей легкой иронии:

– Да, да. Очень отрадно, просто несказанно.      

– Прошу вас, не стесняйтесь, присаживайтесь! – не унимался внезапно обретенный соотечественник, гостеприимно указуя рукой на скамью.
– Ах, я рад бы… Да, видите ли, время…

– Позвольте представиться, – перебил его незнакомец, – Горислав Костромиров, историк.

Вздохнув, лысоватый господин нехотя присел на край мокрой скамейки и отрекомендовался в свою очередь:

– Сопоткин. Константин Петрович Сопоткин, литератор.

– Феерично! А я ведь вас знаю. Заочно, конечно. Читал. Да. Весьма. Подумать только, какая удивительная встреча! А позвольте поинтересоваться, вы здесь как турист или по казенной надобности путешествуете?

– Это в каком же смысле – по казенной? – удивился Сопоткин, с проснувшимся профессиональным любопытством разглядывая некрасивое, но выразительное лицо нового знакомого.

– В том смысле, – не по заданию ли редакции?

– У меня, к вашему сведению, никаких заданий не бывает, – несколько высокомерно отвечал Константин Петрович. – Я не журналист, поэтому и путешествую сам по себе. Для собственного своего удовольствия.

– Вот как. Завидую, – со вздохом отозвался Костромиров и принялся неспешно раскуривать трубку.

Некоторое время оба сидели молча. Причем историк со звучной фамилией и странным именем словно позабыл, что сам же и явился инициатором знакомства, едва ли не насильно заставив Сопоткина прервать его одинокую прогулку, и теперь лишь невозмутимо пускал клубы ароматного табачного дыма, да задумчиво разглядывал медленно растворяющиеся в напитанном влагой воздухе сизые кольца.

Литератор продолжал искоса рассматривать его лицо, тщетно гадая, какое животное напоминают ему эти хищные черты: недлинный крючковатый нос, сардоническая складка губ и большие, даже выпуклые глаза под густыми, почти сросшимися кустистыми бровями. С первого взгляда он почуял в новом знакомом нечто необычное. При детальном осмотре вроде бы ничего примечательного не обнаружилось; черты лица его, взятые в отдельности, за исключением высокого покатого лба, казались вполне заурядными. Но все же странная бледность, отпечаток умственного превосходства, сарказма и решительности делали его внешность не совсем обыкновенной. Сопоткин дал бы ему сорок пять, а может быть тридцать шесть или сколько угодно лет, – это был человек без возраста. Наконец, посчитав молчание слишком затянувшимся, и полагая, что, раз усевшись, довольно нелепо тут же встать и распрощаться, Константин Петрович нехотя поинтересовался:

– А вы, стало быть, по делам приехали? Горислав... Э-э-э..?

– Игоревич.

– Так, стало быть, по делам, Горислав Игоревич?

– Формально – по приглашению здешнего Колледжа Троицы, а фактически – сам напросился, – с готовностью отвечал тот. – Видите ли, в фондах библиотеки Альфреда Честер-Битти совершенно случайно обнаружился весьма любопытный даосский манускрипт, коий местные синологи отнесли чуть ли не к эпохе Борющихся Царств. Как выяснилось – по недоразумению. Собственно, ошибочность подобной датировки была установлена еще до моего приезда, потому и в самой поездке особенной нужды не было… Но, раз средства выделены, почему бы и не навестить в очередной раз коллег…

– Так вы востоковед? – спросил Сопоткин.

– Преимущественно, – уклончиво ответил историк и, спохватившись, добавил: – Ах, простите мою рассеянность!
С этими словами Костромиров вытащил пробку из объемистой бутыли и, плеснув в стакан ароматной жидкости, протянул его писателю:

– Прошу вас, угощайтесь. За встречу, так сказать…

– Нет, нет! Это совершенно лишнее, – поспешил заверить его Сопоткин, отводя в сторону предложенное угощение. – Совершенно лишнее.

– Ах, бросьте! Пара глотков вам совсем не повредят. В здешнем климате без этого никак невозможно. Уж, поверьте, – продолжал настаивать историк, соблазнительно помавая стаканом перед самым носом своего собеседника. – Lockes двенадцатилетней выдержки. Чувствуете, каков букет? А?! То-то!

– Ну, разве пару глотков… – сдался наконец Константин Петрович. – Погода, действительно, преотвратная.

– А я о чем! Сто семьдесят дней в году – дожди. Можете себе представить? И находятся ведь ханжи, обвиняющие ирландцев в пьянстве. Да как же на этом чертовом острове не пить? В мокрицу можно запросто обратиться. Или еще во что-нибудь похуже…

– Верно. Я здесь уже неделю, и хоть бы раз выглянуло солнце… Точнее, пару раз, конечно, выглядывало, но как-то неубедительно…

– Как вам виски? – поинтересовался Костромиров. – Превосходный, не находите?

– Виски, действительно, отменный, – согласился Сопоткин, с удовольствием ощущая разливающееся по жилам приятное тепло. – Однако, что ж вы все мне подливаете? А сами-то не пьете отчего?

– Э, нет, увольте! – ответил Горислав Игоревич, передавая литератору почти полный стакан. – Я виски стараюсь не употреблять… У меня от него жуткая изжога. Просто жутчайшая.

Сопоткин, уже отхлебнувший изрядную часть очередной порции, поперхнулся и закашлялся:

– За… кхах! кхех!.. чем же… кхах!.. Зачем же вы бутылку прихватили? Раз не употребляете?

– Да, видите ли, какая оказия, – улыбнулся историк, – я здесь с коллегой уговорился встретиться, а он как раз большой любитель… Но, видимо, что-то случилось – не пришел; битых два часа прождал этого бездельника и все напрасно…

– Во-она как, – протянул Константин Петрович, ставя недопитый стакан на скамейку, – в таком случае и я, пожалуй, воздержусь.

– Напрасно, – со вздохом сказал Костромиров, – у вас же нет изжоги. Я и сам, как видите, не удержался, употребил пару капель, – продолжил он, болезненно морщась и массируя пальцами область желудка: – Глупо показалось зябнуть с полной бутылкой в кармане… А вы, наверное, подумали – вот, дескать, маргинальная личность, с пузырем один на один рассиживает?

– Что вы! Что вы! – Константин Петрович воздел ладони, выражая слабый протест.
– Подумали, не спорьте. Так уверяю, мне столь вызывающе-антиобщественное поведение обычно не свойственно. Тут дело не в одном лишь коллеге... Просто я только что – буквально часа три назад – узнал о смерти близкого мне человека... Некогда близкого.
– Соболезную, – Константин Петрович постарался изобразить на лице приличную толику скорби.
– Спасибо. Кстати, из ваших, из литераторов. Алексей Рузанов. Может, слышали?
– Постойте... – наморщил лоб Сопоткин. – Не автор ли «Ликантропии»?
– Он самый, – Костромиров печально кивнул. – Так что, видите, повод достаточно серьезный. Ну как, плеснуть пару капель? А?.. Впрочем, как знаете.

Сопоткин уже было собрался воспользоваться моментом и откланяться, как новый знакомый опять остановил его вопросом:

– А позвольте полюбопытствовать, что вас привело на сей заброшенный погост? Или случайно забрели? Из Феникс-парка?

– Набираюсь впечатлений для очередного шедевра, – ответил Сопоткин, немного раздраженно поглядывая на недопитый стакан.

– Коли вас интересуют владения Танатоса, непременно посетите Глазневинское кладбище. Оно, хотя и действующее, но уж конечно, не менее старое, чем Чейплизодское. Или вы там уже побывали?

– Вы правы, успел посетить. Но оно меня, признаюсь, как-то не впечатлило, даже отпугнуло. Скорее всего, я просто сразу попал на неудачное место. Как говорится, выбрал неправильную точку обзора.

– Что вы имеете в виду?

– Ну, мой гид первым делом затащил меня на так называемую «аллею недоносков», – пояснил Сопоткин. – Это там, где похоронены выкидыши. Да, да! Местные католики хоронят и мертворожденных детей. Представьте себе множество деревянных крестиков, увешанных эдакими веселенькими гирляндами, колокольчиками, обложенных ворохами полуистлевших игрушек… Страх берет, как представишь себе всех этих никогда не живших Шонов и Патрисий, распадающихся на жиры и углеводы в крошечных гробиках-коробочках…

– Вот как? Очень интересно, – оживился историк. – В этом положительно есть нечто языческое, весьма напоминает некоторые обычаи пунийцев. Точнее, детские вотивные захоронения карфагенского тофета. А может, ханаанейские могилы в Тааннаке, Гезере и Мегиддо. Знаете, те, что в свое время нашли Зеллин и Макалистер... Ага. Нужно будет непременно сходить посмотреть.

Оба собеседника, увлеченные разговором, будто и не замечали, что солнце видимо клонится к западу, тени становятся длиннее, вечерняя прохлада – все ощутимее, и некая таинственная тишина медленно опускается на старинное Чейплизодское кладбище.

А день медленно угасал. Нависающие над землей дождевые облака, дождавшись заката, незаметно уползли куда-то к горизонту, будто ненужные уже декорации, и очистившееся небо приобрело мертвенный блекло-голубой оттенок. На усыпанную красным гравием дорожку, на кроны и стволы деревьев легли холодные и тусклые розоватые блики; все краски вокруг будто полиняли, стали приглушенными и безжизненными, как на выцветшей от времени акварели; звуки умерли – затих птичий гомон, не было слышно шелеста дождевых капель, ни малейшее дуновение ветерка не тревожило колючие ветви и резную листву разросшихся вдоль аллеи кустов боярышника – звенящая тишина глухим куполом накрыла старое кладбище.

Между тем, за редкими вязами и вечнозелеными могильными тисами, там, где теснились в хаотическом беспорядке кельтские, с причудливым колесообразным верхом кресты из серого песчаника, уже легла гигантская черная тень, словно ночь, подобно туманному призраку, выходила из-под земли, просачивалась через отдушины склепов, покидала свои жуткие каменные укрывища, поднимаясь к подножиям покосившихся крестов и надгробных памятников, пожирая последние дневные краски и оставляя за собой лишь пепельно-серые и угольно-черные цвета.

 

 

Глава вторая

 

В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О НЕОЖИДАННО ВОЗНИКШЕМ ФИЛОСОФСКОМ ДИСПУТЕ МЕЖДУ ДВУМЯ СООТЕЧЕСТВЕННИКАМИ, СЛУЧАЙНО ВСТРЕТИВШИМИСЯ НА КЛАДБИЩЕ

 

Константин Петрович невольно поежился от неясно с чего пробравшей все его тело легкой нервной дрожи и неожиданно спросил Костромирова:

– Вы верите в привидения?

– Привидения? Что вы под этим подразумеваете? Фантомы? Духи? Призраки умерших? – удивился историк.

– Ну, что-то в этом роде.

– Нет, не верю.

– Отчего же? Быть в Ирландии и не допускать существования привидений – это, как мне кажется, нонсенс, да и чревато неприятностями.

– Возможно, вы и правы, – согласился Костромиров. – В Ирландии действительно не место скептикам. По крайней мере, среди аборигенов они практически не встречаются, разве что – на севере. Но, что делать, мой скептицизм не зависит от географии. Ведь, что обыкновенно мы понимаем под призраком? Неприкаянную душу некогда живого существа. Так? А что такое эта самая душа или психея, как ее именовали греки, если не то, что мы нынче называем сознанием? Но я отказываюсь понимать, как сознание может продолжать жить, когда его физическая основа уничтожена. Я слишком уверен во взаимосвязи между телом и сознанием, чтобы поверить в такое.

– То есть вы отрицаете бессмертие души?

– Безусловно. Всякий смертный смертен. И умирает он весь целиком… Думаю, вы со мной согласитесь, что большинство из нас, людей, – не бог весть какое сокровище. По существу, мы зачастую столь ничтожны, что не заслуживаем ни вечных мук, ни вечного блаженства. Да и что такое бессмертие, если не бесконечная жизнь. Так? Но жизнь есть способ существования белковых тел. Причем же здесь бестелесные сущности?
– Тут я с вами не соглашусь, — отозвался Константин Петрович, — материалистические определения жизни и, следовательно, самого человека, мне как-то не слишком импонируют. Что называется, не по нутру. Они уравнивают нас с бессловесными тварями. Ставить на одну доску человека и корову или даже — человека и амебу? Фу! Мне куда ближе идеалисты. Помните, у Прокла: «Человек есть душа, пользующаяся телом, как орудием»? Не находите, это более достойное определение неповторимой человеческой личности? Сводить же все к пресловутым белкам и аминокислотам...

– Бросьте! – прервал его Костромиров. – Душа, личность... Вы что же полагаете, что, говоря, «я», человек думает, будто у него в голове притаилось еще одно махонькое существо с таким именем?.. Наше «Я» или, если угодно, наша «душа», «личность», «сознание» – не более чем сложнейшее взаимодействие мозговых процессов. Хотя и уникальное для каждого человека, но подчиняющееся общим физиологическим законам. И, заметьте, взаимодействие это куда как легко нарушается в результате болезни или той же белой горячки, – Костромиров щелкнул ногтем по бутылке. – Разве душевное заболевание не приводит, в конце концов, к распаду личности? Теперь подумайте: коли даже внутренние – порой, незначительные – телесные недуги влекут за собой необратимые последствия для нашего «Я», что же говорить о случаях абсолютного физического уничтожения внешней его оболочки? Полный распад тела неизбежно влечет за собой столь же полный распад духа!.. Впрочем, даже средневековые схоласты, искренне веровавшие в то, что дух и после физической смерти продолжает существовать отдельно от тела, не решались назвать это бессмертием. Они понимали это, как некое «погребение в Божестве», эдакое растворение в Мировом Разуме, в «Ничьей Обители», где, как писал Экхард, душа умирает наивысшей смертью, ибо утрачивает все свои вожделения, и все образы, и всякое разумение, и всякую форму, и от нее отнимается всякая сущность...

– Звучит тоскливо, – пробормотал Сопоткин. – Слушая вас, поневоле начинаешь понимать Эмпедокла... Знаете, того, что бросился в кратер вулкана из одной лишь черной меланхолии…

– Дионисий Картузианский, Таулер, Рюйсбрук, Иоанн Скотт Эриугена, Ангелус Силезиус, – продолжал между тем Горислав Игоревич, энергично и беспорядочно тыча трубкой куда-то в сторону зарослей бузины, отчего казалось, будто названные богословы именно там и попрятались, – все они в конце концов приходили к неизбежному выводу о том, что освобожденный от бренного тела дух (или мистическое ядро всякой твари) погружается в первозданную тьму, в непостижимую и невыразимую «божественную единость», дабы себя там утратить и затеряться в этом «пустынном Божестве», быть поглощенным им до «полной безвидности». Ну и чем, по-вашему, подобное, с позволения сказать, «существование» отличается от смерти? Вы, я надеюсь, не станете отрицать, что пресловутый Мировой Разум – не более чем наша фантазия. А успокаивать себя мыслью, что ты после смерти продолжаешь жить в собственной фантазии, – значит заниматься словесной эквилибристикой.
– Скажите, – прервал его писатель, – а такие взгляды не заставляют вас бояться смерти?

– Чего ради?

– Ну как же! Разве вы не находите, что сознание невозможности посмертного существования, в каком бы то ни было виде, должно усугублять страх смерти? Ведь, выходит, что червям достанется не только наше бренное тело, но и все прочее. Тогда уж действительно – ни цели, ни смысла.

– Отнюдь, – спокойно отозвался Костромиров. – Думаю, вы со мной согласитесь, что смерть – не есть факт сознания. Разве вы лично в состоянии представить себе мир, в котором вас нет? Верно ведь – это выше понимания? Также как и бесконечность Мироздания. Констатировать факт – да, но осознать – нет! Так к чему же страшиться того, что никоим образом не сможет вас затронуть, заставить страдать? Смерть близких людей на самом деле потрясает, но собственная… Уверяю вас, умерев, вы нисколько не будете потрясены. Или, иными словами, ничего не почувствуете. Рассказывают, когда у Фонтенеля на смертном одре спросили, как он себя чувствует, старик немедленно отдал концы со смеха… М-да, с этой точки зрения, выражение «apresmoiledeluge» действительно имеет некоторый смысл… И потом, даже если на минуту допустить, что душа-сознание в отличие от бренного тела бессмертна... Разве такая перспектива не должна страшить еще больше?
– Это еще почему?
– Так ведь навряд ли стоит всерьез рассматривать анимистические фантазии древних, всерьез верить, будто наш отлетевший дух станет эдакой прекрасной бабочкой порхать по асфоделевым лугам волшебного Потустороннего Мира... Это же должно быть бессмертие, напрочь лишенное тела, его сил, его наслаждений, его живого опыта, всех его возможностей... Только представьте себе, что вы однажды очнулись в тесном гробу, представьте себя заживо погребенным: вы не в силах двинуть ни одним членом, пошевелить пальцем, до вас не доходит ни малейшего звука, ни единого луча света; вообразите себе, что вы слепы, глухи, парализованы... навеки! Притом – о, ужас! – не потеряли способность мыслить. Не будет ли это страшнейшим из всех возможных наказаний? Можно ли представить нечто худшее, нежели быть приговоренным к такой вечности? Не значит ли это обречь наше сознание на такую муку, в сравнении с которой адские мучения покажутся совершенным пустяком, походом к зубному врачу?.. Уверяю вас, люди не жаждут бессмертия. Во всяком случае, подобного. Они просто не хотят умирать. Они хотят жить и наслаждаться всеми радостями жизни. Хотят чувствовать, обонять, осязать, видеть, любить. Но не быть на веки вечные заточенными в пустой гробнице Мирового Ничто, до скончания времен терзаться собственным абсолютным бессилием, быть лишенными даже милосердной возможности самоубийства...

– Тем не менее, вы меня не убедили, – вновь прервал его Константин Петрович. – И хотя я согласен с тем, что мир конечен, по крайней мере, наш мир, ибо все имеет свои границы, но до той поры, пока еще, к счастью, продолжают существовать явления, недоступные для понимания человека, хотя бы и вооруженного наукой, пока еще не все измерено, исчислено и взвешено в этом мире, до той поры будет существовать и вера в Необъяснимое... Это, кстати, касается и призраков. Вам не случалось самому их наблюдать? Нет? А вот мне раз довелось…

– Неужели? Может быть, расскажете?

– Как-нибудь в другой раз, слишком долгая история. Кстати, вам известно, что и на этом заброшенном сельском погосте тоже водятся привидения?

– Вот как? – опять удивился Костромиров. – И откуда же это известно вам?

– Дело в том, что я успел познакомиться и даже довольно близко сойтись со здешним смотрителем, проще говоря, кладбищенским сторожем, неким Томом О’Тулом. Преинтереснейшая личность, я вам доложу. Между прочим, утверждает, что он потомок королей…
– Ерунда, – пренебрежительно махнул рукой Горислав Игоревич. – Какого ирландца не спроси, каждый мнит себя потомком королей.

– Это верно, – смеясь, подтвердил Сопоткин. – Если и не каждый, то каждый третий – точно. Хотя, надо заметить, доля истины в этом, как ни странно, тоже наличествует. Вы ведь наверняка знаете, что с раннего Средневековья и до самого завоевания в Ирландии на любой данный момент насчитывалось не менее двух сотен королей? И это притом, что население всегда составляло гораздо менее полумиллиона человек. Неудивительно, что потомство этих королей, особенно учитывая их беспорядочные связи, разрослось до прямо-таки устрашающих размеров.

– Феерично, – отозвался Костромиров, невозмутимо попыхивая трубкой. – Но вы что-то упомянули о местных призраках…

– Ах да! Ну, так вот… Этот самый мистер О’Тул оказался большим знатоком ирландских легенд и преданий, как давнишних, так и относительно современных. Он-то мне и поведал о здешней достопримечательности – так называемом Безголовом Призраке или Ужасе Чейплизода. За очень скромное вознаграждение поведал. Умеренное, по крайней мере.

– Уже интересно. «Ужас Чейплизода» – это надо же! Я всегда знал, что в душах кладбищенских сторожей таятся неизведанные глубины. Прошу вас, Константин Петрович, не тяните, рассказывайте, – заявил историк, поудобнее усаживаясь на скамье и в тоже время наполняя быстро пустеющий стакан собеседника.

 

 

Глава третья

 

ЯКОБЫ ЗАКЛЮЧАЮЩАЯ В СЕБЕ ЛЕГЕНДУ О БЕЗГОЛОВОМ ПРИЗРАКЕ И ИНЫХ, НЕ МЕНЕЕ ПРИВЛЕКАТЕЛЬНЫХ, ПЕРСОНАЖАХ

 

Благодарно кивнув, Сопоткин сделал пару глотков, вытащил из внутреннего кармана крошечную записную книжку в изящном кожаном переплете с золотым тиснением и откашлялся.

– Раз вас это и впрямь заинтересовало, так и быть, расскажу. Хотя, рассказчик из меня… – скромно заметил он и начал свою речь, строя ее по всем правилам ораторского искусства (правда, не без легкой манерности слога) и иногда сверяясь с записями в книжке:

– Вам известно, что губернаторство Оливера Кромвеля явилось одной из самых постыдных и кровавых страниц в истории господства англичан над Изумрудным Островом…

– Как и все, связанное с пуританами, – не замедлил вставить Костромиров. – Но, простите, более не буду вас прерывать. Пожалуйста, продолжайте.

– Да. Так вот, вскоре после казни Карла Первого полторы сотни английских кораблей, незадолго перед тем вышедших из Бристоля, пересекли Ирландское море и пристали к побережью севернее Дублина. Генерал Кромвель горел желанием покарать ирландцев, которые традиционно поддерживали Стюартов, даже и после падения династии. А ведомое им воинство пылало еще большим пламенем фанатизма – верные последователи Кальвина и Джона Нокса полагали свою миссию не менее священной, чем распрю Израиля с ханаанеями, а резню не признаваемых ими за христиан католиков – делом дивно великой благости и даже в чем-то безусловно милосердным… Итак, Кромвель высадился с огромной армией и двинулся на юг, разрушая, сжигая и уничтожая всё и всех на своем пути. Роялисты не могли противопоставить испытанному в сражениях английскому войску сколько-нибудь соразмерные силы и заперлись в неприступных замках и крепостях. Но – увы! Древние стены не выдерживали длительной бомбардировки кромвелевской артиллерии и ирландские твердыни одна за другой падали к ногам завоевателя. Творимые пуританами зверства носили сугубо показательный характер и призваны были запугать жителей острова: англичане вырезали населения целых городов, заживо сжигали жителей в храмах, уничтожали «проклятых папистов», невзирая на пол и возраст. Более всего жестокостью, как, впрочем, и храбростью, отличался вождь самых непримиримых индепендентов из числа английских солдат – полковник Генри Айртон, зять «старины Нолля». Именно он первым врывался в бреши крепостных стен, именно его всегда видели в первых рядах сражающихся на поле боя, и его же – первым среди тех, кто с готовностью обагрял свой меч в крови ни в чем не повинных мирных жителей, вешал священников и монахов, предавал огню хижины и церкви. Ирландцы прозвали его «Уэксфордским Мясником», ибо как раз после взятия этого города – Уэксфорда, когда Кромвель, проявляя по своему обыкновению похвальную экономию пороха, приказал солдатам зарубить всех оставшихся в живых – несколько тысяч человек, Генри Айртон ухитрился самолично зарезать не менее полусотни жителей. Несмотря на все эти меры, сопротивление роялистов не ослабевало и, в конце концов, удача стала изменять английскому оружию. Когда же, после поражения под Клонмелом, «старина Нолль» был отозван в Лондон, место главнокомандующего занял его зять Генри Айртон. Впрочем, успехи аборигенов оказались вполне эфемерными – очень скоро к парламентской армии прибыли значительные подкрепления и планомерное усмирение восставших продолжилось… Надо полагать, полковник Айртон чересчур буквально воспринял слова своего тестя о том, что покорение Ирландии возможно лишь путем ее уничтожения, ибо и по сей день ирландцы передают легенды, как он убивал всех мужчин поголовно в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет, отсекал руки всем детям от шести до шестнадцатилетнего возраста, клеймил груди женщин и прочие подобные ужасы. Но и действительность ушла недалеко от легенды: к концу «умиротворения» страна совершенно обезлюдела, около ста тысяч ирландцев бежали на континент и в Вест-Индию, часть (в основном молодые женщины) была отправлена на Ямайку и Барбадос и там продана в рабство плантаторам, а оставшиеся – выселены в одну провинцию, покидать которую им было запрещено под страхом смерти. Освобожденные от коренного населения три другие провинции заняли колонисты саксонской крови и кальвинистской веры. Кстати, именно это обстоятельство – очищение страны от «мерзости идолопоклонства», – по словам ваших коллег, английских историков, способствовало в дальнейшем сугубому процветанию Ирландии…

– Сделайте одолжение, Константин Петрович, не отвлекайтесь на исторические экскурсы, – нетерпеливо воскликнул Костромиров, у которого не в меру торжественное начало легенды вкупе со словесно-семантической избыточностью вызвали опасения, что ей и через трое суток конца не будет. – Так вы никогда не дойдете до самого интересного, до сути.

– Кажется, вы обещали меня не прерывать? – осведомился Сопоткин. – И потом, я вовсе не ухожу в сторону. Напротив, почти буквально следую рассказу Тома… Ну разве что с минимальной стилистической правкой и небольшими, а потому простительными, отступлениями. Кстати, сведения для них я почерпнул исключительно из самых авторитетных источников… Вообще же, раз случилась такая оказия, мне желательно проверить воздействие литературной обработки этой легенды на постороннего, незаинтересованного слушателя. От этого зависит…

– Еще раз простите. Мое нетерпение объясняется как раз интересом, который вызвала ваша история. Но продолжайте, продолжайте!

– Да. Так вот… – Сопоткин с видимым сожалением перелистнул пару страничек в записной книжке и в очередной раз приступил к рассказу: – События, о которых поведал мне мистер О’Тул, произошли, кажется, осенью 1651 года. В это время Генри Айртон как раз осаждал Росс – одну из немногих крепостей, еще не покорившуюся захватчикам. Засевшими там инсургентами предводительствовал местный епископ – Оливер МакМагон… Я говорил, что полковник… то есть, тогда уже – генерал Айртон весьма ответственно отнесся к выполнению своего долга англичанина и христианина. По мере того, как затухали последние очаги сопротивления, гнев его обращался уже и на саму природу. Война, во многом благодаря его усилиям, принимала совершенно дикий характер. Не только убивались люди, но избивался скот, чтобы не дать еще сопротивляющемуся населению средства пропитания. Не только скот, – уничтожались посевы на корню и для этого отряды англичан, вооруженные серпами и косами, снимали незрелый хлеб и иные полезные злаки с полей. Естественно, затем настал страшный голод, от которого население пропадало сотнями тысяч. По дорогам валялись трупы людей, а рядом с ними умирающие, тщетно старавшиеся утолить нестерпимый голод, пожирая траву. С голодом появилась чума, приканчивавшая тех, с которыми еще не справился голод. Быстро распространявшаяся эпидемия не обошла стороной и англичан. Солдаты массами гибли от черной напасти, а еще – от дизентерии и прочих заразных хворей. Прибавьте сюда позднее время года и крайнюю усталость войск, и вы поймете, до какой степени ожесточения дошла к тому моменту армия и какую ярость вызывала у всех крошечная крепость, которая упорно не желала сдаваться на милость победителей. Может быть именно потому, что милости в любом случае ждать не приходилось…

Плавное течение речи рассказчика было внезапно нарушено громким хлопаньем крыльев и оглушительным карканьем – ветви старого вяза, под которым сидели Костромиров и Сопоткин, закачались, зашумели, и в небо взмыли три черных как смоль ворона. Большие грузные птицы опустились ниже, сделали широкий круг справа от скамейки, со свистом рассекая воздух тяжелыми взмахами, а затем скрылись за деревьями, не переставая хрипло и раздраженно каркать.

– Дурной знак, – пробормотал Константин Петрович. – Что их вспугнуло? Ветра даже нет.

Будто в ответ на замечание литератора, сильный порыв ветра поднял и закружил опавшую листву на дорожках аллеи, тревожно зашелестел в густой зелени вяза, и на собеседников посыпались мелкие ветки и древесная труха.

– Близится вечер, – с усмешкой отозвался Горислав Игоревич, отряхивая воротник и плечи кашемирового пальто, – силам зла впору выбираться из дневных укрытий. Так не дадим же кладбищенским морокам помешать нашему ученому разговору.
– Оно конечно, – принужденно улыбнулся в ответ Сопоткин. – Однако и правда вечереет. Так не продолжить ли нам разговор где-нибудь в другом месте? Здесь недалеко, на набережной есть очень приличный бар в викторианском стиле, даже с отдельными кабинетами.

– Ну что вы, – возмутился Костромиров, решительно наполняя стакан литератора. – Как можно! Для истории о привидениях – кладбище аккурат самое место. В пабе она потеряет всю свою прелесть. Нет уж, сделайте одолжение, продолжайте.

Константин Петрович открыл было рот, чтобы возразить, но тут же и захлопнул его, вздохнул, пробормотал что-то вроде: «Ну раз так, не буду все портить», пригубил виски, перевернул еще несколько страничек с золотым обрезом и принялся рассказывать дальше:

– Так вот… В окрестностях Росса лежала небольшая деревушка, дворов в пятнадцать, не больше. В одной из крайних хижин, почти на отшибе, жила некая старуха-вдова по имени Морриган О’Гилви и по прозвищу – «Окаянная Морриган». Не то чтобы она слыла ведьмой (к счастью, колдовская истерия практически миновала Ирландию), но была малость не в себе и у почтенных людей прихода на хорошем счету никогда не числилась. Во всяком случае, мало кто из соседей сомневался, что старуха знается с фейри, сидами, бродячими шифрами, зловредными пэками, домовыми-боуги и прочей бездушной нежитью из «славного народца». Некоторые уверяли даже, будто не раз видели Окаянную Морриган в компании с огромным белым котом, а вернее признака пагубной склонности к ведовскому ремеслу найти трудно. Преосвященный Оливер МакМагон, тот самый, что защищал ныне крепость, однажды чуть не отлучил несчастную свихнувшуюся женщину от Церкви, прознав о том, что она промышляет гаданием, знахарством и берется предсказывать погоду, и сменил гнев на милость лишь после того, как Морриган вылечила у него не то стельную корову, не то супоросую свинью. Впрочем, все это имело касательство к прежним, относительно благополучным временам, к моменту же описываемых событий в деревне осталось едва ли три двора, в которых ютились несколько чудом выживших селян, похожих на обтянутые кожей скелеты. Так что пенять старухе на ее некошные занятия было особенно некому…

На этом месте рассказ литератора вновь был прерван самым неподобающим образом: откуда-то со стороны могил, из-за темных куп тисов и тополей совершенно неожиданно послышался странный, протяжный и вместе пронзительный звук, похожий на рыдающий вопль. В вопле этом будто силились воедино крики диких гусей, плачь брошенного ребенка и волчий вой. Он сиротливо пронесся над кладбищем, вспугнул стайку крапивников в зарослях бузины и боярышника и столь же внезапно замер где-то вдалеке, растворился в подползающих сумерках.

– Что это было? – спросил Сопоткин, невольно хватая за рукав Костромирова и с тревогой прислушиваясь, не раздадутся ли вновь леденящие душу завывания.

– Может, птица, – неуверенно предположил Горислав Игоревич.

– Какая птица?

– Откуда же я знаю, какая? – пожал плечами Костромиров. – Орнитология – не мой конек. Наверное, выпь.

– А здесь водятся выпи? – не унимался Сопоткин.

– Представления не имею. Но помню, что выпь – птица болотная, значит, Ирландия для нее самое место.

– И эти ваши выпи именно так кричат? – все не успокаивался Константин Петрович.

– Как они кричат, мне достоверно не известно, – отвечал Костромиров, – но, судя по тому, что ее прозвали водяным быком, пение у этой пичуги должно быть весьма своеобразное.

– Вот оно что… А я уж, грешным делом, подумал, не банши ли это предвещает кому-нибудь из нас двоих скорую смерть.

– Банши? – удивился Костромиров. – Про банши я, признаться, и не вспомнил… Вот что значит художественное воображение! Впрочем, кажется, плачь банши может слышать лишь тот «счастливчик», к кому он обращен, мы же с вами оба внимали этим тоскливым завываниям…

– Напротив, легенды гласят, что человек, чья смерть предвещается, как раз и не в состоянии услышать или увидеть банши. Обычно ее наблюдают близкие родственники или друзья будущего покойника, – возразил Сопоткин.

– Еще лучше. Следовательно, при любом раскладе, эта уродина не нам пророчила безвременную кончину, – хладнокровно заметил Костромиров.

– Уродина? Почему – уродина? – с тревогой поинтересовался Константин Петрович. – Вы что-нибудь видели? Заметили?

– Ничего я не заметил, – успокоил литератора Костромиров. – Просто мне почему-то вспомнилось, будто этих самых банши обыкновенно изображают именно в виде уродливых косматых старух с бросающимися в глаза физическими недостатками.

– Нет, не всегда… – отозвался Сопоткин. – Но вы правы. К нам это не может иметь отношения. Ведь банши – это привилегия наиболее древних и почтенных родов острова.

– Какое облегчение! – ухмыльнулся Костромиров.

– Понимаю вашу иронию, Горислав Игоревич, – сказал Сопоткин. – Тем не менее, вы еще не оставили мысль дослушать повесть о Безголовом Призраке именно здесь и сейчас?

– Ни в коем случае! – горячо запротестовал Костромиров. – В другой, менее подходящей обстановке она лишится половины своего очарования. Разве вам не кажется, что эта печальная местность как нельзя лучше подходит для таинственных историй? Можете мне поверить, могильные кресты в сгущающихся сумерках способны даже бухгалтера или такого закоренелого скептика, как ваш покорный слуга, настроить на суеверный лад и расположить к обманчивой игре воображения.

– Воля ваша. Тогда слушайте… – Константин Петрович не глядя перевернул сразу пять или шесть страничек записной книжки, а после секундного размышления – еще парочку, явно решив, что краткость – сестра таланта. Но, прежде чем продолжить рассказ, поинтересовался: – Скажите, Горислав Игоревич, в бутылке еще осталась толика вашего чудодейственного напитка?

Костромиров молча продемонстрировал бутыль, в которой плескалось не менее пинты живительной эссенции, наполнил опустевший стакан Сопоткина и принялся аккуратно чистить трубку в ожидании обещанного продолжения.

Сопоткин сделал изрядный глоток и ознобливо передернул плечами. Вечер вовсе не был холоден, напротив, несмотря на сырость, погода стояла на удивление теплая, в воздухе чувствовалась даже совершенно несвойственная этому времени года влажная духота. Но Константину Петровичу было как-то не по себе: в самой здешней атмосфере ощущалось давление неведомой скрытой угрозы, ему чудилось, будто некие злобные силы скапливаются под сенью могильных тисов, среди смутных очертаний крестов, склепов и надгробий, медленно и неуклонно подкрадываются к нему под хмурым, предостерегающим взглядом небес, и от всего этого Сопоткина невольно бросало в дрожь, пронимало холодом до мозга костей. Собственный ли рассказ так повлиял на Константина Петровича или чуткое воображение его разыгралось под воздействием паров aquavitae щедрого на угощение историка, он и сам толком не понимал. Однако про себя решил максимально сократить дальнейшее повествование, избегать ненужных деталей и лирических отступлений, ограничившись только основными, самыми существенными моментами.

– Итак, после изнурительной для обеих враждующих сторон двухнедельной осады гарнизон Росса согласился, наконец, вступить в переговоры о капитуляции. Это было двойной ошибкой: во-первых, Айртон подумывал уже об отступлении, а во-вторых, инсургенты не приняли в расчет личность Уэксфордского Мясника. Дело в том, что генерал вовсе не являлся джентльменом. Напротив, он в совершенстве усвоил те ужимки чопорного ханжества, которые и поныне не могут не вызывать отвращения в представителях всевозможных методистских, баптистских и прочих евангелических сект, и был, как болотная гадюка, исполнен яда злобной нетерпимости. Иначе говоря, Айртон обладал всеми качествами истинного пуританина – лицемерием святоши, религиозным фанатизмом и крайним вероломством – самыми необходимыми и пользительными, по мнению пресвитерианского духовенства, признаками настоящего христианина. Оттого, надо полагать, и получилось так, что, покуда вожди ирландцев оговаривали с Айртоном условия сдачи, английские солдаты, повинуясь тайному распоряжению своего командира и воспользовавшись утратой осажденными бдительности, ворвались в крепость. Здесь повторились те же ужасные сцены повальной резни, что и в Дрогеде, Уэксфорде и прочих городах. Получив приказ не брать пленных, англичане устроили защитникам безжалостную бойню. Даже те немногие, кого пощадили пресыщенные кровопролитием солдаты, на следующий день были хладнокровно умерщвлены по указанию главнокомандующего. Из всего гарнизона немедленной смерти избежал лишь один человек – епископ Оливер МакМагон, ибо ему Мясник готовил особенную участь. Незадолго до падения Росса, англичане, прочесывая округу в поисках фуража и оставшихся в живых инсургентов, изловили двух католических священников, которых местные жители прятали в торфяных ямах. Вот им-то, вместе с епископом, генерал и отвел главные роли в предстоящем глумливом спектакле. Если верить докладу Айртона, направленному им в Парламент, зрелище вышло «прекрасным, душеполезным и блистательным»: епископа и священников, всех – в полном облачении, поместили на широкую повозку без бортов, сделанную специально для этой цели, и доставили к воротам крепости. Здесь на шею каждому была накинута веревка, конец которой привязали к перекладине ворот, не очень высоко. После таких приготовлений преосвященного МакМагона заставили отслужить торжественную мессу, а двоих несчастных попов – ему прислуживать. Как только обедня кончилась, палач стегнул лошадей, повозка отъехала и трое клириков остались висеть. Айртон в своем докладе особо отметил тот момент, что солдаты еще долго после казни поддерживали епископа и священников за ноги, но не из кощунственной жалости, а для того, чтобы не дать проклятым идолопоклонникам помереть слишком быстрой смертью, предоставить им возможность раскаяться в собственных грехах и проникнуться осознанием милосердия Божия… К слову сказать, я выяснил, что не так давно, в семидесятых годах, епископ Оливер канонизирован Папой Пием Шестым. И если вы не правы в вопросе о посмертии, то ему должно быть это утешительно… Но к черту отступления! Продолжаю… В достаточной мере насладившись «душеполезным зрелищем», генерал Генри Айртон сел на коня и в сопровождении офицеров свиты направился в лагерь. Едва он однако отъехал на несколько шагов от крепостных ворот, как прямо перед ним на дорогу выскочила какая-то оборванная старуха и схватила коня под уздцы. Откуда она тут взялась, никто не видел, но то была, конечно, вдова Морриган О’Гилви. Окружавшие генерала офицеры разразились негодующими возгласами и проклятиями, лошади в страхе заржали, взбрыкнули и поднялись на дыбы. И было отчего! Эдакой безобразной старой карги никто отродясь не видывал (я разумею офицеров, а не лошадей). Она более походила на альрауна, нежели на женщину. Но, как я уже говорил, Генри Айртон не боялся никого: ни человека, ни дьявола. Он замахнулся на старуху плетью и закричал: «Ах ты, грязная ирландская скотина! Прочь от меня, горбатая тварь!» Морриган и в самом деле была горбата; добавьте к этому худое, изжелто-бледное лицо, огромные, горящие безумием глаза, растрепанные седые лохмы, шею, кривую и свернутую набок, будто у тех висельников, что остались болтаться в воротах замка, и вы поймете, отчего всех, кто ее видел впервые, брала оторопь и бросало в дрожь от страха. «Клянусь источником Дагды, рукой Нуаду и оком Балора! – прокаркала старуха на гэльском наречии. – Не минет и трех ночей после Самайна, как поплатишься ты за гнусное свое преступление и бесчинство! Быть тебе без головы!» Генерал, понятное дело, ничего не смог разобрать из этой тарабарщины, но в его окружении оказался один пресвитерианский проповедник, некто Иезекииль Флитвуд, который немного понимал по-ирландски, а помимо того, премного разбирался в ведовстве. Дело в том, что сей праведник в офицерском мундире прибыл на поприще воинской славы прямиком из Шотландии, где довольно долго подвизался в качестве эксперта по малефициуму и охотника за ведьмами. При его деятельном участии в этой стране было отправлено на костер великое множество людей по обвинению в колдовстве. Особенно Флитвуд прославился тем, что ухитрился в одной деревеньке близ Бервика, где имелось всего лишь четырнадцать дворов, сжечь ровно такое же количество человек. Никто лучше его не знал, по каким именно признакам и с помощью каких испытаний можно распознать настоящую ведьму; эта отрасль священного знания была изучена им в совершенстве. Так вот, упомянутый Иезекииль…

Тут Константин Петрович запнулся, пошелестел страницами записной книжки и смущенно произнес:

– На этом месте у меня предусмотрено небольшое отступление на тему происхождения имен праведников той эпохи. Сведения для него я почерпнул у Маколея, Уокера и, отчасти, Юма… Но, пожалуй, я его опущу…

– Нет, отчего же? – живо возразил Костромиров, несомненно решив проявить благородное великодушие и загладить собственную первоначальную несдержанность. – Это должно быть любопытно. Тем паче, что с Юмом я знаком лишь поверхностно, а Маколея и Уокера не читал вовсе. Кроме того, если вы станете делать пропуски, разрушится целостность впечатления от рассказа.

– Вы так полагаете? – спросил Константин Петрович, с сомнением поглядывая на стремительно темнеющий небосвод. – Ну что ж, извольте…

– Ведь, отступление-то короткое? – поинтересовался Костромиров с долей беспокойства.

– Крошечное, – успокоил его Сопоткин.

– В таком случае, я – само внимание, – заверил своего визави Горислав Игоревич и со звучным хлопком вытащил пробку из бутыли с Irishwhisky.

 


Глава четвертая

 

И В САМОМ ДЕЛЕ РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О БЕЗГОЛОВОМ ПРИЗРАКЕ И СОПУТСТВУЮЩИХ ПЕРСОНАЖАХ

 

– Известно и даже общепринято мнение, будто именно знакомство широких масс народа с древнееврейской литературой, то есть Библией, и вызвало в Англии бедствие, которое обыкновенно называют Реформацией, – начал Константин Петрович. – Ведь виновник и зачинщик раскола, женоубийца Генрих Восьмой, несомненно являлся ортодоксальным католиком во всем, кроме того, что хотел быть сам себе Папой Римским. Ко времени же Республики кальвинистский шабаш гудел в полную силу. И неудивительно: уже без малого век минул с той поры, когда ядовитое дыхание женевского дьявола достигло берегов Шотландии, мигом обратив если и не цветущий, то не чуждый здоровому жизнелюбию край в удел самого мрачного и отвратительного ханжества на Британских островах. Зараза стремительно распространялась. Как следствие – в интересующую нас эпоху и к югу от берегов Твида одно воспоминание осталось от «старой доброй Англии», Англии Бэкона и Мора. Реформация достигла своего наивысшего пика, а Библия стала единственной книгой, знакомой всякому англичанину. В храмах торжественное и красочное богослужение заменилось постоянным чтением Ветхого (и в меньшей степени – Нового) Завета, в котором с восторгом неофитов упражнялись и соревновались не только пастыри, но и паства. Упразднялось и прежнее великолепие священнических облачений, сама же месса модифицировалась до неузнаваемости: исчезло многое из того, что было оставлено даже Лютером от традиционной обедни, остались лишь пение псалмов и молитвы, превращавшие литургию в нестройную хоровую композицию. Из церквей были удалены последние напоминания о католическом культе: свечи, орган, алтарные образа (статуи святых уничтожили значительно ранее). Храм в реформатской Англии окончательно лишился ореола святости, став простым молельным домом. В повседневной жизни строгие предписания касались соблюдения Декалога вкупе с прочими догмами Ветхого Завета, чтения молитв и духовных гимнов, поддержания высокой нравственности. Маленькие женевские Библии проникли в каждый дом и каждую семью, всюду слова Писания вызывали трепет и поражали слух. Слух, не притупленный привычкой к чтению, ибо в ту эпоху для целого народа не существовало на родном языке ни истории, ни романа, ни почти никакой поэзии, кроме малоизвестных произведений Чосера и Томаса Мэлори. Суровые еврейские легенды, кровавые сказания, псалмы и пророчества крапивным семенем упали в умы, счастливо незатронутые иным знанием. И именно Библия явилась источником и вдохновительницей довольно комичной моды на изменения личных имен. Мнимые праведники революционной эпохи имели обыкновение отказываться от таких имен, как Генри, Эдуард, Энтони, Уильям, которые они находили языческими, и принимали другие, окруженные ореолом особой святости и божественности. Даже имена, восходящие к Новому Завету – Джеймс, Эндрю, Джон, Питер, – внушали им гораздо меньшее благоговение, нежели ветхозаветные Аввакум, Иешуа, Неемия или Зоровавель. А порой целое благочестивое речение употреблялось в качестве имени. Вовсе не редкостью было встретить какого-нибудь Истребляй Грех Эбенизера из Уитема или же – Уповай на Господа Исайю. Например, у того же Генри Айртона имелся адъютант, которого звали Если бы Христос не умер за тебя, ты был бы проклят, Джошуа. Но произносить каждый раз столь длинное имя было чрезвычайно утомительно, и сослуживцы, удержав из него лишь последние слова, называли этого чудака Проклятый Джошуа. Современники утверждали, что в результате можно было подумать, будто Кромвель завербовал в свое воинство чуть ли не весь Ветхий Завет, а по именам солдат армии Айртона легко изучать родословие Господа нашего и Спасителя Иисуса Христа. Так что во время переклички, вместо списка личного состава, вполне, дескать, возможно обойтись первой главой Евангелия от Матфея. Происхождение замечательного имени названного Иезекииля Флитвуда имело аналогичные библейские корни. Ранее он звался просто Томом – Томасом Арчибальдом Шериданом Ле Ардага Макгроган-Флитвудом…

– Замечательный этюд! – воскликнул Горислав Игоревич, решив прервать рассказчика и вернуть историю в сюжетное русло, покуда тот вовсе не растекся мыслию по древу.

– В самом деле? Вам так кажется? – заулыбался Сопоткин.

– Можете быть уверены, – отозвался Костромиров. – Только вот мы с вами опять отвлеклись.

– Вы правы, друг мой! – с воодушевлением воскликнул Константин Петрович, которому выпитое уже слегка ударило в голову, изгнав былые страхи и полностью вернув самообладание. – Правы, черт побери! Пора заканчивать. Того и гляди, совсем стемнеет…

Сумерки и правда быстро подступали. Уже зажглись один за другим редкие фонари на обочинах кладбищенской аллеи, отчего тьма за пределами отбрасываемых ими световых пятен сделалась плотнее и гуще; на небе загорелись первые, еще тусклые звезды, а разлитая в атмосфере влажная духота стала сменяться столь же влажной прохладой.

Скамья, на которой сидели Костромиров и Сопоткин, стояла на значительном удалении от ближайшего фонаря и находилась, таким образом, в сумеречной зоне. Это прибавляло таинственности их разговору, но то же обстоятельство позволяло обоим собеседникам весьма ясно различать окружающую обстановку, что было бы невозможно, располагайся скамья на освещенном участке.

И вот, в то самое время, когда литератор готовился продолжить свое сказание и в очередной раз в целях красноречия промачивал горло «водой жизни», Горислав Игоревич зачем-то оглянулся назад и сразу же обратил внимание на маленький дрожащий огонек, быстро двигающийся среди темных контуров могильных памятников. Судя по колеблющемуся и то и дело пропадавшему свету, это мог быть фонарик в руках человека, бродящего по извилистым тропкам между надгробий. Костромиров удивился и даже готов был спросить себя, не обман ли это чувств, но в голову ему тут же пришла мысль, что, вероятнее всего, он наблюдает кладбищенского сторожа, просто-напросто совершающего вечерний обход своих владений. Правда, какая необходимость – пусть даже и сторожу – шастать в темноте среди покойников? Для подобной таинственности должны быть действительно серьезные и веские причины. Горислав Игоревич еще не успел решить этого запутанного вопроса на совещании с самим собой, когда Сопоткин, наконец, заговорил:

– Так вот, упомянутый Иезекииль Флитвуд почтительнейшим образом обратился к генералу и предложил немедленно бросить Окаянную Морриган в ближайший водоем, посмотреть: потонет она или всплывет? Вместо ответа, Генри Айртон сурово поглядел на старуху и гаркнул: «Женщина! Заклинаю тебя именем Господа, скажи правду: ведьма ты или нет?» Вдова еще крепче ухватилась за поводья генеральской лошади (откуда только взялись силы в этом хилом и истощенном теле?) и принялась молоть языком и изрыгать гэльские проклятия, что твоя ветряная мельница. Тут уж и самому распоследнему тупице стало понятно, что перед ними настоящая колдунья, а никакая не добрая христианка. Но Уэксфордский Мясник любил порой выказать собственную непредвзятость и беспристрастность, поэтому вторично вопросил разбушевавшуюся старуху: «Говори, мерзкая стрига и дьяволица! Говори, сатанинское отродье, знаешься ли ты с нечистым? И смотри, отвечай всю правду, дабы мы могли поступить с тобой сообразно и по справедливости». Только Морриган О’Гилви лишь ухмыльнулась на эти слова и прохрипела, нещадно коверкая английскую речь и вращая налитыми кровью глазами, что ее, мол, совесть чиста пред лицом Господа, а вот ему – Генри Айртону – вскоре предстоит держать ответ перед своим хозяином – Велиалом. И она, дескать, готова поклясться причиндалами святого Вонифатия, непорочным лоном Пресвятой Девы и беззаконным призом Иродиадиной дщери, что не минет и трех ночей со Дня Всех Святых, как он получит сполна за свои злодейства. Все, кто наблюдал эту сцену, были уверены, что сразу после столь нечестивой божбы грянет гром и десница Всевышнего поразит с небес проклятую ведьму, а обитаемое дьяволом тело вспыхнет серным огнем, распадется в прах и обратится в смердящий пепел. Однако, как ни странно, ничего такого не произошло. Старуха же не ограничилась хулой и проклятиями и вдобавок плюнула прямо в лицо генералу. К счастью, верный Флитвуд вовремя заметил гадкое намерение Морриган и самоотверженно заслонил собой командира…

Горислав Игоревич с интересом слушал Сопоткина, но мысли его невольно то и дело обращались к виденному минуту назад странному свечению. Сей блуждающий огонек разбудил в его душе всесожигающее пламя любопытства, и теперь Костромирову постоянно приходилось бороться с искушением обернуться и посмотреть, по-прежнему ли маячит среди могил призрачный свет или исчез столь же загадочно, как появился.

Таковые раздумья вовсе не способствовали сосредоточенному вниманию, и Костромиров вынужден был, наконец, пренебречь правилами приличия, отвернуться от рассказчика и кинуть взгляд назад. Никаких огней видно больше не было, не наблюдалось и ни малейшего движения среди седых надгробий; испещренные ими пологие кладбищенские косогоры смотрелись вполне умиротворенно и безмятежно, да и вся местность дышала отрешенным, можно сказать, мертвенным покоем. Багровая полоска заката совсем истаяла; из-за верхушек деревьев выкатилась тусклая луна, и сумерки сделались не такими непроглядными. Но откуда-то со стороны Лиффи, из-за гряды Палмерзтаунских холмов, ползли уже блеклые ручейки тумана, похожие на призрачные щупальца или лапы мифического Бриарея, – казалось, древний погост распростер перед ним дружеские объятия, гостеприимно предлагая выбрать для себя любой из свободных уголков.

 Горислав Игоревич пожал плечами и вновь обратился лицом к рассказчику. Тот, впрочем, вовсе не заметил неуместной суетливости слушателя и, как ни в чем не бывало, продолжал повествование.

– …неизвестно, что послужило тому причиной – испытанное ли отвращение или что иное – только Флитвуд, точно сраженный вражеской пулей, вылетел из седла, упал на землю и принялся корчиться и извиваться, будто червяк, на которого любознательный школяр капнул кислотой. А старуха зашлась свирепым каркающим смехом, разинув беззубую пасть так, словно собиралась проглотить живьем сэра Генри вместе с его лошадью. Это отвратительное зрелище привело окружавших генерала офицеров в овершенное неистовство, и они стали наперебой требовать у своего командира немедленной расправы над ведьмой. Сама же безумная вдовица лишь мерзко хихикала и приплясывала, с ужимками, не менее безобразными, чем корчи павшего проповедника. При этом она не забывала, как и прежде, изрыгать самые ужасные гэльские проклятия в адрес Уэксфордского Мясника и клясться «фаллосом Фергуса, костью лосося, которой подавился Кормак, и ядовитым копьем Энгуса» в том, что беззаконный губернатор Ирландии ни за что не сумеет долее, чем на три дня пережить Ночь Священного Хаоса и вскоре лишится головы. Впрочем, стоило сэру Генри вытянуть ее плетью, как старуха тотчас оставила кривляния и с воем отскочила в сторону, но уздечки из рук не выпустила. Флитвуд к тому времени уже малость оклемался от своего необъяснимого припадка падучей болезни, поднялся на ноги и со всей ответственностью заверил генерала, что, ежели ведьму, дескать, немедля не спалить живьем в бочке из-под дегтя, то последствия для христианской веры могут быть самые печальные, а возможно, и необратимые. В ответ на это вдова остервенилась пуще прежнего и, как обыкновенно говорят в таких случаях поэты, изронила зловещее слово. «И ты, ложный пастырь, не останешься без возмездия! – вопила О’Гилви, тыча корявым, будто корень сикомора, пальцем чуть не в самый лоб Флитвуда. – Обрекаю тебя Проклятию Тройной Смерти, ибо ты, кровавый душегуб, вернешься сюда как пес на свою блевотину и, пораженный свинцом, утонешь, чтобы сгореть! Останкам же твоим вовек не обрести покоя, и праху не быть погребенным!» Вероятно, это явилось последней каплей, переполнившей чашу терпения Генри Айртона, потому как он мгновенно выхватил широкий кавалерийский тесак, висевший рядом с седельной сумкой, и одним махом напрочь срубил голову бесноватой старухе...

Так, если верить мистеру О’Тулу, закончила свой земной путь Окаянная Морриган. И, хотя сей почтенный служитель Гекаты наверняка бы со мной не согласился, вряд ли возможно отрицать, что она приняла смерть, которую сама на себя накликала. Ведь известно, что проклятие подобно брошенному вверх камню и зачастую падает в первую очередь на голову тех, кто его произносит…

Сопоткин замолчал, чтобы промочить горло глотком ирландского нектара и сунуть записную книжку в карман – разобрать в ней все равно ничего уже было нельзя.

– Надеюсь, это еще не конец истории? – сдержанно поинтересовался Костромиров. – Где же обещанные сгустки бродячей эктоплазмы? Где неприкаянные духи и докучливые полтергейсты? Покамест ни о каких призраках я не услышал.

– Не волнуйтесь, о них речь впереди, – успокоил его Константин Петрович. – Я приступаю к самому интерл… интерлес... к интригующему финалу!.. К тем событиям, о которых мне как раз и поведал здешний смотритель, – добавил литератор, не замечая легкого противоречия с собственными заверениями в том, что вся легенда будто бы обязана своим происхождением незаурядной памяти или воображению кладбищенского сторожа.

Костромиров, успевший за время рассказа не только прочистить, но и набить, а после не спеша раскурить трубку, тотчас отвел это орудие услаждения в сторону и приготовился внимать «интригующему финалу». От него не ускользнуло, что язык рассказчика начал малость заплетаться, но данное обстоятельство его нисколько не смутило – Горислав Игоревич рассчитывал, что подогрев лишь поможет красноречию литератора воспарить на еще большую высоту.

– У меня нет сомнений в том, что старик О’Тул поведал мне сущую правду, – продолжил Сопоткин, вытирая губы клетчатым носовым платком, – точнее в том, что он сам безусловно верил каждому своему слову. Как историк, вы должны согласиться – в ряде случаев это почти одно и тоже. Так вот, повторюсь: ко всем событиям, о которых будет идти речь, мистер О’Тул относился и относится с той же верой, что и к любому догмату своей религии. Это, естественно, не помешало мне предпринять собственные изыскания, которые во многом любопытным образом дополнили его рассказ, хотя и не во всем его подтвердили… Итак, как только голова Окаянной Морриган скатилась с плеч, сэр Генри велел подать ему сей кровавый трофей и, прицепив ее за седые космы к луке седла, со смехом заявил, что непременно заберет голову с собой в Лимерик (к осаде которого англичане как раз собирались приступить) – мол, уродливая личина эта окажет на защитников города такое же действие, как голова горгоны Медузы на Полидекта, то есть заставит пасть на колени и обратит в камень. В тот же день войско выступило из графства Керри в Нижний Шеннон, для уничтожения последнего очага сопротивления инсургентов. Однако, прежде чем англичане добрались до Лимерика, предсказания, точнее, проклятия ведьмы стали сбываться. Перво-наперво отдал Богу душу Его верный служитель – Иезекииль Флитвуд, и произошло это, как ни странно, в точности по словам старухи. А ведь никто, естественно, не поверил, что человек единовременно может принять смерть от оружия, воды и огня. Тем не менее, именно так все и случилось… Приказом генерала Айртона лейтенант Флитвуд был прямо с похода направлен в Корк с обозом награбленных ценностей – конфискованным имуществом «Ваала и Нимврода», то есть духовных и светских властителей, и по дороге ему, волей-неволей, пришлось пересечь Керри и миновать замок Росс. В результате военных действий и эпидемий страна значительно обезлюдела, опасаться нападения аборигенов особенно не приходилось и под началом у Флитвуда имелся только десяток драгун во главе с капралом… Однажды наступающая темнота застигла его небольшой отряд в глухой лесистой        местности, неподалеку от слияния вод Верхнего озера с озерами Макросс и Лох-лин. Это и сейчас довольно пустынное местечко, а уж про те незапамятные времена и говорить нечего, тогда оно могло поспорить по первобытной дикости с непроходимыми лесными дебрями Северной Америки, где-нибудь в районе Великих озер, куда, по старой пословице, и ворон костей не занашивал… Впрочем, что я рассказываю! Вы, Горислав Игоревич, может быть уже побывали в Килларни?

Костромиров заверил литератора, что ему еще не представилось случая, да и не было возможности выбраться за пределы Дублина.

– Вот как? Обязательно съездите. Обязательно! – с явно нетрезвой уже настойчивостью порекомендовал Сопоткин. – Там ныне что-то вроде Национального парка. Очень красиво, особенно в это время года, осенью. Представьте себе горные склоны, насколько видит глаз, покрытые пестрым лиственным ковром, прямо-таки океаном листвы, расцвеченной всеми красками и оттенками; нежную игру света и тени, небольшие водопады… а берега озер кажутся алыми от множества опавших плодов земляничного дерева… Кстати, вы не в курсе – это эндемик или завезенный вид, типа пальм и бамбука? А то у меня со всей этой флорой просто беда… Не знаете? Обидно. Никак не соображу, вставлять мне их в рассказ или нет.

– Понятия не имею. Поройтесь в справочниках, – предложил Костромиров и тщетно попытался сдержать отчаянный зевок. – Так что же все-таки стряслось с Флитвудом?

– Ах да. Я, кажется, отвлекся… Так вот, лесная дорога, по которой тащился обоз, была довольно широкой, выглядела безопасно и на ней не приходилось бояться наступления темноты. Так что лагерь вполне можно было разбить и здесь. Но все-таки подобная перспектива не слишком вдохновляла лейтенанта и его подчиненных. Они предпочли бы хоть какое-нибудь жилье, чтобы заночевать под крышей, а не под чистым небом. Тем более, что чистым его как раз назвать было нельзя – стоял конец октября, самое дождливое время в сей части света. Но короткие и унылые осенние сумерки почти миновали и, по мере того как свет становился все более тусклым, а окружающий лес все чернее и чернее, Флитвуд все яснее понимал, что остановки не миновать, в противном случае ничего не стоило сбиться с пути, да и лошади нуждались в отдыхе. Он совсем уже было собрался отдать приказ располагаться на ночлег и составлять в круг обозные телеги, когда невдалеке, за деревьями блеснул огонек. Это обстоятельство вселило в душу лейтенанта слабую надежду, и он велел двигаться вперед. Действительно, не далее, чем через полмили отряд наткнулся на жилье. Открывшееся их взорам придорожное строение не походило на жалкие лачуги местных селян, скорее оно напоминало длинный, крытый соломой глинобитный барак; в единственном оконце этого барака мерцал свет, который ранее и привлек внимание Флитвуда. Лейтенант отыскал дверь, что в темноте было не так легко, и пинком распахнул ее. Как ни странно, в доме не оказалось ни души. Хотя в центре пустого помещения, в некоем подобии обложенного диким камнем очага ярко пылал огонь. Флитвуд решил, что жильцы заслышали приближение обоза и скрылись, что было вовсе не удивительно. Короче говоря, ночлег был обретен, и христово воинство смогло расположиться с относительным удобством. Во всяком случае, сверху их не поливал дождь, а с боков не продувал холодный осенний ветер. Флитвуд распорядился затащить в дом бочонок пива, задать корм лошадям и озаботиться приготовлением вечерней трапезы. Как только с ужином было покончено, лейтенант скомандовал отбой, естественно, не забыв выставить двух часовых и поручив капралу следить за их сменой… за их сменой… – Константин Петрович неожиданно запнулся и растерянно посмотрел на Костромирова. – Кажется, я упустил какую-то важную деталь… Какую же? Забыл… Экая жалость – невозможно воспользоваться записной книжкой! У вас часом не найдется фонарика?

Горислав Игоревич молча достал из внутреннего кармана пальто мобильный телефон и протянул Сопоткину; телефон оказался снабжен миниатюрным фонариком. Литератор быстро сообразил, как им пользоваться, тотчас вынул заветную книжечку и принялся листать, подсвечивая страницы узким, но достаточно ярким лучом.

Упоминание о фонарике заставило Костромирова вспомнить о загадочном источнике света, который он четверть часа назад наблюдал среди могил. Впрочем, сейчас он уже не готов был поручиться в том, что это ему не примерещилось. Для очистки совести он все-таки оглянулся, да так и замер от неожиданности – слабый дрожащий огонек вновь был тут как тут – то появлялся, то исчезал, мерцая настырной красной точкой между крестов и памятников. Причем, на сей раз – гораздо ближе к их скамье, так что ошибки быть не могло, списать видение на расстройство зрительных рецепторов не имелось никакой возможности. Некоторое время Горислав Игоревич как завороженный следил за неровными движениями блуждающего светляка – тот поблескивал метрах в тридцати от аллеи – затем решительно отвернулся. Сопоткину о своем открытии историк почел за лучшее пока не говорить – кто знает, как таинственный Irlicht повлияет на обостренное художественное восприятие писателя, какую пищу даст его богатому воображению. Нет, пускай-ка сначала завершит рассказ, а уж после можно и продемонстрировать ему этот зловещий огонь святого Эльма...

 

Окончание следует...

   
   
Нравится
   
Омилия — Международный клуб православных литераторов