Долгая, долгая ночь

0

9235 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 62 (июнь 2014)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Карасёв Анатолий

 

Долгая, долгая ночьВася Морозов был бомж. Самый обычный русский бомж. В России это обычно, как, например, милиционер или врач, хотя в отличие от бомжей последних уважают. Бомжей же, естественно, никто не уважает, да и за что? Вонючие оборванцы, алкоголики и неудачники. И даже больше – их презирают и ненавидят. А если два этих глагола помножить на место проживания (то есть на матушку-Россию), то станет понятно – быть здесь бомжем – ох и нелёгкая же доля! И нелёгкая эта доля свалилась на довольно хрупкие Васины плечи. Случилось же это как-то совсем неожиданно и невероятно. Как всегда у нас случается. Тут надо заметить, что был наш Вася детдомовским. Родная мамаша благополучно выкинула грудного Васю на помойку. Зимой. Где его, почти окоченевшего, и нашли сердобольные граждане. Нашли и отнесли в Дом малютки. Там же с ходу придумали имя с фамилией: «Вася» – первое, что на ум пришло, а «Морозов» – в честь того лютого мороза, который чуть не убил его. «Дом малютки»…  Название какое-то издевательское. Назвали хотя бы «Приют малютки», ибо дом малютки там, где его мама и, по возможности, папа. Где мягкая кроватка в уютной детской, нежные, заботливые руки, купания, гуляния и тёплая мамина грудь. В общем, там, где любовь. Ничего этого в жизни Васи, естественно (или неестественно), не было. Ни в Доме малютки, ни в доме детском. Есть ли вообще на свете более горькая судьба, чем судьба детдомовца?.. Была, правда, одна любимая воспитательница – Любовь Николаевна. Все они в детдоме её любили. За то любили, что старалась она заменить каждому из них мать. Хоть как-то. В меру сил. Любили за одну эту благородную попытку. А у Васи была одна затаённая мечта – мечтал он, чтобы Любовь Николаевна его усыновила. Всё представлялось ему в сладостных грёзах, как гуляют они вдвоём по осеннему городскому парку, неслышно падают с деревьев крупные, жёлтые листья, природа вокруг полна величественной грусти в преддверии зимней смерти, стаи перелётных птиц посылают земле свой прощальный, пронзительный крик, только им совсем не грустно. Они идут по аллее, взявшись за руки, едят мороженое и молчат. Им хорошо и без слов, ведь они вместе – мать и сын. Большего счастья Вася себе и представить не мог. Но, к сожалению, только представить. Как странно это, что для одного – обыденность и даже рутина, для другого – вовек несбыточная мечта. Гоняется человек всю жизнь за призрачными жар-птицами, выбивается из сил, страдает, лишается сна и покоя, и всё впустую, а вот оно – его тихое, неприметное счастье – живёт рядом, любит его больше себя, прощает все обиды, радуется и грустит вместе с ним, заботиться о нём днём и ночью. Неважно кто это: мать, отец, муж, жена, сын или дочь, важно, что это счастье есть почти у каждого. А вот у Васи не было. И с возрастом детская его мечта поблёкла, а потом и вовсе растаяла как дым. Стало до неприличия ясно, что никому он, Вася Морозов, кроме себя самого, в этой жизни не нужен. Даже те дяди и тёти, что приезжали в детдом «за ребёночком», выбирали этого ребёночка как куклу в магазине – покрасивей. А с этим у Васи были большие проблемы – неказистый он был какой-то, горбатенький, да и уши торчком. Сказывалась, наверное, дурная наследственность. Любимая воспитательница утешала: – «Не горюй, Васёк! Будет и у тебя в жизни праздник». Только звучало это как-то неубедительно.

Так и прошли его детство и юность в казённом доме. Пришла пора прощаться и с ним. На выпускном Любовь Николаевна смотрела на него печально и всё плакала украдкой. Вася, уже слегка подшофе, даже сказал ей:

– Любовь Николаевна! Что же вы плачете? Радоваться надо – большая жизнь начинается!

– Да, да, Вася, большая жизнь… Любовь Николаевна встрепенулась и попыталась улыбнуться. – Большая жизнь… – повторила она, задумчиво глядя в окно.

А за окном бушевало лето – жаркое, яркое, многоцветное и многоголосое, напоённое сотнями знойных ароматов, и казалось Васе тогда, что вся его жизнь будет как это лето. Обязательно будет. Просто не может не быть! Через несколько дней, прощаясь, Любовь Николаевна перекрестила его и тихо сказала:

– Ну, давай, Василий, с Богом! И опять заплакала.

– Да вы не волнуйтесь, всё нормально будет, – попытался утешить её Вася.

– Будет, будет… – отозвалась она как эхо, тревожно вглядываясь в неведомую даль у Васи за спиной. Потом молча повернулась и пошла к дверям, сгорбившись как старушка.

В этот день Вася видел Любовь Николаевну последний раз в жизни. Нет, она не умерла – умер он, и в этом своём мертвецки-бомжовском виде показаться перед ней Вася так и не решился. Как-то не получилось оно – с Богом-то…

Хотя начиналось всё довольно гладко. Дали Васе комнату в коммуналке, не весть какую конечно, но всё-таки свой угол, тем более в центре города, в старинном дворянском доме. И на работу он устроился без особых проблем – грузчиком на оптовый склад. Склад был огромный, работы невпроворот, но Вася, несмотря на своё хлипкое телосложение, оказался на редкость выносливым и крепким парнем, да и сама работа ему нравилась. Просто доставляло Васе огромное удовольствие ощущать свою молодую, бьющую через край силу, наблюдать, как эта сила опустошает или, наоборот, наполняет огромные, многотонные фуры, видеть, как покорно откатываются они, побеждённые, в свой дальний, неведомый путь. А самым важным в этой работе было ощущение, что без него, без Васи, здесь не обойтись. Впервые в своей жизни он был кому-то нужен. Приходя вечером домой, в свою комнатёнку, Вася валился с ног и часто засыпал, даже не успев раздеться, но и эта усталость не угнетала его, потому что была неотделима от любимой работы. И мужики в бригаде подобрались что надо. В основном были они все люди тёртые, битые жизнью, даже сидевшие, поэтому всему здесь знавшие цену. Узнав про Васино детдомовское прошлое, тут же окрестили они его «подкидышем», но звучало это совсем необидно. Наоборот, Вася чувствовал, что приняли его здесь за своего, признали за такого же бедолагу как они сами, и «подкидыш» этот, конечно же, не издевательство, а грубоватое и затаённое сочувствие. Вообще, среди этих людей обсуждать чужую жизнь, а тем более насмехаться над ней, было, мягко говоря, не принято. За такое могли и прибить. Так и жили. Васю такая жизнь вполне устраивала, по крайней мере, пока. «Осмотрюсь, пообтешусь, – думал он часто, а то, может, и дальше учиться пойду, бабу заведу, ребятишек»… Будущее виделось ему вполне ясно. По пятницам после смены они всей бригадой дружно напивались или, как они сами выражались, «гудели». «Гудение» частенько перекидывалось для некоторых и на выходные, но не далее, ибо работа требовала лошадиного здоровья. Воспринималось это всеми как нечто само собой разумеющееся и навеки данное, в том числе и начальством, которое, надо сказать, и само было не промах. Ну что вы, в самом деле – все же люди! Тем более люди русские. Только вот похмелье Вася переносил тяжко и все выходные терпеливо и молча страдал. Вот в один из таких выходных и познакомился он с Санькой и Витьком.

А дело было так. В субботу, как обычно, после вчерашнего, Вася, как он сам говорил, «выхаживался». Это означало, что сидел он во дворе на скамейке с бутылочкой пива, покуривал и обозревал бездонность неба. На душе была тоска, в голове – туман, во рту – помойка, в общем  – всё понятно. И тут, рядом с ним на скамейке, как будто ниоткуда, появился человек. Хороший такой парень, Васе он сразу понравился – открытое лицо, сочувствующий взгляд, добрая улыбка.

– Ну что, брат, тяжко? – пророчески вопросил он, и стало сразу понятно: оттого, что Васе тяжко, и ему самому нет никакого покоя. Вася молча кивнул. – И у меня такая же беда, – продолжал незнакомец, хотя по нему, вроде было, не сказать. – Может, поправимся? Деньги есть.

И Вася согласился, несмотря на то, что до этого никогда не «поправлялся». Ну, во-первых, не с кем было, во-вторых, и без того тошно, а тут такой человек отзывчивый – как откажешь?

– Кстати, меня Витьком зовут, – представился «отзывчивый человек».

– Василий… – еле выдавил из себя Вася.

– Ну, ты, Василий, посиди, я сейчас… – и убежал.

«Шустрый какой, – подумал про себя Вася, – мне вот с этого дела ни рукой, ни ногой, а он ещё бегает», – и проникся к новому знакомому ещё большей симпатией. Минут через двадцать Витёк появился с огромным супермаркетовским пакетом и в сопровождении ещё одного незнакомца.

– Санёк, тоже страдалец, – представил он его.

– Вася, – они пожали друг другу руки.

Санёк был высокий, сутулый и такой худой, что, казалось, сейчас переломится. Кроме того, был он угрюм, и всё время смотрел в землю, как будто что-то там потерял.

– Ну, начнём? – Витёк ловко достал из бездонного пакета хрустально-прозрачную ёмкость. – Зараза! – сказал он, глядя на неё, и в его голосе прозвучало отвращение и нежность одновременно.

– А зачем на улице? – возразил Вася. – Пошли ко мне, я вот в этом доме живу, – он обвёл широким жестом свои владения и многозначительно добавил: – Один.

Витёк просиял:

– Вася, ты просто клад! Веди!

Угрюмый Санёк и тот, как показалось Васе, повеселел. Не мешкая, они поднялись в его комнату. Витёк как заправский официант быстро накрыл на стол, сели, налили, и Вася веско произнёс:

– Ну давай…  Поехали!

– Ты прям как Гагарин! – хохотнул Витёк и они «сдвинули бокалы».

Эх, если бы Вася знал, в какие дальние, тёмные дали уедет он по этой дороге. Если бы знал… А тогда ему было хорошо. Так хорошо, как никогда, наверное, не было. И Витька с Саньком казались Васе самыми родными людьми на земле, тем более что выбирать было особо не из кого. Правда, после второй бутылки хмельная эйфория пошла на убыль, краски дня потухли, мир вокруг начал расплываться, становясь при этом беззвучным и серым. Вася чувствовал, что окружающее пространство превратилось в какое-то вязкое, липкое желе и он барахтался в нём как муха в варенье, в тщетных попытках выбраться. Витька с Саньком что-то говорили, он тоже балагурил, но разговор этот напоминал общение рыб в аквариуме – желеобразный воздух, казалось, перестал пропускать звуки. Потом всё куда-то провалилось…

Очнулся Вася ранним утром. Слабый, сумеречный свет с трудом пробивался сквозь шторы. За окном радостно чирикала одинокая птаха. Но Васе было не до этого: внутри него и вокруг всё было наполнено тонким, противным ультразвоном. Этот звон разрывал его на части. Вася долго лежал неподвижно. Его терзали два вопроса: первый – кто он, второй – где он. Как пловец, нырнувший слишком глубоко, задыхаясь, из последних сил рвётся на поверхность воды, так Вася рвался на поверхность своей памяти. Наконец, в мозгу забрезжил свет осмысления. Ещё через несколько мгновений Вася всё вспомнил и с облегчением вздохнул полной грудью. Осмотрелся вокруг – в комнате был идеальный порядок. «Надо же, всё убрали – какие молодцы!» – и Вася вновь с умилением подумал о своих новых друзьях. И хотя он почти ничего не помнил, и впереди маячили муки похмелья, всё произошедшее казалось ему весёлым и захватывающим приключением. «А работа! Какой сегодня день?!» – эта мысль заставила его оцепенеть от ледяного ужаса. Он в панике вскочил и начал искать свои часы – там был календарь. Наконец нашёл. На руке. Календарь показывал понедельник. «Фу ты!» – Вася ещё раз облегчённо вздохнул. Потом умылся, оделся и поковылял на работу. Ультразвон немного утих, но своё тело Вася ощущал таким хрупким, почти стеклянным, что казалось – задень обо что-нибудь, разобьётся вдребезги. Это ощущение было настолько реальным, что он старательно обходил все углы. Бригада, конечно, всё заметила и посмотрела на Васю с пониманием. Дело-то было обычное, только с ним это случалось впервые, ну да ведь с каждым это когда-то случается впервые. Никаких комментариев не последовало, только молчаливый обычно Вадик, бывший наркоман, загадочно произнёс: – «Глупый кролик. Допрыгался!» Где-то Вася уже слышал эту фразу, в каком-то кино…

А жизнь покатилась дальше, всё по той же колее – работа, сон, выходные. Но выходные Вася стал теперь проводить по-другому. У него появились друзья – Витёк и Санька, и встречи с ними он с нетерпением ждал всю неделю. Ждал, готовился, откладывал копейку, чтобы затем «поправиться» на полную катушку: посидеть, выпить, поговорить по душам. Никогда и ни с кем он так не говорил по душам, как со своими новыми друзьями. Да он за них готов был жизнь отдать! И ничего, что потом приходилось мучиться от похмелья – это того стоило. Только однажды, в одно хмурое утро, когда Вася очнулся после очередной «поправки», календарь на часах безжалостно и насмешливо показывал вторник. Он знал, что прощения на работе ему не будет – там с такими не церемонились. Вася даже туда не пошёл. Он решил «поправляться» дальше. Витька с Саньком были рядом: – «Вась, не переживай! Мы тебе лучше работу найдём, у нас же всё схвачено!», – утешали они его. «Отдыхай! Ещё наработаешься!» И он отдыхал. Сколько, Вася потом не мог вспомнить. Месяц? Два? Деньги у его друзей не переводились. Ему иногда это казалось странным: – «Где же они работают, что и на работу ходить не надо, и деньги есть?» Но на этом вопросе все Васины размышления обычно заканчивались – некогда было думать, да и зачем? Жизнь била ключом.

Всё рухнуло молниеносно. В дверь стучали. Нет, стучали не то слово – в дверь ломились, её пинали, грозились сорвать с петель, орали дикими голосами: – «Гражданин Морозов, откройте! Служба судебных приставов! Открывай, сука! Не то выломаем!» От этих воплей Вася сразу протрезвел. Впервые за много дней. От дурного предчувствия заныло сердце. Он открыл дверь и еле успел отскочить – в комнату как лавина ворвалась куча мужиков и баб. Все были в чёрном. «Как эсесовцы», – пронеслось в голове у Васи. «Эсесовцы» с красными от натуги рожами кричали, брызгали слюной, совали Васе под нос какие-то бумаги и явно что-то от него хотели. Только через несколько минут до Васи начал доходить смысл происходящего. Он понял, чего от него хотели эти люди: они хотели, чтобы он ушёл из своей комнаты. Ушёл насовсем. Потому что она больше не его. Он её подарил Витьку. То есть гражданину Комарову.  «Вот дарственная, вот ваша подпись, всё заверено нотариусом, вот постановление – всё по закону, так что давайте, гражданин, не задерживайте, освободите помещение!» Когда Вася осознал всё до конца, на него напал столбняк. Нет, руки, ноги двигались, но душа ничего не чувствовала – ни боли, ни обиды, ни ненависти. Вася молча оделся, машинально покидал в спортивную сумку первые попавшиеся под руку вещи и вышел в коридор. На шум из комнат высыпали соседи. Все они были разные люди: кто-то смотрел на него с сочувствием, кто-то со злорадством, кто-то с интересом. Но Васе было всё равно, ни на кого не глядя, он прошёл сквозь коридор и оказался в подъезде. Сзади какая-то женщина крикнула в сердцах: – «Сволочи поганые!» Кто были эти сволочи, Вася даже не пытался понять. Он вышел на улицу и на мгновение зажмурился – день стоял ослепительно солнечный. Лето было в самом соку. То лето, на которое должна была быть похожа его жизнь. Но теперь он смотрел на всё это совершенно безучастно. Мир оказался искусно свёрнутой, красивой обёрткой из глупой детской шутки – внутри была пустота. Такую же пустоту, вселенскую и бездонную, Вася ощущал теперь в своей груди. О, сколько там было этой пустоты – целый Эверест! Она стремительно засасывала в себя Васину душу, словно коктейль через соломинку. Ещё немного, и в нём ничего не осталось, только звенящий, прозрачный вакуум. «А, провались оно!..», –  Вася махнул рукой и поплёлся, сам не зная куда. «Василий, постой!» – окликнули его. Вася не обернулся.  «Да стой же ты!» – кто-то схватил его за рукав. Это была тётя Дуся – соседка.  «Хорошая женщина…», – подумал Вася, но эта мысль, как и сама тётя Дуся были уже из какой-то другой, призрачной жизни. Быть может, эта жизнь ему приснилась? Или наоборот, всё, что происходит сейчас, весь этот кошмар – это только сон? Вася мотнул головой – нет, он не спал. Острая игла тоски, смазанная змеиным ядом отчаяния, пронзила его сердце и тут же провалилась в разверзшуюся там пустоту. Тётя Дуся что-то горячо доказывала ему, продолжая держать его за руку. Вася плохо соображал. Вокруг была как будто ватная изоляция, в которой тонули все звуки мира. Фрагменты, обрывки этих звуков, прорывавшиеся сквозь завесу, сплетались в Васиной голове в причудливую, изматывающую какофонию. Ему казалось, что он вот-вот потеряет сознание. Наконец Вася понял, что тётя Дуся призывает его немедленно пойти в милицию и написать на «этих Иуд» заявление. Услышав про «Иуд», Вася впервые за всё это время вспомнил о Витьке и о Саньке. Он подумал, что тётя Дуся права: они – точно Иуды, предавшие самое святое. Дело, конечно, было не в комнате: за тридцать сребреников они растоптали и уничтожили его душу. Обугленная, дымящаяся, бесчувственная культяпка – вот всё, что от неё осталось.

– Хорошо, хорошо тётя Дуся, я пойду, – согласился Вася, только чтобы отвязаться, и пошагал дальше, механически переставляя ноги. 

– Какая уж тут милиция…, – прошептала тётя Дуся, скорбно глядя ему вслед.

Слёзы навернулись на её глазах. Тяжело вздохнув, она неловко повернулась и побрела домой. Чем она могла ему помочь? У самой трое. Тоскливо и страшно сделалось ей вдруг при мысли о том, что случись с ней, не дай Бог, такая вот беда, побредёт и она, как Вася, куда глаза глядят. С тремя сиротами на шее. И никто не поможет. Не потому, что нет жалости в людях, а потому, что сами эти люди держатся на плаву из последних сил. Куда ни глянь… Прогоняя мрачные думы, тётя Дуся перекрестилась, вспомнила Богородицу и ускорила шаг. А Вася в милицию всё же пошёл. Сам не зная зачем. Затем, наверное, что ему было абсолютно безразлично, куда  сейчас идти. Хоть бы и в милицию. Там он как-то очутился в маленькой, обшарпанной комнате за одним столом с немолодым уже капитаном. Капитан сидел напротив него, погружённый в изучение целой груды бумаг. В комнате стояла застарелая вонь прогорклого перегара. Капитан листал бумаги, Вася сидел. Если бы капитан листал их год, Вася бы сидел год. Но наконец тот закончил, поднял голову и посмотрел на Васю. В его потухших глазах да и во всём облике было только одно – смертельная усталость Сизифа.

– Ну что, гражданин Морозов? – начал он заученным, вялым тоном. – Мы, значит, будем пить, гулять, проматывать жилплощадь, а потом домогаться до государства: – «Дай нам, батя, ещё комнатёнку, мы и её пропьём», – так что ли? – Было видно, что ответа на этот, ребром поставленный вопрос, капитан не ждал, поэтому сразу продолжил далее: – Запомни, Морозов – государство у нас не богадельня, за всякими алкашами ему ходить недосуг, у него есть много дел поважней. Если не хочешь жить, как все нормальные люди, то изволь… На этой неопределённой ноте капитан замолчал и тоскливо уставился в окно. Видимо, запас его казённого красноречия был исчерпан, и Вася так и не узнал, что ему собственно надо было изволить. Скорее всего – сразу помереть, чтобы не досаждать своим никчёмным существованием родному, очень занятому государству.

– Это же чёрт знает что! – неожиданно произнёс капитан, не переставая смотреть в окно, и в голосе его, кроме хронической усталости, Вася услышал что-то похожее на боль. – Ну, ладно, – продолжал он, – человек, допустим, пьёт, пусть он даже алкаш – это плохо. Но, с точки зрения закона, он не перестаёт при этом быть гражданином, со всеми вытекающими отсюда, – капитан поднял палец вверх и произнёс по слогам, – конс-ти-ту-ци-он-ны-ми правами. А тут, приходят два каких-то клоуна, два каких-то «чёрных риэлтора», пропади они все пропадом, обманом (обманом, и все это знают!) лишают человека угла… и всё! Он бомж, а бомж у нас это кто? Правильно! Это никто. Был гражданин – нет гражданина. И всё шито-крыто. Придумали тоже, – капитан постепенно стал распаляться, – «чёрные риэлторы»! Да они у нас какие угодно: серо-буро-малиновые, рыжие, пегие в яблоках, вот только белых я не видал. Всю страну поедом едят, барыги, продыху от них нет! – капитан шарахнул кулаком по столу так, что графин на сейфе жалобно задребезжал. Потом наконец-то отвернулся от окна и посмотрел на Васю. Какие разительные перемены произошли в нём! Это был уже не замученный Сизиф – это был пламенный трибун, и его горящие глаза смотрели на Васю с явным сочувствием. – Я тебе даже больше скажу… – доверительным шёпотом произнёс он, подавшись вперёд и почему-то опасливо косясь на парадный портрет, висевший позади стола. Но тут в комнату неожиданно вошёл какой-то толстый майор, судя по всему, начальник капитана. Таких стремительных перевоплощений Вася не наблюдал даже в цирке. Он не успел моргнуть, как вновь увидел перед собой прежнюю сизифообразную личность с потухшим взором и вялым, тягучим голосом, – … так вот, что я тебе скажу, Морозов, – как ни в чём не бывало продолжал капитан, погано ухмыляясь, – … Гуляй, Вася! – И они с майором по-идиотски заржали.

Выйдя на заплёванное крыльцо отделения, он окончательно понял, что Рубикон перейдён. Страна отвесила Васе прощальный пинок, и всё было кончено. Да, честно говоря, ничего другого он и не ждал. Ему, проведшему всю свою недолгую жизнь в казённом доме, был хорошо известен бесчеловечный норов родной бюрократии. С тем прошлым миром его ничего больше не связывало. «А если ты в дупло залез – перед тобой волшебный лес», – назойливо крутились в голове у Васи строчки из давно забытой детской сказки. Выйдя из милиции, он как будто пролез через это сказочное дупло, и картина мира, открывшаяся теперь перед ним, стала абсолютно иной. Он вступал в совершенно неизведанную, тёмную, пугающую, дремучую реальность, полную неведомых опасностей, тайных ловушек и смертельных капканов. Как ни была жестока и уныла та, прежняя жизнь, всё-таки в ней он был хоть малой, но величиной, обладавшей хоть какими-то правами. Теперь же он, Вася Морозов, по меткому выражению давешнего капитана, был никто, полный ноль. Для этого сумрачного мира, отныне и навеки, он становился лишь объектом охоты. Вася по-звериному потянул носом воздух и всем своим нутром, всей шкурой ощутил, что безликие и безжалостные охотники уже идут по его следу. И от них не уйти. Когда-нибудь они настигнут его, неотвратимо настигнут. И тогда пощады не будет. Васе вдруг показалось, что они уже совсем рядом, за спиной, что он слышит их надрывное, горячее дыхание у себя на затылке. Он издал страшный крик и побежал, что было сил, не разбирая дороги, в паническом ужасе пытаясь найти хоть какое-то укрытие в гуще каменных джунглей.

Он пришёл в себя где-то на самой окраине города, на поросшем бурьяном и загаженном пустыре. Как он здесь очутился, Вася не помнил. Он огляделся. Пустырь был огромен и, казалось, совершенно безлюден. Только на самой его окраине виднелись отблески огня. На город опускалась ночь и, хотя ночь эта была летней, Васю била крупная дрожь. К тому же он забыл, когда в последний раз что-нибудь ел, поэтому, не раздумывая, двинулся в сторону огня, спотыкаясь на каждом шагу об пустые банки и бутылки. Огонь был обитаем: вокруг него на деревянных ящиках сидела кучка оборванных и грязных людей. Их было человек десять. Лица и руки у них были чёрные, почти как у негров, только глаза блестели, отражая свет костра.

– Что, мил человек, заблудился? – спросил Васю хриплый мужской голос.

Несмотря на явную нелепость вопроса, голос был совершенно серьёзен. Кому из этих людей он принадлежал, Вася не разобрал.

– Ага, по жизни, – неожиданно для себя ответил он.

– Это бывает, – философски заметил тот же голос.

– Глупый кролик, допрыгался! – донеслось уже с другой стороны костра. На этот раз голос был женский, но такой же хриплый и серьёзный.

«Где-то я это уже слышал, про кролика… – попытался вспомнить Вася, – вот только где?»

– Цыц, дура! – прервал его воспоминания первый голос и продолжил: – Ну, коли так, присоединяйся, – одна из фигур указала ему на пустой ящик, и Вася понял, кто был хозяином голоса, хотя лица было всё равно не разглядеть.

Вася сел, и тут же, как по волшебству, в одной руке у него оказался наполовину налитый стакан, а в другой – ломоть хлеба и кусок колбасы. Вася выпил и вмиг проглотил закуску. Ему налили ещё. Он тут же опрокинул и второй стакан. По телу начало разливаться знакомое хмельное блаженство. Вместе с ним тяжёлым комом навалилась усталость. Вася сполз с ящика и примостился прямо на каком-то вонючем тряпье, валявшемся рядом с костром. Ему было всё равно: запахи больше не играли в его существовании никакой роли. Звёздное небо кружилось над ним, кружение это вызывало тошноту. Вася закрыл глаза и провалился в удушливое забытьё – так теперь назывался сон. Этой ночью он открыл последнюю, самую печальную главу в книге своей жизни. Глава эта начиналась такими словами: «Горе, горе отверженным в этой земле! Ибо путь их – это путь мучения, и смерть идёт за ними по пятам. Но только смерть для них – избавление». Эти строки прочитал ему на следующее утро Мотыль – так называли того человека, которому принадлежал хриплый голос, первый окликнувший Васю у костра. Прочитал после того, как тот сбивчиво рассказал ему историю своих бедствий. В этом отряде оборванцев, к которому примкнул Вася, Мотыль был кем-то вроде предводителя. Прозвище же своё он получил за крайнюю легковесность телес. Но, несмотря на кажущуюся субтильность, Мотыль обладал всеми качествами настоящего отца-командира: разношёрстных подчинённых своих жалел, на рожон им лезть не позволял, многочисленным конкурентам в обиду не давал, действуя, в основном, хитрой дипломатией, а главное – всегда выбивал для них самые хлебные места на подпольном рынке нищенства. Кроме того, слыл он философом и даже поэтом. По поводу этих своих дарований Мотыль мрачно шутил: – «Наследие проклятого прошлого». А в прошлом, говорили, был он, то ли доцентом, то ли кандидатом в доктора, но потом стал попивать, развёлся с женой, и та, с помощью хитроумных манипуляций, оттягала у него квартиру. Как вскоре Вася узнал, примерно таким же путём оказались здесь почти все.

Прочитав ему утром своё мрачное пророчество, Мотыль спросил:

– Понял? – Вася молча кивнул. – Ничего ты не понял. Ну, ничего, скоро поймёшь. Тут быстро все всё понимают. Передачу Би-Би-Си про зверушек смотрел, Survival называется? Знаешь, как переводится? – Вася так же молча помотал головой. – Эх, тёмный ты, Василий! Одно слово – беспризорник. Чему вас только в ваших детдомах учат? А этому бы и надо учить в первую очередь... – он на мгновение задумался, – …survival*ю я имею в виду. Здесь бы тогда не оказался. «Выживание» – вот как это переводится. Закончив свою нотацию, он минуту помолчал, с грустью глядя в хмурое небо, потом неожиданно продекламировал: – Бездомный в этом краю, как дерево в поле – открыт всем ветрам. А ветры здесь злые.

– Сам сочиняешь? – осмелев, спросил Вася.

– Да так… – стушевался Мотыль, – почитываю кое-что… – Ну, ладно, – он передёрнул плечами, сгоняя с себя поэтическую хандру, – хорош лясы точить! Пора на работу.

«Вот это да! На работу!» – изумился про себя Вася.

Мотыль, как бы прочитав его мысли, насмешливо сказал:

– А ты как думал? С боку на бок здесь будешь переваливаться? Нет, брат, такой номер не пройдёт! «Arbаit macht frеi», короче.

– А я ничего и не думал, – Васе стало обидно, что его приняли за тунеядца, а иноземные слова он вообще посчитал ругательством.

– Да ты не кипятись, – примирительно сказал Мотыль, враз угомонившись. – Вот, пойдёшь для начала с Косым, он тебе промысел покажет и всё объяснит.

«Косым» звали опухшего от вина, безликого мужика неопределённого возраста. Он и вправду немного косил. Это был своеобразный идентификационный признак, по которому его можно было отличить от таких же безликих, опухших от вина созданий, входивших в отряд Мотыля. У каждого этот признак был свой: кто-то был горбатым, кто-то сипатым, кто-то хромым, но никто не был ни Иваном Петровичем, ни Степаном Львовичем; имя звучало здесь как насмешка. Когда они с Косым немного отошли, тот доверительно сообщил:

– Он у нас всё время такой… Мотыль-то – шебутной маленько. Ты не обращай внимания.

На сегодня его словарный запас был практически исчерпан, дальше он говорил только то, что касалось «промысла». А «промысел» оказался делом на редкость прозаическим и заключался в обследовании мусорных контейнеров с целью обнаружения в оных всякого стратегического сырья. Этим сырьём, в основном, являлся цветной металл во всех его видах, и одежда. Так что Вася ошибался раньше, думая, что бомжи ищут на помойках лишь еду. Мотыль, по крайней мере, отходы собирать запрещал категорически. Ослушание каралось сурово: провинившийся, после единственного предупреждения, изгонялся из братства костра. На «промысел» ходили только рано утром, пока город спал, во-первых, надо было успевать до приезда мусоровозов, во-вторых, чтобы свести до минимума контакт с «гражданским населением», как называл горожан Мотыль. Конечно, иногда они сталкивались с ранними прохожими, и это было пыткой. Нет, не из-за стыда, стыд все они давно похоронили в себе – тяжелее всего было выносить эти взгляды, полные жгучей ненависти и презрения. Они буквально прожигали насквозь. За что их так ненавидели? Они же ничего не делали плохого: они никого не убивали, не грабили, почти не воровали, и вообще старались не показываться людям на глаза. Тогда за что? Ответа на этот вопрос Вася не находил. Однажды он решил спросить об этом у Мотыля, Вася был уверен, что уж он-то точно знает, что к чему. Мотыль, выслушав его, надолго призадумался, шевеля палкой в костре, а потом, к Васиному удивлению, ответил:

– Не знаю, Василий… Народ, что ли, у нас просто такой. Особенный. Древние арабы ещё писали, что не было бы никого могущественнее на земле, чем русы, если бы не их постоянная, губительная междоусобица. Что изменилось за тысячу лет? Много что изменилось, только междоусобица эта на Руси никогда не кончалась. Всё воюем друг с другом… И что удивительно – повод всегда находится. Во все времена. «Ты рязанский – я суздальский, ты боярин – я холоп, ты богатый – я бедный, ты буржуй – я пролетарий, ты красный – я белый, ты демократ – я ретроград»… и так далее, до бесконечности. Антитеза «ты бездомный – я домашний» тоже из той же оперы. Всегда у нас – все – кто за кого, и выходит все против всех. И обычаи под стать: у немцев или у англичан – праздник, так все веселятся, обнимаются, а у нас – стенка на стенку и пошли друг другу морды крошить. А на следующий день – Прощёное Воскресенье. И все христиане, все православные. Чудно! – Мотыль говорил быстро, горячо, убеждённо, Вася чувствовал, что всё это давно накипело, наболело у него на душе и сейчас прорывалось наружу, как гнойник. Даже самые последние алкоголики у костра оторвались от стакана, чтобы послушать предводителя. Правда, было видно, что они мало что понимали, но, несмотря на это, всё равно уважали и поддерживали. «Мотыль – мужик, что надо. Зря брехать не будет!» – было написано на их прокопчённых рожах. – И что самое-то главное, – продолжал, между тем, Мотыль, – на нашем с тобою месте может каждый в этой стране оказаться. Запросто! Сегодня нос от бомжа воротит, а завтра с нами в одном переходе сидеть будет, язвы гноящиеся напоказ выставив. В наших-то реалиях! Россия… Страна великих возможностей! – Он замолчал и уставился в темноту. Вокруг костра стояла тишина. – Выходит, что ненависть эта друг к другу у нас, у русских, на генетическом уровне заложена, что ли? – как-то неуверенно, обращаясь уже скорее к самому себе, подытожил Мотыль. – Что-то здесь не так… Что-то не так… – мучительно повторял он. – А ну их всех!.. – Мотыль с досадой махнул рукой. – А ты, молодец, шевелишь ещё ушами! – уважительно произнёс он, обращаясь к Васе. Вася хотел было спросить, что это значит «шевелить ушами», но Мотыль перебил его: – Надо будет тебе место получше подыскать, хватит с Косым-то бродить. «Молодым везде у нас дорога» – процитировал он и невесело усмехнулся.

Нужно заметить, что мусорный промысел был не единственным и не главным видом деятельности бомжей. Основным же было попрошайничество, то есть нищенство в чистом виде. Все самые лучшие, в этом смысле, места в городе были давно поделены и приносили неплохой доход, часть которого доставалась непосредственно бродягам. Другую же, большую часть, Мотыль забирал себе, конечно, не себе лично, а неведомым и полумифическим «нужным людям» в качестве своеобразной арендной платы. Кто были эти люди, никто из рядовых бомжей, понятно, не знал, да и не пытался узнать, а Мотыль на эту тему распространяться не любил. Так что, система была давно налажена, отлично сбалансирована и все, в общем-то, были довольны. Кроме того, частенько бродяги подрабатывали на рынке, где помогали южным людям в разгрузке, перекантовке и сортировке их бесконечных овощей-фруктов. Южные эти люди были настолько прижимисты, что никто, кроме бомжей, работать у них не соглашался. Все доходы, получаемые от промыслов, шли, в основном, на водку и на еду, но больше всё-таки на водку. Водка не дарила здесь блаженства, как в том, нормальном мире, зато она давала неизмеримо большее. Она давала забвение. Без него здесь было не выжить, без него здесь было две дороги: или петля, или сумасшедший дом. Трезвая душа не выдерживала и дня в этом аду отверженных. Забвение, забвение своей пропащей жизни становилось её смыслом, а усилия, прилагаемые для достижения этого забвения – содержанием всего их беспросветного существования. Как только в мозгу начинал брезжить даже слабый отблеск трезвости, душа тут же отзывалась такой тоской, такой адской болью, которую никто, почти никто, не в силах был выносить. И огонёк осмысления немедленно заливался водкой. И эта боль, и эта мука были следствием только одного – полнейшей безысходности. Все они понимали, отчётливо и безоговорочно – жизнь кончена. Ничего больше не будет. Ничего. Ни закатов, ни рассветов, ни женской ласки, ни детского смеха, ни дома, ни любимой работы, ни заслуженной старости. Впереди тёмной, страшной ямой маячила только смерть. Бесславная, собачья смерть. Своих мертвецов они не хоронили. Если кто-то умирал у костра, его просто относили ночью в оживлённое днём место; не вернувшихся с промысла не искали. По сути дела, для общества они давно уже были мертвы. Они были мертвы и для родственников, у кого таковые имелись, да и для себя тоже. Некоторые деградировали до такой степени, что не помнили своего прошлого, не помнили даже, как их зовут по-настоящему. Держались единицы. Такие как Мотыль.

– Мотыль, тебе не страшно? – спросил его как-то Вася.

В ту ночь они остались у костра вдвоём, остальные давно погрузились в вожделенное забытьё. А ночь была завораживающей. Высоко в небе стояла полная луна, и её неоновый, мертвящий свет делал всё вокруг таким же лунным – призрачным и нереальным. К тому же он как будто глушил все звуки – от необычной, давящей тишины звенело в ушах. Их костёр казался лунным оазисом, а все они – бесстрашными астронавтами, исследователями неведомой, враждебной планеты. «Космонавты-алконавты...» – усмехнулся про себя Вася, но от всего этого наваждения ему было не по себе.

– А чего мне бояться? – отозвался Мотыль через минуту, и его негромкий голос прозвучал так отчётливо и резко, как будто он кричал Васе на ухо.

– А чего все боятся. Смерти, наверное…

– Смерти нет. Эти слова были настолько ошеломительными и неправдоподобными, что Васе на миг показалось, что Мотыль сошёл с ума. Тем более что здесь это было не редкость. – Смерти нет, – повторил Мотыль, и пошатнувшееся Васино самосознание снова обрело устойчивость – он понял, что это не бред.

– Как нет?! А что же тогда есть? – Васин голос звучал растерянно и испуганно. Он чувствовал, что в его душе начинается землетрясение.

– Глупый ты, Васёк! Ну, если смерти нет, то, что же тогда остаётся? Жизнь, конечно! «…Весна без конца и без края…» Мотыль придвинулся ближе и посмотрел Васе прямо в глаза. Таких глаз у Мотыля Вася никогда не видел. Они светились в темноте, как у кота, только свет был живой и тёплый. В голове у Васи начался какой-то хаос, он не знал, что думать и как воспринимать все эти неслыханные речи. В то же время в его сейсмонеустойчивой душе творилось что-то невероятное – там как будто начал разрушаться Эверест. Точнее, с его вершины упало всего лишь несколько маленьких камушков, но даже от такой малости, Вася чувствовал – стало легче. – В этом загаженном презервативами мире, – продолжал Мотыль, – должно быть что-то стоящее. Обязательно должно. Иначе, какой смысл? Какой, я вас спрашиваю, смысл в этой бесконечной череде страданий, которая называется жизнью?! Этот вопрос доводил меня раньше до исступления. И я поклялся это «что-то» найти. Ведь, в конце концов, человек не камень. Человек – это творение, это высочайший возвышенный замысел. И человек – это творец. И дух его, и дух его творений как стрела в натянутой тетиве – всегда устремлён ввысь, к некоей сияющей, недостижимой первозданности. Туда, откуда он родом. Посмотри на них, – Мотыль указал на спящих вповалку бродяг, – посмотри на меня, на себя – ведь весь наш запой, вся наша тоска, всё наше бегство от реальности – первейшее доказательство того, что эта самая реальность нам чужда. Более того: она нам ненавистна, постыла, жить в ней мы не можем, но вынуждены – по какой-то необъяснимой, злой причине! Что это за причина такая, и как всё это объяснить? Как увязать возвышенность человеческого духа с окружающим его мировым злом, участником которого он сам и является, несмотря на всю свою неистребимую тягу к прекрасному? Это, я тебе скажу, Василий – вопрос! Если сложить все книги, написанные человечеством, в поисках ответа на него, то получится, наверное, пирамида Хеопса. Пирамида бесплодных, пустых слов, жующих всё тоже Пилатово мочало: «Что есть истина?» Эти слова мертвы. Мертвы по определению, потому что ищут живое в мёртвом. Как может быть живая истина в мёртвом «что»? И если мы, люди, так сказать, порождение этой истины (и с этим все согласны), то как она может быть бездушной? Не может «что» породить «кто», вот хоть ты тресни! «Кто есть истина» – и это единственный на свете вопрос, являющийся одновременно и ответом. – Мотыль замолчал. Вася даже на расстоянии слышал его тяжёлое дыхание. Всё это время он слушал Мотыля, раскрыв рот. Многие из этих пламенных слов были ему не по уму, но что-то главное, что было и не в словах вовсе, а в чём, Вася не мог объяснить, переполняло его так, что трудно было дышать. И он слышал, как на Эвересте идёт, набирая силу, настоящий камнепад.

– Мотыль, как тебя зовут? – вдруг спросил он.

– Чего?! – тот явно не ожидал такого вопроса.

– Ну, зовут… имя как?

– А это… – видно было, что Мотыль никак не мог опомниться, и что для него самого эта речь была почти откровением. – Петром… Николаевичем, – наконец сообразил он.

– А ты, Пётр Николаевич… – Вася никак не решался произнести это, – … верующий, что ли?

– Что ли, что ли… у Лёли! – Беззлобно передразнил его Мотыль. – Давай спать, заболтались мы тут с тобой!

Они устроились, как обычно, на земле, на куче тряпья, рядом друг с другом. Впервые за последние годы Васе не спалось. Он смотрел в звёздное небо и думал: «Как странно: Мотыль, а в Бога верит…» А то, что он говорил именно про Бога, Вася нисколько не сомневался. Вася и сам когда-то давным-давно, когда ещё был человеком, читал Евангелие, которое принесла (специально для него, почему-то) Любовь Николаевна. Эта книга показалась ему тогда чудной и непонятной, но он старательно читал, чтобы не обидеть Любовь Николаевну. А потом ещё, по её же просьбе, выучил «Отче наш». Чего не сделаешь для любимого человека! Вася не то что бы считал себя неверующим – он просто никогда даже не задумывался над этим. Все эти вопросы и проблемы были так же далеки от него, как жизнь на Марсе. Вася чувствовал, что Мотыль тоже не спит.

– Мотыль, а Мотыль! – негромко позвал Вася.

– Чего тебе? Спи, давай! – отозвался он, даже не обернувшись.

– А давно это с тобой? – не отставал Вася.

Мотыль неожиданно рассмеялся и развернулся к Васе.

– Ты так спрашиваешь, как будто хочешь узнать, давно ли я сбрендил! И став вдруг серьёзным ответил: – А вот как Евангелие прочёл, так до меня и дошло. Первый раз встречаю книгу, где смысл слов второстепенен. Тут другое содержание. Другое… – задумчиво повторил Мотыль. – Сама личность Христа – вот что тут главное. Он есть Кто. И в Нём ответы на все вопросы.  «Я есмь Путь и Истина, и Жизнь». Он есть Путь, понимаешь Васёк, и я нашёл Его. Пусть я, как тот купец из притчи, продал ради этого все свои жемчужины, всю свою жизнь, но я нашёл Путь и теперь ни о чём не жалею. И ничего не боюсь.

– Счастливый ты, Пётр Николаевич, – искренно сказал Вася. – А я вот тоже читал… и ничего, – признался он.

Мотыль долго не отзывался. Вася подумал даже, что он уснул, и ему стало немного обидно. Но он ошибался.

– И это тоже вопрос вопросов, – прозвучал через какое-то время голос Мотыля. Он уже сидел на земле, обхватив колени руками, и смотрел на догорающий костёр. – Ответа на него я не знаю. Сколько труб за две тысячи лет протрубили благую весть по миру! А каждый человек начинает искать сам, с нуля, и у каждого всё по-своему. Но главное – искать. Тут ведь какой принцип: как только ты начинаешь искать Истину, Истина начинает искать тебя. И встреча неизбежна. Но как быть с ними? – Мотыль обвёл печальным взглядом своих бомжей, забывшихся тревожным сном вокруг костра. – Навряд ли, они уже что-то найдут в этой жизни. Через пару лет никого из находящихся здесь вообще не будет на этой земле. Неужели вся их несчастная жизнь прошла зря, и эта ненасытная, чёрная тоска останется с ними навеки?! Быть! Этого! Не может! – с какой-то сверхъестественной убеждённостью отчеканил Мотыль и погрозил кулаком в темноту, блокадным кольцом сомкнувшуюся вокруг огня.

Костёр догорал, и казалось, что как только погаснет последняя искорка, окружающий мрак затопит всё вокруг и задушит их в своих необоримых, кошмарных объятиях. Вася поёжился и подкинул веток в огонь.

– А знаешь, Васёк, – уже спокойно продолжал Мотыль, – когда говоришь обо всём этом, постоянно чувствуешь в себе какую-то фальшь. Видать, человек настолько лжив, что даже разговор об Истине высвечивает в нём эту ложь, как проявитель в фотографии. – Он с досадой плюнул в костёр, лёг на землю и отвернулся. Вася понял, что их разговор закончен. Он запомнил из него каждое слово, и слова эти до конца жизни стояли в его душе хрустальной, непобедимой стражей.

В скором времени Мотыль выполнил своё обещание и подыскал Васе новый «промысел». Однажды утром Мотыль, хмурый как само это утро, подозвал его к себе и объявил хриплым, как обычно, голосом:

– К церкви пойдёшь сегодня стоять. Народ там поприветливей, отдохнёшь от помойки. Вот Артист тебе всё покажет-расскажет.

«Наша церквушка», как называли её сами бродяги, находилась почти в центре города, на старом городском кладбище. Она, одна из немногих в городе, уцелела при безбожной власти и даже никогда не закрывалась. Теперь народ валил в неё валом, от такого его количества внутри небольшой церкви почти всегда было невыносимо душно, по большим праздникам люди часто стояли в притворе, а из храма периодически выводили и выносили угоревших. Естественно, «промысел» здесь приносил немалый доход, и Мотыль уже давно застолбил это золотое место за собой. Артист же был маленький, болтливый мужичок, получивший своё прозвище за особую виртуозность в нелёгком деле попрошайничества.

– В общем, слухай сюды! – в обычной придурковатой манере начал он своё поучение. – Народ тут жалостливый, но нервный, так что, особо не напирай, – это основное правило. На входе всем: «С праздником!», на выходе: «Доброго пути! Ангела – Хранителя!», когда что дают: «Спаси Вас, Господи!» И всё! Никаких «подайте, Христа ради», сказок про срочные операции и билет до Урюпинска. Вид при этом имеешь растерянный (да он у тебя такой и есть), фигуру согбенную, голос елейный. Вопросы есть?

– Да, вроде, всё понятно, – ответил Вася, – только вот с каким праздником-то поздравлять?

Артист усмехнулся:

– Да тут каждый день какой-нибудь праздник. Не ошибёшься! Так, давай все по местам! – бодро скомандовал он, и их группа, выражаясь армейским языком, рассредоточилась, заняв все основные подходы к объекту.

Васе, как имевшему самый благопристойный вид, досталось место у самого входа, рядом со старинными, затейливо-резными воротцами. Он довольно быстро освоился с ролью, и хотя, как говорил Артист, «над елейностью надо поработать», подавали Васе хорошо: пятаки и десятки сыпались в его шапку звонким ручейком, иногда попадались полтинники и даже сторублёвки. Народ тут действительно был жалостливый, в основном – вечные бабушки, называвшие его постоянно то сынком, то внучком. По выходным подтягивалась и более респектабельная публика на сверкающих лаком, как палехские шкатулки, иномарках. Эти вели себя важно: неторопливо вылезали из салонов, пахнущих кожей и дорогим парфюмом, чирикали сигнализацией и чинно шествовали до храма, по пути всё время оборачиваясь на свои ненаглядные авто, как будто не могли ими налюбоваться. У входа в церковь они так же чинно крестились, доставали огромных размеров портмоне, и в Васину замусоленную шапку, кружась, как осенние листья, ложились гладкие, многонулёвые купюры. Но Васю почему-то больше радовали бабушкины пятаки. Новый «промысел» пришёлся ему по душе. Ощущал он, стоя у храма, неведомый ранее покой. Здесь даже дышалось как-то легче, и люди были не злые. От таких людей за время своих скитаний Вася уже успел отвыкнуть. Да и много ли их было в его горемычной жизни? Вася однажды попытался припомнить всех тех, кто был добр к нему. Вышло немного, совсем немного: Любовь Николаевна, тётя Дуся, Мотыль, ещё несколько полузабытых лиц, всплывших в памяти. И всё. «А у других людей, – думал Вася, – намного ли больше? Ну, мать, отец, конечно, жёны, мужья, дети, родственники, если только все они будут тебя действительно любить… Он тогда вдруг сделал для себя настоящее открытие: оказывается, любовь это самая редкая редкость, самая драгоценная драгоценность на этой земле. Так ничтожно мало выпадает этой любви на долю человека, что каждый за свою жизнь находит лишь несколько её крупиц. Да и тем не ведает цены – беспечно теряет, бросает в грязь, меняет на пустые побрякушки, и не находит потом себе покоя, оставшись один на один с мёртвой пустотой. Думая обо всём этом, он часто пытался представить себе мать – какая она была? Молодая или не очень, какие у неё были глаза, похож ли он вообще на неё или пошёл в такого же неведомого, загулявшего папашу? Но самое главное – неужели она ну совсем, ни капельки не любила его – своего ребёнка? Неужели ничего не дрогнуло в её сердце, когда оставила она пищащий маленький свёрточек на лютом морозе? Умирать. Почему она не подкинула его людям, почему хотела, чтобы он именно сгинул? Или ей было всё равно? Хотя, какая разница – и то, и другое было одинаково чудовищно. И сколько ни пытался Вася найти в себе хоть каплю сочувствия к этой женщине, душа отзывалась лишь холодом. Неизвестная мать стала для него со временем настоящей иконой этого мира – безликого, потерявшего душу, пропившего и прогулявшего всё святое. Мира, который, как и она, выбросил его умирать на помойку. Вспоминался Васе один рассказ Мотыля, слышанный однажды у костра. «Шёл я как-то вечером мимо детской больницы, – начал Мотыль почти весело, – ну, знаете все – огромное такое здание, недалеко от вокзала. Так вот, вижу на первом этаже, в стене, какое-то странное приспособление: крышка, как у почтового ящика, только большая, к ней бетонные ступеньки ведут – всё чин по чину. Интересно мне стало: часто там хожу, а такого раньше не видел – видать, недавно соорудили. Подошёл ближе, даже по ступенькам поднялся, рядом с крышкой что-то типа инструкции висит: что это, и как всем этим пользоваться. Прочитал и обалдел: оказывается за этой крышкой – ниша в стене, которая для того предназначена, чтобы мамаши своих постылых детишек не душили и не топили как котят, а сюда приносили, и здесь, в этой нише оставляли. Как только крышка хлопает, тётка, сидящая за стеной, бежит и ребёночка оттуда достаёт. Всё – теперь он, хоть и сирота, но не пропадёт. Упрашивают мамаш в этой инструкции, прямо умоляют: – “Не губи! Сюда принеси!” И лозунг такой доходчивый: то ли “подари жизнь”, то ли “дай шанс” – не помню точно. Совсем мне стало не по себе. Вот тебе думаю и да! Вот тебе и календарь майя, вот тебе и ванги с нострадамусами! Всё конца света ждём, всё какие-то пророчества ищем. Только где-то не там. Да вот же он – ясный и неопровержимый, громадный и мрачный, как гора – Апокалипсис. Вот эта вот ниша с крышкой и есть гроб человечества. В гробу этом похоронено то, без чего мировая история теряет всякий смысл – там похоронена любовь. Ибо, что может быть выше на земле, чем любовь матери, и вот она уходит из этого мира. Неудержимо, как песок сквозь пальцы…»  Мотыль посмотрел на свои ладони и резко, до хруста сжал кулаки. Помолчав, как-то отрешённо добавил: – «Мне мент один знакомый потом рассказывал, что штука эта “беби бокс” называется – коробка для младенцев, значит. Что самое интересное: – “Год, – говорит, – висит, и хоть бы одна сволочь принесла. А по канавам да по помойкам находим пачками. И живых и мёртвых…” – Ну, давай спи, народ-богоносец…» – Мотыль неожиданно поднялся и пошёл куда-то в темноту. А Васе всю ту ночь снились кошмары. Ужасный, свирепый зверь гнался за ним по пятам, намереваясь вцепиться  в глотку. Зверя этого звали Апокалипсис.

А на новом своём «промысле» увидел Вася вскоре и местных «батюшек». Их было трое: двое молодых и один совсем старенький. Молодые вели себя так же важно, как люди из иномарок, и на нищую братию не обращали никакого внимания. Третьего Вася сразу про себя окрестил «попиком» – это был маленький, высохший, очень подвижный старичок со сморщенным лицом и лучистыми, добрыми глазами. В отличие от своих сослуживцев, он всегда что-то давал нищим. Народ так и льнул к нему, и Вася с удивлением стал замечать, что когда он видел «попика», в душе у него начинали петь птички, и становилось как-то по-особенному тепло. Звали «попика» отец Пётр, и странный случай произошёл вскоре у Васи с этим старичком – странный, смутный и так до конца Васей и не понятый. Случилось это в конце зимы. Стояли морозные, хмурые дни, и бродягам приходилось несладко – мороз пробирал их куцую, худую одежонку за час, ещё через час Вася уже не чувствовал своего тела. Ранним воскресным утром он, как обычно, стоял на своём посту у резных ворот и жался от холода. На аллее, ведущей к храму, он увидел «попика». Тот шёл своей обычной, семенящей походкой, и было видно, что сильно спешил. Спешил на службу он всегда и всегда приходил раньше всех. Проходя мимо посиневшего Васи, отец Пётр, как обычно, положил в его шапку несколько монет и просеменил дальше. Но, пройдя немного, остановился, постоял, потом развернулся и подошёл к Васе.

– На-ко, милый! – произнёс он каким-то провинившимся тоном, глядя в пол, и протянул слегка ошеломлённому Васе очень крупную купюру. – «Чудеса!» – только и успел подумать Вася, провожая взглядом сразу ставшую какой-то осунувшейся фигуру отца Петра. Всё это было так неожиданно и странно, что Вася даже забыл про мороз, и всё время, пока шла служба, простоял как зачарованный. Утренняя сцена всё крутилась у него в голове, и давешний, виноватый вид «попика» вызывал у Васи почему-то досаду. Ведь не может же, в самом деле, отец Пётр быть чем-то виноватым перед ним. Тогда, в чём тут дело? Этот вопрос не давал Васе покоя. Вскоре он получил на него ответ, но этот ответ, как ни странно, запутал всё ещё больше. По воскресным дням служащий священник, по выражению Артиста, «толкал речь». Речь эта называлась, как уже знал Вася, проповедью. Сегодня говорил проповедь отец Пётр. Вася никогда не вникал в эти слова, хотя через приоткрытую дверь всё прекрасно слышал и видел. Просто, происходящее в церкви было ему совсем неинтересно. Но в этот раз что-то заставило его вслушаться в то, о чём дрожащим, взволнованным голосом говорил старенький священник. – Братья и сестры! – храм сразу затих, почувствовав нечто необычное в тоне отца Петра. – Недалёк уже Великий Пост – время покаяния и духовного очищения. Предуготовляя нас к этому великому деланию, матерь наша – Церковь приводит нам на память один евангельский образ. Образ, ставший мерилом покаяния истинного, нелицемерного, мерилом отношения христианина к самому себе и к ближнему своему. Вы, конечно, знаете, о чём я говорю – в эту неделю мы вспоминаем мытаря и фарисея. И каждый из нас пришёл сегодня сюда, лелея в своём сердце надежду на мытарево оправдание. Вот и я, – тут голос священника зазвучал почти фальцетом, – грешный Пётр, всегда, в глубине души, считал себя мытарем. О, пагубное обольщение! О, смертельная, недремлющая гордыня! Благодарю Господа, что Он, хоть под занавес жизни, открыл мне истинную, зловонную картину моего сердца. Проходя сегодня мимо наших нищих горемык, услышал я внутри себя явственный, проклятый возглас фарисея: – «Господи! Благодарю Тебя за то, что я не такой, как этот бродяга. Я благочестивый, добренький, милостивый “батюшка”. Всю жизнь верно служу Тебе и жду от Тебя за это Царствия Небесного». О, горе мне! На что я потратил жизнь?! Какую гадину вскормил я в душе своей?! Нет во мне любви к ближнему. Нет, и не было никогда. Было одно лишь гнусное, горделивое притворство! – Тут, неожиданно для всех, отец Пётр рухнул на колени и воскликнул, подняв руки к куполу: – Боже, милостив буди мне, грешному!

По лицу его ручьём текли слёзы. Такой мёртвой тишины Вася не слышал ещё никогда в своей жизни. Люди, стоящие в храме, как будто окаменели. Окаменели их тела, превратившись в одну большую серую глыбу, окаменели их лица, на которых застыло немое отупение, окаменели их глаза, смотревшие у всех в какую-то одну внепространственную точку. Что они пытались разглядеть там, в этой неведомой даже Лобачевскому, перспективе? Тишину, длившуюся несколько минут, разорвал чей-то надрывный стон: «Господи, помилуй!» Всё сразу ожило и пришло в движение: очнувшиеся алтарники кинулись поднимать «попика», в толпе тут и там слышались всхлипы и стенания. Отец Пётр, поддерживаемый алтарниками, поднялся с колен и, хотя глаза у него были ещё полны слёз, голос звучал спокойно и твёрдо:

– Дорогие мои! – сказал он, и люди вновь притихли, – желаю всем нам стяжать в этой жизни хотя бы каплю мытарева… Аминь. – И отстранив служек, слегка пошатываясь, вошёл в алтарь, шагнув для Васи в вечность.

Больше отца Петра живым он не видел – в тот же день он слёг и через неделю тихо преставился. А люди, присутствовавшие на этой знаменательной службе, выходя из храма, почему-то старательно избегали смотреть Васе в глаза, чем приводили его в ещё большее смущение. Вася чувствовал, что по какой-то неведомой причине они тоже, как и отец Пётр, считают себя виноватыми перед ним. Он ничего не понимал, кроме одного – он, Вася и есть тот загадочный мытарь. Он еле дождался вечера, чтобы получить ответы на терзавшие его вопросы, и не успел народ ещё толком рассесться у костра и налить по первой, Вася, измаявшись от нетерпения, выпалил:

– Мотыль, а кто такой мытарь? – Тот аж поперхнулся:

– Ты чего это народ пугаешь! Слова всякие непонятные говоришь. – Он усмехнулся и вытер ладонью рот. Потом, уже серьёзно ответил: – А мытарь, Василий, это, вроде, тот, по-церковному, кто себя грешнее, хуже всех считает. Васю этот ответ разочаровал.

– А при чём тут я?

– А ты выходит лучше?

– Ну, не знаю…

– «Одевающиеся пышно, живут в палатах царских», – процитировал Мотыль и спросил с интересом: – Ну, давай, рассказывай, что там, в нашей церквушке стряслось? Кто это тебя в мытари возвёл? И Вася во всех подробностях пересказал ему все события этого странного дня. Чем дальше он рассказывал, тем беспокойнее становился Мотыль, а когда Вася закончил, он вскочил и начал быстро ходить взад-вперед, возбуждённо потирая ладони. – Прав, тысячу раз прав твой «попик»! – бормотал Мотыль, подняв голову к небу. Нет никаких красных и белых,  богатых и бедных, нет безбожников и благочестивых – никого нет! Всегда и во веки веков есть только мытари и фарисеи. Вот она – суть! Остальное – шелуха… Здесь, здесь вся мировая история, все причины и следствия, все загадки и отгадки. Здесь!.. Мотыль ещё долго что-то говорил, потрясая кулаками, но Вася так устал в этот день и так замёрз, что алкоголь уложил его в считанные минуты, и в первый раз за всё своё бродяжничество он уснул спокойным, блаженным сном, как спят люди, нашедшие наконец ответы на все свои мучительные вопросы, хотя он, вроде бы, так ничего и не понял. И снился ему отец Пётр, только одетый, почему-то, в бомжевское тряпьё. Он грозил ему пальчиком и ласково приговаривал: «Эх, Васёк, пропащая твоя душа!» А потом повернулся и стал уходить. Васе стало так тоскливо от его ухода, что он побежал следом, пытаясь догнать «попика», но, как ни старался, не мог – отец Пётр уходил от него всё дальше и дальше. В отчаянии Вася закричал: «Батюшка, стой! С тобой хочу!» Отец Пётр наконец обернулся, посмотрел на него с любовью и весело сказал: «Ты погоди, погоди маленько, ещё тут с ребятами в песочнице поиграй», – и начал таять в воздухе как мираж. Тут Вася проснулся. На душе было необычно – радостно и грустно одновременно. Все ещё спали, только Мотыль разжигал потухающий костёр и тихонько что-то напевал себе под нос. Заметив, что Вася проснулся, поинтересовался:

–Ты всё, Васёк, улыбался во сне. Счастье, что ли, привалило?

– Ты погоди, погоди маленько… – ответил Вася словами отца Петра и улыбнулся, сам не зная почему. 

– Чего? – не понял Мотыль.

– Это я о счастье, – ответил Вася и сладко потянулся.

В тот день, придя на «промысел», Вася узнал от вездесущих бабушек, что отец Пётр, после вчерашней проповеди, совсем плох и, судя по всему, долго не протянет. Услышав эту новость, он вдруг отчётливо осознал, что без «попика» не бывать здесь и ему самому. Почему это так, Вася не знал, но был непоколебимо уверен в этом. Его предчувствие вскоре оправдалось. Примерно через месяц после кончины отца Петра, в один из воскресных дней, к их осиротевшей церквушке подкатила одна из бесчисленных шикарных иномарок. Хотя, нет – эта была даже шикарнее остальных. Вышедшее из неё семейство, под стать своей машине, было зримым воплощением земного благополучия. Властный, высокомерный папа, холеная, звенящая золотом мама, избалованный оболтус – сынок старшего подросткового возраста – все они были откормлены, блистали лучшими лондонскими нарядами и источали вокруг себя, поистине, неземные ароматы. Небрежно и брезгливо бросив в Васину шапку целое состояние, родители стали истово креститься. В это время их отпрыск, улучив момент, подмигнул Васе, недобро улыбнулся, вытянул шею и провёл поперёк неё большим пальцем. Показав ему этот зловещий жест, он, как ни в чём ни бывало, перекрестился вслед за родителями и вошёл в храм. В голове у Васи что-то взорвалось и, разрывая на части мозговые оболочки, оглушительно застучали невидимые, зловещие тамтамы. Он понял – охотники уже здесь. Они настигли его. Ему остаётся лишь последний, отчаянный и бессмысленный рывок. Рывок, который дают сделать жертве, чтобы полнее насладиться её предсмертным ужасом. Огромным усилием воли Вася заставил себя оставаться на месте, но с этого момента паническое бегство стало главным содержанием его существования. Вечером, у костра, Вася, стараясь не смотреть на него, сказал Мотылю:

– Больше к церкви не пойду. Куда хочешь, только не туда!

Мотыль, как ни странно, не стал задавать никаких вопросов, хотя видел, что с Васей творится что-то неладное: он был бледен, взгляд его бестолково блуждал, тщедушное тело била крупная дрожь. Артист на расспросы Мотыля только пожал плечами – вроде, всё нормально, в штатном режиме.

– Ладно, поговорю с Бугром, – сказал Васе Мотыль, укладываясь ночью рядом с ним, – местечко у него тоже тёплое – не пропадёшь.

– Спасибо, Пётр Николаевич, век не забуду! – ответил Вася, продолжая стучать зубами.

– Ишь ты, «Пётр Николаевич» – видать крепко тебя пробрало, – сказал Мотыль и тут же захрапел. Бугром звали предводителя бомжей на городской свалке. Это был двухметровый, одноглазый детина необычайной физической силы. Говорил он мало, но при таких габаритах это и не требовалось. Среди бомжей Бугор обладал непререкаемым авторитетом, а попасть на свалку было голубой мечтой любого бродяги. Это было действительно тёплое место: доступ к неограниченным ресурсам цветных металлов, одежды, списанного продовольствия и прочего добра делал его обитателей своеобразной аристократией бомжовского мира. К тому же, за свалкой присматривали серьёзные люди, и чужаков здесь не жаловали, что было для Васи настоящим спасением. Теперь у него была своя землянка, кровать, умывальник и телевизор на батарейках. Так вкусно он не едал даже в детдоме, где в столовой правила бал толстая, как кадушка, Зинаида Евгеньевна. Каждый вечер полуголодные беспризорники наблюдали из окон, как нагруженная провизией, словно колониальный корабль, тётя Зина величественно отчаливала к родным берегам. Любимая воспитательница на дух её не переносила и кроме как «прорвой» никогда не называла. Сама же Любовь Николаевна отличалась какой-то нездешней грацией, унаследованной, вероятно, от сгинувших в большевистской мясорубке (как говорили люди) дворянских предков. Ела она мало, совсем не по-пролетарски, и что было уж совсем не по-нашему – частенько покупала им на свои кровные то пряников, то конфет. Вася тоже недолюбливал тётю Зину, но однажды подумал, и сам удивился этой простой мысли: а ведь у «прорвы» были дети, эти дети, конечно, любили её, и им было всё равно, откуда мать достаёт продукты. Каждый вечер они, как и все дети на земле, с нетерпением ждали маминого прихода, а дождавшись, с радостными криками неслись к двери и бросались ей на жирную шею. Потом все они сидели за столом и уплетали их сиротскую пайку, а Зинаида Евгеньевна сидела рядом, умильно смотрела на своих чад и тоже безумно их любила. Тогда, в первый раз за свою жизнь, Вася понял, что не всё тут так просто, и ему стало даже жалко эту, всеми презираемую, толстую тётю Зину. На свалке, с трудом пережёвывая остатками зубов сырокопчёную колбасу, он почему-то часто вспоминал и тётю Зину, и Любовь Николаевну, и своё далёкое уже детдомовское детство. Страх его почти прошёл, так как за пределы свалки они почти не выходили, а на своей территории Вася чувствовал себя в относительной безопасности. Но, в то же время, он прекрасно осознавал, что стоит ему оказаться за пределами этого спасительного мирка – идущие по следу тут же вцепятся ему в глотку. Поэтому Вася изо всех сил старался удержаться здесь: на «промысле» был одним из первых, бузы пьяный никогда не затевал, с начальством, в лице Бугра, не конфликтовал и прожил на свалке тихо-мирно почти два года. Но всё равно не уберёгся. Вот, как на зло! И вышло всё по-глупому – из-за бабы. Дело в том, что сошёлся он здесь с молодой ещё бомжихой Танькой. Это была та самая Танька, которая в первую его ночь на пустыре подала голос вслед за Мотылём, назвав Васю «глупым кроликом». Он тогда ещё заприметил её, но Танька вскоре куда-то пропала, и встретил её Вася нежданно-негаданно здесь, на свалке, а встретив, обрадовался как родному человеку. И через несколько дней (тут это было без церемоний) Танька перебралась в его землянку. Про себя она ничего не рассказывала, а Вася и не выспрашивал. Только по ночам маялась часто, в бреду призывая какую-то неведомую Настю. Всё кричала, корчась от боли: «Настя! Девочка моя! Где ты? Где?! Ироды проклятые… Загубили душу невинную! И сама я… Сама я… сука!» И билась, как в агонии. От этих криков Васе было жутко, и он частенько, ночью выходил из землянки наружу. Кто была эта Настя, и почему по ней так рвалась Танькина душа, Вася никогда и не узнал. Говорили только люди, что была когда-то Танька балериной чуть ли не в Большом театре, но попала в какую-то тёмную, мутную историю, и что в этой истории такие были люди замешаны, что лучше о тех людях и не знать вовсе. Может, и враки всё это были, вот только фигура у Таньки действительно была нерядовая, точёная. А вот про лицо уже ничего нельзя было сказать, не разглядел Вася лица-то – какая-то бесформенная, одутловатая, чёрная маска. Только глаза ещё были живы. Немного. Часто, глядя на Таньку, вспоминал Вася свою первую детдомовскую любовь – светлую, лёгкую девочку Дашу. Какой благоухающей, волнующей свежестью веяло от всего её чистого облика! Ах, эта свежесть! Откуда, без всяких благовоний, берётся она у первой любви? И куда испаряется потом, оставляя в памяти лишь невесомые и грустные воспоминания о чём-то вовек недостижимом? Конечно, их с Танькой союз был только жалкой и гнусной пародией на то, что называется «отношениями мужчины и женщины». Его даже сожительством назвать не поворачивался язык. И этот жуткий диссонанс между лучезарным, далёким образом первой любви и настоящим, бесконечным ползанием в грязи, всколыхнул в Васином сердце целые пласты давно забытых, похороненных чувств. Он вдруг понял, как он смертельно устал. Понял, что жить этой проклятой жизнью ему больше не под силу. Стало казаться Васе, что не было никогда никакой Даши, не могло быть среди всей этой мерзости и вони. Всё чаще траурным набатом стали звучать в его голове слова из мрачного пророчества Мотыля: «…но только смерть для них – избавление». И терзал его душу призрак загубленной жизни, и так же как бедная Танька бился он в ночных конвульсиях, пытаясь вырваться из заколдованного круга бытия. Был этот выход, чувствовал Вася, где-то совсем рядом… Ещё ближе он стал, когда Бугор выгнал его со свалки. Из-за Таньки – просто приглянулась она ему. Хорошо – не закопал прямо там же. Или – лучше бы закопал?

Очутившись за порогом своего убежища, Вася ощутил абсолютную апатию. Он знал, что в городе ему отпущено жизни несколько месяцев, даже, если охотники не настигнут его. Бродяжничество испепелило Васино тело – ноги его были сплошь покрыты страшными гноящимися язвами, с трудом передвигаться он мог, только опираясь на клюку, и через каждые пять шагов вынужден был останавливаться – душила одышка. Вдобавок ко всему, днём и ночью его выворачивал наизнанку кровавый кашель. Он остался один, и ждать помощи было неоткуда. Вася попытался найти Мотыля, но оказалось, что тот несколько месяцев назад загадочно исчез: пошёл относить деньги «нужным людям» и сгинул без следа. Поговаривали, что он просто сбежал, в надежде с этим «первоначальным капиталом» начать новую жизнь, но Вася в это не верил. «Нет, он не сбежал, – с грустью думал Вася, – убили его, вот и всё…» С исчезновением Мотыля оборвалась единственная ниточка надежды хоть на что-то. Оставалось только ждать. Последним приютом для Васи стал полуразрушенный деревянный дом на окраине города. Окон в нём не было, но крыша была почти цела. Жил Вася тем, что обшаривал по утрам близлежащие помойки. Опираясь на клюку и еле передвигая распухшие ноги, он собирал уже всё подряд, в том числе и объедки. И каждую ночь ждал. Они были уже где-то совсем рядом. Он почти молил об их приходе.

Вася проснулся от страшной, искромётной боли в голени.

– Вставай, милок, Армия спасения пришла! – прозвучал над его головой глумливый юношеский голос. «Наконец-то!.. – пронеслось в голове у Васи, и он открыл глаза.

– Чего таращишься, вставай, падла! – второй, тоже почти мальчишеский голос был чужд притворства, и Вася получил ещё один сокрушительный удар бейсбольной битой по коленке. От боли он чуть не потерял сознание.

– Хорош, Артемон! – властно прозвучал третий голос, и Вася нутром почуял, что это голос Вожака.

Он тяжело поднялся, опираясь на стену, и только тогда сумел разглядеть тех, от кого так долго бежал и кого с таким нетерпением ждал последние месяцы. Их было трое. Один, кому принадлежал глумливый голос, оказался тем самым избалованным оболтусом, который так напугал Васю у церкви. Второй, названный Вожаком Артемоном, действительно чем-то смахивал на пуделя – был такой же чёрненький, кудрявый, мелкий и зубастый. Оба они крутились у ног Вожака, как глупые щенки вокруг матёрого волка, ловили каждое его слово и подобострастно заглядывали в глаза. Сам Вожак выделялся на их фоне своей могучей монументальностью. Это был высокий, широкоплечий парень, светловолосый и голубоглазый. Черты его лица были так грубы и прямолинейны, что казались вытесанными из гранита. «Истинный ариец!» – с каким-то даже уважением подумал Вася, глядя на него. Заглянув в его ледяные, голубые глаза, он внутренне содрогнулся. В этих глазах не было ни тупой злобы, ни жестокости. Там было то, что страшнее всего этого – там была стальная, непоколебимая убеждённость. И в ней Вася ясно читал себе смертный приговор. Вожак молчал. Видимо, его слова стоили дорого и он не привык тратить их попусту. А его щенки прямо-таки подвывали от нетерпения:

– Ну что, вонючка, – злобно визжал Артемон, – кирдык тебе, будешь теперь вонять в могиле! Может, у тебя деньги есть, а? Не жадничай, облегчи душу напоследок! А то, тут недавно одного другана твоего зачищали – так денег у него было, как у дурака махорки. Еле сладили с ним: доходной, а лягался, как жеребец. Мы его за это, козла, на костре изжарили! Всё нас какими-то фарисеями обзывал, про Бога вещал. Может быть, ты тоже, вонючка, в Бога веришь?

– Верю, – неожиданно для себя ответил Вася и тут же почувствовал, что с его Эвереста упал последний камушек. Стало так легко, что Вася на миг почувствовал себя невесомым, и вокруг разлился неописуемый аромат. Артемон повёл носом и поморщился.

– Это от тебя что ли так воняет? – брезгливо спросил он Васю и ткнул его битой в рёбра. – Кончать его надо, а то я тут задохнусь скоро!

– «Мы построим белый рай!» – вдруг проскандировал Оболтус.

– Так я, вроде бы, тоже белый, – насмешливо отозвался Вася.

– Ты не белый, – прошипел Артемон, – ты чумазый! – Внезапно они замолчали. Речь держал Вожак, и каждое слово из этой короткой речи падало Васе на душу, как камень на голову:

– Ты – мразь! Ты не то что белый – ты вообще не человек. И не пачкай своим поганым языком этого высокого звания! Ты просто грязь. А что надо делать с грязью? – он повернул голову в сторону своих дворняжек. Те дружно заверещали:

– Грязь надо убирать! Вожак сделал едва заметное движение рукой и произнёс:

– За дело!

Артемон и Оболтус, скалясь и зловеще помахивая битами, стали надвигаться на Васю. Он закрыл глаза и облегчённо вздохнул: «Вот и всё…» В воздухе послышался короткий свист, невыносимая боль, как молния, пронзила Васино измученное тело, и последнее, что он услышал, был треск его, расколовшегося как арбуз, черепа

Гиря жизни, стремительно теряя в весе, с невероятной, космической скоростью стала проваливаться в разверзшуюся, сияющую бездну. За ней следом полетел и Вася, раскрыв рот в беззвучном, протяжном «а-а-а».

Он шёл по бескрайнему, залитому сияющим золотым светом пространству. Он шёл уверенными, лёгкими шагами, почти не касаясь тверди. Он не задавал никаких вопросов и не впадал в недоумение относительно того, где он находится, ибо прекрасно знал – где. Это была его Родина – вожделенная и неимоверно прекрасная, Родина, по которой так надсадно истосковалась его душа, переживая долгую, долгую зимнюю ночь в страшном, чужом краю. Но этот кошмар позади, и он скоро забудет его. Нет, не завтра, потому что здесь нет завтра. Здесь – только сегодня и это сегодня – навеки. Пела и ликовала его душа. Вместе с ней пело и ликовало всё вокруг – невиданной красоты птицы садились ему прямо на плечи, издавая волшебные трели, от которых таяла душа, изумрудного шёлка трава нежно ласкала его ноги, он не мог накупаться в тёплом, благоуханном воздухе, окружавшем его светлое, лёгкое тело. Он шёл и хохотал от счастья. Вот оно – его лето! А там, за пригорком – его дом, в котором он не был целую жизнь. Ту жизнь, в которой у него не было дома. А сейчас он шёл домой, и там, он знал это, его ждали и любили. Любили так, как не могут любить и миллион матерей. Сегодня в его доме соберутся все: Любовь Николаевна, отец Пётр, Пётр Николаевич, он же Мотыль, все, все, кому он был дорог и кто дорог ему. Они обнимут его, а он обнимет их, но слёз не будет, будет только смех и радость. Радость без конца. Вон он – его дом, уже показался за поворотом – стены его из чистейшего горного хрусталя, основание из хризолита, крыша из золота, окна из изумруда. Он взошёл на крыльцо из бриллиантов и позвонил в серебряный колокольчик. Он вернулся домой. Он, Вася Морозов – обычный русский бомж.

 

 

   
   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов