«Страсть моя и строгость…»

1

8268 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 82 (февраль 2016)

РУБРИКА: Память

АВТОР: Красильников Николай Николаевич

 

Р.Ф. Казакова (1932 - 2008)1

 

Поэтические сборники молодых поэтов 60-70-х годов прошлого столетия… Тоненькие, на газетной бумаге, с ладонь или больше, иногда плохо оформленные. Но они мне всё равно бесконечно дороги, особенно те, что с автографами. Я их берегу, как память о людях, с которыми дружил или знал их. Об одной из таких книжек, а точнее, о знакомстве с её автором, мой рассказ.

 

 

2

 

Средняя Азия в творческой биографии поэтессы Риммы Казаковой не была случайным штрихом. Здесь она переводила узбекских поэтов с середины 60-х годов – Миртемира, Х. Гуляма, М. Икрама, каракалпака – И. Юсупова, поэтесс – Зульфию, С. Зуннунову, Г. Джураеву, О. Ходжиеву, Г. Нуруллаеву, Х. Худайбердыеву…

 

Творческое содружество нередко перерастало в чисто человеческую дружбу.

Казакова часто приезжала в Ташкент на дни декады литературы и искусства, которые в те времена проходили во многих республиках бывшего СССР, на съезды писателей, по издательским делам.

В один из таких приездов я и познакомился с Казаковой в редакции журнала «Звезда Востока», которая находилась в здании Союза писателей по улице Пушкина, 1. Было это в кабинете заведующего поэзией и прозой писателя Михаила Кирилловича Гребенюка, автора замечательных книг: «Дневник следователя», «Машина путает след», «На участке неспокойно» и других.

– Знакомься: Римма Казакова, –  представил он гостью.

– А я уже знаком, – сказал я.

– Как? – удивилась Казакова.

– По стихам.

– Ну, да, –  улыбнулась она.

Здесь же в кабинете находилась поэтесса Наталья Павловна Бурова. Я тоже включился в разговор о стихах, о поэтах, журналах, общих знакомых. Но тут дверь в кабинет приоткрылась и показалась кудрявая голова поэта Раззака Абдурашида, сотрудника СП.

– Римма-ханум, –  обратился он к именитой поэтессе. – Вас приглашают на совещание.

В эти дни в СП Узбекистана на третьем этаже в просторном актовом зале проходил симпозиум поэтов-переводчиков. Был большой наплыв гостей из Москвы, Ленинграда, Минска и других городов. Казаковой явно не хотелось прерывать нашу беседу и вновь окунаться в официальную обстановку, она кивнула Раззаку:

– Сейчас поднимусь.

Образовалась пауза. Кириллыч, так я для краткости иногда называл Гребенюка, сразу же нашёлся:

– А что, если нам после собрания продолжить беседу в «Уголке»?

Кафе «Уголок» находилось неподалёку, сразу за сквером, в торце старинного здания. Там всегда можно было заказать обжигающих, румяных цыплят табака со жгучим соусом и салатом. Из напитков холодное шампанское или армянский коньяк, на десерт – в металлических вазочках-креманках мороженое, пломбир или сливочное.

Предложение для Казаковой показалось заманчивым. Она задумалась, но тут же вздохнула:

– Жаль, не получится.

– Что так? – лукаво спросил Гребенюк.

– После собрания мы с группой узбекских писателей едем в Пскент в какой-то совхоз на встречу с читателями.

– А что тут жалеть? – вступила в разговор Наталья Павловна. – Давайте встретимся в любой другой день. Можно у меня дома. Коля дорогу знает. Поговорим, почитаем стихи.

– Это даже лучше, – охотно согласилась Казакова. – Не люблю людных мест. Завтра по графику я свободна, – и, кивнув нам с Гребенюком, добавила: – Заезжайте, мальчики, за мной на Шелковичную к обеду, поедем к Наталье Павловне. А пока – до свидания!

 

 

3

 

В назначенное время мы с Гребенюком, наполнив фруктами и напитками два звонко хрустящих пакета из крафт-бумаги на Алайском базаре, где «купля руки жжёт, а продажа греет», на такси приехали на Шелковичную. На этой спокойной и тенистой улице находилась небольшая и уютная цековская гостиница. Здесь останавливались влиятельные гости – партийные боссы, увенчанные орденами раисы и, конечно, видные деятели кино и театра, писатели. Переводчики произведений Ш.Р. Рашидова – С. Баруздин, Ю. Карасёв. Уважаемые аксакалы-адаптеры восточной классики С. Липкин, В. Державин, В. Пеньковский, Н. Гребнев… Признанные мастера своего дела! Они также переводили современных поэтов и прозаиков, приближённых к власти, а, значит, к издательским кормушкам. Ау, кто помнит ныне этих «инженеров человеческих душ»?

Удостаивалась высокой чести жить в этом элитном одноэтажном бунгало и Р. Казакова, стремительно набиравшая к тому времени известность наряду с прославленными и шумливыми поэтами-шестидесятниками Е. Евтушенко, А. Вознесенским, Р. Рождественским, Б. Ахмадуллиной…

Были, конечно, тогда и другие поэты «рангом» пониже в идейном тогдашнем понимании, но не талантом, привыкшие жить вольнодумно, но руководство СП республики старались таких гостей селить в обычных и отдалённых от центра города гостиницах.

Полусонный милиционер, охранявший подъезд к гостинице, сплюнув насвай, точно индюк зелёную струйку из гузки, попросил таксиста отъехать подальше от «мехмонхоны». Тот стрельнул недовольными глазами в нашу сторону, буркнул, чтобы мы не очень задерживались, и отогнал «Волгу» метров за сто под тенистые деревья.

Видимо, о нашем визите охрана была предупреждена, и нас без всяких проволочек пропустили, даже документы не проверили. Дверь в комнату Казаковой была предусмотрительно приоткрыта и, услышав наши шаги, она бойко пригласила: «Заходите!»

Поэтесса смотрелась, как на фото в журнале «Юность», где недавно были опубликованы её стихи: фирменная короткая стрижка, на шее бусы агатового цвета, кофточка цвета «цикламен», светлая юбка, простенькие туфли. Образ обворожительно окутывал редкий в те времена французский парфюм.

Тепло обменялись любезностями. На круглом столике в хрустальной вазе благоухали утренние розы: белые, бордовые, жёлтые – из пригостинного сада. Рядом с цветами стояли пузатенький, разукрашенный яркими маками чайник и фарфоровые крошечные пиалы. Казакова предложила нам чаю: «Свежий, самаркандский, 95-й». Она уже была знакома с гастрономическими особенностями местного быта.

Гребенюк поблагодарил поэтессу, сказал, что нас ждёт на улице такси, и мы дружно покинули гостиницу.

Была вторая половина июня. Плескали лопастой листвой чинары. Цвела ленкоранская акация – в Ташкенте она благоухает всё лето. Возле наших ног тёплый ветер полоскал её розовые пушинки.

– Какие необычные цветки, –  удивлялась Казакова, боясь наступить на соцветия, пока мы шли к машине.

Что-то вспомнив, она вдруг остановилась, открыла сумочку и грустно произнесла:

– Ой, а я очки забыла! У телефона оставила…

– Хотите, я сбегаю за ними? – предложил я.

Казакова подумала и махнула рукой:

– Не надо. Вас без меня всё равно не пропустят в гостиницу. К тому же – возвращаться плохая примета.

– Правильно, – поддержал Гребенюк. – Если понадобятся очки, я дам свои!

 

 

4

 

Водитель такси, средних лет мужчина, дремал за баранкой под колыбельное щёлканье счётчика. Кириллыч ногтем указательного пальца постучал по лобовому стеклу. Таксист вздрогнул, распрямил с хрустом плечи, зевнул и притворно улыбнулся:

– А я подумал – вы надолго.

Наталья Павловна жила со старой мамой на другом конце города, на 26-м квартале Чиланзара, в панельном четырёхэтажном доме на первом этаже, построенном после памятного землетрясения белорусскими строителями: Ташкент строила вся страна! До этого Буровы ютились в небольшой комнате на улице Двенадцати тополей, хорошо известной старожилам каменного города.

Ещё раз уточнив адрес, таксист завёл машину. Пока за окнами «Волги» плавно мелькали контуры стремительно обновляющегося города, Казакова с удовольствием вспоминала о вчерашней поездке в Пскент. Впечатления от увиденного и услышанного её буквально переполняли. Она лёгкими красками высловливала так понравившиеся пейзажи, виденные за Туй-тепой: округлые домики какого-то кишлака, обилие воздуха, зелени, солнца, мелькающие тени мальчишек, овец, птиц…

Искренне удивлялась скромному быту сельчан и непоказному их гостеприимству. Большим семьям, где с грустью говорят: «Дом без детей – мазар», и с достоинством добавляют: «А с детьми – базар!» Раз базар, значит, хорошо, это счастье, уверенность в будущем и опора в старости.

Присутствовавший при этом разговоре поэт Сайяр, заметив на лице Казаковой недопонимание, недвусмысленно подчеркнул:

– Средняя Азия – не Россия… Здесь аисты приносят детей каждый год!

Слушая восторженный рассказ поэтессы, водитель полуобернулся к ней и поинтересовался:

– Вы, случаем, не актриса? По телевизору, кажется, вас видел. Лицо показалось знакомым…

– Почти, – пошутила Казакова. – Только я работаю не на сцене, а со словами.

– А-а, понятно, – кивнул водитель, хотя он ровным счётом ничего не понял.

Чувствовалось, что Средняя Азия нравилась Казаковой – она «пропитывалась» её историческими памятниками, древними и новыми городами. Мастерами – гончарами, ювелирами, красочными базарами, прошлым и настоящим земли «белой коробочки и золотого граната».

Местные собратья по перу поэты и поэтессы с нескрываемым пиететом обращались к ней не иначе, как Римма-ханум. Приставка «ханум» означала в переводе с тюркского «Лунная принцесса» или «госпожа». То и другое Казаковой заметно льстило, она и не скрывала этого. Поскольку таких обращений у себя в Первопрестольной никогда не слышала от коллег по перу – завистливых, самовлюблённых, мстительных…

Иногда, чтобы «разбавить» слишком серьёзную тему беседы, Кириллыч ненавязчиво поворачивал её в шутливое русло. Когда Казакова спросила меня, как я переношу землетрясение, частые подземные толчки, я честно признался, что 26 апреля 1966 года было страшно, а потом стал привыкать, как многие…

–  А вот узбеки не боятся землетрясения, не выбегают на улицу, – сказал Гребенюк. – Такой невозмутимый народ. Их больше пугают только две болезни: сквозняк и сглаз. Замечали: у взрослых и детей на руках и шее всякие амулеты?

Водитель и Казакова улыбнулись.

Так незаметно за разговорами и шутками подъехали к дому Буровой. Водителю, очевидно, понравились необычные пассажиры своими беседами, которых он вначале принял не слишком дружелюбно, и наотрез отказался от «чаевых», когда мы вышли из машины.

Наталья Павловна уже была готова к встрече гостей. На круглом столе, застеленном розовой скатертью, в керамической вазе стоял пышный букет белых бульдонежей. Рядом графинчик с домашней настойкой. «Фирменное» вино её мамы – Олимпиады Яковлевны, изготовленное из сухой вишни. Четыре тарелочки с ветроногими ромашками по краям. Вилки, ножи, пузатенькие рюмки. На цветастом фарфоровом блюде – сложены горкой картофельные шанежки: аппетитные, поджаристые. В посудинке, напоминающей карпа, нас ждал салат по-узбекски: «Аччичук» – с помидорами, нарезанными кружочками, прозрачными кружевными ломтиками. Сверху, снежно ослепляя, лучился лучок, оттеняя стручки горького перца.

Я выложил из пакета на стол горячие лепёшки и «заказ» – самсу, бутылку пятизвёздочного коньяка. Второй пакет с фруктами Наталья Павловна вынесла на балкон, на «десерт».

Вымыв в ванной руки, мы расселись вокруг стола.

– А где Олимпиада Яковлевна? – спросил я, оглянувшись по сторонам.

– Ушла к соседке, поболтать, –  сказала Наталья Павловна. – Да ты не отвлекайся, наполни рюмки, кто чего пожелает.

Решили начать с коньяка. Женщины попросили для пробы налить по полрюмки.

– А мне наливай с корочкой, – попросил Кириллыч.

– Это как? – не понял я.

– Полную!

Я знал, что Гребенюк последние год-два находился в твёрдой «завязке», серьёзно занимался йогой, даже на работе во время обеда. Для этого у него в редакции в шкафу, среди журналов, лежал персидский коврик. Знал и то, что Кириллыч был из тех людей, который, если дорвётся до спиртного, то одной рюмки ему будет много, а пятнадцать… мало.

Горлышко бутылки в нерешительности застыло над рюмкой моего старшего друга.

– Наливай смелее, – подтолкнул меня командирский голос Гребенюка. – Сегодня я в однодневном отпуске!

Первый тост Кириллыч поднял за женщин, «очаровательных и по звёздному талантливых».

– Ой, – спохватилась Наталья Павловна, – а у меня где-то в холодильнике шоколадка затерялась!

– Кто же в Азии коньяк с шоколадом пьёт? – пожурил Гребенюк. – Здесь в самый раз – аччичук, –  и Кириллыч с запозданием поспешил положить салат женщинам в тарелочки, а мне кивнул: – Сам достанешь!

– Жаль, мне горькое нельзя, – сказала Казакова, – но очень хочется.

– Раз хочется, попробуйте чуть-чуть с самсой или с шанежками, – предложила Бурова. – Это вкусно!

Дегустация коньяка и аччичука прошла аппетитно. Однако после первой рюмки коньяка женщины почему-то твёрдо перешли на домашнее винцо. Затем последовали и вторые, и третьи тосты… За знакомство, за дружбу, за поэзию и за многое другое. Бурова ностальгически расспрашивала Казакову о своих сокурсниках по литинституту (в основном послевоенного поколения), где ей недолгое время посчастливилось учиться, – И. Гофф, К. Ваншенкине, Н. Коржавине, Т. Сырыщевой, О. Кожуховой, Н. Старшинове… Замечательных поэтах, прозаиках, книги которых я успел полюбить. Казакова охотно, что помнила и знала, рассказывала.

Гребенюк, как самый старший за столом, роль тамады оставил за собой. Иначе и не могло быть. Представительный мужчина средних лет, выше среднего роста, плечистый, подтянутый, в роговых очках, с тёмной аккуратной бородкой, сквозь которую пробивалась благородная сталистая седина. Женолюбец, селадон, жизнелюб. К нему, как пчёлы на редкий медоносный цветок, тянулся разновозрастный женский пол. Тормозной путь молодости писателя слишком растянулся. В этом смысле Кириллычу позавидовал бы и библейский Иаков. Не зря поэт Виталий Качаев говорил, что у нас в стране «два вечно молодых человека – Ленин и Миня!». Миней он называл Гребенюка.

– Две вещи не  старят мужчину: любовь и коньяк, – рассуждал меж тем тамада.

– Как вам удалось это определить? – спросила Казакова.

– Ах, Риммочка, не спрашивайте, поживите с моё – сами узнаете, – витиевато ответил Кириллыч.

Какая злая муха пролетела в этот момент над столом, я не заметил, но Казакова вдруг громко и сухо поправила:

– Не Риммочка, а Римма Фёдоровна!

Но тут даже Бурова удивилась:

– Почему так официально?

– Не обижайтесь, пожалуйста, – сказала Казакова, обращаясь ко всем нам. – Когда-то в беседе мой учитель Константин Михайлович Симонов сказал: «Запомни, если будешь позволять, чтобы тебя называли Риммой, так и останешься Римкой до вялотекущих лет. Так что – только по имени отчеству!»

– Что ж, в этом тоже есть свой резон, – согласилась Бурова.

– Вы, действительно, близко знаете Симонова? – спросил Гребенюк.

– Со студенческих лет, – сказала Казакова.

– А вот я с ним встречался пару раз и то случайно в редакции газеты «Правда Востока», когда он находился в Ташкентской ссылке в конце 50-х, – Кириллыча потянуло на воспоминания. – В Ташкенте Симонов оставил добрый след, помогал детскому дому. Перед тем, как уехать в Москву, сделал близким людям, которых успел полюбить, «царские подарки»: личному шофёру оставил свою новенькую «Победу», а известному в городе детскому доктору Шварцу подарил библиотеку. Некоторые книги были с автографами известных писателей.

– А вот об этом я не знала, – сказала Казакова.

– Скромность украшает человека, Римма Фёдоровна, – подчеркнул Гребенюк и по привычке хотел было шаловливой дланью скользнуть по талии поэтессы, но она вовремя остановила его: «Только без нежностей, Михаил Кириллович!»

Гребенюк, сложив ладони к груди, индийскими намастэ раскланялся и пообещал вести себя впредь пристойно.

Обещание он сдержал, и больше никаких трений между ними не было.

Хотя Казакова и намекнула Кириллычу, что тот своими действиями напоминает ей классика советской литературы, лауреата Сталинских премий, поэта С.П. Щипачёва, который тоже неравнодушен к «девьим чарам».

– Правильно, – вступился за именитого коллегу Гребенюк. – Вдохновенья без чувств не бывает!

Дискуссия о нравственности не нашла своего продолжения, она показалась скучной.

– Римма Фёдоровна, а как вы относитесь к стихам Щипачёва? – спросила Бурова.

– Жизнь у Степана Петровича по поэтическим меркам длинная, – сказала Казакова, подумав. – Но, к сожалению, он не смог раздвинуть её в своём творчестве в ширину и сделать глубокой, несмотря на то, что сам декларировал, что «любовь – не вздохи на скамейке, / И не прогулки при луне». В данном контексте «любовь» и есть – жизнь, творчество! Однако они по стихам поэта прошли, как мне кажется, поверхностно.

С подобными рассуждениями можно было соглашаться и не соглашаться… Но именно тогда отдельная и беспристрастная оценка стихов конкретного поэта, у которого, конечно же, были антологичные стихи, заставила меня в будущем относиться к творчеству собратьев по перу и, прежде всего к своему, более требовательно и критично.

– Жаль, что нам на осмысление пройденного пути иногда не хватает ни времени, ни души, – посетовала Наталья Павловна, а потом встала из-за стола и попросила разрешения покурить. Любимыми её папиросами были «Беломорканал», лежавшие на подоконнике. Казакова поддержала Бурову и составила ей компанию.

А вот мы с Кириллычем оказались некурящими. Женщины хотели выйти на балкон, но Гребенюк остановил их:

– Курите здесь! Небось, не отравите.

А мы лишний раз с удовольствием вместо папирос «отравились» коньячком за прекрасных дам.

Молчание – родная сестра пустоты, и Казакова предложила:

– Что мы всё о  поэтах… Давайте лучше почитаем стихи! С кого начнём?

– С хозяйки! – в голос, не сговариваясь, воскликнули мы с Кириллычем.

– Я не против, – не стала жеманиться Бурова, покашливая, – только чтец из меня никудышный.

– Стихи сами за себя скажут, – улыбнулась Казакова.

Наталья Павловна достала из тумбочки листы с отпечатанными на машинке стихами и, перекладывая их, как карты, отобрала несколько для чтения, наиболее близкие ей: уже известные и новые. Это были стихи о Средней Азии, куда судьба забросила бабушек и дедушек поэтессы во время столыпинских реформ, о земле, природе и людях замечательного края – перепелиного, фольклорного, щедрого на солнечные фрукты, помощь и дружбу, – ставшего русскому сердцу родным и близким. Я знал от З. Тумановой, что стихи юной Натальи нравились К. Чуковскому, А. Ахматовой, позже – С. Бородину. А от мамы Буровой – Олимпиады Яковлевны – запомнил брошенную вскользь в минуты откровенности реплику: «Наталья прожила неудачно, но честно». В этих словах сквозила печаль и гордость матери за судьбу своей дочери. Отсюда её стихи были «предельно свежи и беспредельно просты», как эти:

 

Далёко, далёко вода серебрится,

И море как будто бы стало седым,

И, словно боясь в синеве раствориться,

В тугую полоску свивается дым.

 

Я тоже искала у моря границы

И в хлёсткой волне не страшилась прилечь.

Узнав на воде отражение птицы,

Шагала до глуби, до уровня плеч.

 

А где проходили дороги арабов

Под взмахом былых, сухопутных ветров?

А кто из-под камня вытаскивал крабов

И волглые платья сушил у костров?

 

Я тоже мечтала о том, что не снится,

Откинув короткие пряди со лба:

Узнать бы, о чём это думает птица,

Что молча сидит на вершине столба.

 

Музыканты говорят, что обертон – это термин, который означает оттенок звука в музыке. Такой же обертон чувствовался и в лучших стихах Буровой. Я бы добавил – не только оттенок звуков, образов, слов, смыслов, но и цвета – звенящих масляных и акварельных красок. Об этом же коротко и ясно резюмировала Казакова:

– Стихи высокой пробы! – так ювелиры оценивают золото, и после короткого осмысливающего молчания, Римма Фёдоровна вызвалась почитать свои стихи.

 

 

5

 

Здесь мне хотелось бы вкратце познакомить читателей с биографией поэтессы. Казакова родилась в 1932 году в Севастополе. Родители – мама (Софья Александровна Шульман) и отец (Фёдор Лазаревич Казаков) – советские служащие, следуя моде тех бурных индустриальных лет, дали ей не совсем обычное имя Рэмо. Аббревиатура его значила – Революция, Электрификация, Мировой Октябрь. Казакова говорила, что по мере взросления, это имя ей резало слух искусственностью, а у окружающих вызывало иронию, особенно у одноклассников. И когда подоспело время получать паспорт, она поменяла своё имя на созвучное – Римма. Родители были не против. Они осознали ошибку с выбором имени дочери.

Школьные годы Казаковой прошли в Ленинграде, затем родители переехали на Дальний Восток. Уже в послевоенную пору она поменяла ряд профессий – была преподавателем, лектором, корректором в газете, помощником режиссёра на местном телевидении. В те же годы стала писать стихи. В Хабаровском книжном издательстве в 1958 году у молодой поэтессы вышел первый сборник стихов «Встретимся на Востоке». В 1960 году Казакова обосновалась в Москве, поступила на ВЛК (высшие литературные курсы при Союзе писателей СССР), которые успешно закончила.

Со стихами Казаковой я был хорошо знаком по многочисленным их публикациям в московских журналах и ежегоднику «День поэзии», а также по тоненькому сборнику лирики, о котором речь пойдёт впереди. Стихи её мне нравились молодой напористостью, свежим ветром, несущим солнечные паруса наших надежд, открытий, любви – прошлой или назревающей… Они были глубоко лиричны, а значит – музыкальны. Недаром композитор Александра Пахмутова, увидев случайно в журнале стихотворение Казаковой «Ненаглядный мой», написала к нему музыку. Песня сразу стала шлягером. Это уже потом, спустя годы, многие композиторы будут обращаться к её стихам (не к текстам! – как принято говорить ныне), и их будут исполнять знаковые певцы уходящего века – Э. Пьеха, А. Серов, Ф. Киркоров…

Казакова в те годы много ездила по стране, охотно выступала со стихами на бесчисленных комсомольских стройках перед молодёжью, на отдалённых заставах перед пограничниками, в переполненных студенческих аудиториях… Её стихи везде принимали тепло, они находили ответное чувство у читателей. Такими были  и новые стихи поэтессы, которые она читала нам: «Подмосковье», «Волчьи ягоды», «Родился сын пылиночка», «Офицерская жена», «Девчонки»… Казакова только заканчивала читать стихотворение, а мы уже просили следующее.

 

Мы молоды. У нас чулки со штопками.

Нам трудно. Это молодость виной.

Но плещет за дешёвенькими шторками

бесплатный воздух, пахнущий весной.

 

У нас уже – не куклы и не мячики,

а как когда-то грезилось давно,

нас в тёмных парках угощают мальчики

качелями, и квасом, и кино.

 

Прощаются нам ситцевые платьица

и стоптанные наши каблучки.

Мы молоды. Никто из нас не плачется.

Хохочем, белозубы и бойки.

 

Как пахнут ночи! Мокрым камнем, пристанью,

пыльцой цветочной, мятою, песком…

мы молоды. Мы смотрим строго, пристально.

Мы любим спорить и ходить пешком…

 

Ах, не покинь нас, ясное, весеннее,

когда к нам повзросление придёт,

когда другое, взрослое, везение

нас по другим дорогам поведёт.

 

Пускай мы будем гордыми, как в девушках,

и не изменим первым «да» и «нет».

И пусть луны сияющая денежка

останется дороже всех монет.

 

Жизнь – наковальня. Поднимайте молоты!

На молодости – главные дела.

Мы молоды. Мы будем вечно молодо

смотреться в реки, в книги, в зеркала…

 

Наконец, она буквально выдохлась. Тогда Кириллыч очень кстати предложил выпить за творчество Казаковой, что мы с удовольствием и сделали.

И вот по кругу подкатил черёд читать Гребенюку. Вообще, Кириллыч относился к цеху прозаиков. Но мы, его друзья, знали, что он с юности «кропает» стихи «для себя». Иногда на творческих встречах читает их. Недавно я с ним выступал перед ткачихами кенафной фабрики. Видел, как те неистовыми аплодисментами встречали его строки о женском одиночестве, что автор прекрасно чувствовал и понимал не только художественно.

Вот и сейчас Гребенюк с большим воодушевлением прочитал пару канцон о рыцарской преданности и любви.

Бурова и Казакова, видимо, в отличие от ткачих кенафной фабрики, были давно искушены в таких деликатных вопросах и ничего уже не ждали от судеб, поэтому сдержанно поблагодарили прозаика-поэта за «состоянии постоянной влюблённости».

Неотвратимо дошла очередь и до меня... Честно говоря, я страшно стеснялся приближения этого момента.

Несмотря на разность творческого почерка, и Бурова, и Казакова, и Гребенюк для меня были неоспоримыми авторитетами. У них выходили книги, они состояли в творческом союзе, их уже знали и любили читатели.

А я кто? Ну, публикуюсь в местных газетах и журналах, иногда в Московских изданиях. Ну, вышла первая книжка стихов для детей «Тополь-тополёк»… Мало ли таких авторов по всему союзу.

Я совсем было сник, но тут мне на помощь подоспела Наталья Павловна:

– Коля у нас пишет детские стихи. Иногда отличные. Недавно у него вышла книжечка.

– Прекрасно, – поддержала Казакова и, обращаясь ко мне, подмигнула: – Прочитай что-нибудь!

И я, отринув решительно робость, стал читать. Среди стихов была и «Летняя тропинка»:

 

У тропинки загорела спинка,

Мчится к речке по жаре тропинка.

– Плюх! – с обрыва в светлый водоём.

Глядь! – уже на берегу другом

Вьётся полем, бабочкой порхая,

Словно и не плавала – сухая!

 

Судя  по улыбкам старших коллег, стихи им понравились. Казакова даже повторила вслух строчки:

– У тропинки загорела спинка,

Мчится к речке по жаре тропинка, – одобрила: – Хорошо!

То ли «пятизвёздочный напиток» подействовал на меня, то ли неожиданная похвала столичного мэтра, которая всегда, как и доброжелательная критика, полезна для молодого поэта, но я осмелел, «распушил свои павлиньи перья». Произнёс:

– Я ещё проявлю себя лет через… двадцать!

– Почему так долго ждать? – посетовала Наталья Павловна.

– Хорошему коньяку требуется время, – ответил за меня Гребенюк.

И правильно сделал, я бы не нашёл в ту минуту, что сказать.

– Ну, ладно, дорогие гости, – улыбнулась Бурова, вставая из-за стола. – Вы тут поговорите без меня, а я пока на балконе приготовлю фрукты на десерт.

Возник удобный и подходящий момент, которого я ждал с нетерпением, и достал из своего портфеля приготовленный для автографа сборник стихов Казаковой, вышедший ещё в 1964-м году в издательстве «Молодая гвардия» в серии «Библиотечка избранной лирики» тиражом сто сорок тысяч экземпляров. Эту книгу я купил на Чорсу, в книжном пассаже. Продавщица – молоденькая татарочка, протягивая её мне, вздохнула: «Последняя!»

 

 

6

 

Вспомнил о таком фантастическом тираже на поэтическую книгу и решил перекинуть «мостик» в нынешние будни. Как бы либералы не хулили прошлое время, называя его застойным, я не соглашусь с ними. Те годы для литературы (и не только!) были поистине плодотворными. Поэтические сборники, как начинающих, так и известных поэтов, выходили от трёх до трёхсот тысяч экземпляров, у прозаиков в «Роман-газете» тиражи зашкаливали за миллионы, такие же огромные читательские аудитории имели и толстые журналы. Издательские договора соблюдались строго: никогда не возникало никаких форс-мажорных обстоятельств, как водится, не в пользу автора.

Тут же напомню о таком деликатном вопросе, как оплата, о котором почему-то поэты, как средневековые дервиши, стараются умалчивать, как будто они питаются одним божьим промыслом и ангельским подаянием. Но об этом, кажется, лучше всех сказал Олжас Сулейменов:

 

Но коль тебе за пение не платят,

Не будешь ты понятен и жене.

 

В «тоталитарные годы» по договору поэту за строчку платили от 70 коп. до 1р. 40 коп. За дополнительный тираж в разы больше. Вот и выходит, что поэт страны советов, по курсу валют того времени, получал за строку от одного до двух долларов. Где в Европе или на Западе оплачивались так рядовые авторы?

Понимаю и обиженных: многих не публиковали. Да, случалось и такое. Но в основном это были графоманы, именно они и отсеивались. Существовала строгая и во многом справедливая редакторская школа, и не столько политическая, сколько нравственная – цензура.

Я знал десятки, а то и больше, литераторов, которые постоянно скулили, что вот зажимают, не печатают, мол, пишут свои «нетленки» в стол. Ставили себя на одну полку рядом с Солженицыным, с Бродским. Но вот открылись для творчества все возможные и невозможные шлюзы. Назовите хоть одно произведение, по силе равное булгаковскому «Мастеру и Маргарите», или приближённое к уже упомянутым Нобелевским лауреатам, которое всплыло из архивного небытия в свет за все эти нескончаемые реформенные годы…

Где вы, создатели «нетленок», а точнее, ваши произведения? Только в одной Москве зарегистрировано около трёх тысяч малых и крупных издательств… Но попробуйте хоть в одно из них пробиться. Даже если вы и новый Пушкин, вас секьюрити и на порог не пустят. Поскольку старую цензуру заменил более жёсткий и беспощадный маркетинг – экономический, идеологический...

Очень показательна в этом контексте судьба одного моего знакомца, известного в перестроечные времена поэта, книги которого регулярно выходили несоизмеримыми с его скромным дарованием тиражами. Песни на его стихи в исполнении знаменитых эстрадных звёзд сотрясали теле- и радио-эфир, звучали с эстрадных подмостков, ресторанных пятачков. Естественно, проценты от исполнения, незамерзающим ручейком текли в бюро авторских прав, чтобы материализоваться в купюры и перекочевать на сберегательную книжку менестреля. Не буду открывать его настоящего имени, а назову, к примеру, Химеровым.

Успешный поэт Химеров к тому же по совместительству являлся главредом модного молодёжного журнальчика. Однако натуру его, привыкшую жить легко и приятно, постоянно изнутри давила жаба недовольства: мол, тиражи маленькие, цензура больно кусает. Словом, нет никакой свободы… Встретив на «ура» лихие 90-е, Химеров, сломя голову стал ураганить на площадях Москвы за долгожданную свободу, драть охрипшую глотку и голосовать за алкоголика. И вот в начале нулевых, неприветным моросящим деньком, я сталкиваюсь с ним у Никитских ворот. Поэт был в куртке подбитой «ветром» и в каком-то кепарике. Раньше к нему и на хромой кобыле нельзя было подъехать, а тут он собственной персоной распахнул руки для объятий, будто обрадовался случайной встрече. С чего бы?

Я знал, что Химеров давно уже был не у дел: журнальчик его закрыли (кто же будет оплачивать некоммерческое издание?), песни вместе с поруганными памятниками приказали «долго жить». С новыми временами пришли и новые поэты-песенники. Поменялись и слова: понимание – на «понятие», братья – на «братков», фарцовщики – на «бизнесменов», секретари ЦК – на «президентов» и т. д. Слышал я и то, что Химерову до пенсии было далеко, жена с детьми ушла, разменяв в центре прекрасную трёхкомнатную квартиру. На доставшиеся ему деньги, поэт купил на окраине столицы «однушку». Сдаёт её гастарбайтерам, а сам живёт в Подмосковье на даче у друга в заброшенной баньке. Изредка ухитряется издавать за свой счёт книжки.

Химеров вытащил из куртки новый сборничишко стихов и пожаловался:

– Вот с трудом сгорил книжку. Сто экземпляров. Магазины не берут. А раньше мои книги стотысячными тиражами выходили, разлетались, как горячие пирожки, – и он ностальгически вздохнул.

Помня давнюю химеровскую ненависть к прошлой жизни и его «дворянское» положение в ней, я задал ему известную загадку-шутку:

– Отгадай, кто не любит совок? (СССР – Н. К.)

– Мусор, – автоматически ответил Химеров.

А когда до него дошёл смысл уловки, я был уже на порядочном расстоянии.

– Подожди, – жарко крикнул Химеров. – Я подпишу тебе книжку.

Но слова его погасил мелкий дождик и шелест шин проносящихся машин.

 

 

7

 

Я протянул книжку Казаковой и попросил:

– Подпишите, пожалуйста!

Она взяла сборник, нежно погладила ладонью обложку, в будущем я часто замечал, что так поступают многие авторы, когда встречаются со своими старыми изданиями. Словно это дети, которых они давно не видели… Наверное, так: для каждого творца его книга, будь это первая или десятая, независимо от года издания и количества, дорогие дети. Не один день, бывает – месяцы, годы, он, лелея, страдая, бережно вынашивает их.

– Дайте ручку, – попросила Римма Фёдоровна.

Из нас троих ни у кого ручки не оказалось. Хороши поэты: сапожники без сапог!

Мне пришлось обратиться к Буровой. Наталья Павловна с трудом отыскала шариковую ручку с кричащими красными чернилами. Но тут понадобились очки. Гребенюк, как и обещал, дал свои с плюсовыми диоптриями. Казакова, оказывается, тоже страдала дальнозоркостью.

– Прекрасно, – сказала она, примеряя очки, и тут же за столом подписала мне свой сборник: «Коле Красильникову, детскому поэту от деДской (уже) поэтессы (на случай «20 лет спустя»). На добрую дружбу. Римма Казакова. 24. 06. 71. Ташкент».

Кириллыч хотел было что-то спросить, но тут в комнату вплыла Бурова и сказала:

– Надо бы сменить обстановку. Приглашаю вас, дорогие гости, на балкон!

Там в просторной солнечной лоджии был накрыт пластмассовый столик – «дарами земли узбекской».

В простеньких стеклянных вазах сияли: в одной – кибрайская черешня, в другой – канибадамские абрикосы, в просторечии – урюк. Посередине столика на алюминиевом подносе нас ждала принцесса бахчи – дынька-скороспелка из-под Янгиюля с тонкой лимонной кожицей и размытыми зеленоватыми полосками. Сколько помню, старогородские мальчишки называли её «сапча». Почему «сапча» и что это означает в переводе на русский, я до сих пор так и не знаю. Она появляется предтечей «дынного сезона».

С «сапчи» мы и начали наш десерт. Дынька оказалась очень душистой, сочной, таяла прямо на губах, но не была… сладкой. Чтобы не запачкать соком одежду, мы ели её, смешно вытянув по-страусиному шеи. И всё же дынька показалась Казаковой сладкой.  Она похвалила:

– Медовая ягода.

– Отличная метафора! – воскликнул Кириллыч.

– Не моя, – улыбнулась Римма Фёдоровна. – Так сказал царь Алексей Михайлович, ну, тот, что из династии Романовых, когда он впервые попробовал дыню.

Зато черешня и абрикосы на редкость были сладкими: половина – сахар, половина – ми-и-ёд, – как говорят торговцы на базарах.

Понемногу пробуя фрукты, Казакова приходила в восторг.

– Я не раз слышала от местных поэтесс, – говорила она, – что тот, кто ест абрикосы и дыни, всегда молод и весел, – и, посмотрев на Гребенюка, поинтересовалась: – Это правда, Михаил Кириллович?

– Пока не знаю, – усмехнулся Гребенюк. – Как почувствую, скажу.

Незаметно, весело и непринуждённо закончилась наша поэтическая встреча. Узбекские коллеги назвали бы её «Мушоирой». Состязанием поэтов. Но это было всё же не состязание, а встреча людей близких по духу… Пора было и честь знать. А тут Олимпиада Яковлевна вернулась.

– Погодите, гостёчки, – остановила она. – Сейчас я вас чаем напою с вишнёвым вареньем этого года, вот соседка угостила, – и показала литровую банку.

Но мы уже распрощались с Буровой, договорились через пару дней, перед отъездом Казаковой в Москву, встретиться в редакции журнала у Гребенюка. Искренне поблагодарили маму Натальи Павловны и вышли из подъезда.

Был ранний июньский вечер, тени от домов, деревьев и летающих ласточек неохотно гасли.

Поймав частника на «Жигулях», мы с Кириллычем проводили Римму Фёдоровну до подъезда гостиницы, а сами на этой же машине доехали до сквера.

Здесь решили разъехаться по домам. Гребенюку нужно было ехать в район Первушки, а мне в противоположную сторону – на Ц-27. Но, расставаясь, Кириллыч задержал мою ладонь в своей крепкой пятерне:

– Может, хлопнем ещё грамм по пятьдесят коньячку? Здесь, неподалёку под «Зеравшаном», есть уютный полуподвальный буфет. И студень там отличный!

Права, значит, поговорка: «пятнадцать» рюмок ему было мало…

– Пожалуй, хватит, – сказал я: меня буквально распирали впечатления от прошедшей встречи, хотелось ещё успеть бегло записать в дневник самое запомнившееся из наших бесед.

– Как знаешь, – сказал Гребенюк, – моё дело пригласить, – и решительным шагом, который, очевидно, дался ему нелегко, направился к остановке своего автобуса.

 

 

8

 

В назначенный день и час я был уже в кабинете у Кириллыча. Но прежде чем оказаться у него, я заглянул на Туркменский рынок: мне хотелось сделать какой-нибудь подарок Казаковой. Сюда часто приезжал грузовик, и усатый молодец-джигит прямо с открытого борта продавал чудесные ляганы риштанских гончаров. Один из таких ляганов я и купил. Но в Средней Азии, как известно, пустую посуду дарить не принято. Тут же неподалёку мне взвесили несколько крупных кисло-сладких наманганских гранатов.

С двумя свёртками я и появился в редакции, где меня встретили Гребенюк и Казакова. Вскоре выяснилось, что Бурова звонила и, сославшись на мигрень, извинилась, что приехать не сможет. Да и Казакова выглядела озабоченно: оказывается авиабилет до Москвы у неё выпал на сегодня: до рейса остаётся несколько часов. И пришла она в редакцию только попрощаться. Так что «поход» в «Уголок», который обещал нам Кириллыч, срывался…

Я вручил подарки Римме Фёдоровне. Она при нас вытащила из бумажного свёртка большой ляган, выполненный риштанским мастером. На голубой глазури была изображена красавица, воспетая восточными акынами: тонкие черты лица, полумесяцы-брови, на щеке родинка, ротик – с гранатовое зёрнышко, от виска по щеке вился длинный локон – зульф.

Подарок Казаковой понравился. Она отошла к окну, где было больше света, двумя руками отстранила от себя ляган («большое видится на расстоянии») и с теплотой в голосе произнесла:

–  Чудесный портрет! Ну, прямо Зульфия в юности… Спасибо.

Поговорить более обстоятельно не удалось. В кабинет вошёл уже знакомый сотрудник СП поэт Раззак Абдурашид.

– Римма-ханум, – сказал он. – Камил Нугманович (Яшен – секретарь Союза писателей Узбекистана, драматург. – Н. К.) дал вам свою машину. Водитель ждёт на улице!

 

 

9

 

На этом месте можно было бы поставить точку.

С тех пор прошло почти сорок пять лет. Римма Казакова прочно заняла свой особый пьедестал на многоголосом Парнасе русской поэзии. Её голос прекрасно отличим. Она издала ряд талантливых книг стихов, написала много лирических песен. Их знают, поют, некоторые стали народными. Поэтесса перевела не один десяток сборников близких её мировоззрению собратьев из республик бывшего СССР. Помогала молодым поэтам. Была лауреатом престижных литературных премий, многолетним первым секретарём Союза писателей Москвы.

Невольно вспомнился вопрос Гребенюка, заданный Казаковой:

– Римма Фёдоровна, а в каком ряду вы видите себя среди современников?

Имелись в виду известные поэты-шестидесятники, собиравшие полные стадионы своих читателей.

Вопрос был неожиданный и прямой. Последовала глубокая пауза.

И Казакова ответила так же прямо:

– Первых всегда много. Я – во втором ряду!

Насколько искренен был её ответ и изменился ли он с годами, я не знаю.

Потом, конечно, я встречался с Риммой Фёдоровной – и в доме творчества Переделкино, и в нижнем буфете ЦДЛ. Однако такого душевного разговора, как в Ташкенте, больше не было. И своих книг, когда прошло «20 лет», я ей так и не подарил, потому что до сих пор живу под магическим воздействием кузнецовских строк: «Не написана лучшая книга, / Но небесные замыслы есть», ибо художника не бывает без «небесных замыслов».

 

   
   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов