Часть третья (начало в №191 и № 192)
Воспоминания.
Рассказы фронтовика Великой Отечественной войны 1941-1945 гг.
Записано в 1995 – 1996 годах.
Материал публикуется в авторской редакции
Заяц-фронтовик
Март – апрель 1942 года. Эта полукилометровая, метров в сто шириной полоса была ничейной. Вот уже с неделю здесь спокойно. Только редкая перестрелка нарушает тишину. Немцы не активничали. Мы – тоже. Порой случались почти получасовые, а то и больше паузы безмолвия. И если ещё к тому же при слабом морозце припекало солнце, а ветру не было, то этот покой навевал дремоту. Тело становилось тяжёлым, глаза слипались. Многие не выдерживали, засыпали.
В одну из таких пауз лёгкий толчок в плечо оторвал меня от интересного сна. Протерев глаза, увидел Ивана Пыжова, соседа по окопу.
– Смотри, заяц!
– Где?
– Да вон же!
Справа к центру, изредка останавливаясь и нервно прядая ушами, бежал заяц. Здоровенный русак. Трудно сказать, что заставило его появиться на этой, не испорченной ни чьими следами, снежной равнине. Может, спасался от лисы. Или просто так направился по каким – то там своим заячьим делам. Только оказался меж двух огней. Правда, огня вначале не было. Было совсем другое. Не только мы с Иваном увидели зайца.
Уж слишком необычным для фронта, для войны было это явление. Заяц. «Дед Мазай и зайцы». Игрушечные зайцы на новогодней ёлке… Всё мирное, доброе связано с этим существом. А тут война!
С недоумением и каким – то восхищением, все смотрели на него. Тишина была такой, что нам чудилось, будто слышится мягкое похрустывание снега под лапами русака.
Потом вдруг справа раздалось лихое: «Эге – гей!».
И что тут только началось! Война, фронт, враги… Всё было начисто забыто. И мы, и немцы выскакивали из окопов. Радостно подпрыгивали. Бросали вверх шапки. И кричали, кричали. Едва ли можно было уловить какой – либо смысл в этих русских и немецких возбуждённых возгласах, слившихся в одно мощное радостное ухарское ликование.
Заяц словно обезумел. Делал такие огромные скачки, что, казалось, несётся по воздуху, не касается снега. А когда он был уже на левом фланге, раздался выстрел. В ком – то взыграл охотничий азарт. И пошла пальба. Заяц ошалело мчался. Каждому хотелось скорей попасть в него. Тарахтели автоматы, карабины. Преследуемый же был неуязвим. Будто слово какое знал от пуль. Не тронула ни одна. Так и скрылся целёхонек.
И только тут, очнувшись от минутного забытья и словно устыдясь того, что забыли о войне и окунулись во что-то обычное, человеческое, быстро повернули оружие. И опять – ожесточение, пальба. Пальба по живым людям. И всё равно случай с зайцем долго потом был предметом радостных, возбуждённых разговоров. Словно весёлый, мирный, яркий солнечный лучик прорезал тьму войны и высветил в её жестоком мраке что-то доброе, человеческое.
Уверен, случай этот на Смоленщине, у деревушки Узвоз, помнят не только мои товарищи по третьему батальону 1350 стрелкового полка, но и немцы – вчерашние враги. Заяц тогда оставил глубокий след не только на снегу, но и в памяти солдатской. Заяц – фронтовик!
По закону справедливости
Непредвиденное обстоятельство стало причиной действий, которые сейчас кажутся наивными, незаконными и смешными. И всё же, в чём-то правильными.
В том последнем военном году я был офицером связи 1604 отдельного аэродромного полка ПВО. Однажды, сдав пакет в штаб воздушной армии, я, и оказавшийся тут же начфин полка, и сопровождавший его шофёр двинулись на трофейном «Опель– капитане» домой, в часть. Дорога была неблизкой. Мы с начфином успели поговорить о том о сём. А потом задремали. Проснулись от резкого толчка. Вылезли из машины, огляделись. Наш «Оппель» потерял правое переднее колесо и упёрся в телеграфный столб. Оказалось, переломилась ось. Видим, своими силами ремонт не сделать. Послали шофёра в часть за помощью. Нам же предстояло «загорать» дня 2-3: до полка далеко. Надо было позаботиться о ночлеге и пище. На наше счастье недалеко оказался богатый хутор. Мы – туда. Хозяин тут же надел хомуты на двух добрых коней. Всего считанные минуты потребовались для того, чтобы вместо колеса прикрепить двухметровое полено и привязать верёвки к хомутам и машине. Лошади легко доставили «Оппель» на усадьбу. Осмотрелись. Большой дом под черепицей. Конюшня. Скотные дворы. Под навесом молотилка, жатка и всякий инвентарь. Во всём чувствовался достаток, богатство. Метрах в двухстах стояли покосившаяся, крытая соломой лачужка и небольшой, осевший на один угол, сарай.
Позвали к столу. Поразило обилие блюд. Тут и на взвод хватило бы с избытком. Хозяин и хозяйка, заискивающе улыбаясь, всё потчевали и потчевали нас. Наевшись, разговорились. Мы без особого труда понимали их речь, состоявшую из литовских и русских слов.
Оказывается, судьба нас забросила на хутор Куркляйчи (если мне память не изменяет). Это недалеко от Паневежиса. Хозяин сказал, что он приветствует приход советских войск. Осторожно поинтересовался, какую власть установят. «Хорошо бы, как при президенте Сметоне», – разоткровенничавшись, сказал он. «Вот при ком нам, настоящим хозяевам, было просторно, – объяснял владелец хутора свою привязанность к Сметону и продолжил, – землю можно было купить, машины. Знай хозяйствуй, не ленись». Мы молчали.
Вспомнились из истории рассуждения кулаков. Они чем-то смахивали на эти. Наступили сумерки. Спать нас положили в угловой комнате с двумя большими окнами. Разделись. Пистолеты – под подушки. Не спалось. Настораживало откровение хозяина. Боялись, не связан ли он с бандитами, которых было немало в то время. Постепенно всё же сон взял своё. Далеко за полночь в окно легонько постучали. Чуток сон в чужом месте. Мы тут же вскочили и с пистолетами в руках встали в простенки. Но страх оказался напрасным. Как выяснилось, стучал работник хозяина, батрак. В окно и впустили его. В дверь не пошёл, побоялся, что увидят.
– Я живу вон в том домике, – показал он на лачужку. Вместе со мной жена и двое ребятишек. Работаем здесь за жильё (своего-то нет) да за питание. Хозяин – скряга. Измучил работой. А чуть что попросишь, ругается, грозит выгнать. А куда нам деться? – сокрушённо закончил он.
Тем же путём, через окно, ночной пришелец и ушёл от нас. От встречи с хозяином, на которой настаивали мы, он отказался. Боялся расплаты.
– Надо, чтобы справедливость восторжествовала, – сказал мой товарищ.
– Надо, – с радостью поддержал я.
Утром вызываем хозяина и заводим разговор о батраке. Владельца хутора словно подменили. Куда делись угодливая улыбка и приветливость.
– Это не работник, а ленивый скот, – кричал он, – он меня три года мучает.
– А кто сеял, пахал, убирал? Кто заготавливал сено? Кто ухаживал за скотом? – спросили мы.
– А я его и всю семью кормил. И приют дал им, голодранцам, – зло бросил хозяин.
– Труд оплачен не полностью. Придётся произвести справедливый расчёт, – настаивали мы.
– А нет такого закона, чтобы силой отбирать.
– Есть. Это закон справедливости.
Сели за расчёты. Весь ход рассуждений проговаривали вслух. Три года – это 36 месяцев. Без отпуска. Работали двое. Средний заработок каждого по тысяче рублей (100 рублей теперешними деньгами). Общий заработок за всё время 72 тысячи рублей. Минусуем по 100 рублей в месяц за лачугу. 3,6 тысячи. Питание на четверых около 36 тысяч рублей. Остаётся долг 32,4 тысячи рублей. На эти деньги батраку причитается лошадь со сбруей и повозкой, 10 мешков зерна, 5 мешков муки. Корова, бычок. Лачуга переходит в его владение. И ещё 0,25 гектара земли.
Мы знали, что максимальный размер приусадебного участка у нас был тогда именно таким, поэтому на большее не решились.
Владелец хутора сидел и недоумённо хлопал глазами.
– А документ с печатью будет? – наконец выбросил он последний козырь, желая показать всю беззаконность наших действий.
– Будет, – поспешил заверить начфин, сам ещё не зная, как выкрутиться из создавшейся ситуации.
Хозяина послали за работником, а сами сели кумекать, как завершить операцию.
– Так как же с печатью? – спросил товарищ.
– А вот и печать, – показал я на вынутый из кармана пятак.
Быстро набросали документ о том, что мы представители воинской части произвели изъятие излишков у владельца хутора Куркляйчи в пользу батрака Ионаса Юневичуса. И перечислили всё, что передали работнику.
А вот и хозяин с батраком. Ионас бледен, дрожит. Видно, хозяин крепко напугать успел.
– Мне не надо, хозяин добр ко мне, – лепетал он.
– Нет. На основании закона вашей семье причитается вот что, – начфин зачитал «документ».
– Запрягай коня и бери, что положено, – взяв за руку перепуганного батрака, сказал я.
Когда вошли в склады и на скотные дворы, поняли, что можно было взять ещё больше. В амбаре полные сусеки хлеба. В погребе много домашней колбасы. Бочки с солёным мясом. Круги сыра. 8 коров, 6 телят, 7 лошадей (это в войну-то), 5 свиней (с приплодом). Да разве всё перечислишь. Но документ есть документ. Мы погрузили на подводу, что было записано в нём. Работник, смущённо улыбаясь и благодаря нас, поехал. Хозяин злобным взглядом проводил его и потребовал документ. Мы вручили ему бумагу с «печатью».
От былого гостеприимства не осталось и следа. Мы раскрыли багажник. Из вещмешков достали консервы. Во фляге начфина ещё был шнапс. Куда скромнее, чем вчера в доме, но приятнее, как казалось нам, был этот обед. Мы выпили за успех только что проведённой операции. Каждый чувствовал, что сделали доброе дело. Каждый знал, что дело это было незаконным. Незаконным, но нам казалось честным.
Родная кровинушка
(Рассказ матери)
Вообще-то я неверующая. Но в военное лихолетье молилась. Многие тогда молились. Большинство, наверное, как и я, так, на всякий случай. Нужда, горе заставляли. У меня двое на войне было: муж да сын. Всё время в страхе за них жила. И на руках трое осталось. Старшему всего двенадцать. Выходило, что ртов-то четыре, а кормилица я одна. Всего хватили и голоду, и холоду. Первой заботой каждое утро было, чем ребят накормить. Что можно из вещей, обменяли на хлеб и на жмых. А потом и менять уже стало нечего. А детки? От них только и слышалось: «Мам, есть хочется». От жалости сжималось сердце. В эти минуты безысходного горя, бывало, и упрекнёшь Бога: «Что же ты? На фронте мужики гибнут. А здесь детишки с голоду пухнут. Чем мне их кормить сегодня?». Младшенький, Юрка (ему тогда всего года 4 было) в одну из таких минут подошёл и спрашивает: «Мам! А если я у Бога попрошу буханку хлеба, даст?»
– Попроси, – отвечаю.
– Бог… – начал он, подняв голову к иконе. И замолчал, что-то видно соображая. А потом опять ко мне:
– Мам, а если две? Даст?
– Попроси, – говорю. И он с мольбой в голосе попросил:
– Бог! А Бог! Дай буханку хлеба, а не то две!
Весь день ждал он эти одну или две буханки хлеба. И спать лёг с ожиданием чуда. А я так и не уснула в ту ночь. Уж так ребятишек жаль стало. Детства-то не видят, бедные.
Утром же опять заботы. Заботы о хлебе. Да не только у меня одной так было. Мне-то ещё не знаю, и как удалось всех троих сохранить. А у других сколько с голоду перемерло? Так и шли день за днём, один тяжелее другого. Особенно трудно было тогда, когда почтальон похоронку приносил. Не нам, кому-то другому. В чью-то другую семью горе врывалось. Только беда эта эхом отзывалась на всех домах. «Сегодня к ним, а завтра, может, и к нам придёт эта страшная казённая бумага», – тоскливо думал каждый, у кого родные были там, на фронте. И так неуютно становилось на душе, что и не передашь.
Как-то в мае сорок второго и мне пришлось хлебнуть. И сейчас, словно это случилось вчера, всё до мелочей помню. Приходит утром сестра и что-то долго мнётся у порога.
– Ты что, Парасковья, топчешься? Проходи, садись, – приглашаю к столу. А сама и есть перестала. Смотрю во все глаза, с тревогой жду чего-то нехорошего: вид у сестры уж больно убитый. А она стоит и ни звука.
– Ты что, что молчишь-то? – спрашиваю.
– С плохим я пришла, Надежда.
– Да говори же!
– Сын твой убит. Письмо Вовка Коваленко получил. Там и написано.
О чём говорила она дальше, не слышала. Словно молния ударила. В глазах потемнело. Очнулась на постели.
– Где Вовка?
– В поле, пашет. У Михальцево.
Не помню, как добежала туда.
Письмо было от Вани Ананьева. До войны Вовка был на его тракторе прицепщиком. Когда Ваню взяли на фронт, он передал трактор своему шестнадцатилетнему напарнику. Иван писал, что при наступлении на село Ломоносово, (это на Смоленщине) видел, как был убит…
Я опять потеряла сознание. Пришла в себя не скоро. Голова разрывается. Тело словно всё избито, болит. Потихоньку встала. Пошла.
– Тётка Надежда. Я провожу тебя.
– Паши. Сама дойду.
Когда добралась до кустов, что росли за полем, упала, обняла землю, прижалась к ней щекой и, как родной, ей первой выплакала своё горе:
– Сыночек, милый! За что же тебя? За что?
Потом встала, Пошла. Иду, а впереди – синичка. Сядет на ветку и защебечет.
– А ведь это душа сыночка, – подумалось почему-то.
И сколько шла по лесу, птичка всё впереди меня. Присядет, что-то прощебечет и опять вспорхнёт. Почти всю дорогу я разговаривала с ней, словно с сыном. Уже у посёлка её спугнул Николашка, второй мой сын. Это ему тогда было двенадцать-то годов. Бежит навстречу, а у самого улыбка во всё лицо.
– Ты что же это? Брата убили, а тебе весело! – набросилась на него.
– Мама, да он жив!
– Ты что?
– Да верно. От него из госпиталя открытка пришла.
И опять я потеряла сознание. Очнулась. Гляжу, сынок рядом. Ревёт. Взялись мы за руки и пошли домой. Иду, а сама думаю, может и нет открытки. Просто успокаивает он меня так. Боюсь и в избу входить. Но открытка и верно пришла из Тейково. Писал сын, что ранило. Рана не опасная. Инвалидом не будет. Месяца через два врачи обещали выписать. Вот думаю, может за это время и война кончится. Только ошиблась я. Война-то полыхала ещё три года. И сын ещё был контужен и ранен, в тяжёлой схватке на дуге Курской (так он называл то место). Тревога в сердце за его судьбу всю войну не отпускала. Правда, во второй половине войны и весточки получали от него чаще. И письма эти были веселее: наши наступали. И даже молиться перестала. Войну с немцами сын закончил в Пруссии. Успел повоевать и с японцами. В декабре сорок пятого вернулся домой. Помню, удивился очень при встрече:
– Мамочка! Откуда же седина?
– Годы, сынок, – отвечаю.
А самой, когда поседела, только сорок один было. В нашем роду в эти годы не седеют. Умолчала, что та чёрная весть о нём посеребрила раньше времени голову. Да и зачем ему знать об этом? И без того хватил горя. Пусть хоть сейчас поживёт без тревог лишних. Ну а материнские слёзы; седина и морщины из-за детей… Так как же им не быть? Ведь дети – частица нас, матерей, наша кровинушка.
Художник: А. Плитчин (из открытых источников).