Большое гулянье

8

10534 просмотра, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 85 (май 2016)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Багров Сергей Петрович

 

В окрестностях Молодей то ли курганы, то ли холмы. Покрыты травами и цветами. Говорят старики, что земля здесь сто лет разговаривала человеческими словами. Удивляться ли этому? Нет. Скорее, грустить оттого, что тут задержались богатыри. 444 года прошло с той поры, как они здесь обосновались. Была на Руси беда! – сказал однажды поэт. От этой беды и почили русские великаны. Каждый из них видит сон. А во сне тот последний бой, который принес победу. Победу над теми, кто хотел нас поработить. Спите, великие ратники! Сон, смерть и вечность соединились. Стали для нас  сегодняшней жизнью, которую нам подарили Вы.

Мужчин много. А где мужи? Надежные, сильные, любящие Россию? Надо думать, везде. Только они не кричат о себе.  Потому и невидимы. Им эту повесть и посвящаю...

 

 

 

В окрестностях Молодей то ли курганы, то ли холмы. Покрыты травами и цветами. Говорят старики, что земля здесь сто лет разговаривала человеческими словами. Удивляться ли этому? Нет. Скорее, грустить оттого, что тут задержались богатыри.

444 года прошло с той поры, как они здесь обосновались. Была на Руси беда! – сказал однажды поэт. От этой беды и почили русские великаны. Каждый из них видит сон. А во сне тот последний бой, который принес победу. Победу над теми, кто хотел нас поработить.

Спите, великие ратники! Сон, смерть и вечность соединились. Стали для нас  сегодняшней жизнью, которую нам подарили Вы.

                                               

 

1

 

Берег тихой реки. На нём – высокие терема.   Деревянные церковки. Ласточки по карнизам. А на той стороне всё боры и боры.  Край грибов,  земляники, смолы  и мёда.  Он же - край промысловых зверей, шубы  которых  не только теплы, но и роскошны по-королевски, отчего и слава у них на весь мир.   

За этими  шубами, за коровами, овцами и конями, за солью, за стерлядью и другим отборным добром  приезжали сюда из-за  Волги  незваные чужеземцы. Много раз приезжали. И вот наступил  год большого  огня.

1539-й. 

 

 

2

 

Коренастый, широкий в поясе и груди, в коротком халате с двумя хорьками около шеи сборщик дани Гумер  Рахимов  ввалился в съезжую избу  уверенно, как в свой дом.

– На-ко, читай! – положив на стол перед дьяком  гладенькую дощечку, тут же уселся на лавку. Тут же, сопя, покачнул плечами, распоясывая халат. По всему было видно, что гость недоволен, благо хотел вести разговор с воеводой. Но замещавший его  сын Сергея Василий  Щукин сказал, что тот уехал, и будет ли завтра в городе, неизвестно. 

Щукин сидел за столом, белолобый,  бровастый, с седой бородой, разбросавшейся по рубахе. Знакомясь с описью на дощечке, вид имел простодушный с чуть тлевшей улыбочкой на лице, которой можно выразить, что угодно. Рахимов   тоже готов быть улыбчивым и  приятным. Но всё зависело от ответа, каким сейчас известит его дьяк. На дощечке расписаны  крупы, мука, соль,  холстина, меха, дичь и  многое остальное, чем жила достославная Тотьма, не завися ни от кого. Приметив внизу дощечки рисунок бочонка с крохотными гербами, дьяк захлопал глазами:

– Это чего?

– Деньги, – ответил Рахимов.

Щукин с насмешливой   укоризной:

– Прежде вы их не брали?

Гумер чуть ворохнулся. Вместе с ним ворохнулся и рыжий хорёк, приподнявшись   в вороте над халатом.

– Меняются времена. Потому и берем.

Щукин стал поднимать палец вверх, ведя его по дощечке. Остановил его против рисунка коня.

– И сколько вы их хотите у нас?

– Столько, сколько хозяйств в вашей Тотьме. С каждого домика  – по коню.

Щукин убрал с лица мягкое  выражение.

– Эдак вы весь наш город оставите без лошадок.

– Подумаешь, город! – Гумер начал уже раздражаться и, чтоб не затягивать разговор, потребовал напрямую:

– Завтра с утра и начнём! Вы – отдаёте! Мы – получаем!

Щукин помял ладонь о ладонь, как бы обдумывая ответ, который бы Гумера не вспугнул, в то же  время б и не обидел. Нашёл его, не нашёл, но сказал очень чётко   и энергично:

– Будем ждать воеводу. Такое дело  решает у нас только он.

– А ежели без? – нахмурился Гумер.

– Без него не положено!

– Что ж, – Гумер поднялся. – Пытался я с вами договориться. Не получилось. – И, завязав кушак на халате, вышел из съезжей избы, чтобы сесть на стоявшего под крыльцом татарского рысака. И тут же - к мурзе Гасану, кто его дожидался  с отрядом  за огороженными крестами, где было кладбище тотьмичей.

Разговор с Гасаном у Гумера был короткий. Последний пожаловался мурзе:

– Дарами  от Тотьмы, кажись, не пахнет. Жадные, яко хохлы. Хотят, чтобы мы убирались от них с пустыми руками.

Гасан рассмеялся:

– С пустыми? Это уже невозможно. Сделаем то, что сделал бы хан Батый, окажись он на нашем месте. Сулили с алтыну, а мы с вас полтину! А то и весь городок!

Не верил  Василий Сергеевич    Щукин, что душа его в этот же вечер зайдётся   тоской. Тоской за Тотьму, за Сухону, за всё, что было ему свято и дорого с малолетства. Не было воеводы: уехал в Вологду по делам, и ответ за сохранность города  предстояло держать ему.

Вот здесь-то Щукин и  оплошал.   Не поднял на ноги тотьмичей, посчитав, что татары будут с ним торговаться ещё  и  завтра.

Однако татары были себе на уме. Что им дань,  если  вдруг  улыбалась   возможность заполучить сразу    всё, что  тут есть вместе с городом, живностью и  народом.    В этот же вечер, едва  сборщик дани  вернулся из  съезжей,  они  и  двинулись  на посады.  Опоясали город так,   чтоб никто из него не ушёл. Для чего  с юга, севера и востока запалили  хозяйственные постройки. Запалили и церковь, что стояла на западной стороне, отсекая дорогу к  реке.  

В полыхающем свете  огней  улицы стали  видны, как в полдень. Сторожа схватились за копья. Взяли в руки мечи и проснувшиеся  мужи. Однако не было верховода, кто бы взял  и повёл людей за собой.   Татары же, разделившись на маленькие отряды, с топотом понеслись по улицам городка.    

Затрещали заборы и двери. Замычали  коровы. Взревел, будто гром, чей-то вспугнутый  бык. Поначалу народ стал спасаться в домах.    Но, увидев грабителей, проникавших в жильё   с ятаганами, пиками   и ножами, пустились вроссыпь по огородам.    

В плен татары хватали лишь  тех, кого можно продать. Потому и гонялись за  шустрыми малышами, за юницами, чьи глаза и ланиты свежи и, конечно, за теми из  женщин, кои были молоды и гладки.  Горожанок же с блеклой   внешностью, не говоря уже о старухах,  они отбраковывали, как сор. Выводили за город и, ослепив, оставляли   в пустынном поле.

Был застигнут врасплох и Щукин.  Не успел увести ни отца, ни жену, ни сына Никитку, чтоб уйти от татар рекой. Единственно, что успел -  это сына переодеть, заставив его облачиться в женское платье, зипун  и кокошник, отчего стал Никитка  схож с девочкой-переростком. Потому и не тронул его татарский топор.  Сам же Василий, как и жена его Василиса, и дед Ермолай, потерпели  разглядку осмотрщика обречённых, кто в две секунды определил:

– Нет вида. На кой они нам.  Оставляем…

Оставили здесь же, около дома, в зелёной муравке, хватив  всех  секирой по голове. До того как упасть, все трое успели взглянуть на Никитку. Взгляд  затравленный и печальный, как из иного мира, куда пропускают лишь тех, кто смирился с судьбой. Никитка    не выдержал. Дёрнулся  с криком  на палача, чья секира,  чтобы «товар» не подпортить, лишь слегка скребнула его по плечу, заставляя парня остановиться.

– Нервная, – молвил палач, разглядев в Никитке взбалмошную  девицу.

Через пару минут оказался Никитка  на площади, где из согнанных женщин и девочек   составляли живые цепи.

Цепи   тронулись в путь, когда город почистили, не взяв из него только то, что нельзя увезти. Имущество, ценности, скарб горожан – всё, что было в цене,  взгромоздилось на арбы, двуколки и одноколки. Терема и дома опустели. К ним тотчас же –  вершники с факелами.

Жил да был деревянный город. И вот не город уже, а  рой поднимающихся огней. А потом – небывалых размеров столп, где смешались в одно искры,  дым и рванувшее вверх  золотое копьё, словно в небо его запустила чья-то мстительная  рука, не умеющая сдаваться.  

Потянулось вдоль Сухоны стадо за стадом. Там коровы, там овцы, там лошади – всё, что стало теперь не тотемским, а татарским. 

На подводах среди  сундуков и мешков – берестяные корзины. В них – зарёванные детишки. С губ слетает одно:

– Мама! Мам!..

О, горе маленьким! Мамы нет.  Она среди женщин и девочек, в скорбной сцепке. Идёт туда, где её продадут. И дитё никогда  её  не увидит.

Малышей же отправят сначала в Казань.  А потом и  в  Стамбул, в мальчишеские казармы, где из них воспитают  безжалостных янычар, главным делом которых станет вычеркивание из жизни тех, на кого им покажет султан.   

Кривая суглинистая дорога. Справа – деревья. Слева – река.  Непривычно смотреть, как Сухона в темноте прячет  чьё-то раздетое тело, плывущее,  как по тропке, которую опускает  в реку серебрящаяся  луна.

                                                      

 

3

 

16 век, в самом  начале княжения Иоанна Четвертого,  для казанских налётчиков  тем и  сладок, что не только  деревни и города, что шли к северу  от Оки, но и   вся  окраина русской земли, поднимавшаяся по Сухоне и Двине в сторону Белого моря, была  для них тем соблазнительным пирогом, который можно было откусывать бесконечно.

Населению этих мест приходилось все время  обороняться.  Не было года, чтобы татары  не совершали набеги на городки, в число которых входили   Городишная, Устюг, Нюксеница и Тотьма. Угон мужчин для каторжных строек, женщин и девушек для гаремов стал  явлением  постоянным.

Казанцы считали себя людьми высокого сорта. Куда выше, нежели русские, расселившиеся по Сухоне, Югу, Вычегде и Двине. Да и силой себя считали, той, с которой русичам не равняться. И вот диктовали свои условия, заставляя оседлых людей  им выплачивать дань.

Тотьма первой не стала платить. И этим себя наказала.   Дома спалены и торчали от них лишь высокие трубы. В живых остались лишь самые ловкие,  те, кто скрывался в колодцах и ямах, куда огонь добраться не мог.                                                   

Куда им теперь? К чему приклониться?

Кое-кто оставался в  покоях сгоревшего  города, чтоб попытаться  здесь жить. Но большинство из него уходило. Куда глаза глядят. Даже дальше. Искали сырые места вверх  и вниз по реке.  Искали такие болота, куда бы татарская конница сунуться не рискнула. За болотами, возле речек, где дремал старокорый ельник, приходили в себя – обживались и обновлялись. Особенно много было сселенцев по речкам Печеньге, Толшме, Цареве и Песьей Деньге.

Среди бежавших был поп   Игнат  Левокатов. Только он пробирался не за болото, а дальше, в Москву и, попав в палаты Кремля, обратился к великому князю:

– Доколе татары нас будут мучить? Неужто нельзя их остановить?

Подобные жалобы были и от гонцов других разоряемых территорий. Из  Суздаля, Галича, Твери, Вологды, Ярославля….  Одно оставалось Государю – пойти войной на Казань.

Первые два похода успехом не увенчались. Лишь третий, в котором участвовал Михаил Иванович Воротынский, муж благородный, рюриковых кровей, обидчивый и ершистый, кто был не однажды  в опале у Иоанна, принудил Казань покориться Москве.

Штурм города был жестоким. Татары Казань свою защищали истово и бесстрашно. Считали за честь  умереть в бою, но не сдаться.  В  город входили русичи, словно    в гору из поваленных в пять-шесть слоев сраженных бойцов.

Но и после того, как Казань была взята, жестокость не прекращалась. Виной тому были рабовладельцы.  У одного Едигея в просторном ханском дворе  содержалось около 3000  русских мужчин и женщин. А сколько их было у родичей хана, у приближённых, у мурз,   у тех, кто стоял близко к власти!

Иоанн, как только узнал о русских рабах, так сразу же  написал приказ, по которому всех владельцев невольников-христиан, а также купцов, продававших их на  невольничьем рынке, подвергать лютой казни. Помирать раньше времени никто из казанцев не пожелал. По улицам города потекли потоки выпущенных на волю.

Очищали город от трупов  те, кто выиграл поединок. Из всех ворот  вывозили  не только татар, но и тех, кто работал на них или был подготовлен  к продаже. Невольники умирали из-за того, что их несколько дней не кормили, ибо хозяевам было не до рабов – стояли на стенах города в обороне. Трупы складывали вдоль Казанки. Несколько жутких нагромождений  глядели в воды реки, пугая не только людей, но и птиц со зверьем. Для очищения местности, всех мертвецов  отправляли   вниз по  реке.  Для чего валили матёрые ёлки. Сбрасывали в реку, и к ним привязывали покойных. Крепили их головой – чтобы вниз, ногами же – вверх. Для чего?  Чтобы дерево не вертелось и несло над собой  не страшное тулово с головой, а обычные  ноги. Однако и ноги смущали  местное население,  особенно плотогонов и рыбаков. Потому берега этих рек навсегда запомнили путешествие мертвых.

Вышел однажды переполох, когда один  из покойных плыть таким способом отказался. Худой, в тюбетейке, крапчатых  шароварах, он спрыгнул с дерева и, выбредя из реки, ошалело перекрестился:

– Слава Богу, хоть в воду не окунули!

– Живой!? – смутились крепильщики трупов. – Кто такой? Как попал к  дохлякам?

Возвратившийся с того света оказался словоохотлив.

– Никита – я.  Сын Василия Щукина, дьяка  из Тотьмы. Омрачило меня чёрным сном из-за голода. Пять дней  не ел ничего. Оттого и заснул. Посчитали, видать, мертвяком. Потому к таким же и подселили.

Не состоявшегося пловца,  пошли показывать по начальству, как входца с того света,  кому не понравилось там, и он возвратился к живым. Ввели его даже в каменный дом, где в одной  из палат пребывал Михаил Иванович Воротынский,  мужчина грузный, широкоплечий, с   бородой, дремуче разросшейся по лицу. Воевода начал расспрашивать.

– Откуда родом?

– Из Тотьмы.

– А родители кто?

– Отец – дьяк. Мать – прислужница храма. Дедушка – сторож. Но это  в той еще жизни.  До того, как мне тут оказаться. Теперь они там. – Щукин кивнул на низкие облака, белевшие сквозь оконце. – Пособил отойти им туда мой хозяин.  Секиркой он  их. Одного за другим. И меня бы туда отправил, да я в девушку превратился. А девушек забирают  они  с собой. Так что и здесь, чтоб в гарем не попасть, обратно  в мальчика возвернулся. Научился владеть топором.  Строил тут, во Казани, татарские терема.

Михаил Иванович так и прошил Никиту пронзительным взором, словно увидел в нем перебежчика от татар.   

– Значит, ворогу помогал?

Щукин заволновался.

– Помогал. И за это себя ругаю. Грех большой. Искупить бы его. Аб не мне трястись перед ворогом. А ему!

Михаил Иванович согласился:

– Молодец, что не жалуешься на плен. Жизнь, проверенная неволей. Это что? Испытание  на натуру. Кто прошёл такую проверку, тот чего-то, поди, и стоит. Сколько годиков бедовал?

– Тринадцать.

– Ну и как оно?

– Хорошего мало.

– Читать умеешь?

– И читать, и писать!  А ещё разговаривать по-французски и по-немецки.

Воротынский предположил:

– Отец с матерью научили?

– Нет. Они учили меня лишь по-русски. Тут, в Казанской  неволюшке  подфартило. Среди нас грамотеями  оказались француз и немец. Они на своих языках про тевтонцев и гугенотов, про Орден, про рыцарей говорили. Память цепкая у меня. Всё в голову и вместила. А я, аб в долгу перед ними не оказаться, Ветхий Завет для них возносил.

Удивлен воевода:

– Нешто знаешь?

– От слова до слова. Правда, кое-где чуть сбиваюсь, так я по-своему, как умею. Никто даже и не заметил, что не по-книжному говорю.

Воротынский прервал разговор. Недосуг. Поднял руку, прикладываясь ладонью к  Никитиному плечу:

– В полк к себе забираю. Будешь в моем приказе. Писарю помогать. – И ушел, разрешив Никите, как своему уже человеку,   закрыть дверь за собой.

                                                           

 

4

 

Казань лежала в ногах у Московской Руси. Казалось, радоваться бы должен  главный её покоритель князь Михаил Иванович Воротынский, бравший город не только с флангов и в лоб, но даже снизу, из-под земли. Сколько было всего! Осадные башенки, по которым шёл дождь можжевеловый и свинцовый, покрывая русичей  порохом, стрелами и картечью. Толкаемые руками тяжёлые ядромёты. Беспрерывные вылазки смертников за ворота, где рядом с татарами и татарки, искавшие смерти себе не в плену, а в бою. Ранение, которое надо не замечать, дабы остаться среди осадников, как воеводе, с кого по-крупному  спросят за всех и за всё. Взрыв 48 бочек пороха, поднявший стены так высоко, что обломки их долетели, казалось, до облаков, сквозь которые дёрнулось даже солнце.

Конечно, был Михаил Иванович горд и, кажется, чуточку весел. Но голова его от успеха не закружилась. Много печального видел он в своём положении. Сильнее всего удручали его  измождённые пленники, которые были настолько  беспомощны и слабы, что даже не радовались свободе. И только один из них, ставший гонцом в военном приказе, некто Никита Щукин, вызывал  в нём симпатию и улыбку.13 лет быть в плену, служить тому, кто убил его деда, мать и отца, и остаться при этом жизнелюбивым – такое стояние  выдержать мог лишь твердец, который имеет великое сердце. «А ведь и мы, - прикидывал Воротынский, примеряя к себе, - тоже самое, и терпели, и сверхтерпели. Иоанн отобрал от нас всё, чем мы жили. Отобрал наши земли, наше добро, наши сельца и города. Отправил на Белоозеро. Все четверо там оказались:  отец, два моих младших брата да я.   И жить бы нам в заточении  неизвестно сколь лет, да умер отец. Иоанн снизошёл. Выпустил нас.  И почему он так с нами?  Нашептали завистливые бояре, дабы сбросить нас с нашего места. Самим оказаться вверху. Доложили великому князю, дескать,  мы заодно с крымским ханом. Готовим измену. Вот он измену и устранил…»

Не простил Михаил Иванович Иоанну  такого жестокого наказания. В то же время виду не показал, что душа его Иоанна не принимает. В голове  Воротынского чуть померкло, когда он представил: тот, кто сгубил чужого отца, способен сгубить и чужого сына. Но. Надо, надо держаться. Усмирить гордый  норов.   Служит-то он не столь Иоанну, сколь Отечеству своему. А оно, не смотря ни на что, православное, верных правил. За него не грех и голову положить. Сколько лет неистовые казанцы в союзе с кавказцами, крымчаками и степняками  пачкали русскую землю копытами лошадей. И нынче бы пачкали. Да ушиблись. Остановила русская рать. «О, как много у нас настоящих людей, - сказал самому себе воевода,- тех, кто за родину, хоть  в полымя, хоть в лапы зверя.  Возьми моего слугу. Он даже ещё и не воин. Только-только выкарабкался из рабства. Недели нет, как в моем приказе. А чем-то вот взял. Чем-то надёжным. Чем-то, большим… Попал даже, вон, на глаза самому Иоанну». В то самое время попал, когда со свитой своей Иоанн любовался только что пойманным  где-то за  Волгой в лесу молодым медведем. Это местные феодалы, из черемисов, дабы задобрить государя  сотворили такой подарок. Одного черемисы не рассчитали, что медведь, хоть и молод, однако же, дик. Сорвался с обеих цепей -  и на свиту. Иоанн, аж отпрянул.  Ладно, Никита к медведю наперерез. И   не с простыми руками,  а с алебардой, кою выхватил на ходу у  растерявшегося  слуги.  Ничего бы он этой игрушкой  медведю не сделал.  И всё же, все же  на миг какой-то его озадачил. Зверь свою силу готов был влепить уже не на   свиту, а на  безумца. Да не успел. Охрана опередила. Встретила зверя кто пикой, кто алебардой.  Увели бунтаря.  И свита,   вздохнувши, перекрестилась. И государь попришёл чуть в себя. Посохом - в сторону  удальца:

– Кто таков?

– Никитка Щукин!

– Будешь теперь слугой у меня!

В недоумении Щукин. Спрашивает с улыбкой:

– Можно ли эдак-то? Абы  сразу служить и  тебе и Михайлу?

Построжал Иоанн:  

– Михайлу? А кто он  такой?

– Михайло  Иванович Воротынский!

Великий князь улыбается. Улыбается следом за ним и свита, в которой был и сам Воротынский. 

– Можно!

Одно только слово. А как оно всех изменило. Будто оно и не слово, а мягкая лапка, какая прошлась по всем, кто тут был.

Михаил Иванович удивился. Только что вспомнил Никиту Щукина. А тот тут и есть.  Входит в палату. Кланяется ему. Худощавый, но крупный, лицом тонок и благороден. И поклон от него уважителен. А голос, голос какой? Не голос, а песенный баритон. И слова с языка слетают легко и весело, будто с горки:

– Государь доверяет тебе, Михайло Иванович, возвращаться в   Москву  в голове полков!

Воротынский такого не ожидал. Сам Иоанн 4-й должен бы был идти  с полками, как избавитель, и как победитель. И вдруг эту честь отдаёт он ему.

– Спасибо, Никитушка! – В порыве благодарения  воевода обнял Никиту и даже чуть застеснялся, решив, что великий князь вознес его многим выше, чем он заслуживает того.

 

 

5

 

Отца своего  князя  Ивана Михайловича Хворостинина Дима помнил рассеянно, как сквозь дым. В то далекое утро, когда отец садился  верхом на коня, абы отправиться на Москву, было Диме семь лет. Уезжал отец по властному зову государя, когда тот собирал отпорную рать – выйти встреч татарским ватагам,  промышлявшим  разбоями на Руси.

Мать при виде  супруга на белом  коне, того, как он выезжал из ворот  и, бледнея лицом, вытирал со лба пот,  молча, страдала. Чуяло сердце  ее:  муж домой уже не вернется. Сколько раз уезжал! И всегда возвращался благополучно. Нынче же он крепко сдал от привязавшегося недуга. Нельзя ему было в поход. Но не ехать ратнику под десницу великого князя – всё равно, что сбежать с поля боя. Малодушие или смерть. Третьего выбора не было у Ивана. И он, покидая княжеский двор, потерянно обернулся, как извиняясь за то, что вид у него не бодрый, а вялый, нет блеска в усах и глазах,  и  уздечка в руке колыхается, как веревка.

Сгинул Иван Хворостинин, оставив жену с четырьмя сыновьями прокладывать собственную дорогу в непредсказуемый будущий день. Трудно ли, скорбно ли было им в этой дороге, но они пытались ее одолеть.

Лицо матери было бледным, истратившим переливы жизни. И неподвижность его глядела в будущее, как в лес, в котором она уже заблудилась. Однако в глазах, когда-то ярких, смеющихся, ещё  тихонечко тлел интерес к непрожитым дням, в которые будут входить её сыновья. Каково-то им будет без знатности, без отца, без утраченного богатства? Болело женское сердце. Оно же и думало: сыновья её с их  пугающей  честностью, прямотой и желанием  быть такими же, как отец, – это клад. И ведь кто-то из благородных  этот клад обязательно  разглядит.

Смотрит мать из окна во двор. Смех, щелчки и удары палок. Сыновья её, выстрогав из поленьев осиновые  мечи, изображают себя будущими бойцами. Готовятся к бою. С кем этот бой?  И когда? Знать бы заранее. Нет, пожалуй, лучше не знать. Мать смаргивает слезу. Мир такой ненадежный. Кто – кого в этом мире – не разберешь. Хорошо бы её сыновья попали туда, где порядок и дисциплина, где ценится преданность роду, родине и семье, где понимают, кто тебе недруг, кто друг.

Мать работала по хозяйству. Сама госпожа. Сама работница и служанка. Ради чего? Ради того, чтоб  свести с концами концы. Вместе с ней и великий труженик-конь. Сыновья были в помощь.

Первой прелестью был для мальчиков Атаман. Конь был молод, красив и весел. Как ни трудно было ему, но и после работы, готов порадеть малолетним  князькам, покатать на себе одного. А то и двоих. А однажды и четверых.

Четверо вершников на коне! Впереди с деревянной шашкой в руке - старший Дима. По ранжиру за ним – Федя, Андрюша и Петя. Вчетвером и летели по улицам Ярославля. То на Волгу, чтоб там покупаться и понырять. То за город, где берег реки заканчивался обрывом. И надо было в вершке от него очень точно остановиться, чтоб почувствовать грозный восторг, какой бывает  перед полётом в пространство, одолевает которое лишь орел.

Мальчики – не орлы. Но и они прикоснулись к тому восторгу, который уносит в орлиную высоту. Улицы Ярославля дарили им стычки с такими же, как они, ловкими удальцами, хотевшими быть только первыми, только богатырями.

Мальчики выросли. Стали большими, повторив крупный рост, поворотливость, прочность в руках и ногах и характер отца. Благодаря чему попали  на двор ярославского воеводы, а там и на конное поле Кремля, где государь Московской Руси регулярно устраивал смотр кандидатов в свои отряды.

Видеть молодца при несении службы в Кремле – это ещё ничего не значит. Другое дело, если молодец вызван в поход, где могут уже и убить, но он, изловчившись, остался живым, при этом ещё отличился, за что воевода жал ему руку – это уже кое-что.

Дмитрию Хворостинину, как и братьям его, редко бывать приходилось в Москве. С юных лет он где-нибудь на границе или в погоне за крымчаками, постановившими Русь, дабы урвать у неё табун пасущихся лошадей, стадо дойных коров и целую улицу     девушек из Рязани.

Мирных дней было мало. Дмитрий даже женился в те особо редкие  дни, которые пали на промежуток среди походов. Сегодня он дома, в Москве, рядом с юной женой, а завтра опять на коне, копыта которого измеряют немереную дорогу.  В дороге же,   как злодеи, турецкая  сабля с русским  мечем: кто – кого? В ней же -  ещё не убитые кони: ржут и плачут по-человечьи, и где-то рядом с виском поёт промахнувшаяся стрела.

 

                                                    

6

 

Казань. А потом и Астрахань, и даже Западная Сибирь стали частями русского государства. Мир, однако, в Московию не пришёл. Всё чаще и чаще стали её границы пересекать поселившиеся в Крыму наследники Чингисхана. И ливонцы зашевелились, потребовав от Московии те территории, какие были когда-то под Киевской Русью.

Иоанн 4-й, устраивая будущее страны, видел себя в окружении слуг, которые будут верны ему в твёрдой готовности, всё делать так, как он повелит.  Ибо за этим стоит не столько он сам, сколько Московская Русь, превращающаяся в державу, которой правит суровая  одержимость. И пусть ключевые посты в ней займут не жиреющие бояре, не дети дворян, испорченные богатством, тем, что имеют много, но этого им недостаточно, подай им ещё и ещё, а люди незнатные, пусть и простые, из обедневших князей, а  то из ремесленников, холопов, монахов и даже  извозчиков и крестьян, но обязательно деловые, с проворным умом, сильные телом и духом, кто будет  предан ему до гроба.

Отсюда и мысль о создании в княжестве честной силы, которая бы могла навести порядок в стране. Всех закормившихся, чью ненасытную жадность не  остановишь, он отстранит от ведения  дел, на которых стоит Московская Русь.  Особенно были опасны крупные феодалы, каковыми являлись потомки удельных князей, так называемые, княжата. По благородству, по знатности, по накопленному богатству  они считали себя не ниже великого князя. Все они в уделах своих взимали с людей налоги, которые не поступали в государственную казну. Дабы никто на их территорию не совался, держали собственные отряды, защищавшие лишь хозяев, и на призыв Иоанна помочь ратной силой, при обороне Руси от наглеющих иноземцев, пренебрежительно усмехались, считая государя не тем человеком, кому могли бы они подчиняться.

Порой Иоанн хватался за голову. Расплодилось княжат, что тебе сорняков в запущенном огороде.  Княжата Тверские. Суздальские. Нижегородские. Ярославские. Белозерские… В каждом из регионов по 40, 50, а то  и по 70 княжеств. В одиночку Государю со всей этой порослью  справиться не дано. И он принял рискованное решение. Отправился вместе с семьей в Александрову слободу, где объявил себя отрешённым   от государственного престола.

Москва в панике.   Остаться в стране без правителя? Это же крах. Со дня на день жди на Руси полного хаоса и бесчинства.

Влиятельные мужи столицы  срочно отправили в Александрову слободу  своих делегатов. Просить Иоанна Четвертого возвратиться.

Великий князь возвратился в Москву с полномочиями властелина Руси, кому вольно было наказывать всех, кто мешает ему государствовать, вплоть до ссылки, а  то и лишения головы. По всей стране была введена опричнина. Одной из целей её  было выкорчевывание  с насиженных мест больших и малых князей с непременным переселением их в отдаленные    от Москвы неустроенные  угодья. Земли же, где обитали княжата, переходили Кремлю. А тот раздавал их тем, кто усердно служил великому князю.

Опричники, как исполнители воли государя, действовали сурово. Москва замерла в испуганном ожидании, когда на допросы следственной службы  стали в крытых возках подвозить именитых людей.

Захваты опричниками  имений удельных князей с последующим их изгнанием куда-нибудь за Казань или Астрахань, а то и публичной казни, особенно тех, кто уезжать не хотел и ретиво сопротивлялся, породили слухи об Иоанне, как о тиране и палаче.

Иоанн имел благородное сердце, умеющее страдать за тех, кого он на днях покарал, а теперь сам себя поносил низким именем, понимая, что сделал он нечто жуткое, чего никогда уже не исправишь, отчего душа его колебалась. В то же время в его подсознании верх брала уверенность в правильности того, что он совершил. Наказанный сделал то, за что не прощают. Пошёл войной на устанавливаемый порядок. Дай свободу ему, он опять повторит то же самое, отчего станет плохо кому-нибудь на Руси. Имеет ли право такой человек оставаться живым?

В опричнину набирали не только военных, но и гражданских. Особо ценились специалисты  по строительству крепостей, городов и храмов, хлебопашцы и богословы и те, кто умел отливать артиллерию, делать селитру, картечь и порох. Готовил людей Иоанн как для обыденной жизни, так и походной. Присматривался с особым вниманием  к иностранцам. В Московию приглашались они, как редкие мастера. Великий князь одаривал их должностями и землями, чтобы они себя здесь чувствовали, как дома. И в страну свою больше не возвращались. Потому им и жалованье, и хоромы в Москве,  и бесплатные деревушки. То, чего в своем государстве им и не снилось. Одно было требование к ним, чтобы служили русскому делу охотно и честно. И ещё хотел Иоанн, чтобы редкие мастера были собственные, из русских. Пусть умеют всё делать так, как иностранцы-учителя, чтоб потом и самим стать большими учителями.

Великий князь сам был охоч до учёбы. И если была возможность у кого-то из иноземцев узнать то, в чём разбирался он слабо, то Иоанн этим пользовался охотно.

Часто в палатах его среди приближенных можно было увидеть Генриха Штадена, немца в бегах, кто за разбои в своей стране приговорён  был к пожизненной каторге, но счастливо бежал, оказавшись в Москве, где его Иоанн Четвёртый и заприметил. Штаден был не только специалистом по пушкам, но и талантливым дипломатом, свободно владел четырьмя языками, знал многие тайны жизни великих мира сего, мог часами рассказывать  о силе и слабости иноземных границ, через которые, если его попросят, то он, же тайно и проведёт. Словом, был просвещён, насмешлив, дерзок, умён и проникнут горячим рвением, как можно лучше узнать Московскую Русь и, если великий князь разрешит, то он с удовольствием побывает в местах от Москвы близких и дальних, чтоб потом отчитаться перед главой государства, выразив в письменной форме свои наблюдения о стране. Иоанн с удовольствием согласился, благо и сам хотел знать о Руси многим больше, чем знал, уяснив при этом все её  слабые стороны, чтобы сделать их основательнее и крепче. Так что Штадену повезло. Мало того, что здесь он заполучил хорошее жалованье, несколько деревушек, бесплатный проезд по всем городам и весям страны, но и дружбу с великим князем, кто ему подарил бойцовскую рясу, какую мог носить лишь опричник, глаза и уши государя.

Штаден мгновенно   сообразил: опричник – это не только сила, но и огромная власть, которой можно так ловко распорядиться, что богатство к тебе поплывёт не ручьём, а рекой.

Знал бы великий князь, кого он пригрел у себя на груди! Великого интригана, лицемера, завистника и злодея, готовившего чудовищный план уничтожения православной Руси! Ради чего? Ради того, чтоб продать этот план и заработать на нём огромные деньги. Быть Штадену самым богатым из всех богачей! В это он верил, как верил и в то, что русское население будет всё, до единого человека втоптано в землю – на удобрение. Благодаря чему земля эта даст обильные всходы, однако уже другого народа той самой страны, которая больше ему заплатит за этот вынашиваемый проект. Но это будет поздней. Сейчас же надо вести себя осторожно. Возможно, на службе у русичей состоять. Заведовать, скажем, каким-то  количеством  пушек. Чтоб потом из них и стрелять. При этом взять  да  какую-нибудь антирусскую рать  с помощью пушек и уничтожить. И этим самым войти не только в доверие, но, пожалуй, ещё и в герои. Главное, чтобы владыка  Руси продолжал с ним дружить, слушать его советы и делал всё так, как будет подсказывать он. Пожинает плоды не тот, кто сеет в почву  весенние семена, а  тот, кто собирает с них урожай. Собирает и продает. Быть сеятелем невыгодно. Продавцом же – самое то! «Продам Русь не кому попало, - прикидывал Штаден, - а тому, кто больше даст за неё». Деньги пахнут лишь у  стыдливых. Таковым Генрих Штаден себя не считал.

                                             

 

7

 

Непонятно, с какого времени  юг Московии не имел устойчивой обороны. Переплыви лишь Оку и гуляй по Руси. Край богатый. Много хлеба. Много скота. Тут и там разнаряженные церквушки. В свежем цвете, что тебе черемухи в палисаде, завлекательные  молодки. Забирай себе всё, на что глаз положил. Глаз же, что у крымчанина, что у ногайца, не только ищущий, но и зоркий, понимающий, что  ему нужно, и что не нужно. Потому всё ненужное – будь то бабушка со слезами  на морщинисто-бледном лице, или  дед с топором, что стоит в косяках раскрытой калитки, защищая свой двор – прочь с дороги, под ятаган, или в дом, где горят его стены, пол, полати и потолок. Ну, а нужное, то, что  можно продать, или то, на что  жить, – это всё басурманину надо с собой.

До недавнего – всё так и было. Что ни лето, то и демоны на конях. Топчут пажити. Топчут улицы и подворья. Угоняют коней. Угоняют коров. Угоняют и православных, тех, кто будет на них работать  вместе с теми, кому пополнять развращённый гарем.

Шумит ковыль. Ветер взрывает волосы у юниц, загибая на них повязанные косынки. Кто-то из женщин в упавшем на плечи белом платке пытается что-то сказать верховому, оборачиваясь к нему. Над головой её точно-точно, только чтоб не задеть, пролетает со свистом яростная нагайка.

В связке женщин – то тут, то там –  испуганные юницы. Лопатки под платьем у девочек так и ходят, словно в них затаился отчаянный крик, который велик  и горек, однако никто, никто  его не услышит.

Идти в веревочной связке неловко и неудобно. Не дорога внизу – всклокоченная трава с земляными буграми от норок, где скрываются суслики и сурки.

Девочки, девушки и молодки. Идут себе и идут. И мальчики где-то около них. От пяти до двенадцати лет. Тоже в связке. Лишь кому два, три и четыре года сидят в плетёных корзинах, притороченных сзади сёдел и, страдая, чуть слышно лепечут:

– Мама! Тятя! Заберите меня! Мне страшно!..

Кто споткнётся и упадёт, тот уже не ходок. Выбрасывают из связки, перерезают горло и оставляют в степи для стервятников и ворон, прожорливых санитаров, стадами кружащихся над колонной.

Берегли в дороге лишь девушек большеглазых, с красивыми ножками, тонкой фигурой. Ибо были они  в высокой цене и обещали хорошие деньги. Даже обувь с их ног не снимали и, когда они притомлялись, сажали на  лошадей, а то  и в убранные конскими  шкурами тарантасы.

Перед тем как стронуться с ограбления, поджигали строения  и дома. Убегавших и спрятавшихся ловили и, чтоб не пачкаться кровью, бросали вниз головой в колодцы.

Стонала Русь, умываясь горестными слезами. Доколе будет такое?

Доколе?

Доколе?

Первый, кто этот крик услышал, был Иоанн. Вмешался великий князь. Приказал  боярину Воротынскому навести порядок на пограничье. Чтоб все дороги, ведущие  на Москву, были отрезаны от поганцев.

Михаил Иванович Воротынский – само послушание и надежда. На устроительство южной границы бросил не только местное население, но и воев полка, умевших владеть топором, как мечем.

Стали тут же сооружаться засеки вдоль Оки, перемежая непролазь срубленных ёлок с новыми крепостями, насыпями  и рвами. Потянулась такая защита на триста вёрст. Сквозь неё не мог пройти ни пеший, ни конный. Оставались лишь скрытые тропы для тех, кто эти урочища охранял.

Но кочевник был опытен и коварен.   Растворившись в травах Дикого поля, он вёл контроль за обоими берегами. Задача его – захватить языка. То ли он из защитников пограничья, то ли из местного населения. Главное, чтобы он под лаской  или под пыткой заговорил и выложил то, что кочевник пока не знает, но знать был должен: как незаметнее и ловчее проникнуть на Русь?

Крымский наместник Девья Гирей готовил свои легионы не только к набегам на Русь, но и к захвату её  территорий. Для чего запускал в разведку особо вышколенных шпионов.

Чаще всего татарский лазутчик, пробравшись глухой тёмной ночью к Оке, устраивал логово, покрывая себя и коня  зелёными ветками и травой, и настойчиво ждал, пока не появится кто-то из русских, чтоб тут же его и схватить.

Однажды в такое нелепое положение  попал Хворостинин. Он только-только ещё начинал  служить в караульных войсках. Уж больно усердно палило в тот день предвечернее солнце, от которого тело бойца под суконной ферязью, шароварами и козловыми сапогами  буквально плавилось, умоляя воя  сбросить с себя оболочку и   погрузиться в реку.

Погрузился. И что же? Когда Дмитрий вынырнул из прохлады, то вверху над собой  разглядел  коня и татарина с саблей. Ни того, ни другого   не было здесь. И вот появились, как ниоткуда.

Слаще нет для кочевника, видеть русича без меча. Тем паче и без одёжи, в воде, откуда он его выудит, будто рыбку и, конечно, захватит  в полон. А то и саблей  над ним поиграет, гадая: сойдёт ли он за агента, который может разговориться? Или он ничего не скажет, тогда и жить ему ни к чему.

Татарин с улыбочкой разглядел обнаженного пленника, определив по его лицу, что тот  из знающих и  может многое рассказать. Потому и позволил Дмитрию выбраться на сухое. Что Хворостинин и сделал. И даже руки свои  к татарину протянул, чтобы тот их связал конной обротью и, забравшись на лошадь, повёл бы его, как послушника, за собой. Одного не учёл лазутчик, что русский был из тех, кто не терял головы в проигранном положении. Одной секунды ему хватило, чтоб кивнуть головой на реку, отвлекая захватчика  на пустое, и, как рысь, метнуться под ноги коня.

– Уо! – только и молвил  разведчик, попадая  под бок опрокинутого гнедка, копыта которого бились где-то вверху, пытаясь найти опору, чтоб  тут же   вскочить и метнуться куда-нибудь прочь.    

Всё остальное для  Дмитрия проще простого. Он тут же забрал у татарина саблю. Забрал  его огниво, оброть и нож. Помог ему встать. И коню помог встать. После чего привязал татарина к чепраку и, поднявшись на берег, сдал, как пленника, воеводе.

Случилось всё это давненько, лет семь или восемь назад, но в такой же, как и сегодня, пылающий жаром солнечный вечер.

Теперь Хворостинин не просто конник. Теперь он опытный воевода, кто многократно ходил с полками против ливонцев, немцев, татар и снова татар.

В последнем бою Хворостинин не был хозяином положения. Государь послал его в город Ливнево на помощь местному воеводе.

Воевода города испугался, когда Хворостинин  потребовал от него, чтобы тот незаметно открыл ворота.

– Но это же! Это безумье! – воспротивился тот. – Их больше! Нет! Не открою!

Хворостинин ослушался воеводу. Связал его, чтобы тот ему не мешал. И после того, как татары ринулись с лестницами на приступ  и, ничего не достигнув, откатывались назад, бросил всю свою конницу вслед за ними. Причём, не с одной стороны. А с двух, для чего распахнул и вторые ворота.

Такого крымчане не ожидали. Они привыкли к тому, что русские, если чего и умеют, так только обороняться. Что нападать на них, конников хана Гирея, меньшими силами не посмеют. Но Хворостинин посмел, и шёл на врага не грудью на грудь. Шел вдогонку ему. Именно этот стремительный ход, когда дышишь татарину в спину, навалившись  ему на  хвосты, и смутил крымчаков, и они, чтоб  остаться в живых, были вынуждены спасаться.

За эту вылазку Дмитрий Иванович получил Золотой. Это была самая высшая государственная награда, какую вручали лишь отличившимся полководцам, приравнивая их к героям Руси.

 

 

8

 

И снова Дмитрий Иванович не в Москве. В привычном дозорном походе. Пробирается с конниками на юг. От Рязани – к  Каспийскому  морю.

Жаркий день. Ароматы тимьяна. О набегах татар ничего не слыхать. Можно б, казалось, и отдохнуть. Спешились конники. Спутав ноги коням, ныряют в траву.

Хворостинин лежит в серебре отцветающих ковылей, белые перья которых, задетые ветром, плывут и плывут, приглашая к мечтанию и покою.

Хворостинин услышал шаги. Никита Щукин, светловолосый, большой, с улыбчивыми губами, отделился от кучки разведчиков, где был старшим, - и сюда, к княжескому седлу, на котором покоилась голова отдыхавшего воеводы. Никита присел перед ним на колени и бархатным голосом, будто гладит:

– Княже, може, чуток охладимся. Эдако пекло. А водица, вот она, рядом. Сама уговаривает купнуться.

Речка Репица, верно, рядом. Но кусты, что склонились над ней, не скрывают ли где под своими листьями притаившихся ползунов? Даже если и не скрывают, расслабляться во время похода?

– Нельзя, – отказал Хворостинин. – Не хочу, чтоб кусты над водой татарами оказались. Да и некогда нам. Уходим…

Поднимается полк. Продолжает свой путь. Травяная земля мягка. Кони рысью. От копыт широко и спокойно колышется степь. Словно дождик идёт, раздвигая ковыль.

Не прошли и двенадцати вёрст, как учуяли запах гари. Там, за Репицей, средь полей, как на выставке, разбросанные деревни. Значит, где-то за ними дал знать о себе двуногий шакал. С берега видно, как полыхает восток. Небо густо краснеет. Не от солнца краснеет: оно в другой стороне. От карманного кремешка, запалившего волоконце, а потом и первый в селении дом, от которого, подгоняемый ветром, побежал перевитый малиновым заревом угрожающий дым.

Хворостинин через гонцов дает знать своим конникам, чтоб никто не высовывался особо, держался в тени, ближе к берегу, где стоят, как охранники, осокори и ветлы. А вон и наречные сосны. До чего ж дородны   и высоки! Глядя на них, вершники вскинули подбородки, подобравшись, словно перед царём. Кончились сосны. Пошло лохматое мелколесье – ивы, орешники, можжевельник. И вдруг, как команда, которую не давали, но все услышали:

– Хоронись!

И вот уже видно, как с левого берега кто-то из местных показывает татарам, где брод, и можно пройти по нему хоть верхом на коне, хоть с телегой, хоть пешим.

– Предателю – смерть, – сказал Хворостинин. Щукин, услышав его, тут же готов отправиться  к переправе. Да Хворостинин остановил:

– Не сейчас.

Было видно, как левое побережье сверху донизу запрудили фигурки храпевших коней, на которых сидели в коротких халатах и колпаках проворные верховые. Сидели и те, на ком не было видно ни рук, ни ног. Лишь лохматые головы, да и те как будто не человечьи. Хворостинин сплюнул:

– Понаделали чучелов. Видимость силы. Впрямь – лукавая нечисть.

Показались и цепи связанных. Кто в сыромятных ремнях. Кто в веревках. А кто на оброти за хвостами коней. Вид у всех растерянно-жалкий. Казалось, само несчастье спускалось по косогору. Оно же и в воду входило, вытесняя её вместе с поднявшейся рябью из берегов.

Хворостинин вскинул вверх меч:

– Впер-рёд!

Сквозь кусты с сочным треском, словно летняя буря, хлынули аргамаки. Татары не ожидали. Привыкнув брать русичей большей силой, и не в бою, а в облавах и окружениях,  они меньше всего ожидали от них засад. Тем паче число бойцов у тех и других было равным. К бою готовиться было поздно.

Чья-то слетевшая с плеч голова в радужной камилавке. Чей-то пронзённый стрелами махонький конь, рухнувший в воду так шумно, что все на него обернулись. А вон и чья-то уздечка с отрубленной напрочь рукой, на безымянном пальце  которой  вспыхивал перстень.

Уходили татары по кустолому, бросив обозы и пленных. Преследовать их не стали. Слишком густая непролазь пёрла из берегов. В ней можно было не только коня изувечить, но и себя сбить с седла. Хворостинин всё же послал в погоню свою разведку, в голове которой Никита Щукин. На случай того, если кто из татар надумает воротиться. Никита,   мягкий, ласковый и  спокойный. Однако в бою ярее его не найдешь.  И отряд у него такой же. На привале – ленивые, будто лежни. В бою же – дьяволы во плоти.

 День только-только перевалил за обеденный час. Слышно было, как рокоча, овладевали кустами шмели и медовые мухи. Хворостинин съехал с лесной дороги, перебрался к опушке осин, за которыми шевелилась всеми своими травами отцветавшая степь. Сюда же переместился и полк. И пленные все сюда. Сплошь молодые женщины, девушки и девчушки, которым не больше 12 лет. Все они были растеряны, в то же время  тайно возбуждены:  не ожидали такого быстрого оборота. Шли неизвестно куда, как на верную смерть. И вдруг всех их освободили. Большинство из них было в стареньких   сарафанах. Видимо, брали, когда они работали в огородах. И вот теперь  здесь. Нашли, кто обломок меча, кто крохотный ножик. Режут  податливые веревки.

Возвратился Никита Щукин. Его молодчики, подталкивая,  вели к воеводе высокого, с плешью на голове гладколицего человека, ещё не позднего возраста, но с серебром в подбритых усах. При виде его многие пленницы так к нему и толкнулись, сердито вытаращив глаза. Одна из них сжала руку в маленький кулачок и, вскинув его к плечу, раздражённо заговорила:

– Попался! С чем тебя, барин, и проздравляем!

– Кто такой? –  Спросил Хворостинин.

–  Я – дворянин, - начал было, с вызовом приведённый. Но женщины дальше продолжить ему не дали. Вперебой:

– Это Фрол! Наша гиена! Три деревни держал возле горла. Все чего-то ему должны. И деньгами должны, и работами, и деушками баскими!

– А ещё он у нас на язык скользкой!

– Во! Во! Всё неправильно говорит. Правильно-то он со степными гостями.

– Из-за него наши домики погорели! И родители смёрли из-за него!

– И в дороге-то он не как мы! Не гонимый. А как указчик. Показывает нечистым, где к степи можно выехать напрямки! И бродок через Репицу он им выдал.

– У него холопьёв  пять детин. С ними он тут у нас и кудесит. Где-ка теперь эти страни? С татарами утикали! Здесь-то вас испугались. Так и так, как нехристям, пропадать. Вот и скрылись. А этого, Фрола-то нашего ваш добрый молодец сохватил! Вото-ка он! Вото!

Женщины окружили Никиту. Кланяются ему. А одна, полненькая, в косынке, с лицом веснушчатым, но красивым, подбежала к нему, обняла и  чмок, чмок прямо в губы. Щукин даже подрастерялся. Но сразу нашёлся и, взяв молодуху за оба ее локотка, наклонился и тоже чмок, чмок в красивые женские губы.

Засмеялись женщины. Кто-то захлопал в ладошки.

– Парочка-та какая!

Что тут и стало! Радость от парочки, которая целовалась, перескочила на всех, кто здесь был. Все девушки, девочки и молодки, взмахивая руками, подбежали к алым кафтанам. Обнимают воинов, радуются,  визжат.

Фрол, оставшийся без присмотра, нагнулся так, что стал ниже кустарника при дороге. В него и нырнул и, чуть было не потерялся. Но несколько женщин тут же – за ним. Поймали. Вернули назад.

Хворостинин только что улыбался. И вот  построжал. Бросил на Фрола не взгляд, а выблеск.

– Брод через Репицу ты им показывал?

Дворянин побледнел.

– Ну, я. А спроси: для чего? Для того, чтоб скорее ушли.

Хворостинин не дал  договорить:

– Иуда ты, Фрол! А чего с тобой делать, пусть решают они! – Воевода повел глазами на женщин. – Как скажут они – так и будет!

Женщины снова сомкнулись вокруг дворянина. Кто-то из задних рядов:

– На земле ему нету места!

И все, кто тут был, трудно-трудно  вздохнули. Согласились     с промолвившей, словно это сказали  вместе с ней  и они.

Задрожал дворянин. Понял:  смерти не избежать. Но не в этом было его несчастье,  а в том,  что умереть, как умирают обычные люди, ему не дадут. Не женщины, а солдаты взяли его, обвязав туловище веревкой, и, найдя у  дороги осину, тут же вздёрнули на нее. И живьём оставили на высоком суку придорожного дерева, откуда видна была обугленная деревня с единственным целым домом, где  оставалась у Фрола семья.

 

                                                     

9

 

Где-то в душе Хворостинину было жаль дворянина. Такая позорная смерть. Даже не смерть, а тоскливое ожидание кары, какую ему отпустила судьба.

Хворостинин отвлёкся, услышав, как рядом,  по косогору прошелестела лесная трава. Сквозь кусты он  увидел вприпрыжку бегущую девочку лет десяти в крашенинном платьице, лапотках и белой повязкой на голове. Вслед за девочкой – стайка овец. Все такие довольные, бодрые, словно торопятся не к траве на новой поляне, а на гулянье. Ветерком окатило лицо Хворостинина, и он сразу почувствовал чистоту, какая шла от юной пастушки, за которой, как за подругой, бежали доверчивые овечки.

– Как это славно! – шепнул Хворостинин и ощутил, как к лицу его прикоснулось что-то лёгкое, как ладошка. Так с этой ладошкой Хворостинин и развернулся, приказав барабанщику:

– В путь!

Барабанная дробь, скрип ремней, торопливое: «Но-о!» – всё смешалось в одно, и конница, взяв осторожную рысь, стала медленно удаляться. И некому было назад оглянуться, чтоб сохранить в своей памяти то, как  девушки, девочки и молодки срывали с голов платки и косынки, махали ими и, кажется, плакали, жалея своими отзывчивыми сердцами одновременно и конников, и  себя. В глазах у каждой, омытая близкой слезой, жила благодарность, с какой окидывали они   удалявшиеся кафтаны. Мило  было для них сейчас  то, что  пойдут уже     не в татарскую сторону, а домой.

Домой? –  осекались все, как одна, отшатываясь назад, как от свистнувшего аркана. Дома-то ведь и нет! Головёшки да печи с трубами вместо дома. И родителей нет. Стариков татары  в плен не берут. Старики с рук татарских, будто птицы, летели в огонь. Последнее, что осталось от них в дочериной памяти – это вой. Человеческий вой, с каким уходили из жизни их матери и отцы.

Потянулись путницы по дороге. Туда, откуда пришли. На унылое пепелище. Обживаться. Поминки справлять. Думать, где ночевать. Чем кормиться. Тысячи дум. Тысячи дел.

И всё-таки нынешний день был за ними. День, помеченный не гортанным окриком верхового, не летящей вокруг головы сыромятной петлёй, не позорящим женскую плоть турецким гаремом, а дымом родины, который  будет теперь  рядом с ними. Будет сегодня, будет и завтра. Будет, пожалуй, уже  всегда.

                                            

                                                       

10

 

У потухших костров спят уставшие вои. Лишь один крупным пнём привалился к тележному колесу. Думает, окунув в темноту глаза, из которых никак не уходит  она, та, что его целовала, и он её, кажется, полюбил. Совершенно не знал эту женщину, а понял – это она! Та, с которой будет ему  хорошо, и обнимать  её  станет  он  каждый вечер.

Хворостинин не спал, когда из потёмок вызрел вершник на воронке. Ещё один конь, тоже чёрный, стоял возле правой его ноги.

– Я – за ней! – молвил Щукин.

Командир догадался. Поднял руку, сваливая с неё отпускающую ладонь. Улыбнулся, благословляя:

– Давай! Мы вас здесь подождём…

Ускакал верховой. Ехал себе по ночным ковылям. Пока не увидел потоптанный луг, а за ним в свете первых полос рассвета и висевшего на осине  казнённого дворянина. Глаза их встретились.

– Пристрели, - попросил дворянин.

Никита  нащупал колчан, достал из него стрелу, приладил к плечу тетиву ногайского лука, прицелился прямо в сердце. Спустил тетиву. И, подпнув воронка, стал спускаться к реке. Перебрёл ее. Поднялся на косогор и просёлком, заняв его воронками, поскакал к обугленным деревням.

Назад возвращался Никита  с ней – полнолицей, веснушчатой, в сарафане. Счастливый вой. Счастливая женщина. Ехали рядом. Бедро к бедру. Кони, кажется, их понимали. Были услужливы и  послушны. И когда до лагеря, где стоял отдыхающий полк, оставалась какая-то сотня шагов, оба встали, чтоб подождать, пока всадник с всадницей  целовались.

 

 

11

 

Доверяй, государь. Да не всем. Те же опричники, кому он верил, как родственникам своим, стали утаивать от него получаемые доходы. Был сговор лиц, состоявших в  приказах по части сыска, ареста, сопровождения и суда. Сообщество крючкотворцев, решивших режим наведения правопорядка изрядно подправить. Для чего? Для того, чтоб иметь возможность извлекать из него нелегальный доход. Учрежденческие крючки умели вычислить человека, который имел капитал. На него и набрасывали семь петель. И нет преступления, да найдут. И начнут свою жертву запутывать, с толку сбивать, подводя под неё вину, за которую ждут обречённого батоги по спине и сидение в яме. Тюрем не было в государстве. Были лишь подземные норы. Из гуманных соображений  использовать их государь запретил. Допытываемые, пока шло следствие, находились дома, а то у знакомых и родственников, взявших их на поруки. Иногда держали их в погребах и подвалах. Но если подследственный был догадлив и умело соображал, то подключал на подмогу родню, чтобы та его выручила деньгами. Деньги он тут же передавал тому, от кого зависел ход следствий. Его вскоре освобождали. И виновный – да стал невиновным. А кто невиновен, тот снова, теперь уже как бы законно, делался невиновным.

Так богатели ловкие на мошеннические ходы  служащие  контор, они же опричные люди. Все они были шустрыми, в поборах своих не  знавшие меры. Оттого и спрашивали друг друга: кто следующий? Имеет ли деньги? И нельзя ли их поубавить? Это был настоящий беспроигрышный разбой, отличавшийся от обычных разбоев тем, что разбойников не ловили, ибо они представляли высокую власть, с которой связываться опасно.

Опричнина перерождалась. Устроители правопорядка страны превращались в дельцов, торгашей, спекулянтов и казнокрадов. Их меньше всего задевали государственные дела. Жили они исключительно  для себя, растеряв былую любовь к отечеству.  Собственные заботы, а вместе с ними хитрые сделки, что связаны с личным обогащением, стали превыше всего, дороже всего. А как же былая отвага? Преданность  Иоанну? Всё испарилось. Но самое странное было то, что жить хотелось ещё разнузданней, ещё богаче и веселее. Из смелых и мужественных бойцов превращались опричники в трусоватых. Не готовых к тому, чтобы стойко отстаивать интересы страны  и чего-нибудь защищать, тем более родину, которая стала для них, как невыгодная обуза.

Слабость духа, даже его отсутствие посетила опричного человека, когда он столкнулся  с внезапным препятствием. Посетила не только того опричного, кто служит в приказе, но и того, кто стоит на защите страны. Где слабость духа, там и дрожание за свою голову и живот.

В разгаре весны 1571 года опричный полк воеводы Черкасского  не оказался на месте боя. Полк стоял возле Серпухова. Должен был встретить  Девлет Гирея и дать крымчанам отпор. Но вместо отпора бежал к Ростову. Трусость опричников объяснима. Никто из них на тот свет не хотел. Помирать же многим из них так и так предстояло. Ведь противником был не какой-нибудь там  отрядишко из холопов, защищавший усадьбу князька, а обученный, грозный, умеющий умертвлять всех, кто встал у него на пути,  десятитысячный тумен татар. И ещё три таких же тумена шло за ним следом.

В эти же майские дни того же 1571 года татары застали русских врасплох всё на той же Оке. В бой, когда силы неравные, разумней вступать не в открытом поле, где исход поединка решался количеством ратных бойцов, а  там, где бы местность тебе помогала. На склонах Оки как раз был густой хвойно-лиственный лес. Единственный, кто с этим лесом соединился и ждал схватки с врагом, был Хворостинин. Однако его подвёл командир пушкарей, он же опричник и первый советник государя Генрих Штаден, кто повёл себя неразумно. Без команды открыл по татарам огонь. Надо бы было бить татар не тогда, когда они высадились на берег, одолев вплавь Оку, а раньше, когда пловцы находились в реке. Поэтому весь отряд из трехсот пушкарей угодил под татарские сабли. Единственным, кто оказался живым, был Генрих Штаден, сумевший тайком проползти до дубравы и там переждать поголовную гибель своих пушкарей.

Похожим образом повёл себя посланный Иоанном стоять за Москву и князь Иван Бельский. Полк его был обязан вступить с татарами в схватку под стенами русской            столицы. Но слишком много шло на него  облачённой в кольчуги и латы рати Девлет Гирея. И россы, смешавшись с толпами горожан, растеклись по Москве. Москва оказалась незащищенной.

Столица русского княжества  обещала татарам сказочное богатство. Врывайся во все терема, палаты и храмы. Бери всё, на что таращится масляный глаз. Услаждай свою жадность добром, которое стало твоим, и ты от него почти сходишь с ума, не зная, как его унести, чтобы после тебя ничего уже не осталось.

Грабежу помешал, однако, пожар, которому поспособствовал внезапно поднявшийся ураган, подхвативший огненную стихию, и буквально за  три-четыре часа поглотивший Москву, оставив в ней  только стены и башни кремля, камень которых пламени не поддался.

Погибли в огне все жители города. Погибли все его гости, кто торопился сюда из южных уделов страны, спасаясь от крымчаков, чтоб найти здесь  приют. Погибли и избежавшие боя столичные горе-защитники. А их предводитель князь Иван Бельский умер в подвале родного дома, куда загнал его дым.

Люди бежали к Москва-реке. Но огонь был быстрее. Всех укладывал друг на друга в три, а то и в четыре слоя по всей ширине узких улочек и проулков.

Кто добежал до реки, тот остался в воде. Редкий смельчак, махая саженками, перебрался через неё. Большинство погрузилось в реку, покрывая телами чуть ли не всю её площадь. У многих женщин в объятьях торчали маленькие головки. Дитё, которое так надеялось на свою быстроногую мать, что даже в смерти обхватывало её своими ладошками, полагая, что мама достигнет берега, а вместе с ней достигнет его и он, самый беспомощный человечек, которому так хотелось жить, жить и жить.

Повсеместно стоял дикий ор. Кряхтели, ломаясь, дубовые стены. И невозможен для слуха рык ревевшего льва, который летел от взломанной им арены, пока не вспыхнул шикарной гривой и, как факир, растворился в огне.

И надо же  было такому случиться, что в этой стихии вдруг оказался Никита Щукин. Как гонец Воротынского, он должен был выяснить обстановку, в какой оказался князь Бельский с защитниками Москвы.

Несмотря на  дым и огонь, с князем он всё-таки повстречался. Тот был в сокрушении. Губы его тряслись, когда он сбрасывал с них скачущие слова:

- Где мои воины? Нет! Испугались!  Надо бы было с татарином рыло к рылу! А они сиганули, как зайцы. И вот я один…

С худыми вестями должен был возвратиться Щукин. Но как возвратиться?   Всюду паника, толкотня.  Всюду золото искр. Всюду пекло. И всё-таки  он постарался выйти из этого ада. Укрылся  кафтаном, так, чтоб дышать можно было через него. Кое-как добежал до реки. И тотчас же, как щука, в реку. 

Никита был хорошим пловцом. Таковым его сделала Сухона,  в водах которой он пропадал  в пору  юношества и детства. Правда, плыть в сапогах  было ему непривычно, не слушались ноги, словно кто-то тащил их на дно.

Где-то рядом выбилась вверх, осыпаясь водой, красивая девичья голова с косой вокруг лба. Помочь бы! Да как? Никита и сам еле плыл, захлёбываясь водой. А вон  ещё одна девушка. Нет, не девушка – мать. Торба у женщины на груди. Из торбы – махенькая головка. Ребёнок! Сидят посреди реки. Не на острове, на таких же, как и они, беглецах, которые где-то внизу, на дне. Затонули минутой раньше и застряли среди утонувших, образовав переправу из мертвецов.

Не испугался Щукин. Не удивился. И сам-то он плыл, ощущая внизу под собой человеческие тела, застрявшие так, словно хотели кого-то  поймать – и к себе. Щукин чувствовал, как скребли по его животу чьи-то руки.  Он был уже на пределе.  Не было воздуха. Был пар и дым и эти летящие искры, которыми он дышал, обжигая свой рот.

В этот день к  Воротынскому он не попал. Выбравшись на пологий берег, прямо в сырой одежде, в хлюпавших сапогах упал в замусоренный кустарник, внизу которого ощутил холодок. Это был воздух, которого так ему не хватало. Воздух его и спас. Но не сразу, а после того, как он, угорев от дыма, мгновенно заснул, теряя себя в этом мире.

Когда проснулся, то не поверил в то, что видел перед собой. Москва была похожа на гигантскую сковородку, где поджаривали людей. Теперь вместо них – истлевшие  головёшки. Сама река пестрела от вскинутых ног и рук.

Щукин поднялся. Удивился, что цел. Сразу вспомнил про Воротынского. Не разбирая, что хрустело и лопалось под ногами, рванул напрямую куда-то вверх, чтобы выбраться на дорогу.

Над орешником, только-только не задевая,  ползли провислые  тучи. Иногда выпархивала луна. Что-то покойное было в ней, а в покое – угрюмая завершённость. То  же самое ощущал в себе и Никита. И ещё ощущал он чужой дух пришельца. Дух, который проник прямо в сердце. Неужели татарин взял верх? Положил на лопатки русского человека? О-о, только, только не это. Никита сжал пальцы, не замечая, что сжал их вместе с ядрышками лещины, сквозь которую шел куда-то наверх.

 

                                                     

12

 

Работа, коли она подневольная, утомляет, настраивая против того, кто эту работу даёт, и человек начинает протестовать, ощущая,  как прорастает в нём  стариковское угасание. Угасание это у Щукина продолжалось тринадцать лет, то самое  время, когда под надзором бея он строил татарские терема.

Теперь у Щукина всё иначе. Не на татар работает  – на себя.  Ставит собственный дом. Не где-нибудь там, а в Тотьме, на родине у себя.

Вечерами, когда в воды Сухоны  погружается солнце, он сидит со своей семейкой на берегу. Слева – жена Валентина, говорливая, бойкая, вся в порыве невысказанных желаний. Справа – сын Игорек. Оба русоволосые, со  струящимися глазами. Смотрит Никита на красное место в реке, куда унырнуло солнце, и не верит тому, что его уже нет. Потому как в груди у него тоже солнце. Там уютно ему, высоко и тепло.

Сыну два с половиной года. Он уже многое понимает. Но кое-что  для него в этом мире непостижимо. Смотрит туда же, куда и папа. Спрашивает с заботой:

– Солнца нет, а светло?

Не папа, а мама ему отвечает, и тоже с заботой:

–  Оно спряталось на минутку. Закрой глаза и снова открой. Но не сразу. А так, чтоб оно успело выйти из захоронки.

Закрывает сынок глаза. Ждёт, когда мама скажет, чтобы он их открыл. Не замечает, как засыпает, и папа уносит его в шалаш. Откроет сынок глаза уже на рассвете. Поглядит на тюфяк, наполненный мягкой соломой, где отдыхают его папа с мамой. Но их уже нет. Папа снова, как дятел, тюкает инструментом. А мама, то ли туманом, то ли дымом окружена. Видимо, тем и другим. Развела костёр и готовит на нём вкусный завтрак.

Ах, как славно, когда работа не старит, а молодит!    Руки у Щукина широкие и тугие.  Топор и тесло в них так в пласт дерева и ныряют. Куда веселей, чем копьё или меч, да ещё Каурко, который летит встреч такому же, как и он, воинственному коню. Сколько было таких сногсшибательных  столкновений! Никите везло.  Да и конь ни разу  его не подвёл.

Теперь у Никиты отдых. Забыты сечи. Забыты погони. Плохо, что нет рядом матери и отца. И дедушки нет. Ушли в огонь, как в законченное былое. И Тотьма туда же ушла. Сейчас она строится. Возвращает дома и улицы. Тюк да тюк - перекликаются топоры. Шорх да шорх  - перекликаются пилы.

Сам Воротынский сюда его отпустил, посчитав, что семья военного человека  должна обитать не рядом с войной, а вдали от неё.

Добирался Никита с семьёй до далёкой Тотьмы почти две недели. На широкой крестьянской телеге, где большой, во всю её площадь набитый соломой ковёр. Над ковром потолок из  двух шкур  породистого медведя. Стены тоже из шкур, но волчьих. Зверей, с которых содрали шкуры, добыли Никитины сослуживцы, погуляв вместе с ним  по приокским лесам, где волк и медведь не таятся от человека, и добыть их было не тяжело.

Целое лето ушло у Никиты на дом. Осенью влазины отмечали. Только бы жить в этих пахнущих тотемским лесом  уютных хоромах. Да  рано весной, ещё по неталому снегу прибыл в Тотьму от Воротынского конный гонец. Велел срочно быть на Оке. Снова, видно, война?

Что ж. Собрался  Никита. Последний вечер. Последняя ночь. А с рассветом он уже на каурке. Верхом. Пока без кольчуги. В подбитом заячьим мехом легком кафтане. Однако с мечом, колчаном можжевеловых стрел и ногайским трофейным луком.

У ноги его – плачущая жена. На руках у неё сынок. Левой рукой он вцепился в мамину шею, правой – тянется к папе, хочет, чтоб тот его дома  не оставлял, взял с собой.

Конь уносит вершника за калитку. Оборачивается Никита. Бодрым голосом:

– Я ненадолго. Скоро вернусь. Не успеет сугроб растаять – я уже тут. До увиданьица… Но, Карюха…

 

                                                    

13

 

Девлет Гирей с туменами своими в Москву не вошёл. Сделал это вместо него огонь. Войско Воротынского, караулившее татар в районе Оки под Серпуховым, подошло к Москве вслед за ханом.  Москва лежала в черных развалинах.

Татары были горды. Русские же скорбели. «Неуж-то конец? Русь была – и на тебе…»  Такие угрюмые  думы  овладевали многими россами, чьи мечи в бой за родину так и не вымахнули из ножен.

Девлет Гирей ощущал себя победителем. А ведь идти на Москву  поначалу он и не собирался. Пограбить окраинные с Диким полем села и городишки – и сразу назад. Да неожиданно к войску его прилепились  изгнанники Иоанна – помещики и бояре, согнанные опричниками с земель своих ещё в 1565 году. Все они пылали мщением к Иоанну. И вот разглядели в татарах ту силу, которая может его разгромить.

Сын боярина некто Башуй Сумароков поведал хану:

–  На Руси сейчас голод и мор. Войска же в Ливонии. Здесь, при Москве, считай, никого…

Девлет Гирей воспользовался подсказкой. При нём было 40000  ногайцев и крымчаков. Сила немалая. Да и не ждёт её русский царёк. И Гирей решил застигнуть его врасплох. Тем более, что люди изменника Сумарокова  показали ему переходы через Оку. Показали и тайные тропы, какими можно в обход русских стражей пробраться скрытным путем к Москве. И орда, обойдя укрепления русских, почти без потерь потекла к столице Руси.

Главным богатством набега в Московию  был у Гирея пленённый народ. Собирали его татары попутно, направляясь обратно к дому через 37 княжеских городов. Количество пленных превосходило количество мёртвых, оставшихся на развалах Москвы и в реке.

Бахчисарай встретил пленников так, как если бы были они из иного мира. Больше  тысячи  верст одолели  они. Страшно уставшие, шагавшие по степи в связке с теми, кто уже умер, но их не сразу высвобождали. И трупы двигались вместе с живыми, пока и те и другие  не падали наземь, переплетаясь жизнями и смертями, и разделить такие сплетения, мог лишь опытный надзиратель, кто не однажды уже побывал в подобном  аду.

Пленным давали прийти в себя. Два дня они отсыпались и отъедались.         Потом их выстраивали в колонны и продавали.

Русь была одной из немногих  стран, выкупавшая своих соотечественников за деньги. Покупку эту  устроил сам государь, выделив из казны солидную сумму. Чтобы восполнить ее, деньги раскинул на всё население. Никто как будто не возражал. Дело святое, да и жалость была у людей. Природа её, русской жалости, объяснялась несколькими словами, какими жители весей и городов встречали измученных пилигримов, возвращающихся домой:

– Бедные-перебедные! Сколько горюшка-то хватили! Ах, как ладно, как это правильно, коли опять вы будете дома…

Жалость была не только в поддержке участливыми словами. Но и в готовности – чем уж богаты – дать возвращающимся  с собой в дорогу еды. Может даже, и обувью поделиться.

Девлет  Гирей, отдыхая в своем гареме, поглядывал из окна  на колыхавшиеся колонны девушек из Руси, возле которых крутились покупщики из Европы, проверяя товар на прочность, гладкость, румяность и красоту.   

Торговля шла бойко. По улицам то и дело медленно удалялись рядом с  девушкой  то улыбчивый итальянец. То еврей с серебряными зубами. То горбоносый,  о чем-то задумавшийся грузин. Русские девушки были с характером, часто спорили и дерзили, поэтому и давали за них многим меньше, чем за покорных и смирных хохлушек, равно как за полячек и молдаванок.

Девлет Гирей принимал поздравления  за удачный набег на варварскую страну. Приезжали гонцы из Литвы, из Турции, Польши и Амстердама. Особенно было приято читать строки, написанные рукой самого султана, обещавшего помощь, где будут пушки и ядра, и обязательно янычары, чтобы следующий поход завершился не только разгромом Москвы, но и флагами над кремлем с гербами Бахчисарая.

Русь Гирей считал уже покоренной. Там, в  Москве, в самом центре ее, где каменный кремль, он построит себе царский домик, этажей эдак в 30, а то и 40, чтобы был он очень высоким. И можно б было в нём принимать крайне важных владык, среди которых турецкий султан будет самым желаемым и полезным.

Вечер. Сумерки покрывают абрикосовые сады. Девушек увели. Кто-то подъёхал к торговым рядам. Спрашивает кого-то о русском товаре. Ему отвечают: товара много. С утра его выставят на продажу. Но покупателю надо сейчас.  И он начинает сердиться. Его деликатно предупреждают: сейчас опасно. Охрана из евнухов. Могут обидеть…

Время склоняется к ночи. Опять разговор. Теперь кого-то из сторожей с одетым в капот с мехами маленьким верховым. Тот, видно, выпил с устатку кувшинчик кумыса и склонен разговориться. Сторож спрашивает его:

– Так много  у нас  стало девочек из Руси. Неужели не всех ещё их сюда перегнали?

Верховому приятен вопрос. И он отвечает, как отвечал бы, наверное, сам мурза:

– Всех пригоним в следующем году. Вместе  с ихним царём. Будет потеха…

Какая самоуверенность! Даже месяц над черепичными кровлями   усмехнулся, посчитав татарина на коне пьяненьким хвастунишкой, кого неплохо бы подтянуть поближе к себе, подержать в вышине и тотчас опустить. Чтоб не хвастался тем, чему не бывать, а если бывать, то с царём не русским, а  иноземным.

 

 

14

 

Иоанн был угрюм. Его сухое, с  прорезью двух глубоких морщин лицо, постаревшее за один только день лет на двадцать, обнажало страдание мужа страны, не рассчитавшего свои силы.

Иоанн был в смятении. Кто его посрамил? Крымский царь. Сжёг Москву. С гостями города это сто с лишним тысяч погибших. И столько же, если не больше, угнанных на чужбину. Мало того, тем, кто сейчас на Руси, предстоит ещё одно испытание. От того же Девлет Гирея, кто прошёлся по русской земле слегка. А пройтись он может по ней и твёрдо!

Не веря в силу своих глаголов, Иоанн отправил Гирею письмо. Предложил ему мир, за который может отдать Астраханское ханство. И Казанское может отдать. Лишь бы не  было больше набегов, от которых страна развалится  на куски. И каждым куском завладеют татарские мурзы. Возникал угрюмый вопрос: кто и кем будет росс?  Да и будет ли он вообще?

Грудь великого князя наполнена гневом и ненавистью  к себе, кого полагалось казнить, в то же время и миловать, дав ему шанс поправить поганое положение, в каком оказалась сегодня Русь. Одно утешало великого князя – пропало не всё. Осталась казна. Осталась библиотека. Остались иконы. И то, и другое, и третье сейчас  в закромах Александровой слободы. Но вскоре окажется в том неизвестном покуда городе, который станет столицей Руси. Почему? Потому, что отстроить Москву за  короткое время нельзя. И это тоже на совести Иоанна. Умягчает совесть лишь  мысль о новых строящихся гнездовьях. 29 их по стране, где когда-то были ельники и дубравы, а сейчас – без пяти минут города. Самара, Свияжск, Воронеж… Главный их возводитель  – плотник. Как много плотников на Руси! На них и стоят православные города. И Москву будут строить они. Приказ уже дан. Гонцы поскакали за ними  в Вологду, Ярославль, Новгород, Суздаль, Великий Устюг… Плотники. А за ними – каменщики, кирпичники, металлических дел мастера. Всем работы – по самое горло.

И с продовольствием надо устроить. Пусть хлебодел поворачивается покруче. Может, придётся к нему – и с поклоном. Чтобы Русь больше не голодала.

Думы, думы…  Сколько их сидит в государевой голове. Одна из них  – о спокойной и ровной жизни, без войн, без гнусного плена, без обмена людей на золото и меха. Мир! Неужели и он посетит Московскую Русь? Очень хочется в это верить. Иоанн в затруднении. Тихой жизни покудова нет. Одни татары, что тебе клещи в горле русского человека. Речь Посполитая, где главенствуют Польша с Литвой, тоже видят себя хозяевами Руси. Так что, хочешь – не хочешь, а  военную силу готовь. Пушки, пищали, порох, ядра, свинец. Без этого ныне нельзя. И ещё нельзя без выхода в свет по морям, что в Архангельске, Астрахани и Нарве.

К покою русичи могут прийти через брань. Так что будь, государь, расторопен, разумен и зорок. И больше, больше не ошибайся.  И внутри страны наведи   дисциплину. Убери ленивых и бесполезных, кто занимает государственные посты. Изведи  продающихся и продажных. И  стервятников покарай, кои прячутся средь народа, но готовы в любую минуту  вспорхнуть и взлететь на тебя, коли ты окажешься ослабевшим.  Слабым быть на Руси нельзя!

А как же быть с малодушными? С теми, кто подставил Москву под удар? Не сумел её защитить?

С разбойниками и ворами пусть справляется местная власть, решил Иоанн. Что назначит – битьё ли кнутами на рыночной площади, отсечение головы ли – пусть то и будет. С государя довольно  будет расправы с дрогнувшими князьями, по чьей вине пострадала Москва, а вместе с ней  и 37 городов, откуда татары пленили тех, кто был на Руси нежностью, радостью и надеждой.

Думает, думает государь, пока едет на тройке гнедых, посещая Владимир, Новгород, Ярославль… Настало время, чтоб разобраться  с изменниками страны. Наказать также тех, кто, жизнью своей, дорожа, избежал поединка с врагом. Этих робких и ненадежных Иоанн был готов  наказывать собственными руками. Но собственными нельзя. Есть ещё дума. Она, а не он утверждает, кому из них жить, кому помирать. Однако в последнее время нет расхождений   во мнении думы и у  него. С тем, что князь предлагает, дума согласна.

И всё-таки самое трудное  для него – наказать титулованных. Тех, кто был ему верен, но оплошал.

Из крытой кареты выводят князя Черкасского, воеводы передового полка, кто обязан был встретить татар на Оке. Однако его опричников  было меньше, чем конников у орды. На каждого русича – десять татар. Все они были обречены  пасть в неравном бою. Но не пали. Бежали. А это уже не прощаемо. А ведь Черкасский родичем приходился великому князю. Но это в счёт не пошло. И он взошёл на помост. Безмолвно позволил надеть на себя холстинный  мешок и, встав на колени, положил голову на бревно. Секунда – и нет головы. Это была мгновенная смерть. Самая лёгкая на Руси.

Вторым взошёл на помост князь Ростовский. Вина его та же. Князь был на добром счету. Исполнителен, храбр и верен великому князю. Но и это не в счёт. Подвели растерявшиеся стрельцы. Значит, плохо их воспитал. Не как истинных патриотов. За это и  отправляйся вслед за Черкасским под лезвие топора.

Третий в очереди на плаху – князь Дмитрий Иванович Хворостинин. Иоанн помрачнел. Вина воеводы в том, что полк его с позиции не сбежал, но сместился с открытой местности в тень дубравы. Подвела артиллерия, которой командовал немец Штаден, вступивший в бой   с татарами без команды. Орда, изрубившая пушкарей, должна была тут же  врубиться в полк Хворостинина. Но полка на месте не оказалось. Воевода отвел опричников в тень дубравы, откуда удобнее было встретить татар. Однако те в дубраву пойти не рискнули. И полк оказался в тылу у орды. Все конники были живые и ждали приказа от главного воеводы. Приказа, однако, не поступило. И Хворостинин двинулся вслед за татарами на Москву. Сохранил жизнь полку, но и  врагов – не обеспокоил.

– Нет! – Иоанн передумал казнить Хворостинина, и двое катов в красных плащах, уже принявших князя, спускавшегося  с коляски, чтоб увести его на помост, поклонились ему, как бы почтительно извиняясь.

Иоанну и самому  было крайне неловко видеть своих воевод, ступающих к эшафоту. Другое дело, когда туда шли дети иуд и сами иуды. Их было много. В основном это были первые  перлы опричнины, гроза и кара знатных особ, тех, кто хотел одолеть Иоанна любыми средствами, включая заговоры, отраву и даже сношение с дипломатами стран, которые были Руси враждебны. Сила опричнины – в искоренении зла. Зло же – в тех, кто владеет приемами, убивающими Московию изнутри, где имели место  крупных размеров кражи, коррупция, взяточничество и подкуп. Зло, однако, переместилось. Опричники, ощутив медовую сладость власти, сами заворовались, забыли, что служат не личному животу, а русскому государству. И что государь  не такой уж наивный и глупый, чтоб можно было его обманывать без конца.

Отец и сын. Басманов старший и младший. Оба – самые приближенные к великому князю. Главные лица опричнины, на счету у которых сотни замученных, с кого они брали поборы. Виновных и невиновных, причём умерщвлённых после нечеловеческих пыток, вплоть до сжигания обречённых, и не до смерти. А до того растленного состояния, когда человек соглашается с тем, с чем минуту назад был решительно не согласен. И всё это делали изуверы  не только ради наживы, но и  личного удовольствия, какое в их нездоровой крови пробуждала чужая смерть. Бытует легенда. Иоанн обратился к Басманову младшему:

– Подарю тебе жизнь, коли ты зарежешь  отца, – и протянул ему нож.

Был Басманов младший не только отъявленным негодяем, но и любимейшим сыном отца. Любимейший выполнил то, что просил государь. И за это его не казнили. Оставили жить в обычном скучном монастыре, приковав его навсегда к стене каменного подвала, хозяевами которого были голодные крысы.

Верить ли этой легенде? Наверное, верить. Ибо жить рядом с крысами, которые будут тобой питаться, – это уже запредельно, выше нашего понимания. И страшнее, чем казнь. Именно так Иоанн Четвёртый искоренял на Руси измену.

 

 

15

 

Девлет Гирей хорошо посмеялся, читая письмо Иоанна. Тот предлагает ему Астрахань вместе с Казанью. Богатство. Да и какое! Однако Гирею этого мало. Окрыленный успехом последнего рейда на Русь, он был уверен, что русским приходит конец. Ещё один мощный прыжок – и вся Московия будет лежать под его башмаком. Именно вся, от Дикого поля до Белого моря будет подвластна ему, наследнику Чингисхана, без двух минут покорителю русского государства, которое он назовёт Татарским и столицу свою – да простит его верный Бахчисарай –  разместит в обновленной Москве. Города же русские раздаст своим родственникам и мурзам.  Для этого, что ему надо? Собрать орду не только из крымчаков, но и ногайцев, черкесов, из  степняков и, главное, турок, среди которых будут жестокие янычары, люди бесстрастные, поверившие, что жить они станут и после смерти, с малых лет подготовленные для войн.  Один из них с ордой из 12 тысяч   некто Олег Железенко  вот-вот прибудет в Бахчисарай.

Бывший житель Киевского подворья с громким прозвищем Железяга,  был когда-то никто. Татарский налетчик   привез его, малолетнего, в берестовом бураке и выгодно продал слугам султана  в Бахчисарае. Стал Железенко, в конце концов, опытным янычаром.   Специальная подготовка, которую он проходил в Стамбуле, выбила из него чувство жалости и пощады. Физически сильный и хладнокровный, он сам себя чувствовал, как машина, которую завели на всю его жизнь. Для чего? Для того,  чтобы он любил одного своего командира, к другим же был равнодушен, а к тем, кто за Чёрным морем, откуда он, собственно и явился, как пленник, был лют и, если они на пути его попадали, то в плен их не брал. Ятаган  разрубал человеку голову. Разрубленный  падал, как кланяясь перед ним. «Так будет всегда!» - говорил Железяга, отпихивая ногой  окровавленный труп.

В трех походах на Русь побывал янычар. На личном счету его неизвестно, сколько зарубленных  бабушек и младенцев. Столько же старцев, мальчиков и мужчин, которые, не имея бойцовского опыта, отчаянно шли на него, размахивая руками.  Но встречались и молодцы с топорами. Их Железяга рубил, оставляя сначала без правой руки, а потом и без левой. И лишь с третьего раза с плеч упорного русича падала голова, подкатываясь опять же  к ногам хладнокровного Железяги.

– Так будет всегда, – изрекал янычар.

И вот Железяга опять на Руси. Держится с ратью своей возле мурзы Дивея, правой руки Гирея, кто командует четырьмя туменами татар.

                                                   

 

16

 

Повторялся  1571-й. Ближе к Москве оказались татаро-турецкие орды. Теперь их было значительно больше. Не сорок  тысяч. А более ста. Русских же –  пятьдесят. А могло бы быть только двадцать. Собиралась рать в считанные недели. Способствовал этому сам государь. «Бежал из Москвы!» – пошли про него скороспелые сплетни. А Иоанн в это время спешно ездил по городам. Сколько в Руси городов. Столько бы и поездок. Но Иоанну не разорваться. Собиралась рать в Костроме, Владимире, Суздали, Ярославле, всюду, где сохранилась военная дисциплина и приказ Иоанна не обсуждался. Пылились дороги под копытами лошадей. Наспех собранные войска торопились к Оке. Здесь, на сотни  верст, вдоль  реки раскинута засека обороны. Здесь быть сражению! – планировал государь.

Но сбыться планам его, было не суждено. Те, на кого надеялся государь, стали изменниками Руси. Это они  посоветовали наместнику Крыма Девлет Гирею не в Серпухове начать переправу через Оку, где у русских собраны главные силы, и потому здесь удачи не жди, а искать её выше города по реке. Возле урочища Дракино.  Там стоит Никита Романович  Одоевский, людей у которого маловато.

По части хитрых ходов, обманов и провокаций татары были великие   мастера. Одоевский поверил тому, что увидел собственными глазами. А увидел он против него на том берегу небольшую кучку татар на маленьких лошадях. Спустились в реку и шли осторожно, изображая тех, у кого ничтожная сила, которую тут же на переправе можно и перебить.

Одоевский, блеснув доспехами, первый двинулся по реке. Но уже с середины её разглядел, как с правого берега, выйдя из-за кустов, повалила такая рать, что в глазах у него зарябило. Шли степные разбойники  медленно, как на прогулке. В правой руке  у каждого – сабля, в  левой – уздечка, на голове – высокий колпак.

Одоевский понял, что оплошал. Развернуться бы – и на свой спасительный  берег. Однако татары уже в  двух саженях.

«Будь, что будет!» – решил воевода и, сделав выпад, отбил прямо в глаз направленное копье. А затем отразил и саблю. Меч его, разгулявшись, перелетал то влево, то вправо, побывав в обеих руках.

Татарин не может   к нему подступиться. Один не может. Да и вдвоем не знают, как совладать с рассерженным воеводой. Однако с третьим уже не справиться воеводе. Острый меч. Такая же острая сабля. К тому же кто-то из ближних кустов пустил отравленную  стрелу. Слишком  сильно пустил, и стрела пробила  левую лату. Одоевский остановился, выпуская из пальцев меч. Перед тем, как забыть самого себя, он  увидел своих. Прошептал: «Я-то ладно. А как вот они? Молодые? Без опыта? Помоги им, Господь…»

Но Господь и хотел бы  услышать, да    не услышал.

Были всплески воды. Были быстрые сабли. Они и снесли воеводову голову, унося её в край, где нет, и не было ничего, кроме мёртвой дороги к Богу.

Предатели на Руси! Где вы прячетесь, выползая на свет в самый хмурый для родины час? Никто не откликнется. Но спасти свою голову постарается каждый из них, заплатив  за измену свою указательным пальцем руки, показавшим туда, куда показывать, было не надо. Именно так поступил лысенький быстренький мужичок по фамилии Водяникин.  Татары его подловили, когда он закидывал в омут Оки перемёт.

– Где перелаз за реку?   – спросили его.

Рыболов должен был промолчать. Но тогда бы и жить ему – пол-минуты. Другого выхода, чтоб спастись,  Водяникин не знал.   Потому и привел чужеземцев к удобному месту для переправы. Там, у впадавшей в Оку речки Лопасни, где в сухое лето всегда мелеет, отчего и назван участок Сенькиным Бродом, стояло в дозоре всего лишь две сотни юных дворян. Орда ногайцев, которую вел хитроумный Теребердей, как и возле местечка Дракино, показала русским, что она малочисленна, десятка два, не более верховых. Так что русские  могут расправиться с ними одним порывом.

Дозорщики воеводы  Ивана Шуйского сразу и бросились им навстречу. Да только не 20 их оказалось, а 20 тысяч. Остановились сынки дворянские. Как  им и быть? Смотрят на Шуйского, молча спрашивая его: куда им теперь? То ли обратно к берегу возвращаться, то ли стоять на оседланных конях  в воде?

Воевода в годах, жалостливый и мягкий, каждый воин в его дозоре  для него, как сынок, кто доверил ему свою жизнь. Почти все они из семей состоятельных,  благородных, где понятия честь и родина усвоены ими с пеленок. И воевода в порыве любви и горечи крикнул  сердцем:

– Будем жить, дружевья! До смерти ! А ежели  повезёт, то и после неё!..

Воевода не всё сказал, что хотел. Но ногайцы-лучники запустили с берега стрелы, и те заплясали, отскакивая от лат, в какие были облачены воевода и первый десяток  дозорщиков переправы. Отступить на берег никто не посмел. Спины, где не было лат, обороняли простые кафтаны, которые стрелы тут бы и прокололи.

Лица дозорщиков все, как одно, окаменели от силы, твердости и желания стать у татарина костью в горле, дабы он подавился ею, померк и подох.

Надо было смотреть, как над крупом коней бурлила вода. Как, оскалившись, сивки и бурки сталкивались друг с другом. Умирали животные первыми, принимая незащищенными горлом и грудью востренные  кончики стрел. Оставшись без лошадей, вершники, будто пьяные, качались на скользких камнях. Сенькин брод был коварен. Было важно на нем,  до того как скреститься клинками, устоять на ногах.

Ока там и сям перекрашивала себя. Была синей, и вот заалела.

Бой  затих. Никто из русичей к берегу не вернулся. Успокаивалась Ока. А тела по ней плыли и плыли. Те, что в доспехах, усаживались на дно. Без доспехов же, омрачая окрестность, путешествовали водой. Вплоть до Волги. Их никто не ловил, было в этом  печальном проплыве  нечто скорбное, уходившее в прошлое, как в легенду, от того и пугавшее даже чаек, чей пронзительный писк над рекой извещал: «Здесь беда! Здесь беда!»

Потери ногайцев никто не подсчитывал. Разве только Теребердей, кто очень надеялся, что таких бойцов, как те, что с ним бились на переправе, он уже больше не встретит. Значит, быть русичу побеждённым. А ему, ногайскому бею, как он есть на коне, так и быть на коне. С такой согревающей сердце отрадой он ступал по московской земле. Коровьи рога, заменившие металлические подковы, что привязаны были к копытам коня, глухо отстукивали шаги, которых, чтобы достичь до Москвы,  становилось всё  меньше и меньше. 

Как много у русских земли!  – удивлялся бей, окидывая взглядом  бесконечные переходы пастбищ в поля, полей в сенокосы, в глубине которых то и дело виднелись уютные деревушки с сиявшими где-то вверху оплечьями светлых крестов.

«Вот и я скоро где-нибудь здесь начну обживаться, – думал бей. – Гирей обещал мне, то ли Суздаль, то ли Калугу, а может, то и другое вместе. Но сначала надо обидеть Москву. Поставить её на карачки. Поставим. И пусть нам в этом поможет аллах…».

 

 

17

 

Михаил Иванович  Воротынский  опять, как и в прошлом году, оказался в тылу у орды. Снова Гирей его обхитрил. Оборона Оки   оказалась ненужной. Снимай её, воевода.

Деревня Молоди. До столицы отсюда 45 верст.  Авангард бея Теребердея  добрался уже до Пахры, перерезав с юга  все дороги к Москве. Арьергард где-то рядом. Ещё вчера был он в Молодях. А теперь, перейдя  Рожайку, поспешал за туменами Дивея.

Положение хуже, чем худо. Единственно, что могло помешать татарам, воткнуться в Москву, это их окружение.  С двух сторон – от стен и башен столицы, куда  татарин еще не пришел, и отсюда, где он уже был  и где стоит сейчас Воротынский. Окружения,  как такового, нет, и, конечно, уже  не будет. Но надо, надо, чтобы татарин  в него поверил.  Лишь в этом случае он придержит  орду, развернет её и пойдет расправляться с ними, оказавшимися у него в глубоком тылу.  А что будет дальше? Воротынский не знал. Потому и позвал к себе воевод.

Передовой полк русского воинства возглавлял князь Андрей Петрович Хованский. В помощь ему – второй воевода князь Дмитрий Иванович Хворостинин. Воротынский вызвал к себе обоих.

Хованский первым пришел к воеводе в шатёр, высокий, прямой, в новой ферязи, с лицом строгим и недовольным, как если бы был он тут главный, и Воротынский будет сейчас соглашаться с тем, что он выложит перед ним.

Следом за ним явился и Хворостинин, тоже высокий и тоже в ферязи, лицом приветлив, однако глазами уныл: не любил, когда вызывало начальство. Ибо то, что он нёс в своей голове, редко когда совпадало с мнением  тех, кто был выше его по чину.

Было жарко, и Воротынский открыл вход в шатер, откуда просматривался весь холм, на котором стояли Молоди со всеми его заборами и домами. Сюда, из лесу, где раздавался треск падающих деревьев, везли сосновые бревна, дабы за день-полтора  соорудить подвижную  крепость. 

– Ну-у, – подторопил Воротынский, – что нам теперь? Как нам теперь? Надо создать видимость  окружения. Что в этом случае? Как поступим?

Хованский уверенно отчеканил:

–  Обойти противника с фланга. И раньше, чем он, выйти к Москве. Там и встретить его…

Воротынский не дал договорить:

– Обойти противника? Это же невозможно!  Он по дороге идет, а мы по лесу. Фантазер ты, Андрей Петрович. Ну, а ты, что скажешь. Дмитрий Иваныч?

Хворостинин был к ответу готов. Но был не уверен, что ответ Воротынскому будет люб. Потому и заговорил с упрямо нахмуренным лбом, как в споре, где решил  настаивать на своем. Сколько раз он прокручивал в голове то, как надо вести его воям, если татарин окажется рядом с Москвой. Рядом – это ещё не в Москве.

– Идти по пятам, – заговорил Хворостинин. – И беспокоить его! Беспокоить! Вплоть до того, что татарин не выдержит. Посчитает себя в ловушке. И развернется. Абы мы у него не путались под ногами. И постарается нас уничтожить.

Михаил Иванович чуть взбодрился. Хворостинин подсказывал выход из трудного положения. Причём подсказывал коротко и толково. Но это пока лишь слова. А как получится всё на деле?

– Пусть попробует уничтожить, – Воротынский  пожал Хворостинину руку, вложив в скупое рукопожатие  согласие с князем, а вместе с согласием и уверенность в том, что тот всё сделает именно так, как сказал.

 

 

18

 

Год прошёл, как вернулся Никита с родины, где оставил жену и сына. Никита и сам не поймет: военный он или же не военный? Бывал, разумеется, он и в сечах. Однако чаще знался  со стругом, теслом и топором. Сколько засек построил   он на Оке! Сколько рвов! Сколько хитрых ловушек!  Сегодня  Никита  на древнем      холме, среди многоцветья  ромашек,  гвоздик и смолок. В  сонной   Молоди. С  такими же, как и он, древоделами,  ставит крепость. Даже не крепость, а городок из поставленных на телеги  сосновых бревен.  

Наёмные мужики рубят лес и везут  его  по просёлкам сюда, на роскошную луговину, в середине которой стоят, как бы  хвастаясь узорочьем распахнутых окон,   уютные маленькие дома. 

Возчики, разгружая возы, нет-нет и окинут взглядом телеги, на которых алеют сосновые стены. На одной из них, как июльский скворец, прикорнул с топором большеплечий мужик.

– Ты – кто-о? – спрашивают его.

– Никита!

– А место, где мы теперь, это чего-о?

– Серединная Русь!

– А чего этта будет?

– Большое гулянье!

– С мёдом, что ли?

– Насчёт мёда не знаю. А с порохом – это точно.

– Татарином, значит, запахло, – заключали расспросчики и уезжали, чтобы ещё раз приехать сюда. Привезти новый воз соснового долгомера и снова затеять с плотником разговор.

– Так говоришь, быть большому гулянью?

– Быть!

Мужики сомневаются. Сомневаются потому, что слишком мирно стучат там и сям топоры.  И листва на берёзах покачивается спокойно, убаюкивая устроившихся на ветках   двухмесячных воробьят.  И Никита хотел бы поверить в  эту счастливую тишину, где будут всегда воробьи, березы и эти спокойные    звуки плотницких топоров, обновляющих  Русь, как стеснительную невесту.  

Однако в сумерках разглядит  он   посланца  от воеводы.

– Велено, – жестким голосом  молвит  гонец, – всем к Рожайке. Верхом…

– Когда?

– Сразу, счас… – обернется  боец, и Никита  увидит на хмуром его лице  непосильную для гонца  государственную заботу.

 

 

19

 

Хворостинин не стал дожидаться утра. Две рати, его и Хованского, обмочив копыта в Рожайке, поспешили к лесному водоразделу. Дмитрий Иванович понимал, что успех операции  будет зависеть лишь от того, насколько будут они быстры, неожиданны и опасны. Пять тысяч русичей против  ста тысяч татар. Когда такое бывало? И где?

Вдоль колонн, то вперёд, то назад, проносился Никита Щукин, княжеский порученец, он же и плотник, и  воин, и ободряющий агитатор,  кто не давал унывающим воинам падать духом.

Хворостинин поверх мягкой ферязи одет в  вязаную  кольчугу, два налокотника и перчатки. На голове – металлический шлём со стрелкой, перекрывавшей  межбровье и нос. Конь был тоже в броне – и голова, и грудь, и бока слабо отсвечивали железом. Таким же железом   были покрыты и первые пять рядов верховых. Остальные вершники без защиты. Ливень стрел доставался обычно первым. Татарские лучники были точны. Попадали за сотню шагов. Так что стоило их опасаться и зря себя стрелам не подставлять.

Стало темнеть, когда, проехав редкий ольшаник, бойцы  оказались в еловом лесу, где дорога могла в ряд принять не более трёх-четырёх верховых. Хворостинин заранее понял, что бить татар будет в спину.

Послышался скрип тележных колёс. И словно призраки меж деревьев поплыли фигурки возчиков на телегах, пёстрые   крупы коней, трясущиеся оглобли и одиноко блеснувший, как удочка над рекой, бесконечный казачий кнут.

Лучники опередили мечников и, поравнявшись с князем, по кивку его головы нащупали колчаны. Стреляли с пятидесяти шагов.

Одновременно следом за стрелами пустились аллюром  окованные металлом карьки, сивки и воронки. Хворостинин не прятался среди них. Никогда не думал о том, чтобы стрелы вместо него попадали в других. Увидев, как  отскочила от плеч первая стайка перёных стрел, он рванул за узду. Три порывистых  вдоха и выдоха – и он уже возле двуколки. От удара меча осело тело в цветастом   халате. Все татары в цветастом. Для маскировки, чтоб походить на цветы в диком поле, когда оно расцветает.

Ржанье. Грохот свалившейся набок телеги.

– Рус! Рус! – полетело по воздуху среди хруста, с каким на татар обрушивались мечи.

В арьергарде – хромые и  пожилые. Те, которые при облавах поддерживают костры, чтобы в их освещении  разглядеть убегающих и, догнав, сбить их с ног,  полоснув по спине убийственным ятаганом.    В походах они всегда  при обозе. Сторожат нагруженные  телеги, где не только мешки с продовольствием,  но и награбленная добыча.

Сейчас хромые и пожилые   в замешательстве и испуге. Не знают, куда и деваться. Проселочная дорога крива и узка. Развернуть коней так же не просто, как и заставить скакать куда-то вперед. Замешательство. Злые крики. Кто-то кого-то послал на три буквы. Голос Хованского:

– В плен  не брать!

Рубка была скоротечной. Какую-нибудь минуту. И вот тишина. Но короткая. Снова заржал чей-то конь. Из-под дерева, словно  летящего чёрта, выбросило к дороге  орущего верхового. За ним – и второго, и третьего. Лес швырял на татар маленькие отряды. То справа, то слева. Перестал швырять, когда окончательно потемнело. Вверху из-под тучи  выкатилась луна, постояла мгновение  и опять унырнула в  новое  облако, как в пещёру.

Лошади так и метались. Те, что сворачивали с дороги,  застревали среди деревьев и, прядя ушами, ждали, когда зарубленный возчик падал с телеги в  сплетения ив  или мох. После чего, с поводьями по земле, разворачивались к  дороге.

Арьергард превращался в погромную свалку нагромождений из разбитых телег и оставшихся без хозяев коней с обезумевшими очами.

Ночевал Хворостинин с  воинами в лесу. Без костров. Спали, не спали, слушая пение комаров. Но к утру были все на ногах. Кони в справе. И как только в свете зари на излёте просёлка  блеснули заклёпки кольчуг, все, как один, - на коней. И опять пошли выходы и заходы. Выходы – впятером, вшестером. Из  ельника на дорогу, чтоб достать до предела вытянутым мечом до  высокого колпака. Достать и  тут же скрыться среди деревьев.

Отступал Хворостинин кругами и петлями, маня татар за собой. Это было похоже на отступление.

– На рожон не лезть! В бой не вступать! Дразнить! Прятаться за деревья! – Все эти мелкие установки получал Никита от воеводы, передавая их зычным голосом   то одной стайке конников, то другой. Вершники были догадливы. Поняли, для чего они здесь, и чего от них ждут. И, спасаясь от неминучей, ныряли в лесные прогалы, выныривали обратно, кричали именно так, чтобы в крике сочилась слеза. И татары, учуяв её, ещё крепче поверили в то, что русские отступают.

В конце концов, повернули с дороги к речке. Проскочили Рожайку и начали исчезать. Только что были в поле около городка. И вдруг, как пропали.  

Тотчас же пошло тяжёлое грохотанье. Стреляли пушки. Стреляли пищали. И стрелы стреляли, пытаясь догнать улетающие огни.

Хорошая конница у татар. Да споткнулась, осыпавшись, как плодами, воями и конями. Ибо стреляли с близкого расстояния, откуда нельзя промахнуться, и  всё, что летело ускоренной рысью, стремительно  кувыркалось по луговине, находя здесь последний приют.

Вторая волна атакующих резко остановилась. Удивление взяло мурзу  Дивея. Откуда здесь на краю незаметной деревни могла появиться вдруг эта крепость? Позавчера её не было. И пожалуйста, вот она, опоясала луг крупным кругом. Стоит на телегах. Из стен её, там и сям, как глаза, поблескивали пищали. И тут же рядом, но ниже – стволы бодрых пушек.

Дивей презрительно улыбнулся   Что-что, а такие сооружения смутить его не могли. Слишком уж примитивны. Одна атака, и всё, что стоит на жалких колесиках, опрокинется в тар-тарары, и тот, кто за стенами прячется, будет просить у него пощады, которую он бы, пожалуй, и дал, да не даст. Очень уж было ему приятно, видеть, как у него на глазах подыхает поверженный росс, хозяин московской  земли. Теперь уже не хозяин. Потому как землю его забирает мурза себе.

По приказу Дивея ближе к Молодям были подтянуты пушки.

Пушки турецкие. Пушки русские. Поединка меж ними не было. Были лишь  залпы по стенам тележного городка. И сразу к его пробоинам и проломам метнулись конники на бахметках. Бахметки все, как одна, с хвостами и гривами до земли. Зубы оскалены. И неслись они дико. С пущенным паром, что вырывался из вывороченных ноздрей. Под стать лошадям и привставшие  в седлах бойцы в своих угрожающих колпаках, с искажёнными ртами, которые  ором одним  могли напугать тех, кто шёл против них. Вдобавок, и сабли, летевшие так, что воздух на них рассекался на оба края, были настолько мстительны и свирепы, что противник  был должен  сам по себе отшатываться  от них.

Мурза улыбался, гордясь звериным напором, с каким орда неслась на защитников русской земли, которым жить оставалось какие-нибудь  минуты. И вдруг он озяб, холодея от страшной картины. Бахметки   стали нырять, свергаясь  вместе с вершниками на землю. Хрустели сабли и головы, руки и ноги, и всё остальное, что ударялось при перевёртывании о луг. Усидевшие в сёдлах, с трудом разворачивали коней, и те, возвращаясь назад, хромали и спотыкались, но, получив поцелуй из пищали, тоже укладывались в траву, откуда встать уже больше не порывались.

«Колючими дынями  угостили!» – понял  мурза и в этот же день он повстречался  с Девлет Гиреем. Посовещавшись, решили с захватом Москвы подождать. Не дело это, когда в тылу у тебя русичи копошатся.

Пошли на крепость без лошадей. Татары были уверены: ятаганы  изрубят бревышки, как капусту. Мурза Дивей сам решил поучаствовать в этой схватке. Вспомнить  молодость, да и мышцы свои разогреть. Уж с кем, с кем, а  с русскими  грех ему было не посражаться. Тем паче пойдет на приступ он с янычарами. С самим Железягой, кто был постоянно удачлив,  никого не щадил и выглядел даже до боя, как  победитель.   

 

 

20

 

Девлет Гирей был в смущении и досаде. Москву он видел и днём и ночью. Не терпелось себя объявить царём русского государства, и столицу из жаркого Бахчисарая перенести в строящуюся Москву.

Но случилась заминка. Русские показали татарам зубы. Какая-то жалкая крепостишка, и вдруг проявила себя, как силу.

– Сравняй с землёй эту  маленькую твердыню! – приказал Гирей, всматриваясь в Дивея.

Повернули татары войска. Шли на Москву. Теперь – от Москвы, решив наказать того, кто им бросил недобрый вызов. Среди охраны, сопровождавшей командующего ордой, был, как всегда, и Олег Железенко.  Массивный туловищем, с большой головой, он  башней высился на бахметке.  Рядом с ним было Дивею всегда надежно. Полюбопытствовал у него:

– Кто нынче у русичей в голове?

– Князь Михаил Иванович Воротынский.

– Значит, ты этого Михаила постарайся не убивать. Я сам хочу это сделать. Медленно, медленно, так, чтобы он и на мертвом  свете меня вспоминал…

Покрытый неубранными телами, где в клевере, где в крапиве,   чуть желтеющий холм был спокоен и тих. И вот опять огласился  ором.

Мурза Дивей   сам себе казался неуязвимым. Летевшие    стрелы и пули были бессильны пробить его шлём, двойную кольчугу и прочую оболочку в виде наплечников, наколенников и всех остальных железных и кожаных прикреплений, что укрывали тело его от всего, что ранит  и убивает.  Свалить его могла разве пушка. Но пушки у русских стреляли редко. И вдруг совсем перестали. Наверное, кончились ядра.

Опасаясь колючих дынек, на приступ пошли уже без коней. Шёл Дивей  в последних рядах. Вокруг – охрана из янычар. А вместе с ней и сам Железенко.

Там и сям громоздились пригорки трупов. Однако это Дивея не волновало.   Воинов было много. Каждый из них шёл настырно вперёд. Особенно были неистовы янычары. Иные из них, достигнув стен городка, рубили их ятаганами или расшатывали руками. Видел мурза, как по рукам тюкали  русские топоры. Янычары, даже оставшись без рук, толкали стены грудью, лбами, а кое-кто и обрубками рук.

Мурза слышал шум быстрых ног за спиной. Это ещё одно подкрепление, посылаемое взамен тех, кто пал или полз, пачкая землю не только кровью и вспоротыми кишками, но и  тяжёлыми  колпаками, в которых торчало то, что было минуту назад живой головой.

Осердился  Дивей. Посмотрев призывающе на охрану, нервно дёрнул плечом. Жест его означал: «Ежли  не вы, то кто? Развалите мне эти клети!»

Десяток покрытых броней янычар, колыхнув затылочными платками, метнулись к проходу меж стен, откуда навстречу им – оборонщики городка. Тоже с десяток.

Железенко выбрал себе низкорослого, в вязаной шапке под шлёмом скуластого воя, нашёл над кольчугой его полоску открытого горла, куда без размаха, но с силой отправил свой  меч. Меч трофейный, который он взял при переправе через Оку у убитого им  дозорного стража. Не терпелось его испытать. И вот испытал. Русский воин упал ему под ноги. Железенко, отпнув его, презрительно буркнул: «Так будет всегда». После чего нашёл себе новую жертву.

Ей оказался Никита Щукин, бодрый и энергичный,  при  светлых усах и светлых бровях, однако без  шлёма, с простой головой, покрытой овсяными волосами, стекавшими, как с горы к пологим плечам. Железенко опять без размаха, но с силой отправил меч, норовя полоснуть светлоусого по глазам. Но русич присел и снизу, откуда увидел незащищённый кадык янычара, мгновенно и точно воткнул в него меч.

Янычар изумлён. Не может такого и быть, чтобы росс, без особых усилий,  взял и обидел  его. Железенко почувствовал боль. Уже готовое соскочить с языка:  «Так будет всегда», захлебнулось в крови, и он, зашатавшись, увидел внизу растоптанные ромашки, в которые и упал, где с ними и породнился, отказываясь верить в то, что он уже  больше не победитель.

В кучке схлестнувшихся  русичи были удачливее татар. Однако Дивей был устойчив, держался бойцом и даже кого-то сбил с ног. Раненный русич  потерянно обернулся:

– Шибаев!

Иван Шибаев, казак, сутулый, но быстрый, тут и возник. Выбив саблю из рук Дивея, дважды к нему приложился.  Но меч отскакивал оба раза. Непонятно Шибаеву. Железная кукла никак перед ним? Увидев Никиту, дал знак, чтобы тот пособил. И подсел, подставляя под ворога   спину. Щукин понял его.  Приловчившись, толкнул татарина так, что тот  взлетел к Шибаеву на лопатки.

Шибаев шатнулся.

– Тяжёл, как кабан… –  И потащил татарина  быстрым шагом.

Дивей не верил тому, что ноги его оказались вверху. Верхом на Иване Шибаеве и попал он туда, куда очень хотел. Правда, не воином- исполином, кто поставил бы Русь на колени  перед собой. А беспомощно-жалким переселенцем, перебравшимся вместе  со всеми своими доспехами к русичам в плен.

 

 

21

 

Теребердей понимал, что взять тележную крепость у русских можно будет лишь через трупы.  Поэтому и послал на стены ее целый тумен.

Десять тысяч ногайцев. Велено только вперёд. Кто отступал,  вызывая в рядах неуверенность и смятение, тут же и засекался.

Две смерти гуляли по луговине. Одна – от защитников городка. Вторая – от свиты Теребердея.

Около левого фланга от ядер турецкого бомбомёта рухнули две телеги. Бревна в стенах перекосило. Образовался провал. Тут же он был заполнен халатами с колпаками.

Теребердею этого мало. Вскинул саблю, показывая на женщин, мальчиков и старушек, переминавшихся где-то внизу  у речки. Их в последние дни полонили в соседних селеньях, и теперь годились они для живого щита. Шли они, подгоняемые кнутами, прямо к вышибленному  пролому. О, как жутко  они   кричали, перекрывая даже пальбу и грохот. Выстрелы тут же и прекратились. По своим русские не стреляют. Буквально на бабушкиных плечах ногайцы крепость и осадили.

Смешались  мальчики, женщины и старушки. Кто-то упал. Кого-то затаптывали ногами. Заскрипела оглобля, на которую, будто птица, вспорхнул удаленький паренёк. Попытался сбежать, но плётка тут же вернула его обратно.

Теребердей, усмехаясь, направил коня к копошившейся кучке. Не стал дожидаться, когда уступят  дорогу. Проскакал по чьим-то ногам.  И вот он за стенами городка.  Справа, где  штабель алеющих бревен, какой-то усатый детина, забрав подмышку    бревно, трелюет его на себе, чтобы им заменить то, что выбито пушкой.  Теребердей полоснул его саблей по голове:

– Сдохни, росс!

Но росс повёл себя, как вёрткая обезьяна. И сабля его не задела. Мало того, изловил  руку бея, сжав её вместе с саблей подмышкой. Теребердей почувствовал, как он соскальзывает с седла. И ещё он почувствовал пальцы, которые оплели его горло,  и бей  поперхнулся, сообразив, что он уже, кажется, не воитель.  Тут от южной стены, куда попало ядро, послышался голос:

– Никита! Где-ка ты там? Подь  до меня! Пособи подправить его. Тяжелущее. Не бревно, а целая колокольня. Как бы пуп не сорвать.

– Счас! – Никита  скидывает с руки  прозвеневшее тело Теребердея, кольчуга которого так и брызнула на него.

– Погань! – выругался в сердцах.

Снова голос:

– Это кого ты там? И за что?

– Кого – не знаю. На нём не написано.  А за то, что сабелькой  размахался… Иду-у…

 

 

21

 

Ночь разводила воюющих  по  своим лагерям. Татар – за Рожайку. Русских – под стены  тележного городка.

Сегодня забили двух раненных лошадей. Для похлёбки. Трудно было с водой. Добыть её поручили Никите. Тот с четырьмя бойцами ползком выбрался к речке. Набрали ушаты. Кое-как поднялись на чуть видимый берег. И снова отправились за водой. На этот раз угодили под стрелы. Стреляли татары из-за кустов на мирные всплески, какие оставили после себя ушаты. Опять обошлось.

Варили конину с крапивой. Похлёбка, кажется, ободрила. И всех уложила  в ночную траву, где вместо матрасов был залежалый пырей. Подушками стали кафтаны и седла. Ночь тёплая, тёмная. Где-то в омуте мирозданья взблескивала звезда.  Единственная, на небе.

Хворостинин, едва приложился  щекой к  чепраку, мгновенно заснул. Пробудился в разгаре ночи. Где-то рядом на толстой  осине скрипела  чёрная желна. Воевода не раздевался. Лишь доспехи подрасстегнул. И тело дышало воздухом сквозь одежду. И опять, как  вчера, у изголовья его стояло былое.

Города, превращённые в головёшки, среди которых бродят в поисках человечины странствующие медведи.

Дикое поле, где среди топота конских копыт вдруг блеснёт белым солнышком    нетронутая ромашка.

Заблудившаяся стрела, что поёт и поёт, пролетая около уха, чтоб убить не тебя, потому что тебе повезло, а того, кто был рядом с тобой, хотя он, как и ты, тоже мог бы остаться в живых, кабы эта стрела угодила в тебя.

Города, ромашка, летящие стрелы. Иногда воеводе кажется, будто всё это было во сне. И тот сон никуда не ушёл, продолжается в нём. И поэтому надо его разбудить, дабы он рассказал всё, что было. Было с ним и не с ним, одним словом со всеми, кто когда-то  живал на Руси.

                                                    

 

22

 

Бронзовая луна, чуть покачиваясь  меж туч, сеет свет, в зыбких сенях которого  отдыхают два стана. Отдыхает меж ними и бранная луговина. Неуютно на ней только тем, кто медленно умирает, прощальным взглядом окидывая  тела павших воинов, на которые с клекотом и урчаньем садятся тяжёлые птицы. То ли вороны, то ли сипы.

Не каждому мёртвому  улыбнётся удача быть похороненным  человеческими руками. Зато каждый из них избавлен от сострадания, с   каким глядят на ушедших из жизни те, кто цепко  держится за неё. Мертвому ничего не надо. Живущему –  надо всё. В этом и разница между ними.

Потянул предутренний ветерок. Просыпаются вои. Среди проснувшихся и Никита. Он еще там, в той  картине, что минуту назад подарил ему сон. Задумался ратник о дальней семье. О Тотьме. О родине. Обо всём, что было вдали, но придвинулось близко-близко. К самому сердцу, которое  вдруг  открыло себя во всей своей полноте.

– Русь! – сказал про себя Никита. – Какая же ты большая! И почему-то всегда тебя узнаю по местам, где прошло моё детство. А места эти всюду, где небо, трава и веселый утренний ветерок. Где двор со скрипучей калиткой. Ватажка ребят, что бежит со свистом и криками на реку. Встреча с девочкой, к которой ты стесняешься  прикоснуться. И конечно, бегущий за мамой расшалившийся жеребёнок, кто ещё ничего не умеет, но хочет всему научиться и стать поскорей настоящим конём.

Право, словно услышал Никиту, где-то не так далеко, в лугах за Рожайкой заржал расстроенный   жеребёнок. Наверное, тоже бежит вслед за мамой, отстал, вот и жалуется на это.

– Вырастешь! – улыбается Щукин. – Быть тебе лошадью.  За тебя уже кто-то решил: чем заняться тебе? Так что будет тебе и телега, и мягкий чепрак, и дуга над тобой, и заливистый  колокольчик.  Будет  и  справный  хозяин, с  кем  ты отправишься  то ли поле пахать, то ли в лес по дрова. Хоть куда, абы только на пользу людям. Абы, абы не на войну…

 

 

22

 

Урон за уроном несли защитники городка от  стреляющих беспрерывно турецких пушек, от конных и пеших людей, что бежали по склонам холма, разрубая  походными топорами сосновые стены, дабы только проникнуть туда, где был росс и побить его той многочисленной  стаей, которая знает, как превращать всё, что дышит и движется в неживое.

«Почему этот росс не сдаётся? На что надеется?» – удивлялся Девлет Гирей. Дав орде двухсуточный отдых, он собрал воедино остатки от янычар, отряды черкесов, два тумена крымцев, тумен ногайцев и целое  полчище  степняков. Душа Гирея пылала местью, соединив в себе ненависть и утрату. Не терпелось ему отомстить  за гибель сына, внука и зятя, за великого бея Теребердея. Взять из плена мурзу Дивея. А тех, кто кусается с ним, Воротынского с Хворостининым, этих крупных русских барашков, посадить над костром и крутить на вертеле, пока они не помрут.

Поднималось над лесом русское солнце. Вслед за ним поднимались и вои Гирея. На Гуляй-городок! На эту жалкую крепостишку, невдали от которой вырисовывались дома. Половина из них сожжена, половина – без крыш.  Однако за ними, за этими домиками  разбросалась лакомая  земля.  Пора бы ей и к хозяину перейти – новому, сильному, кто бы мог переделать всё, что тут есть, на свой вкус и свой лад.

Не только Девлет Гирей, но и все его беи и мурзы надеялись на сегодняшний день, полагая, что он для них будет победоносным.

«Сегодня мы тут, – размышлял Гирей, – а завтра, с утра на Москву. На этот раз жечь  не будем её. Самим пригодится. Возьмём без огней. И устроим великий отдых. На крыши кремля, на все его  башни  поставим наши татарские флаги. И начнём принимать поздравления. Из Литвы. Из Польши.  Из Турции.  От самого Селима Второго, султана султанов, с кем, в конце концов, тронемся дальше, за Русь. Завоёвывать мир…»

 

 

23

 

Воротынский был мрачен. Войско его редело. Кончались боеприпасы. Таяло и здоровье. У всех. Оттого, что нечего было есть. Воевода был не уверен: могут они продержаться хотя бы ещё один день? Если могут,  то это чудо. Обоз с продовольствием где-то в тылу. Затерялся в самом начале сиденья за стенами городка. Шесть дней без хлеба, без каши, без ничего.

– Останешься здесь  за меня, – приказал Воротынский, глядя в глаза Хворостинину с горечью и надеждой. – Держись! Ну, а я попытаюсь зайти ему в спину…

Войско поделено надвое. Половина его ушла с Воротынским к поросшей орешником речке Рожайке. Оттуда лощинами и кустами – на север. С тем, чтобы выйти к Гирею в тыл, перекрыв ему путь на Москву.

Ещё не  дойдя до места, воевода послал  к Хворостинину человека. Таковым оказался Никита Щукин, кто выглядел более-менее свежим, с той особенной твёрдостью сквозь усталость, с какой волевые люди держатся до конца.

– Скажи Хворостинину: «Можно!»

– Что «Можно»? – не понял Никита.

– Он знает…

Задержался Никита в пути. Возле Рожайки. Уж очень сильно притягивала вода. Забрёл по колено. Дал напиться коню. Напился и сам. И вздрогнул, заметив, что на него уставился  кто-то лежавший в траве на том берегу. «Татарин!»- подумал при виде прильнувшей к кусту серой шапки, в  которой лежал притаившийся незнакомец. И, выхватив из-за пояса нож, приготовился к встрече. Треснула веточка под ногой. И шапка на том берегу  неожиданно прыгнула в сторону и пошла кренделями  по косогору. «Русачок!» – улыбнулся Никита и, забравшись в седло, двинулся дном ложбины.

Больше бы он, наверно, не останавливался. Да уж слишком часто прикладывался к траве его утомившийся конь. «Как и я, такой же голодный». Снова Никита спустился с седла, вынул из конского рта удила. О,  с какой бодрой жадностью конь набросился на траву! Да и сам Никита, учуяв в ней притягательно-свежий запах, окунулся лицом в её глубину.  Вкусно или не вкусно, этого он не знал. Но то, что траву, почти не жуя, он проглатывал, и та, как и любая пища, шла туда, куда и положено ей идти, – это открытие Никиту не удивило. «Земля, - мелькнуло в мозгу  Никиты, – как мама родная. Отдаёт свою силу не только лошади, но и мне. Спасибо, мамаша. Никогда  твоей добрости не забуду…»

Возвратился Никита под грохот турецких пушек, стоявших где-то  на той стороне Рожайки. Отыскал Хворостинина. Молвил:

– Можно!

Хворостинин погладил коня и мелкой рысцой пошёл подымать копытами пыль. Остановился около пушкарей. Тем ещё пару часов назад было велено: «Не стрелять!»

Командир пушкарей Генрих Штаден, широкобрюхий немец с вечно смеющимися щеками не вовремя пошутил:

– А ежели выстрелю, то чего?

Хворостинин шутить с немцем не собирался. Погладив  ножны, сурово пообещал:

– Разрублю твою голову, как арбуз!

Теперь тому же Штадену он велел:

– Начнёшь не раньше, чем они вылезут из воды. Из всех стволов! Всеми шарами!

То же самое приказал Хворостинин сидевшим возле пищалей стрелкам:

– Стрелять с пушкарями одновременно! А там –  опрокидывай стены – и в бой!

Алебардщикам, мечникам, копьеносцам приказывать было не надо. Приказывать было не надо и древоделам, пришедшим, кто с  заострённым колом, кто с топором из  ближайших к Молодям  деревень. Знали и так. Ринутся махом, едва воевода  мечём    отчеркнёт,    от груди круто вверх с поворотом руки, чтобы кончик меча нацеливался на солнце. Этот древний славянский жест Хворостинин перенял от отца  и частенько с братиками своими шёл в игрушечный бой на таких же, как и они,  воинственных ребятишек.

Теперь Хворостинин хмуро  сосредоточен.

– Становись в проходы! – передаёт гонцам,  посылая  их вдоль   телег.

Рисковал Хворостинин. Однако, когда он не рисковал? Было ль такое? Было. И не очень давно – год назад, на Оке, когда Штаден открыл из пушек огонь, и этим выдал не только себя, но и полк. Из-за чего и попал Хворостинин в немилость государю.

Теперь он один командует обороной. Не Хованскому, а ему   доверил ее  Воротынский. Отчего Хворостинин  чуть  горд. В то же время  при понимании, что сил у татар многим больше.  Что этот бой у них будет последним. И предстоит подороже продать свою жизнь. Лечь в бою, но и ворога так потрепать, чтобы он растерял уверенность в превосходстве. Дабы понял завоеватель, кто такой есть истинный росс. Росс-защитник, у кого за спиной  села и города, старики-родители, жены и малые ребятишки.

Хворостинин выбросил руку с мечем, направляя ее к сизой тучке, за  которой угадывалось светило:

– С Богом!

Его услышали.  В проходы меж стен, как ручьи с горы, потекли мастера  таранного боя.

Хворостинин ждал, выискивая глазами скопления  встретившихся двух сил.  Татары были сильней. И теснили русичей так, что кони у них вставали на задние ноги, обнажая голую грудь. Туда и летел воевода на аргамаке, увлекая вслед за собой сотню конников из резерва.

Силы были неравные не по количеству ратных бойцов, участвовавших в бою. Неравные были они по физической мощи, имеющейся в руках. Сражался голодный и сытый. Голодный, хоть и старался, но обычной ловкости, крепи удара не было у него. Всё чаще и чаще, румяня траву, русичи сваливались с коней. Никто не стонал. Лишь там и сям  раздавался скрежет зубов, с каким боец терпел тяжёлую рану.

Хворостинин с сотней своей уже трижды вламывался туда, где татары рубили русских. Трижды их заставлял уходить. И в четвёртый раз повернул своего долгоногого    аргамака в сторону двух верховых в зелёных бекешах. Те, чувствуя за собой превосходство, право, глумились над русским, понуждая его вертеться, как чёрту, по луговине. Палица и копьё то и дело рушились на него. И русич едва увёртывался от них. Однако, какой он был отчаянный и сердитый! Непонятно, каким таким способом но  достал-таки одного, полоснув мечём по зелёной бекеше, да так, что она свалилась на землю, прихватив с собой бугорок от его головы.

Увидев русских, оба татарина тут же и развернулись, показав хвосты  лошадей.

– Никит! – Хворостинин узнал поворотливого гонца.

– Спасибо, княже! – откликнулся Щукин.

Они кивнули друг другу, как брату брат, и таким тёплым светом высветило в глазах, что они поверили солнцу, которого не было в эту минуту, но оба почувствовали его.

Внизу от Рожайки на выходе из воды склон только что был травяной, и вдруг он затрясся и потемнел, настолько тесно и широко шли по нему, ощетинившись копьями, верховые.

– По нашу душу, – сказал Хворостинин и, взяв уздечку зубами,  достал для левой руки ещё один меч, который всегда у него был с собой, коли дело вершилось сечей.

Всадник с двумя мечами. Это так непривычно, в то же время и жутковато. Да и внешний вид воеводы, покрытого, как и конь его, пляшущим солнышком на доспехах, вызывал у противника, даже бывалого, оторопь и тоску.

То и было неповторимо, что скакавшие встреч Хворостинину кони с гривами до земли  вдруг почему-то остановились, а самые задние  даже выправились назад.

«Это же Воротынский! – сообразил Хворостинин. – Ударил с тыла. Ну-у, дела! Значит, значит, повеселимся!»

 

 

21

 

Претендент на русскую землю, кажется, растерялся. Теперь он думал не о победе. Не о Москве. Уйти бы к лагерю своему. Да только лагеря  нет. Не понятно, и где? На душе у татарина загнанно, неприютно. Унести бы ноги свои! Как унёс их, глядя на ночь, Девлет Гирей. Переплыл с охраной через реку – и как не было хана ни на Оке, ни в Молодях, ни при Пахре. Торопился Гирей в свой далёкий Бахчисарай. Торопились туда и остатки его орды. Возвращались без командиров. Кто как мог и кто как умел. Кто с подрубленным туловом. Кто на битом коне. Кто пешком. И коран стал для них уже не кораном. Потому и дума о  том, что однажды они умрут, примут сразу же новую жизнь и начнут в ней жить  многим лучше, чем раньше, становилась сомнительной, даже ложной. Оттого и хотели вернуться в прежнюю жизнь, в которой почти ничего   не умели, кроме как грабить и убивать. Жить на крови другого народа собирались они и  дальше. Да стоп. Прежняя жизнь, подарившая им вместо пленных рабов и награбленного богатства, нищету  и бесчестье, оказалось на самом краю.

Третьего августа. Утро. Воды Оки принимали в свои глубины  убегающих чужеземцев. Принимали, напутствуя на прощанье:  плывите, коли умеете плавать быстрее уток, и русские стрелы вас не достанут.

Третьего  августа. Полдень. Левый берег Оки. Отцветающая осока, а в ней там и тут настигнутые мечами и стрелами  осрамившиеся  герои. Лежат головой в воде, ногами на суше. Это был боевой  заслон. Ему велено было ещё  подержаться на переправе, обеспечив Девлет Гирею беспрепятственный  выход к себе домой.  Обеспечили, заплатив за это своими  телами. Даже не верится, что на  склоне Оки  вместе с кочками и цветами сырой осоки оказались недвижные мертвецы,  разместившиеся здесь, как дома.

                                                    

 

23

 

Солнечный вечер. Маленькая деревня. Улица, окна которой смотрятся на Оку. И световое пространство, которое заливает реку, берега и натоптанную дорогу. Сквозь западный склон багрового неба  прорастает опушка леса. Вот-вот здесь появится сказочный конь.

Конь появился и в самом деле. Только не сквозь опушку. А сквозь кустарник на берегу.

Там и сям  из закрытых хором   выходят растерянные  хозяйки. Прятались от войны. И вот моргающими  глазами окидывают окрестность. Неужели кончился этот содом? Никто никого больше не убивает? Никто и дом твой не подожжёт?

Никита правит коня к деревне. Тёплым голосом:

– Но, Карюха. Заглянем сюда. Может, с кем и разговоримся.

Встретили вышедшую из дома юную женщину  с  руками, скрещёнными на груди, босую, в халате и белом платке, падающем на плечи. Что-то вроде улыбки мелькнуло в ее лице. Видать, признала в Никите доброго человека. А когда он спросил у неё: «Хозяюшка, мне бы глоток водицы?», тут же назад унырнула в свой дом. Возвратилась с медным ковшом и краюшкой хлеба.  Подала ему и ждала.

– Ой, как вкусно! – сказал Никита, возвращая хозяйке ковш. – Спасибо тебе, красава! Сам-от где у тебя?

Догадалась молодка. О хозяине спрашивают её. Открыла  белые зубики. Заговорила тоненько-тоненько, как синичка:

– Мужа-то моего звать Дороня. Где-то тоже с татарами бьётся.

Рот у Никиты в широкой улыбке:

– Всё! Покончили с ними. Думаю, твой Дороня не сегодня, так завтра  объявится возле тебя.

–  Ой! Хорошо-то бы как! Всяко ведь не убили. Он у меня  матёрый. Вроде тебя. Не поддасся.

Никита кланяется молодке:

– Спасибо, хозяюшка. Поспешу. Теперь и домой, поди, можно. Всяко, отпустят.

Хозяйка взмахивает ладошкой:

– Счастливенького пути!..

Отъезжает Никита к реке. К Серпухову берегом и поедет. Там, наверно, и воевода. И рать туда к полночи соберётся.

Едет Никита по тропке прямо на солнце, которое вот-вот усядется на тот берег. Тропка уводит за крайнюю избу. Дальше – луг, огороженный частоколом. А вон и стог  сена с ястребом на макушке. Серая птица тотчас же  взмахнула крылами и улетела, едва Никита спрыгнул с коня. Провёл ладонью по конскому крупу:

– Погуляй!

Устал Никита. Никогда так не уставал. Сколько стрел отправил туда, где  вражеские халаты! Сколько сабель перекрестил! Сколько, шей подрубил! Не мясник, а руки по локоть забрызганы кровью, и голова звенит, словно в ней  продолжается бой.

Ноги сами приводят к стогу. Едва опёрся рукой о его мягкий  скат, так   и сполз по нему на землю.

О, как славно и бесподобно!  Вверху –  невысокое, с облачком небо. Внизу – мягкая, с первой отавой земля. Где-то рядом шмыгнула мышка. И летящие листья. Летят и летят. Нынче рано они. Никита поймал листочек. А на нём – паучок. И второй поймал с таким же крохотным насекомым. Путешественники земли. Никита вообразил, что начали свой полет они от далёкой  Сухоны, над которой склонились веснушчатые березы. А закончили здесь, у Оки, где высокий и строгий, как шлём воеводы, стог сена. Едва ветер уймётся – примутся за работу. Будут плести пружинистые мосты, чтобы в них попадали не только мухи, но и падающие лучи, которые тоже ищут, где бы им можно остановиться.

Ветер усаживался в траву. Туда же  садился и тёплый закат, попутно погладив голову засыпающего  Никиты. Тот лежал в подножии стога с затворившимися глазами. Глаза, даже закрытые,  улыбались, благо видели город, а в нём – бревенчатый дом, кровать, а на ней молодую свою  жену. И она ему улыбалась, потому что его узнала, точно был он от женщины не за тысячу километров, а рядом, в каких-нибудь десяти шагах, за кухонной дверью. Надо только её открыть. Открывает Никита  дверь. И левой рукой. И правой. Но она почему-то не поддается.

Последнее, что Никита   услышал, был шорох. Словно кто к нему пробирался сквозь стог. «Мышки, – сказал самому себе, – спасаются от совы. Всем и каждому жизнь подавай…»

Вечер уверенно приближался, обвернув себя чем-то   пугающим и лохматым. И вот уже вывалились  потёмки. В них и выбрался из-под стога, будто юркая ящерица, татарин, единственный, кто остался в живых при паническом бегстве через Оку.

Татарин подполз к Никите. Обсмотрел его туловище. Увидел кинжал. Осторожно достал его из кожаных ножен. Опять посмотрел на Никиту – запомнить, где там, у русского бьётся сердце. Через минуту он плыл уже по Оке. Никита чуть голову приподнял. Удивился, что было больно. Ещё более удивился, когда увидел, как из его груди сквозь кафтан по очереди, капля за каплей, заторопилась живая кровь. Потом он увидел далёкую Тотьму, домик на берегу с невысоким крыльцом, откуда, как ветерок, срывается сын. Бежит, выбиваясь из маминых рук. «Я – к папе!» – кричит на всё побережье. Но, кажется, он опоздал. Кончились капли, падающие из раны. А сынок всё бежит и бежит, не зная того, что отец  у него перебрался в новую жизнь, и спешить к нему больше уже не надо.

Ночь. Тишина. Тёмный стог опрокинулся тенью в Оку и поплыл, оставаясь на месте, словно кто-то его специально держал. Спит, прикрытый росой тусклый берег. Спит, уставившись в небо  и тихий Никита. Большая рука его на груди – прикрывает запачканный кровью кафтан. Меж двух пальцев застрял берёзовый лист с крохотным паучонком.

А вверху облака. Плывут куда-то на север. В Тотьму, что ли, они? Наверное, в Тотьму. Там, где домик на берегу, они сделают остановку – передать в распахнутое оконце похоронную весть.

Нет! Не надо передавать! Ветер захлопывает оконце. Пусть никто в тихом домике не узнает, что хозяин его убит. Мертвый он лишь для мёртвых. Для живых он всегда живой.

 

 

23

 

Битва при Молодях. Это она избавила Русь от татаро-турецкого рабства. Да и не было бы Руси, кабы эту беду не свели в преисподнюю оборонщики русского государства.

Пищали и пушки. Без них русская армия и уязвима, и победима. Понимал это, как никто, Иоанн Четвёртый. Потому и вёл торговлю через моря – Белое, Каспийское и Балтийское. Вёл с теми странами, где готовили это вооружение. Пушки с пищалями и стали смертельными ураганами, покалечившими Орду. Защитили они не только Русь, но и всю Европу.

А каков русский воин! Кто бы спел о нём песню благодарения? Песни не было.  Но была к нему ошеломляющая любовь. Москвичи встречали первого воеводу Руси Михаила Ивановича  Воротынского, когда он проезжал по улицам города на коне. Встречали сияющими глазами, распахнутыми руками, цветами, колоколами! Любовь была от глубокого понимания, что Русь остаётся Русью. Не стала она побитой татаро-турецким копытом, посрамлённой и побеждённой.

Куда сдержаннее чествовала Москва Иоанна Четвёртого. И это позволило князю-перебежчику Андрею Михайловичу Курбскому  заявить на весь мир, что  первый воевода Руси сразу же после победы при Молодях отобрал от великого князя     толику воинской славы. Отчего государь затаил на боярина тайную злобу, пожелав расправиться с ним.

К тому же пришло на Воротынского донесение, сообщавшее о том, что воевода сам готов стать государем. Для чего пожелал  умертвить Иоанна с помощью яда и колдовства. Донесение пришло от слуги Воротынского. Оно и стало причиной расправы над воеводой. В то, что слуга обобрал Воротынского, выкрав у него сундучок с деньгами, где находилась воинская казна, Иоанн не поверил. Зато поверил в его колдовские чары,  с помощью которых он собирался отнять  у него престол. 

Какое наивное заблуждение! Даже  не заблуждение, а ложное обвинение  Иоанна в его тирании и деспотизме. Курбский предал родную землю. Перешёл с русским войском  на сторону польского короля. А поздней во главе отряда литовцев пошёл на Московию даже войной. Да был остановлен. Возвратился в Литву, где его  за измену Руси наградили деньгами, замком и землями рядом с замком.  Разобиженный на великого князя, Курбский всю свою жизнь посвятил перу и бумаге, сочиняя то, чего не было, но могло бы, и быть. Именно это «могло бы, и быть»  и стало передаваться от тех далеких времён вплоть до наших. Подключились к таким передачам  не только немецко-английские беллетристы, но и наши отечественные писцы. По их версии Иоанн Четвертый был во гневе, когда узнал, что Воротынский устраивает против него колдовские затеи. Поэтому и лишил воеводу  всех почестей и заслуг, всех деревушек и городов и, конечно, арестовал, отправляя его  в монастырь. Мало того, в дороге к монастырю Иоанн устроил привал. Связанного Воротынского швырнули меж двух костров. Иоанн сидел рядом со связанным. Подгребал к нему раскалённые угли. И разговаривал с ним, добиваясь, чтоб Воротынский признался в своём  чародействе  и покушении на него.

Но Михаил Иванович не признался. Иоанн возвратился в Москву. Воротынского  же, измученного,  чуть живого от пыток, дальше к Кириллову повезли. Но до Кириллова он не доехал: умер в дороге.

Верить ли этой легенде? В то, что Иоанн повинен в смерти великого полководца? Для этого и всего-то надо:  заглянуть в синодик опальных – список людей, умерщвлённых государём, куда Иоанн заносил исключительно всех, кто был казнён или умер в тяжёлых муках, и он покаянно их прощал, дабы в будущих  временах  покойные поминались не как злодеи, а как заслужившие милость несчастные горюны.

Заглянули в синодик. И что же? Воротынского в списке нет. Стало быть, Иоанн тут совсем не причём. Спишем с Государя это страшное обвинение, что на него навесил иуда Курбский. К чистому грязное не пристанет, говорят в народе. Клеветника же на том свете  вешают за язык. Как знать, если есть  на том свете суровая  справедливость, то вероятней всего и    Курбский повешен был за язык.  

И всё-таки, как на самом деле ушёл из жизни Михаил Иванович Воротынский? К сожалению, об этом   нет никаких документов.  Известно лишь, что умер он в 1573 году и похоронен в городе Кашино (Тверская обл.) Через 33 года (1606 г.) прах Воротынского перевезён был  в родовую усыпальницу, находившуюся  в покоях Кирилло-Белозерского монастыря. Здесь, кроме  Михаила Ивановича, похоронены  два его брата, два сына, внук, правнук и праправнук.

Великому полководцу, который отвел  от Руси чудовищную беду,  обязана поклониться вся  сегодняшняя Россия. Смотрим сквозь время  в Средневековье и представляем воочию 3 августа 1572 года, как день восхождения  света над тьмой, который нам подарил ратный воин Руси. Потому-то  мы и живём, продолжая идти по дорогам земли собственной русской походкой, которую нам оставил после себя Михаил Иванович Воротынский.

Адрес, где ныне покоится воевода: г. Кириллов, Кирилло-Белозерский музей-заповедник, Владимирский придел Успенского собора.

                                                  

 

24                                    

 

Дмитрий Иванович Хворостинин.  Из всех воевод, которые  до него и после него защищали великую  Русь,    был он самым неутомимым, самым храбрым и самым первым по количеству  битв, где  брал над противником верх. Продвигался же он по служебной лестнице неуспешно. Даже чаще с неё спускался, чем поднимался.

Государь мог бы  сразу его после Молодей ввести в ведущие воеводы. Однако не ввёл. Ибо видел в нём  больше пользы не на посту  верховного    воеводы, а там, где  дела обстояли скверно, стране угрожала беда, и кто-то был должен в это вмешаться. Вмешаться, и всё изменить. Хворостинин как раз и был таким воеводой, который   брался за дело, обещающее провал.  У него был талант в любом, даже в проигрышном бою быть  для врага  и пугающим, и   опасным.  О, как летел он на аргамаке со вскинутыми мечами, сея вокруг себя ужас и смерть! Бойцы, восхищаясь своим командиром,  пытались его повторить. Уздечка в зубах. А руки вверху. В правой - как и положено, суздальский  меч, в левой – палица или  сабля. Это была не только психическая атака, но и  азарт, с каким боевые вершники настигали  татарина  справа и слева, да так, что он не выдерживал и бежал.

Таким же манером гнался отряд Хворостинина и за   шайкой насильников-мародёров, во главе которой стоял предприимчивый Генрих Штаден.  Иоанн Четвёртый лишил опричного проходимца всех  привилегий, земель,  почестей и наград. Собирался срубить ему голову. Однако Штаден бежал, оказавшись вдали от Москвы,   где   совершил несколько ограблений,   разбоев и даже убийств. И вот  настигнут   людьми Хворостинина. И снова бежал, но теперь уже налегке, покинув Московскую Русь навсегда. И опять был намерен обогатиться, продав супостатам Московии  письменную подсказку того, как можно завоевать, а то и совсем уничтожить Русь.

Во все времена Россия  высвечивалась  доблестными сынами. Что ей какой-то Штаден, огрызнувшийся на страну, которая, как шакала,  спровадила  кляузника  в Европу. Спровадила и тут же о нём забыла, как забывают предателей и  иуд.

Сила Руси в её воях и воеводах. Как  хорошо они дополняли  друг друга.   Жаль, что кто-то из воев  время от времени   исчезал. Был когда-то Никита Щукин. И вершник, и  плотник, и поединщик. Где он ныне? Куда подевался? Никто Хворостинину не ответит. Настоящий герой не тот, кто у всех на виду. Настоящий – всегда где-то в гуще людей. Был, и нет его. Как и Щукин. Заявил  о себе, как о русском богатыре, и ищи его в чистом поле.      

Да и сам Хворостинин, как невидимка. Сегодня он на Оке. Завтра – на Волге. Всюду, где появился коварный  ворог,  и надо, надо –  пинком его, как нашкодившего шакала.                 

Ничего не меняется в грозном  мире.  Направо посмотришь – свои. Налево – чужие.  Нет озлобленных степняков. Зато есть озлобленные поляки. Есть такие же шведы. Такие же и литовцы. И чего они  – лезут и лезут? Всем им надо обидеть Русь, осмеять её, опозорить и, по возможности отхватить от неё аппетитный кусок. Как бы, как бы ни подавились.

Догорают костры, у которых устраиваются на отдых воины с воеводой. Хворостинину кажется, будто он и не возле костра, а где-то вверху, над огнем, и  к нему со всех территорий  страны торопятся люди.  Те самые, кого он из плена освободил. Слышит Дмитрий Иванович:

– Мы тебя обожаем! Ты – наш…

Обычная южная ночь с теплым запахом ковылей и чьими-то тихими голосами.  Хворостинин  никак не поймёт: почему к  нему время от времени является неземное?

Словно кто-то из православных  уговаривает его рассмотреть ещё одну жизнь. И вот он уставится  взором в высокое небо, откуда не звёзды светят ему, а глаза. Ожидающие глаза тех, кого он обязан освободить. В глазах же – нечеловеческая тоска, как у женщины, у которой убили мужа. Ей бы быть рядом с ним, что-то ласково говорить, обнимать его, целовать. Но не скажет она, ни единого слова. Не улыбнётся ему. И, конечно, не поцелует. Несбыточно это. Поэтому и горюет и даже время от времени плачет, посылая на землю, как сорвавшуюся звезду, золотую слезу.

Потом, спустя многие годы, когда Дмитрий Иванович постареет и уйдёт в монастырь, пленные перестанут  его навещать.  Перестанут, наверное, потому, что он больше уже не воюет. И из плена освобождать несчастных людей будет кто-то другой.

Монастырская скромная  жизнь. Почему-то она оказалась короткой. Умер Дмитрий Иванович в 1590 году. Год лишь прожил в уединении. Душа и тело русского воина  не приняли тишины. Привычные к рокоту смертной  сечи,  свисту стрел и  топоту  тысяч копыт, они не выдержали покоя. Ушли туда, где был бой.

Удивительно, но именно в день смерти  деда появился в семье Хворостининых   внук. Писк родившегося ребенка  и стон отжившего старика. Оба звука соединились. И тут же расстались. Потому что разные у обоих дороги. Одна – вниз, вниз, вниз, к знакомой земле. Вторая – вверх, вверх, вверх – к незнакомому небу.

Земля и небо. А что между ними?  Пропасть. Под пропастью – смерть. Над пропастью – жизнь.  И это на все времена. Для всех. И для воина воинов тоже.  

Слава! Какой ценой достаётся она достойному человеку? Кто бы нам на это ответил?

Так бы, как Воротынского, москвичи могли бы встречать и князя Дмитрия Ивановича Хворостинина. Однако подобной чести он удостоен не был. Почему он остался в тени, незамеченным, даже забытым? Кто ему помешал встать на самое видное место среди героев?

Помешал Хворостинину  встать на высокое место тот, кто был завистью одержим и желанием стать самому героем. Не герой, а становится им, героем.

Это нам, всем сегодняшним, очень знакомо. Потому как было уже.  Не потому ли и будущее смущает, что не ведаешь: на кого надеяться в новом  мире? С кем стоять на тревожной земле?

«С нами!» –  слышится вдалеке. И мы видим, как выделяются  среди всех Дмитрий Иванович Хворостинин, Михаил Иванович Воротынский и, конечно, Никита Щукин. Не бессмертные, не святые, но русскому сердцу – самые верные, дорогие. Откуда они дают знать о себе? Отовсюду, где слышится шорох лап крадущегося  шакала, который опять оскаливается на Русь.

 

 

ЗАБЫВАЕМЫЕ СЛОВА

 

Алебарда – топор и копьё на едином древке.

Алтын – старинная русская монета в три копейки.

Аргамак – дородный, высокий конь.

Бахметка – выносливая степная лошадь.

Бей – командное лицо в древней татарской армии.

Бекеша – головной убор татарина.

Берестяные – из берёзовой коры.

Вершник – всадник.

Вои – воины.

Дьяк – лицо, ведущее дела  в военном приказе.

Желна – черноперый, лазящий по дереву дятел.

Зипун – грубый суконный кафтан.

Ланиты – щёки.

Мурза -- татарский князёк.

Оброть – верёвка для управления лошадью на большом расстоянии.

Подфартило – повезло.

Полтина – 50 копеек.

Приказ – контора, учреждение, ведомство.

Секира, секирка – топор на длинной рукоятке.

Съезжая изба – управленческая  контора.

Тумен – татарский отряд в 10 тысяч воинов.

Ферязь – широкая одежда без ворота.

Чепрак – подседельная подстилка.

Черемисы – народность, заселявшая Поволжье.

Ятаган – рубящее и колющее оружие с изогнутым клинком.

 

   
   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов