…в небесных зеркалах как будто видел отражение подлинности земных феноменов: и, выбирая только те, что оною отличались, живописал, размашисто и щедро:
Это было на прошлой войне,
Это Богу приснилось во сне,
Это Он среди свиста и воя
На высокой скрижали прочёл:
Не разведчик, а врач перешёл
Через фронт после вечного боя.
Он пошёл по снегам наугад,
И хранил его – белый халат,
Словно свет милосердного Царства.
Он явился в чужой лазарет
И сказал: «Я оттуда, где нет
Ни Креста, ни бинта, ни лекарства.
«Простотой милосердия» наименованный стих показывает, декларируя, насколько на самом деле сложно всё, закрученное вокруг стержня истины: единственного стержня, которому стоит доверять…
Также и в поэзии: в эпохально звучащей, кратко исполненной, мускульно-лапидарной «Атомной сказке» Ю. Кузнецов словно раскрывает двойственность прогресса: а следовательно, и всего существующего на земле: двойственность, в которую вмещается усыхание душ, их деградация – с постепенным освоением внешнего пространства…
– Пригодится на правое дело! –
Положил он лягушку в платок.
Вскрыл ей белое царское тело
И пустил электрический ток.
В долгих муках она умирала,
В каждой жилке стучали века.
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.
Жёсткий финал; оптическая точность эпитета: «царское» тело лягушки свидетельствует о мощи и изначальности природного элемента в макрокосме, не прощающего такого вольно-утилитарного отношения к нему.
Иные стихи Кузнецова взрываются тотальным криком: что не отменяет эстетической высоты – ибо только такое сочетание способно ударить в читательское сердце, вызвав ответ:
России нет. Тот спился, тот убит,
Тот молится и дьяволу, и Богу.
Юродивый на паперти вопит:
– Тамбовский волк выходит на дорогу!
Нет! Я не спился, дух мой не убит,
И молится он истинному Богу.
А между тем свеча в руке вопит:
– Тамбовский волк выходит на дорогу!
Молитесь все, особенно враги,
Молитесь все, но истинному Богу!
Померкло солнце, не видать ни зги…
Тамбовский волк выходит на дорогу.
Страшный, антрацитово-онтологический вихрь закручивается в недрах стихотворения.
Жуток приговор: России нет, сладкой жутью (такую иногда испытывает неофит, входящий в храм) веет и от вопящей в руке свечи, и… создаётся впечатление, что сквозь алхимию дара, открывалась… приоткрывалась хотя бы… Кузнецову последняя тайна: о России, времени, челе Бога.
…абсурдный мотив порою раскачивает его стихи: Кузнецов словно выворачивает обычные смыслы наизнанку, так смерть, возможно, вывернет перчатку жизни, предоставив внутренней начинке человека новые права и возможности:
У меня весёлая натура,
У меня счастливая рука.
В чистом поле свищет пуля-дура.
Не меня ли ищет, дурака?
Вот она! Горячая и злая.
На лету поймал её в кулак.
– Здравствуй, дура! Радость-то какая!
И в ответ я слышу: – Сам дурак!
Я причину зла не понимаю…
Брошу пулю в пенистый бокал,
Выпью за того, кого не знаю,
За того, кто пулю мне послал.
Скорее – весёлая свирепость прочитывается за стихами Кузнецова, принимающего безусловно жизнь, но стремящегося подправить в ней многое.
…юдоль безусловна – одна на всех, хоть все видят по-разному; юдоль Юрия Кузнецова колоссальна: она вся одушевлена, и порой, кажется, поэт использует, вполне невероятно, фасетчатое зрение стрекоз и ос для большей выразительности…
Стекают слёзы, превращаясь в растения, отчаяние берёт за горло сердце: но оно – не есть уныние: сконцентрированная в нём ядовитая правда позволяет точнее представить верный вектор грядущего пути:
Полон воздух забытой отравы,
Не известной ни миру, ни нам.
Через купол ползучие травы,
Словно слёзы, бегут по стенам.
Наплывают бугристым потоком,
Обвиваются выше колен.
Мы забыли о самом высоком
После стольких утрат и измен.
Утраты и измены – в основном: себя и себе – разрушают остов бытия, а без него существование превращается в некоторый вариант фантома, разумеется, не устраивающий поэта, чья честь слишком вибрирует на онтологическом ветру.
Ведь он апеллировал к вечности – Юрий Кузнецов.
Он словно входил в неё, черпая прозрачные материалы так щедро, чтобы с избытком, так работает июльский ливень, можно было раздарить себя другим.
Соль сказа была близка ему…
Сказ, эпос, всё шаровое, огромное, и – получались притчи, внешне просто исполненные, на деле – переполненные глубиной:
На дальнем бреге вор скучал,
И в глубь морскую
Он свою руку запускал,
Но шарил всуе.
Прохожий мимо проходил,
Разбойник, право!
На ближних трепет наводил,
А звать Варавва.
Из глаза ближнего сучок
Он крал, играя.
– Чего ты шаришь, дурачок?
– Ключи от рая.
– Напрасно ты скучаешь здесь
С дурной рукою.
Но у меня отмычки есть,
Пойдём со мною...
Волшебные шары загорались над его стихами…
Четырёхгранники четверостиший внутри стихов иной раз работают так, что представляют собой отдельные, афористичные произведения:
Солдат оставил тишине
Жену и малого ребёнка,
И отличился на войне...
Как известила похоронка.
Скупо, как солдатская слеза.
Широко – как разлив полноводный…
…вот и боги таинственные выходят – не из славянского ли многобожия? вот они идут, не представимые, и солдат, вынужденный следовать за ними, стёрт до скрипа собственной деревяшки:
Идут деревянные боги,
Скрипя, как великий покой.
За ними бредёт по дороге
Солдат с деревянной ногой.
Не видит ни их, ни России
Солдат об одном сапоге.
И слушает скрипы глухие
В своей деревянной ноге.
Бездна боли.
Её много в поэзии Кузнецова, но принимается она стоически: не победит.
Победит свет…
Об этом – высоко поднимаясь в метафизические слои небес, поют пространные, восстанавливающие историю Христа поэмы Кузнецова, гудящий и ревущий цикл, вобравший в себя и собравший в себе столько русского христианства, что и родилось оно как будто здесь, на Руси, и Христос шёл, сгибаем крестом из берёзовых досок…
И воскресенье разрывает косную логику пространства поэтической мощью правды, которая превышает возможности сознания человеческого…
А пантеон, созданный Кузнецовым, окрашенный цветами вечности, дышит мерой чуда, сотворённого на земле.