Гамлеты в портянках

5

9133 просмотра, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 85 (май 2016)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Леснянский Алексей Васильевич

 

Гамлеты в портянкахРоман

 

Продолжение. Начало в №84

 

Глава 5

    

Заправка коек, которая на армейском сленге называлась заглушкой КамАЗов, являлась настоящим ритуалом.

Курсанты трепетно относились к скрипучим четвероногим подругам. Это были безотказные женщины, с которых в 22:00 солдаты бесцеремонно срывали синие покровы одеял и ныряли в распахнутые объятья казённых красавиц. Некоторое время бойцы занимались выбором поз для ночи любви. Все курсанты без исключения предпочитали работать сверху, при этом положения они выбирали как классические, так и авангардистские.

Классиков, как обычно, было меньшинство; они ложились на живот.

Авангардисты шли кто во что горазд. Один укладывался на правый бок и сворачивался ярмарочным калачом. Другой распластывался на левом боку «бегущим за водкой человеком». Любовник из третьего разряда ложился на спину и раскидывал конечности во все стороны, как морская звезда.

От жарких копошений служивых остывшие за день койки принимались покрякивать, постанывать и повизгивать, но продолжалось это недолго.

– Играем в три скрипа! – кричал дежурный по батарее. – Кто сделает четвёртый, ночует на очках!.. Раз!.. Третье отделение АРТ взвода – два!.. Прохоров – три!.. Четыре! Опять ты, Прохоров?! Сгорел на очки!.. Отбой!

Несмотря на то, что мало кого из курсантов могла удовлетворить короткая армейская ночь, они всегда расплачивались с койками качественной заправкой.

Герц подошёл к своей подруге. Он взял простынь и раскинул её на матраце, как праздничную скатерть. Потом подогнул простынь здесь, подвернул её там, натянул здесь и там, разгладил там и здесь и, выпрямившись, критически склонил голову набок, чтобы дать объективную оценку проделанной работе. Герц остался доволен собой и подругой.

– Не койка – царский стол, – подумал Александр.

В том, что перед курсантом был царский стол, нет никаких сомнений. Налицо имелось четыре ножки, а матрац был не иначе как из лиственницы. Вижу, что читатель не верит. Раз так – дуем в Венецию за доказательствами. Видишь, на чём стоит это государство, читатель?! Нет, не на воде. На сваях из лиственницы, затвердевших в вечной мокроте до алмазного состояния, Венеция держится. Матрацы в батарее были явно из предложенной автором породы дерева, потому как, - пропитавшись на своём веку таким количеством жидкости, что её хватило бы для устройства основательного потопа в миниатюрном государстве Люксембург, – они не только не сгнили, но и донельзя затвердели. Тут, читатель, и пот, и кровь, и слёзы, и несправедливо презираемая  людьми влага, на которой зиждется целое направление в медицине – уринотерапия.

Немного подгадила царскому столу лишь простынь, в защиту которой сразу скажем, что она, как и всякая армейская вещь, только маскировалась под пепел, а на самом деле была белой, как заяц-беляк в начале зимы. Простынь была удивительная, так как у неё имелись прорези для глаз, которые только человек без полёта мысли принял бы за дыры. Зато всякому человеку с воображением, взглянувшему на эти дыры, сразу становилось понятно, что когда-то кто-то молодой играл для кого-то старого роль привидения. Может быть, даже внучок для деда, но настаивать не берёмся. Точно одно: привидение было азиатского происхождения, потому что прорези для глаз напоминали щёлки, а не то чтобы в них мог пролезть детский кулачок.

Дыры в середине простыни немного огорчили Герца, и он пошёл на самообман. Александр склонился над койкой и как бы ненароком накрыл ладонью  то место, которое портило царский стол. Он проделал всё это с тем благоговением, с каким закрывают глаза усопшим. Достигнув желаемого результата, Герц позволил себе полюбоваться творением собственных рук (одну из них никак нельзя было отрывать от центра простыни) ровно столько времени, сколько требуется человеку, чтобы почувствовать на своей спине комара и сгоряча промазать по нему.

Пришёл черёд пододеяльника. С этим атрибутом постельного белья Герц особо не церемонился. Причина грубого обращения с пододеяльником крылась в штампах, но не в тех штампах, за которые редакторы любят гонять писателей, а в самых натуральных армейских штампах синего цвета со смазанными звёздами, нечёткими контурами и плохо тиснутыми буквами. Этих скверных казённых меток не постеснялся бы разве что первопечатник Иван Фёдоров, живший при царе, носившем такое же кроткое имя, но более грозную фамилию.

Штампов было целых три. Объяснялось это тем, что прапорщика, занимавшегося штампованием постельного белья, за работой посетила корыстная мысль. В какую-то минуту он решил, что не будет большого греха, если начать метить только каждый второй пододеяльник, каждую третью простынь, каждую четвёртую наволочку, так как только собаки метят всё подряд, а в армии такой подход не нужен.

– Как я потом всё это на сторону сдам? – задал себе вопрос прапорщик и ответил: «Короче, фиг вам, а не штампы на новых простынях, тоже мне выдумали дурость. Вам что ли потом клиентов искать?! Мне ж крутиться, а с метками кто ж возьмёт?! Ещё скажите спасибо, что краску экономлю, не всякий раз болванку промачиваю. – Тут прапорщик неожиданно рассердился неизвестно на кого и в сердцах поставил на пододеяльнике целых три штампа (это был тот самый пододеяльник, которым спустя шесть лет восемь месяцев и четыре дня будет укрываться Герц). – Довольны?! – заорал прапорщик. – Ни на что теперь негодная вещь, бойцам только пойдёт. Три штампа! Ну ничего, ничего. Трижды четыре – к двенадцати пододеяльникам теперь пальцем не прикоснусь, на тринадцатом успокоюсь и только четырнадцатый проштампую». Словом, три квадрата со звёздами внутри покоробили эстетическое чувство Герца, и он заключил, что в пододеяльнике он не увидит ничего, кроме пододеяльника.

Тёмно-синие одеяла с незапамятных времён выполняли в армии роль покрывал и заправлялись не абы как, а так, чтобы всякий путешественник, зашедший в казарму с одноярусными кроватями, мог воскликнуть: «Вот она – легендарная гладь синего моря, которое пьяному по колено! Всё сходится! Не выше и не ниже коленной чашечки! И хоть бы одна волна! Так нет же – полный штиль! Значит, всё правда! И золотое руно - правда! И  кисельные берега пить, то есть – есть! И былинных богатырей тоже следует искать здесь!»

Единственное украшение армейского одеяла – три параллельные друг другу коричневые или чёрные полосы, которые после заправки койки должны оказаться там, где во время сна находятся ноги солдата. По сравнению со стыковкой полос на соседних койках операция по стыковке шаттла с космической станцией выглядит присоединением обручального кольца к безымянному пальцу, – то есть, безусловно, значимым, но примитивным по технологии процессом.

Взяв одеяло, Герц отметил, что в армии нет такого понятия как дефицит. Казалось бы, уж наждачку-то днём с огнём не сыщешь. А вот и нет. Сейчас в  руках Герца находилась вещь, шершавостью которой можно было легко и непринуждённо уничтожать другую шершавость.

На этом достоинства одеяла не заканчивались. Начнём издалека. Когда во время сна пододеяльник сбивался в кучу в ногах курсанта, то боец, как правило, ленился лезть за ним через всю койку. Двухметровое расстояние представлялось разоспавшемуся солдату марафонской дистанцией. Эти два метра казались курсанту непреодолимыми ещё и потому, что их надо было покрыть  в стужу. Почему в стужу? Потому что ночью, как известно, из организма выветривается тепло, и человеку всегда кажется, что высуни он нос из-под одеяла – и тот затрещит, как дерево на морозе, если, конечно, в ноздрях имеется сок, по густоте близкий к берёзовому. Словом, курсанту было лень прокладывать сбившийся ночью пододеяльник между собой и одеялом. Это прямой дорогой приводило ко второму достоинству одеяла – иглоукалыванию. Оно кололось, как кактус, но кто вам сказал, что лечебные процедуры всегда приятны телу? Тем более никто никогда не говорил, что после применения нетрадиционных методов оздоровления организма не будет побочных эффектов типа кожного зуда, как в нашем конкретном случае. Однако правды ради надо отметить, что чесотку вызывало не только колючее одеяло, но и его соучастница – бельевая вошь, в защиту которой на суде (если таковой состоится) автор обязательно скажет, что она была честной служакой в русской армии с незапамятных времён и вместе с солдатом стойко переносила все тяготы и лишения. Её даже травили за это. Не сомневаюсь, что вшивую преданность Родине непременно возьмут во внимание господа присяжные-заседатели.

Герц бережно подвернул одеяло под матрац с дальней от себя стороны. Посмотрев по сторонам, он ещё раз убедился в том, что товарищи находятся с ним на одной стадии заправки коек. Не глядя друг на друга, курсанты действовали почти одновременно. Все как бы равнялись на того несуществующего в списках батареи солдата, которого в мирное время называют среднестатистическим, в военное время – Неизвестным.

– Мистика, – поразился бы гражданский человек.

– Слаженность, – махнула бы рукой батарея на такое заявление.

А дальше то спокойное синее море, которому так удивлялся путешественник несколько абзацев тому назад, разом вздыбилось и пошло такими грозными волнами, которые легко могли накрыть собой кошку средней величины. И только трезвомыслящий человек без грамма солёной романтики в душе, по праву гордящийся каким-нибудь надёжным именем Ипполит и не верящий в иронии судеб, назвал бы бушевавший в казарме шторм обычным натягиванием одеял на матрацы.

Герц взялся за свисавшую с койки часть одеяла и потащил её на себя. Матрац, под который перед этим была подвёрнута другая часть одеяла, поднялся вверх и перегнулся, грозясь похоронить под собой упомянутую нами кошку средней величины, которая любит сон на хозяйской кровати не меньше сметаны. Прижав основание волны коленями к сетке, Герц ловко подвернул натянутую часть одеяла под матрац и, слегка надавив на гребень волны, завалил принадлежавший ему клочок водной стихии на койку.

Из-за некоторых неумелых Посейдонов, – руки которых были заточены не под трезубец, а под огородные вилы, – разволновавшееся море успокоилось не сразу.  Вновь и вновь вздымалась синяя гладь в разных местах казармы; это курсанты из числа неумёх продолжали добиваться идеальной натяжки одеял на матрацы. За качеством работ всегда строго следили Зевсы с наплечными лычками на зелёных туниках (и не дай кому-то олимпийский бог, если после заправки койки теннисный шарик не будет отскакивать от одеяла, как стишок от зубов отличника).

Проверка качества не заставила себя долго ждать. Вернувшийся из туалета сержант Кузельцов, бросил:

– Кончили?

– Так точно, – гордо ответил Семёнов за всех.

– А мой когда заглушили?

Этот, казалось бы, простой вопрос привёл «духов» в замешательство, словно сержант спросил у  них, когда была битва при Гастингсе. Ответ «когда, когда – тогда» был сразу отвергнут курсантами, потому что явно отдавал грубостью. Фраза «не можем знать» также не подходила, так как за ней непременно последовал бы дополнительный вопрос-угроза: «А кто тогда должен знать?» Указывать точное время на всякий случай (а мало ли, да и не знали!) тоже никто не спешил. Курсанты выпрямились на своих местах. Их лица сделались решительно тупыми, и даже Герц стал сносным натурщиком для картины «Деградация».

Кузельцов повторил вопрос, и курсанты, глупо улыбаясь, развели руками, что могло означать только одно: вот загвоздка, а ведь заправили же когда-то, КАМАЗ-то вон как заглушен.

У выспавшегося Кузельцова было отменное настроение, но «духи» этого не замечали. Они стали тугими на наблюдения, потому что военное  утро высосало из них много физической и моральной энергии. Кузельцов непрестанно улыбался и делал это невпопад и даже как-то поэтически созерцательно. Несмотря на то, что он задал подчинённым предметный вопрос, ответ по большому счёту его не интересовал. Ему просто хотелось наполнить воздух звуками своего голоса, – так он выпускал из себя лишнюю беспричинную радость.

Чё вылупились, воины? – хитро улыбнувшись, произнёс Кузельцов. – Сегодня натяжка будет проверяться новым способом.

Курсанты первого отделения выдохнули, так как сержант окрестил их воинами, а не причислил к животному миру. От нормального обращения у «духов» отлегло от сердца, и они совсем не обратили внимания на то, что в своей короткой речи сержант упомянул какой-то там новый способ. Парни даже грешным делом подумали, что Кузельцов не такой уж и плохой человек. Курсанты явно поторопились с оценкой командира. Сержант был не просто неплохим человеком. Он был святым, потому что спокойно взял и пошёл по синему морю, как когда-то один из апостолов. Господи, прости нас грешных за такое смелое сравнение, но раз Ты наделил людей чувством юмора, значит, таковое есть и у Тебя, потому как все мы созданы по Твоему образу и подобию.

Конечно, Кузельцову было далеко до святости, но факт остаётся фактом: он свободно разгуливал по синему морю из одеял, проваливаясь только в проходах между койками. Предположим, что такие казусы преследовали командира первого отделения вследствие того, что на каждой третьей кровати сержант начинал сомневаться в существовании Бога.

Море, которое Кузельцов начал месить ногами, разволновалось не сразу, потому что одеяла были так хорошо натянуты на матрацы, что какая-нибудь постаревшая поп-звезда, лицо которой изобиловало бороздами несельскохозяйственного назначения, обязательно воскликнула бы: « Покажите мне шейки всех этих коек! Не может быть, чтобы у коек не было шеек, на которые натягиваются морщины с лица!» Одеяла действительно были натянуты на матрацы до предела. Что там – даже отношения коммунистов с демократами в нашем Отечестве не были так натянуты, как одеяла на матрацы в артиллерийской  батарее мотострелкового батальона гвардейской Бригады Быстрого Реагирования.

Кузельцов прошёлся по койкам раз-другой, но к чести моря надо сказать, что на начальной стадии хозяйственной деятельности человека оно лишь частично поддалось на провокацию; кое-где образовались небольшие волны и только. Однако сержант не успокоился на достигнутом результате. Он принялся бегать, и у моря начался припадок эпилепсии, о чём свидетельствовала обильно выступившая на нём грязно-белая пена, которую только человек без грамма фантазии принял бы за куски простыней и пододеяльников, выбившихся из-под синих одеял. Но сержанту всё было мало. Ему захотелось понизить уровень воды в море, и он стал прыгать по койкам – да так рьяно, что в воздухе его коленки чуть не учинили драку с подбородком. После скачков, заимствованных Кузельцовым у занесённых в Красную книгу козлов (словом, козлов редкостных, козлов, каких мало),  уровень воды начал стремительно падать… прямо на пол.

Другие сержанты спокойно отнеслись к поведению Кузельцова. Они занимались просмотром клипов по музыкальному каналу и думали: «В разнос пошёл бродяга. Бывает». И только замкомвзвод Саркисян в какой-то момент не стерпел:

– Дуру не гони, зёма. Эфир забиваешь.

Состояние «духов» из других отделений может показаться читателю небезынтересным. Они чувствовали то особенное возбуждение, которое бывает у солдат в нескольких километрах от идущего боя. Никто из них не радовался и не огорчался за первое отделение АРТ взвода. Они ощущали себя так, как во время военных действий чувствуют себя бойцы второй линии обороны и неглубокого тыла, когда первая линия ещё не прорвана, но уже держится на волоске и вот-вот будет смята.

– Как бы до нас не докатилось, – переживали «духи» из других отделений.

Несмотря на то, что второму отделению АРТ взвода, находившемуся через проход от первого, вроде пока ничего не угрожало, оно выравнивало полосы на койках, убиралось в тумбочках, поправляло ручные и ножные полотенца на душках лихорадочно и бестолково, – с тем чувством, что скоро сражение завяжется и на их участке.

Третье отделение АРТ взвода, до которого доносилось лишь эхо войны, действовало собранно, чётко и быстро, словно хотело качественно подготовиться к приходу неприятеля в свои пределы и не пропустить его в ПТУР взвод.

Территория ПТУР взвода, безусловно, была тылом, который всё более углублялся от третьего отделения к первому. Здесь курсанты работали чуть быстрее и производительнее, чем обычно; тревога появлялась на их лицах только тогда, когда они бросали взгляды в ту сторону, где по сводкам  информбюро громыхала война.

Когда Кузельцов отбушевал, его подчинённые занялись восстановлением порядка в отделении. С воодушевлением закопошились они на руинах - да так, что какой-нибудь весельчак и балагур, которого мы рады видеть в батарее не меньше путешественника и поп-звезды, не удержался бы от восхищения: «С обладателями этих некислых мин можно смело идти в разведку! Мины что надо, не подорвёшься!»

Лишь койки были заправлены, армейское товарищество в первом отделении АРТ взвода распалось. За то, кто чем будет заниматься дальше, курсанты в кровь разодрались взглядами, потому что ругань и рукоприкладство «духам» запрещались. Испепелив Попова, Семёнова и Календарёва, Герц пошёл в конец отделения, чтобы присесть на правое колено, закрыть левый глаз и заняться произношением слов «правее» и «левее», которые, бесспорно, были придуманы человечеством только для того, чтобы корректировать руки Куулара Серен-Оола, когда тот займётся выравниванием полос на одеялах.

В конце отделения Герца ждала крупная по телосложению неприятность по фамилии Фаненштиль. Этот истинный ариец с лицом, напоминавшим растрескавшуюся репу, стоял, расставив ноги на ширине плеч и держа руки на ремне. Фаненштиль смотрел на Герца исподлобья, словно бык перед броском на матадора. Александр представлял собой идентичную крупнорогатую скотину, только более хитроумную. Животные в отличие от людей нередко могут договориться, не прибегая к насилию.

– Свалил отсюда, – повелительным тоном произнёс  Фаненштиль.

– Ага – щас, – огрызнулся Герц.

– Я не понял, ты чё-то хочешь предъявить?

– Не, я на полосы пришёл просто.

– Я тут, – всосал?

– Вообще-то я кое с кем уже добазарился... Глянь мне за спину.

– Ну, Куулар, – и чё?

– А ничё... Сам знаешь – Тува тебе не напарник.

– Гад.

– Я ему передам.

– Это я тебе, Герцеговина.

– Гнида, ублюдок, подонок, – быстро произнёс Герц. 

– Это ты ща кому?

– Фане, Нафане, Фаненштилю, у которого за спиной никого нет… Короче, разойдёмся мирно, Босния. Ты подал, я отбил.

– Типа, бейсбола что ли? – осклабился Фаненштиль.

– Вроде того, – улыбнулся Герц.

Обычно полосы на одеялах выравнивали по нитке, но Герц, целиком и полностью полагаясь на глаз, привык обходиться без дополнительных орудий труда. В паре с ним стоял гордый азиат с невозмутимым лицом средневекового воина-кочевника – Куулар Серен-Оол. Как большинство представителей национальных меньшинств, тувинец Куулар обладал обострённым чувством собственного достоинства, поэтому командовать им мог только более сильный человек или же просто старший. Герц не относился ни к первому, ни ко второму разряду, но он командовал. Командовал на родном языке тувинца, чего уже было вполне достаточно для того, чтобы добиться расположения степняка.

Герц не считал тувинцев жестокими тупицами, как большинство курсантов батареи, и с самого первого дня службы стал изучать потомков легендарных скифов. Чтобы сойтись с ними, он сначала живо интересовался их обычаями и традициями, а потом стал много рассказывать им о славных подвигах кочевников всех времён и народов. И тувинцы потянулись к Герцу. То, о чём они догадывались на уровне генной памяти, вдруг подтвердилось через исторические экскурсы Александра.

Однако в беседах с тувинцами Герц часто увлекался. Ему так хотелось, чтобы тувинцы быстро его полюбили, что в рассказах он часто пересаливал правду. Последствия не заставили себя долго ждать. Однажды в наряде по столовой, где за чисткой картофеля Герц и предпочитал разговаривать с тувинцами, прозвучала реплика Куулара:

– Мы великий народ. Сам всегда говоришь. Значит, мы хорошо резали русаков и гнали их с нашей земли десять лет назад.

– Тогда давай и меня, – ответил Герц, и в его голосе было не меньше резких гортанных звуков, чем у тувинца. – Прямо сейчас. Нож у тебя под рукой.

– Других, я сказал.

– Меня режь, иначе я напомню, как вы  гасились[1] от ОМОНа десять лет назад.

– Тише будь.

– Гасились, как крысы, - понял?! Именем Шойгу говорю вам – как последние крысы! Какая-то несчастная рота ОМОНа на место вас поставила! Всю вашу республику одной ротой!.. Не вышло из Тувы второго Кавказа. Даже мне стрёмно.   

Тувинцы вскочили со своих мест и двинулись к Герцу. 

– Сидеть, – спокойно произнёс Куулар своим и обратился к Герцу: «Это вы бежали из Тувы, как крысы. Много бежали. Толпа. Тысячи. Вы трусы, а мы воины.

– Вы не воины. Убийцы вы!

– Замолкни, Герц.

– Чё Герц!? Ну чё Герц!? Я ваш язык учу. Я ваше горловое пение люблю, ваши песни... А сейчас я буду петь нашего «Ворона», и никто мне не запретит. Или режь, как вы там у себя овец режете!

– Зарежу ведь. Обида. Не начинай.

– Я ещё не начинал.

 

Полети в мою сторонку,

Скажи маменьке моей,

Ты скажи моей любезной,

Что за Родину я пал.

 

– Падать не надо. Слова дай... А про Шойгу – да. Почти боишься ещё помирать. Не совсем готов к смерти, понятно мне. Потому что сказал про него. Без обид.

С того памятного наряда отношения между Герцем и тувинцами изменились. Как и раньше, Александр продолжал восхищаться простотой степняков, их доверчивостью, открытостью, смелостью и верностью, но уже тайно. Он перестал кидать им леща, боясь выхода на свободу нацистского зверя, который был безобразен и дик в них, симпатичен и цивилизован в нём самом. Герц и тувинцы как бы признали, что в них живёт чудовище, которое в силу многих причин пока нельзя уничтожить, но можно и нужно держать на цепи. Более того – этот враг неожиданно стал их общим союзником, как он может стать союзником для любого нормального человека. Это случилось как-то само по себе. Постоянное присутствие дьявола расовой нетерпимости при пересечениях по службе заставляло обе стороны встряхиваться и перенастраиваться на ярко выраженный осторожный, тёплый и бережный тон. И здесь не было ничего искусственного, а только естественное желание объединения против могущественного неприятеля. Такие взаимоотношения были первым этапом в зарождении крепкого союза между большим и малым народами. Герц и тувинцы продолжали с радостью общаться, но в разговорах между собой они прекратили говорить первое, что приходило им в голову, как это делают близкие друзья.  Не друзьями, а дорогими гостями в душах друг у друга стали солдаты. Уважение и радушие, которые парни неизменно выказывали друг другу на службе, в конечном итоге должны были сломать стену между ними и после более подробного обоюдного изучения привести, как минимум, к крепкому товариществу.

– Я ничего не знаю, – ужасался сам себе Герц. – Как же так, что я многое знаю, о многом имею общее представление, а о тувинцах, рядом с которыми, может быть, завтра придётся сражаться на поле боя, не могу сказать ничего, кроме того, что они кочуют в степи, пасут скот и любят мясо? Чему нас учат в университетах? Чему!? Завтра Куулар вынесет меня из-под огня, поделится последней коркой хлеба, как сейчас последней конфетой, и люди попросят меня: «Расскажи нам о Кууларе».

Ну что я им расскажу? Что Куулар – это славный тувинец, который любит мясо? Да, вот, в принципе, и всё. А потом мне станет стыдно, и я начну лихорадочно уточнять: «Говядину любит, баранину, конину, верблюжатину вот ещё». «Какое ещё мясо? – спросят люди. – В какой среде воспитывался человек, который вынес тебя из-под огня? Как на тувинском будет «любовь», «счастье», «седло», «звёздное небо», «копыто», «самоотречение»? О чём он думал, когда сидел на коне в степи и наблюдал за своими стадами? Как звали его родителей, братишек, сестрёнок, собаку, друзей?» Что тут ответишь? Он плохо знал русский, но не умел говорить о своём прошлом даже на тувинском.

Кто же мог предположить, что человек, – произносивший «доброе утро, Герц», «на мою иголку, подшейся», «есть курить?», «а в Туве сейчас праздник», – вынесет меня с поля боя с тем же бесстрастным лицом, с каким во время обеда говорил: «Мяса бы сейчас»? Ещё не вынес, а я уже уверен на сто процентов, что вынесет... вынесет даже такого невыносимого человека, как я. Это недопустимо, что мы проходим в школе математику, штудируем в университетах «Римское право», но нигде и никогда не касаемся тувинцев, с которыми завтра пойдём на смерть. Не с косинусами же пойдём! Не с валовым же внутренним продуктом!

Батарея ненавидит тувинцев, считает, что они в любую секунду могут убить, а это не так. Будь с Доржу или Кужугетом простым, прямым, честным, и ты заслужишь их уважение. Не знаешь особенностей какого-нибудь народа – вооружись этими качествами и будешь жить спокойно. Не владеешь языком, на котором говорит человек рядом с тобой, молча поступай с ним так, как хочешь, чтобы он поступал с тобой. Так заповедано. Нет ничего проще и одновременно нет ничего сложнее, чем вернуться к этим универсальным реликвиям человеческих взаимоотношений.

Боже, как сложно нащупать то, что называется тувинским менталитетом. Спрашиваю у Куулара: «Как вы относитесь к женщинам?» Он отвечает: «Как понять?» Я: «Вообще к женщинам». Он: «Нормально». Что тут выяснишь? Что поймёшь? А ведь у него в голове «Война и мир» об отношениях полов, которые ещё и не так-то просто озвучить, ведь там тонкость на тонкости сидит и тонкостью погоняет. Тувинцы – степные ветры, которые нельзя увидеть, а можно только научиться чувствовать кожей их температуру, силу и направление.

– Правее, Серен-Оол, – произнёс Герц на тувинском языке.

– Хорошо уже говорит, – подумал Куулар, но на русском языке, однако, спросил: «Как это называется, когда ещё плохо на нашем говоришь?»

– Акцент.

– Вот ты пока с акцент говоришь, постарайся без акцент.

– Постараюсь.

– Почему на своём отвечаешь? Я же тебе по-русски говорю, а ты должен отвечать по-тувински.

– Я не знаю слово «постараюсь».

– Я твоё слово «постараюсь» знаю, а ты моё слово «постараюсь» не знаешь.

– Я ведь только учусь, Серен-Оол.

– Плохо пока учишься. Как в Туве говорить будешь?

– Так я к вам пока не собирался вроде.

– Как?! – удивился Куулар. – Я же тебя пригласил.

– Когда это?! – поразился Герц. – Я что-то не припомню.

– Сейчас. А ты опять не понял.

– Спасибо, – произнёс Герц на тувинском и снова перешёл на русский: «Я постараюсь».

– Пожалуйста, – ответил Куулар на русском и продолжил на тувинском: «Постарайся, постарайся».

– Что ты сейчас сказал? – спросил Герц.

– Подумай.

– Приезжай, приезжай?

– Нет.

– Давай, давай?

– Нет.

– Друг, друг?

– Правильно, Герц, только я сказал: «Постарайся, постарайся».

Несмотря на то, что Герц обещал быть старательным в изучении языка, он не только не работал над произношением, но даже намеренно коверкал слова. Тут была военная хитрость. Александр как бы давал понять Серен-Оолу следующее: я командую тобой на выравнивании полос, а ты рулишь мной в освоении тувинского; мы равны и главного, как видишь, среди нас нет.

Когда полосы на одеялах и душки коек превратились из зигзагов в прямые линии, Герц подозвал Куулара и попросил его навести критику.

– На предпоследней и последней кровати пошло косо, – изрёк Серен-Оол. – Ладно, сойдёт. Поворот плавный, почти хорошо.

– Да, с пивом потянет, – согласился Александр. – Отклонение станет заметным за территорией части, где за плохое качество уже не получают по роже.

Герц подошёл к тумбочке. Открыв верхний ящик, он вспомнил о друге Павлушкине, которого отправили на уборку снега.

А как не вспомнить, когда твой отдел отражается в отделе товарища, как в зеркале?! Армия тем и хороша, что она быстро делает незнакомых людей любящими или нелюбящими друг друга братьями помимо воли каждого отдельного человека. Казалось бы, какая глупость, что туалетные принадлежности Павлушкина и Герца лежали в одинаковом порядке и копировали друг друга до мелочей? Между тем в чётком представлении о том, где, как, когда и в каком количестве должна храниться и использоваться каждая армейская вещь, сокрыта такая глубина, что, погрузившись в неё, автор боится, что может не всплыть.

В сложной системе армейских координат солдатам требовался прочный фундамент, который позволял бы им начинать день не с нуля, а хотя бы с нуля целой одной десятой. Курсанты иной раз такое переносили на службе, что им мнилось, что весь мир против них. Однако, как бы раздавлен, запуган и измотан ни был, например, Герц, - он твёрдо знал, что у него есть незыблемая основа, на которой всё можно построить заново. Это приносило относительное спокойствие.

Что бы ни случилось, Александр не сомневался, что... Что при пробуждении первым увидит Илью. Что зубные щётки в их отделах лежат не только в строго определённом месте, но и обязательно ворсом к небу. Что на построении Павлушкин будет стоять слева и так далее.

– Чтобы завтра в окопах действовать слаженно и быстро, мы должны научиться думать ни о чём другом, как об одном и том же, – размышлял Герц. – Жёсткий распорядок дня, армейские нормы и правила, от которых мы не можем отклониться ни вправо, ни влево с первых дней службы направили наши мысли в одном направлении. Система научила нас думать об одних и тех же вещах, пусть даже ненужных и глупых, но об одних и тех же, чтобы не произошло выпадения из обоймы. И это правильно при всех издержках казёнщины, рутины, однообразия и несвободы. Нас временно учат выживать и убивать, а не жить и созидать. Теперь я с львиной долей уверенности могу сказать, что в предполагаемом бою Павлушкин поведёт себя так, а не иначе, потому что он приучен укладывать мыльно-рыльные принадлежности только так, а не иначе. Как и я. Как и все мы.

Наведение порядка в расположении продолжалось. Герц взял два деревянных табурета и занялся построением прямых углов на боковых сторонах матраца. Операция по ликвидации покатостей называлась отбивкой. Александр не дружил с геометрией, он имел с ней товарищеские отношения на рыхлую четвёрочку.

Учительнице по математике, – которая сумела вдолбить Герцу, что прямые углы пригодятся в жизни, – наверное, было бы приятно узнать, что, благодаря её радению, сержантские кулаки в армии чешут Александру бока не каждый день, а по графику «сутки через трое».

Подперев сидушкой одного табурета бок матраца с такой же силой, с какой оглоблями и брёвнами защитники древних городов подпирали крепостные стены, - Герц поставил второй табурет верх ногами на середину матраца и медленно повёл его к краю койки.

В это время до слуха Александра донеслись аплодисменты, которые парень с первых дней в армии окрестил рукоплесканиями солдат Урфина Джуса. Хлопки, раздавшиеся в казарме после столкновения полированных табуретов друг с другом под прямыми углами, возвестили сержантскому составу артиллерийской батареи, что матрацы с натянутыми на них одеялами начали принимать строгую форму сигаретных пачек. Заправка коек под аплодисменты вошла в стадию завершения.

Герц с подъёма хотел пить. Эта была не та приятная жажда, которую гражданский человек иногда не прочь разжечь, чтобы подойти к водопроводному крану в момент пиковой сухости во рту и с двойным наслаждением влить в себя жидкость. Зная, что вода никуда не денется, многие люди, открыв кран с голубым кружочком на барашке, с мазохистским терпением даже дают воде пробежаться, дабы она из холодной превратилась в ледяную. Жажда солдата Герца не имела ничего общего с жаждой гражданского человека, так как её нельзя было утолить легко и просто. Передряги, в которые батарея попадала с самого подъёма, не давали Александру зациклиться на том, что он хочет пить. Утренние проблемы задвинули жажду на второй план, и она не причиняла страданий.

Но чем больше внешняя жизнь курсанта обретала спокойные очертания, тем больше внимания к себе начинал требовать его внутренний мир. Но не тот внутренний мир, который зовут духовным, а мир организменных внутренностей, алчно жаждущий не правды, а воды.

– Ненавижу, – мысленно стал роптать Герц. – Пить! Во рту – Гоби. Чёрт! – Александр с трудом собрал слюну, проглотил её, но, как ему показалось, она плюхнулась в желудок, даже не коснувшись стенок горла. – Боже, что делать? Ведь не отпустят же, гниды... Надо забыть о жажде. Как только? Как?.. Чёртов Колпак! Зачем я твой чеснок из посылки ел?! Ненавижу тебя с твоим чесноком. Гад ты. Га-а-ад... Какая я всё-таки тварь! За добро ненавижу. Повёлся на чеснок. Да не на чеснок же! На хлеб вприкуску к чесноку повёлся. Ненавижу, всех ненавижу. – Герцу стало жаль себя, и это сразу отразилось на его лице.

Уголки рта Александра провисли, как линии электропередач после обильного снегопада, его ноздри стали сужаться к носовой перегородке, а в глазах начала набухать влага, явно доказывавшая, что в организме солдата не такая уж и Сахара, что есть ещё внутри оазисы и до полного засыхания пока так же далеко, как до дембеля.

Для бойца российской армии это было непростительное выражение лица. Фаненштиль, находившийся рядом с Герцем, засёк слабость товарища и не преминул ядовито заметить:

– Склеился что ли? Громче реви, чтоб все слышали. Наша Таня громко плачет.

– Зашейся, – исподлобья посмотрев на Фаненштиля, бросил Герц.

– Тебе не в батарее, тебе в понтонной роте служить. Одни понты.

От такого заявления лицо Герца покорёжило от злобы, словно оно попало в серьёзную автокатастрофу, как автомобиль. Снопы сварочных искр, - которые редко могут поджечь окружающие предметы, но почти всегда заставляют отворачиваться стоящих поблизости людей, – посыпались из его глаз. Фаненштиль отвёл взгляд, усмехнулся и, насвистывая, направился в конец отделения.

После того, как Герц убедился в том, что на него никто не смотрит, и все заняты своими делами, он осмотрелся. Кругом была вода, и Герц до крови закусил нижнюю губу, чтобы влага выступила где надо, а не на глазах, как недавно. Солдаты-уборщики, вооружённые швабрами, возили воду по полу; кое-кто из них уже по-пластунски ползал под койками на скорость за некачественное мытьё. Герц зло порадовался про себя:

– Это вам за меня. Шесть полных вёдер в казарме, а у меня – вёдро в горле.

Поймав себя на том, что за такие мысли по отношению к товарищам, он является сволочью, Герц поспешил реабилитироваться в собственных глазах:

– Честно же признался. Сам себе. Пока я только корень квадратный из гада. Гадёныш, в общем.

Чтобы вновь из гадёныша не превратится в гада, Александр даже запретил себе мысленно просить прощения у товарищей.

– Искусственно выйдет, – решил он. – Уж лучше вообще не извиняться и гадёнышем остаться, чем без искренности.

Герц обратил внимание на Семёнова, который рядом поливал цветы на подоконнике. Александр подавил зависть к пившим растениям, но на этом обессилел в работе над собой и не смог заглушить ненависть к товарищу:

– Ты как, блин, льёшь?! – угрожающим шёпотом ударил Герц в спину Семёнову. – Чё тебе воды жалко? Лишний раз в умывальник в облом сбегать? Надо больше лить, - понял?! По всей площади лить, чтобы каждому корню досталось!

– Сань, ты чё? – обернувшись, испуганно произнёс Семёнов. – Я итак вон сколько лью.

– Ты не льёшь. Ты заливаешь мне, что ты льёшь.

– Через край уже бежит, Сань.

– Краснодарский?!

– Сань, если хочешь, я на полотенца пойду. Только успокойся.

Удача сама шла в руки Герца, но он не пожелал воспользоваться моментом, чтобы потом иметь возможность напиться исподтишка; это было бы слишком просто для его сложносочинённой души.

– Как у тебя всё просто, – облизнув пересохшие губы, сказал Герц. – На, Саня, поливай, – да? А то я сам не знаю, что надо тупо отнять у тебя лейку и заняться запущенной оранжереей. Ты вообще хоть раз опрыскивал листочки? Они же посмотри какие вялые, на концах сухие и ломкие, как волосы рекламные... Какие к чёрту приспособления!? – выкрутил Герц руль мысли до предела, как будто Семёнов действительно что-то сказал о приспособлениях. – Просто набираешь в рот воды и распыляешь. Дай сюда лейку, последний раз показываю.

Читатель, склоним головы перед мужеством странного солдата. Набрав полный рот воды из лейки, измученный жаждой Герц не проглотил ни одной капли, даже не прополоскал ротовую полость. Он сразу выплеснул воду на комнатное растение. Жидкость вышла изо рта почти в виде пара, вероятно, из-за мартеновской температуры в атмосфере организма.

– Что за жизнь скотская? – подумал Герц, отойдя от Семёнова. – Ни за что, ни про что на человека напал, а прощения опять не попрошу ради него же самого. Нельзя ведь. Даже совесть сейчас говорит: «Не делай это ради Семёнова». Ведь как слабость мой порыв расценит, почувствует себя сильным, возвысится и начнёт меня же клевать, других клевать. Это как пить дать... Пи-и-ить... Сдохнуть что ли? Если сдохну, это будет правильно, потому что впереди – тысячи проступков, которые я уже не совершу. Мир только лучше станет. Эпитафия на могиле: «Он мог бы ещё миллион раз солгать, подставить, обокрасть, разложить, предать... Помочь, спасти, поддержать, уберечь... Как не крути, в могиле покоится подонок».

Выругавшись про себя на себя, Герц твёрдо направился к командиру отделения нарваться на ранение. Ему кровь из носа нужна была кровь из носа. Рядовой вырос перед сержантом солдатом штрафного батальона времён Великой Отечественной Войны, которому нечего терять.

– Ударишь – будет кровь, - подумал Герц. – Будет кровь – отправишь в умывальник. А там воды навалом.

Кузельцов возлежал на койке пресыщенным римским патрицием, когда в его личное пространство вторгся Герц.

– Чё хотел? – лениво спросил сержант.

– Сознаться в косяке![2] – бодро ответил Герц.

– Ну и…

– Бирки к противогазам на соплях прилепил. В одну нитку шил, не сегодня-завтра отвалятся.

– Не понял.

– Лень было, товарищ сержант.

–  Ты офигел что ли, обезьяна!? 

–  Никак нет.

– А как тебя тогда понимать?

– Не могу знать.

– Ну тогда сгорел отсюда. После отбоя готовься.

– А сейчас никак? – с заискиванием в голосе произнёс Герц, и подобострастная улыбка в обход воли появилась на его лице.

– Ты чё – мазохист?

– Ну, пожалуйста, – взмолился Герц.

– Чё тебе надо, полудурок?!

– Ну, пожалуйста, товарищ серажнт, ну, пожалуйста, – заклинило в конец расклеившегося Герц, он чуть не плакал.     

Кузельцов, считавший Герца нормальным пацаном, поморщился. Сержант по-своему уважал рядового, как когда-то патриций Красс уважал раба Спартака. Кузельцова нисколько не напрягало искреннее холуйство других духов, и он с приветливой, чуть снисходительной улыбкой принимал такое угодливое отношение к себе с их стороны.

Другое дело – Герц, который только на первый взгляд не отличался от солдат своего призыва. Не выделялся Александр среди товарищей по батарее на второй и даже на пристальный третий взгляд. Только при четвёртом рассмотрении рядового Герца становилось понятно, что он за фрукт. Даже не ананасом отдавало поведение Александра, а прямо грейпфрутом. Например, Герц всегда точно и в срок выполнял приказы командиров и начальников, но делал это с таким видом, как будто в банно-прачечный комбинат за свежим бельём или в столовую за хлебом его отправляли не сержанты или офицеры, а он сам, в крайнем случае – Верховный Главнокомандующий. При всём этом в момент получения и выполнения приказов в нём не просматривалось и тени заносчивости. Когда ему говорили что-нибудь сделать, его лицо – как у старого евнуха в гареме – сразу становилось равнодушным, строгим и внимательным одновременно. Сержанты часто приходили во внутреннее бешенство от поведения Герца, потому что даже во время выполнения их личных просьб парень действовал так, что в батарее всем без исключения казалось, что он угождает не отдельному человеку, а ни дать, ни взять –  Вооружённым Силам Российской Федерации (именно так, в четыре слова). Беситься – бесились, но придирались редко, потому что внешне всё было чисто.

– Сопли утри, – тихо произнёс Кузельцов, поднялся с кровати и встал так, чтобы Герца не было видно. – Не догоняю[3] я тебя. Опущу – будешь знать. Странностью своей на гражданке щеголяйте, а тут не фиг. – Кузельцов сделал едва заметное движение головой в сторону других духов. – Эти всё видели. Ты лицо потерял. Чё теперь с тобой делать?

– Потеря лица в прямом смысле, – прошептал Герц. – Вы меня – на очки, а я не пойду.

– Как вы меня все достали.

– Товарищ сержант.

– Нигде, блин, покоя нет.

– Ну товарищ сержант.

– Ладно. Но ещё раз учудишь – молись.

– Спасибо.

– Сгорел на очки, обезьяна! – громко произнёс Кузельцов, чтобы все слышали. – Мухой!

– На очки не пойду, – решительно ответил Герц.

– Маму в последнем письме приготовил, что прилетишь к ней «двухсотым» в голубом вертолёте, и бесплатно тебя похоронят?

– Никак нет!

– Ничего. Про «бесплатно» Павлушкин, твой зёма, черканёт.

Солдаты перешли от слов к делу. Кузельцов начал качественно трудиться над восстановлением достоинства Герца. Курсант должен был не орать от боли, подниматься после ударов, не просить пощады. На самом деле не так уж и много, если не хочешь прослыть чмом. Работал сержант исключительно нижними частями ладоней, чтобы рядового, погибшего при исполнении, при встрече узнала родная мать. Потому что мать – это святое.

Как только хлебнёт «дух» воинского лиха, так сразу без всякого согласия Русской Православной Церкви причислит мать к лику святых. Однако пройдёт годик-полтора, и оперится боец. Всё реже станет вспоминать он женщину, которая произвела его на свет, всё чаще станут слетать с его уст твои матери, матери твои и матери твои так.

Но мы отвлеклись. Сержант избивал рядового. Оба были довольны друг другом. Шло очищение через кровь...

– Кровь должна быть только на мне, – переживал за чистоту казармы отупевший от боли Герц и перехватывал алые капли руками, ногами, всем корпусом.

Кампания по перехвату крови с какого-то момента пошла неудачно, и Герц плюнул на это дело. По причине лёгкого сотрясения мозга плевок получился не мысленным, как бы хотелось, а натуральным и таким смачным, что автор вынужден переименовать его в харчок. Слюна, насыщенная красным цветом, плюхнулась на белую подушку Кузельцова и образовала пятно, которое начало быстро расплываться во все стороны, как улыбка наисчастливейшего человека. Казалось бы, от такой наглости подчинённого кровь командира первого отделения должна была неминуемо свернуться. Однако сержант не вышел из себя. Кузельцов остался хладнокровным, как рептилия, так как по опыту знал, что в спокойном состоянии духа удары всегда выходят гораздо сильнее и точнее. 

Герц падал и вставал, опять падал и снова вставал. Это чередование длилось так долго, что Александру показалось, что теперь вся его жизнь состоит только из этих подъёмов и падений. Он даже умудрился полюбить падения, потому что здесь ему помогали со стороны, и не надо было утруждаться самому.

– ПТУР взвод – умываться! – донеслось до слуха Герца, как ему показалось, из тысячелетнего и тысячекилометрового далёка.

Автоматные затворы не передёргиваются с такой скоростью, с какой стали открываться и закрываться отделы в тумбочках, где хранились туалетные принадлежности. Движение «на себя», молниеносное вынимание мыла, щётки, пасты и толчок «от себя».

Началось соревнование по армейскому двоеборью: сначала – бег с препятствиями до умывальника, потом – бой без правил за право обладания раковинами. Олимпийским принципом «fair play» в батарее и не пахло. Пинкам, толчкам, подножкам, зуботычинам и ругательствам, запрещённым курсантам в другое время, включился зелёный свет.

Потасовки за место под краном всегда поощрялись сержантами. Подбитая боевая единица по фамилии Герц, пересекавшая сейчас казарму в гордом одиночестве, давно поняла, отчего всё это. Впереди Александра десять курсантов не справились с поворотом на умывальник из-за напиравших сзади товарищей, размазались по решётке оружейной комнаты, стекли на пол и образовали курган. Герц медленно провёл тыльной стороной ладони перед лицом. Кровавая пелена, застилавшая ему глаза, спала. На кургане из бритых черепов стоял великий завоеватель.

– Разделяй и властвуй, – с македонским акцентом произнёс узурпатор на латинском языке, а потом, как и подобает всякой выдающейся личности, с величественной медлительностью, словно советский пломбир при комнатной температуре, растаял воздухе.

– Самое удивительное, – всегда думал Герц, – что сержанты не имеют ни малейшего представления о принципе «разделяй и властвуй», но пользуются им постоянно, стравливают нас между собой. Так люди не знают, кем и когда был изобретён телефон, зато все в курсе, как по нему надо звонить. 

 

 

Глава 6

    

Десять курсантов с лопатами, ломами, скребками и мётлами по приказу младшего сержанта Птицы построились на улице в колонну по двое. Крепкий сибирский мороз, ударивший ночью, разрядил воздух, и мириады ярких, словно вымытых с порошком звёзд, сияли на иссиня-чёрном небе. Глянцевая луна, точно пресыщенная ночной жизнью светская львица, лениво наблюдала за тем, как сорит жемчугом баснословно богатый космос, который в пьяном олигархическом припадке устроил звездопад, чтобы оживить вселенскую тусовку, под утро сонную и равнодушную ко всему.

– Нехилый мороз, – шмыгнув носом по-никулински, весело изрёк замыкавший колонну Павлушкин. – Живём, пацаны.

– Тишину поймали, – беззлобно, только для проформы произнёс Птица и вяло бросил: «Шагом марш».

Десять курсантов, отправленных на уборку территории от снега, и без Павлушкина знали, что сегодня звёзды не рассыпаны по небу в беспорядке по команде «разойдись!», а удачно сошлись над их головами  ещё до подъёма в каком-нибудь Сатурне и составили им благоприятный гороскоп на утро. Ворошиловский стрелец сигарет по прозвищу Павлуха просто решил пальнуть своей радостью в воздух, чтобы дать понять львам, козерогам, скорпионам, словом, каждой твари, шагавшей, как ни странно, по паре, как того и требует колонна «по двое», что денек начался хорошо. Курсанты предвкушали впереди весёлую работу под присмотром всего лишь одного сержанта и, чем чёрт не шутит, - возможность покурить. «Духи» весело переглядывались и подмигивали друг другу. На собачий холод, отменивший зарядку в бригаде, никто из уборщиков не обращал никакого внимания. Мороз кусать-то кусал, но почему-то одного сержанта, покинувшего тёплую казарму через силу. Курсантов же мороз не кусал и даже не пощипывал, а дружески трепал их по щёкам, как добрый дядька любимых племянников, и терпимо хватал за нос, как друг-ловкач, перехитривший друзей-ротозеев. Бодро шагала колонна, чётко печатала шаг.

– Уломай[4] сержика на перекур, – тихо обратился к Павлушкину добродушный несклёпистый Бабанов.

– Так иди и уломай, - буркнул Павлушкин. – Чё всё время я да я?

– У тебя срастётся[5].

– А сам чё?

– У тебя лучше получится.

– Не факт.

– Да ладно, не прибедняйся. Чё мы тебя не знаем? Выручай, Павлуха, – слышь? У всех уши в трубочку свернулись. Позобать бы децл[6].

– Бамбуком-то[7] хоть затарились[8]? А то у меня голяк[9].

– Не первый день замужем.

– Не знаю… Попробую.

Курево было мощным рычагом воздействия. Сигарет вечно не хватало, их часто не додавали и редко позволяли курить. Для многих солдат запрет на курение был страшнее лишения пищи или сна. Фраза сержанта «из-за падения дисциплины батарея переходит на здоровый образ жизни» звучала как «именем Российской Федерации рядовой Иванов, рядовой Петров, рядовой Сидоров и т. д. по списку курильщиков приговариваются к расстрелу». Никотиновый крючок делал солдат податливее пластилина. Солдатам второго мотострелкового батальона не давали ни бросить курить, ни накуриться вдоволь; так младший командный состав повышал управляемость подчинёнными.

С виду батальон казался обыкновенным, но на самом деле подразделение потенциально являлось и рассадником подонков, и пантеоном героев одновременно; всё как бы зависело от той задачи, которые поставят сержанты за разрешение на перекур. Читателю может показаться, что автор преувеличивает. Однако если рассказать о том, к каким ухищрениям прибегали «духи», чтобы покурить без разрешения, то читатель, возможно, изменит мнение.

Решившие подымить «духи» выставляли «охранение» по всей казарме и направлялись в курилку. «Часовые» договаривались между собой о системе условных знаков вроде почёсывания в затылке, снимания нитки с плеча, хватания за бляху ремня, снимания сапога для перемотки портянки и слонялись на отведённых им участках, наблюдая за перемещением сержантов. Как только «лычки» выдвигались в опасную зону, «духи» из «охранения» по эстафете передавали сигнал об опасности в курилку. На этом игра не заканчивалась, потому что помимо «охранения» выставлялись ещё и так называемые «застрельщики» из наиболее умных и ловких курсантов, которые шли наперерез сержанту и останавливали его просьбой или вопросом; так выигрывались десятки секунд или даже минуты. Курильщики, предупреждённые об опасности, даром времени не теряли, они дымили в форточку так, что впалостью щёк после затяжек напоминали узников Бухенвальда.

Свежевыпавший снег посвёркивал, как будто даже подмигивал «фейерверкерам», и они, обычно серьёзные и сосредоточенные на своих проблемах, заулыбались. А Павлушкин и ещё парочка человек прямо стали смеяться. Но не на лицах у артиллеристов показались смех и улыбки, а в руках и ногах за работой. Труд в армии даже для тунеядцев стал отдушиной, почти счастьем, потому что за делом «духов» не принято было трогать, и они могли на время забыться. Плюс ко всему с рабочими командами, как правило, посылался один сержант, а это почти свобода, если, например, этот сержант – Павел Птица.

Птица был добродушным «слоном». «Духи» любили его, потому что он редко использовал их для личных нужд. Из-за такой нормальной для гражданки и ненормальной для армии человеческой позиции этому сержанту курсанты стремились угодить добровольно. У Птицы слегка косил правый глаз, поэтому он казался всем несколько рассеянным и погружённым в свои мысли. Сержант часто говорил, что ему плевать на курсантов, но все чувствовали, что он врал. Птица любил людей, но считал нужным это скрывать, потому как полагал, что за это его будут больше уважать. Сержант не ошибся. Проницательные «духи» уважали его и за то, что он всех и вся любит, и ещё больше за то, что он тщательно прячет это. Сержант не считал нужным показывать свои чувства только по отношению к тувинцам, с ними он вошкался, как отец с детьми.

Птица был несчастным сейчас. Праздник труда разворачивался перед его глазами, а он был вынужден оставаться сторонним наблюдателем. Ему хотелось влиться в рабочий пир и разгуляться во всю силу молодости. Его чувство было сродни тому ощущению, которое испытывает человек, проходя мимо дома, где идёт весёлая пирушка. Птица завидовал подчинённым, но вынужден был оставаться в бездействии, потому что субординация – превыше всего. Ему было холодно, но он не мог позволить себе даже попрыгать на месте, потому что разгорячённые «духи», иным из которых уже хотелось скинуть бушлаты, могли расценить это как слабость. 

Павлушкин захмелел от работы, как будто и впрямь гулял с друзьями за праздничным столом. Дело спорилось, и он даже не зыркал по сторонам для того, чтобы убедиться в том, что никто из ребят не отлынивает. Так наш человек не сомневается, что его товарищи по выпивке безо всякого присмотра будут трудиться над опорожнением бутылки изо всех сил, отмеренных им Богом.

Павлушкин быстро пришёл в ту стадию опьянения от труда, когда напарники становятся родными братьями, которых любишь всем сердцем, на которых от избытка энергии иногда даже с притворным недовольством покрикиваешь. В какой-то момент Илья действительно принялся отпускать делано строгие реплики в адрес товарищей, а они... Они стали смотреть на него как на человека, который сердится, когда кто-то пропускает стопку или не выпивает её до дна.

Весна на территории, закреплённой за «фейерверкерами». Курсанты, зелёная форма которых по расцветке напоминала берёзки и дубки в середине мая, выметали зиму мётлами, выскребали её лопатами, выдалбливали её ломами. На голове у артиллеристов –  синие шапки со звездами во лбу. Ни дать, ни взять – весенние деревца под куполами небес с негасимыми светилами в пушистой синеве!

Задача, которую взял на себя Павлушкин, была простая, но важная. Он придавал прямоугольную форму снежным массам, которые его напарники валили за бордюр дороги. Несмотря на увлечение работой, Павлушкин ни на секунду не забывал об обещанном товарищам перекуре. За короткими фразами, которыми перебрасывались курсанты, Илья безошибочно слышал: «Ну когда уже? Когда?»

И вдруг Павлушкин понял, что время для просьбы о перекуре упущено. Он осознал это каким-то инстинктом, когда Птица закричал властно-заискивавшим голосом:

– Молодцом! Чем быстрее кончите, тем быстрее пойдём в располагу![10] Дам вам даже умыться!

От этого «дам вам даже умыться» у Павлушкина всё опустилось внутри. Несмотря на то, что между умыванием и перекуром, казалось бы, не было никакой связи, курсант сделал точный вывод: «В казарму рвётся. Ни секунды лишней на улице не простоит, как закончим».

Чтобы переломить ситуацию, Павлушкин начал выделывать мёртвые петли:

– Веселей, пацаны! Как каракатицы, блин! Ты вообще, как черепаха, Рыжий! Ты меня, в натуре, накаляешь!

– Стараюсь!  – откликнулся  Павел Самойленко, веснушчатый курсант с васильковыми глазами. – Накалять стараюсь!

– Ну-ну, за базаром следи, бродяга!

– Свой фильтруй сначала! – весело огрызнулся Самойленко. – Сугробы вон косорылые у тебя! 

– Моим сугробам геометрия обзавидовалась! – продолжал Павлушкин затейливую и длинную игру, эпилогом которой должен был стать перекур. – Мои сугробы на ярмарках выставлять можно! Кто-нибудь спросит: «Интересно, чья работа? Надо же, какой прямоугольный прямоугольник. Не квадрат и не круг, а то, что надо. Угол – девяносто градусов, ровно два пузыря водки по сорок пять». А я тут как тут: «Начало двадцать первого века, работа неизвестного мастера Павлушкина, ученика Птицы». – После этих слов с Павлушкина можно было смело рисовать серьёзность и озабоченность делом. – Недоделки учту, Рыжий! Но и ты булками шевели!

От весёлой перебранки духов воздух вокруг сержанта Птицы, стоявшего по американской стойке «вольно», начал согреваться.

Павлушкин не унимался:

– Мультик!

Курсант, разом похожий на всех печальных мультипликационных персонажей, подгрёб к Павлушкину.

– Мультяха, ты же у нас в чипке[11] Отечеству служишь? – Все курсанты засмеялись, но не очень громко, как бы с почтением к присутствовавшему рядом сержанту. – Сигареты зашарил?[12]

– Но.

– Марка?

– «Тройка».

– Не бзди[13].

– В натуре говорю.

– Слыхали, пацаны?! Служит в чипке, подъедает за «шакалами»[14] булочки с маком, а зашарил вонючую «Тройку». Ту же «Приму», только с фильтром. Хоть бы уж две «Тройки» зашарил. Взял бы хоть количеством – я не знаю... Раньше я хотел попросить у товарища сержанта перекур, а теперь не буду!

– Это почему? – не выдержал Птица.

– В знак протеста! – ответствовал Павлушкин и поблагодарил судьбу за то, что вопрос, которого он ждал, задан. – В знак протеста против бесполезности Мультика, товарищ сержант! Сегодня он зашарил одну «Тройку», а завтра вообще ничего не зашарит! Завтра мы не покурим, даже если захотим! Даже если Вы разрешите! При всём Вашем и нашем желании не покурим! Никогда! Вы слышите, пацаны?! Никогда!!!

В каком-то беспомощном и страшном исступлении выкрикнул Павлушкин последнее «Никогда!» и сам себе поверил. И все вдруг поверили, что никогда, никогда они больше не покурят, хотя у некоторых в карманах лежали сигареты и посерьёзней «Тройки», а «Прима» была так почти у всех.

Если что, у самого Павлушкина под бушлатом грелся сейчас непочатый «Петр I», о котором в начале своей игры курсант запамятовал самым искренним образом. Что там – Илья даже как будто и хотел помнить о чёрной пачке во внутреннем кармане кителя, очень хотел, но вот как-то начисто забыл о ней, как забывает о Петре I нерадивый студент истфака на экзамене. Тут надо даже усугубить, читатель. Павлушкин забыл о своей пачке, как тот студент истфака, который в случае завала экзамена должен угодить... в армию.    

Гамлет в портянках явился миру ранним январским утром 2005-го года. Гениально играл Павлушкин, но всё-таки играл, а потому не забывал о перекуре. А другие курсанты даже как бы и забыли, что их лёгкие изнемогли от нехватки никотина, так как чувствовали приближение другой, более глобальной катастрофы. А то! Последняя «Тройка» в мире!

Два впечатлительных курсанта дошли в мыслях даже до того, что пачка у Мультика, скорей всего, уже пустая на три четверти. И Мультик даже как будто в этом и не виноват, потому что – судьба, рок, фатум.

Один курсант проявил редкостный фатализм перед концом света:

– А давайте, пацаны, мультяшную «Тройку» скурим!? – отчаянно предложил он. – А, пацаны!? Скурим, и пропадай всё пропадом! – И почти не было в его душе желания покурить на халяву.

– А давайте! – рванув верхние пуговицы на бушлате, крикнул уже не Мультик, а какой-то рубаха-парень. – У меня три штучки осталось, на всех раскидаем! В следующий раз не зашарю ведь! Палево![15] 

И даже как будто верил Мультик, что в следующий раз украсть у него не получится, хоть это и смерть для всех. Однако этим же вечером у него откуда-то взялись три пачки «Мальборо».

Третий курсант (хотелось бы описать его одежду и причёску, чтобы хоть как-то выделить из остальных, но он был бритый и зелёный, как все) привнёс в Апокалипсис на уборке трогательную нотку:

– Мультик просто правильный! Он много не тырит, потому что ему стыдно! Он – человек!

– Не человек я! – в гневе парировал Мультик. – Это тебе стыдно, а мне – нет! Тем более для своих пацанов!

– Не трогать Мультика! – вмешался Павлушкин. – Порешу того, кто скажет, что ему стыдно, что он - человек! Быстрее сдохнем! Повара продукты у нас тащат, он сигареты не тащит – быстрее сдохнем!

– Да вы чё, пацаны?! – закричал Мультик. – Теперь сдохну, но зашарю! Чипок грабану![16] Я не я, если не грабану!

Скорость уборки не только не пострадала от всей этой трагикомедии, но и натурально увеличилась.

– Да и чёрт с ним, с куревом! – через некоторое время заявил Павлушкин. – Перебьёмся.

Между тем все вдруг поняли, что сегодня точно удастся подымить всласть. Это уже даже не обсуждалось. Разрешение на перекур словно  вылупилось из воздуха, как цыплёнок, и вкусно пожарилось, как цыплёнок табака. Запах незажженных ещё сигарет уже дразнил, но дразнил приятно, как дразнит детей запах вкусного ужина, который никуда не денется; надо только отца с работы дождаться. И мама как бы говорит: «Не крутитесь возле меня. Через пять минут придёт папа, и сядем за стол».

Птица и ассоциировался у курсантов с тем отцом, который вот-вот должен был подтянуться. Сержант чувствовал, что он попал в какие-то приятные сети.

– Огреть бы тебя лопатой вдоль хребта, Павлуха! – крикнул Птица, и из всех семи ноток, прозвучавших в его голосе, только две (до и фа) были нотками раздражения, остальные – нотками благодушия.  

Павлушкин чутко уловил соотношение добра и зла в голосе Птицы и решил, что сейчас самое время малость подлизаться:

– Огрейте, товарищ сержант! От вас и получить не западло!

– Даже не сомневайся. А сигареты у вас по любой есть, сказки мне только не рассказывайте.

– В том-то и дело, что нет, так что перебьёмся. – Курсанты замерли на своих местах и уставились на Павлушкина. – Чё смотрим?! – зло крикнул хитрец. – Работай давай! Не можете что ли без никотина?! Все не могут! Чё сделаешь, если напряг[17] с куревом!? Скажите спасибо сержанту Птице, что хоть навстречу нам идёт! Работой скажите, а не гнилым базаром! – Тут Павлушкин с каким-то остервенением начал выравнивать сугробы, хотя в таком деле всякое рвение прямо противопоказано.

– На нет и суда нет, а то я хотел добро вам дать – произнёс Птица голосом, в котором слышалась наивная лиса.

– Попался, тушканчик, – сказал Павлушкин про себя и пошло-поехало-понеслось: «Товарищ сержант, «Прима», конечно, у нас есть, но пацаны её за сигареты не считают! Потому что из-за вони её запрещено курить!

– Ну, на улице же курите иногда, – заметил Птица.

– Так иногда, что почти никогда.

– Тебе вообще чё надо? – спросил Птица. 

– Чтоб всегда на улице можно было, когда захочешь! – зло ответил курсант, потому что почувствовал чутьём профессионального разводчика, что только такой тон сейчас и уместен. – Мы уже до того замордованы, что бамбук в казарме нельзя, что и на улице уже как бы нельзя! Для красоты «Приму» в карманах носим! Чё молчишь, Бабанов?!

– Так я это, – стушевался Бабанов. – Бамбук есть, конечно, но это самое…

– Нате Вам, товарищ сержант! – сплюнув, перебил товарища Павлушкин и всадил лопату в сугроб. – «Прима» для него – не сигареты! Думаете, из-за того, что он такой крутой и гордый?! Нет, он просто привык, что бамбук нигде нельзя курить! Ну, на улице-то чё нельзя? Почему казарменный запрет как-то сам по себе на улицу перекинулся? Да, температурой эти два места похожи, согласен, но ведь больше ничего общего! Как медаль бамбук носим! Для красоты! И даже не на груди, а прячем, как будто мы его не заслужили, как будто его нельзя курить даже на продувном ветру! Чё припух, Бабанов?! Не так что ли?! Твой ровесник, которого папаша от армии отмазал, титьку мамкину наяривает и «Парламент» с «Кентом» цибарит! А ты… ты по нарядам, по караулам мыкаешься, страну сторожишь, а бамбук!.. Зато он честный, бамбук наш! И бамбук – сигареты! И не какие-никакие, а ещё какие!

– Вот ведь как извернулся, – подумал Птица. – А ведь прав.

– Бамбук, он мне вообще один в один Шотландию напоминает; есть такой город, в котором мужики носят юбки, как бабы, и на волынках дудят! – понесло Павлушкина за тридевять земель и наверняка унесло бы, но сержант не дал ходу повествованию, в котором – нет сомнений – была бы доказана абсолютная идентичность Шотландии и «Примы».

– Отставить заграницу! – произнёс Птица и расхохотался. – Покурите потом свой бамбук! Может, и в казарме разок разрешу! Может, и время дам, чтоб удовольствие получили!.. Павлуха, а тебе, истинный бог, всыплю!

Между тем Павлушкин с ужасом и одновременно с каким-то мазохистским удовольствием почувствовал, что теперь ему плевать на перекур и что хочет он сейчас только одного: правды и справедливости.

– А ну доставай бамбук все! – захрипел Павлушкин, и глаза его заворочались в орбитах. – По десятке за пачку даю! Мать кровную сотку выслала с наказом: «Порадуй себя конфетками, сынок!» Прости меня, мама, но не ценят, гады, горб свой! Я оценю! Я им покажу бамбук – не сигареты! Чё медлим?! Мало?! По пятнадцать за пачку! – Увидев смятение на лицах товарищей, Павлушкин подошёл к Бабанову, схватил его за грудки и выдохнул: «Чё?! Я сказал – любую пачку! По фигу мне, сколько у тебя там штук осталось! Пустую даже гони!

– Отвали, – мягко отстранив руки Павлушкина, твёрдо произнёс Бабанов.

– Да куда ты денешься?! Потому что двадцать даю!

– Якубович что ли?  Отвянь[18], Илья.            

– Боб, ты чё? – произнёс Павлушкин, и его лицо страдальчески исказилось. – На двадцаху десять «Прим» можно купить. Родной, ты чё? – Глаза Павлушкина заблестели, его подбородок задрожал часто-часто, как телёнок, родившийся в голой степи в крещенский мороз. – Сотку на... Просто так... Думал, куплю... Не купил... Уйди от греха...  

Скатов, наглый курсант медвежьего телосложения, угождавший сильным и унижавший слабых, ехидно улыбнулся и бросил:

– Давай, Павлуха! Кассу – вперёд!

Вмешался курсант Леденёв, худощавый невысокий парнишка, запомнившийся батарее тем, что однажды ни с того, ни с сего взял вину другого на себя. Не отрываясь от работы, он преспокойно заметил Скатову:

– Возьмешь у Павлухи кассу – здоровье отниму.

– Боюсь, аж в штаны наложил, – ухмыльнувшись, ответил Скатов. – Он сам предложил, его за язык никто не тянул.

– Без тебя вижу, что всё по понятиям, но здоровье всё равно отниму.

– Отнималка не выросла, прыщ норильский.

Леденёв пропустил обидные слова товарища мимо ушей. Бесстрастный и справедливый, он увидел в потенциальной сделке что-то неясное, что-то не то: с одной стороны – несусветную глупость, с другой – запредельную подлость. Леденёв не приветствовал ни то, ни другое. Если бы в назревавшей сделке всё было чисто, то он бы не вмешался и предоставил разрешение ситуации сержанту. Однако ситуация была неоднозначная, и Леденёв решил влезть. Он не мог существовать в мути. Ему требовалась прозрачность, которая делала его умиротворённым, созерцательным и пассивным, почти философом. В армии он давал право добру и злу на спокойное существование. Ему надо было только чётко знать, что вот это – белое, а вот это – чёрное; переходный серый цвет, в который вот-вот должна была окраситься сделка, он не выносил на дух.

По мысли Леденёва, Павлушкин и Скатов творили на уборке что попало. Его не устраивало поведение обоих товарищей, поэтому он напал на того, кто был к нему ближе – на Скатова. А могло бы достаться и Павлушкину.

– Чё думаешь – воспользоваться Павлухой хочу? – спросил Скатов у Леденёва. – Может, я просто его кассу на сохранность хочу взять, пока он не в себе.

– Мне вообще по фигу, для чего ты это делаешь. Я тебе уже всё сказал. 

– Эй, ты чё думаешь, я тебя боюсь, норникель?

Леденёв смерил Скатова арктическим взглядом, брезгливо отвернулся и пошёл прочь. У Скатова от страха засосало под ложечкой.

Сержант внимательно наблюдал за всеми и ни во что не вмешивался. Ему было интересно следить за тем, что происходит на уборке.

– Оконешников, слышь, Оконешников, ну-ка подь сюда! – не отводя взгляд от спины отошедшего Леденёва, крикнул Скатов. – Бамбук тебе дам! Знаю, у тебя нет!

Страх Скатова перед Леденёвым после этого широкого жеста начал таять. И Скатов зарвался. Ему вдруг захотелось стать безрассудно смелым. Он теперь знал, как сделать это. Вдохнув морозный воздух полной грудью, он даже не расстегнул бушлат, нет, не расстегнул, а разворотил его своими узловатыми крупными пальцами до самого ремня и начал доставать из карманов кителя сигареты. Бесстрашие надо было срочно подпитать, и красные пачки под крик «Держи!» полетели в руки рассредоточенных по территории артиллеристов.

Заворожённый собой Скатов даже не поразился невообразимой точности, с которой «Прима» начала попадать в руки сослуживцев. Иначе и быть не могло. Словно выдающийся баскетболист Майкл Джордан, он не мазал по кольцам-людям ни в пределах, ни за пределами мысленной трёхочковой линии. Звёздная болезнь посетила запасливого «фейерверкера» на шестой пачке, и он швырнул её наугад. И о чудо! Какое-то баскетбольное кольцо в прыжке распласталось в воздухе футбольным вратарем и в двадцати сантиметрах от земли записало на счёт армейского центрового ещё три очка. Когда последняя девятая пачка отделилась от рук Скатова, он уже не только не боялся Леденёва, но и забыл о нём.

Что-то непонятное творилось на уборке. Что-то родное, как гармошка, святое, как Русь, и гениальное, как простота, совершалось на расчистке снега. И уже нельзя было понять, почему Павлушкин вдруг подошёл к Скатову, обнял его и выдал:

– Всеки[19] мне, брат, а то я тебе всеку!

Однако мы забыли упомянуть об одном обстоятельстве. С последней пачкой Скатов расстался довольно болезненно, в муках. Но это были по-своему радостные муки; так роженица со стонами отторгает плод, выталкивает его из своего чрева, чтобы он стал Человеком.

Птица растрогался, но о статусе сержанта, однако, не забыл. Он подумал, что разрешение на что-нибудь повредит ему в глазах курсантов, поэтому беспрекословным тоном стал запрещать всё, что можно.

Первым долгом Птица запретил всем работать. Потом сержант объявил, что на перекуре, который он объявляет, «Приму» никто курить не будет. Третьим долгом Птица сказал, что четвертует всякого, кто станет дымить сигаретой не из его пачки; на этом пункте сержант даже занервничал:

– Похороню того, кто откажется от моего «Святого Георгия».

Мультик по доброте душевной заметил:

– Может, сперва уборку закончим, товарищ сержант?

– Я тебя убью, Мультипликация, – ответил Птица, но это «убью» прозвучало как суровое отеческое «люблю».

Артиллеристы присели возле сугроба. В темноте зимнего утра вспыхнули светлячки зажжённых сигарет.

– Мне надо к зёме в соседний бат слётать[20], – произнёс Птица. – Павлушкин за старшего. Как кончите – дуйте в казарму.

Артиллерийское счастье уборщиков территории длилось чуть дольше полёта пушечного снаряда. Как только сержант скрылся за поворотом столовой, так сразу перед курсантами вырос помощник командира батальона по артиллерии, старший лейтенант Коганов. Солдаты побросали бычки, поднялись, вытянулись.

– Курить полюбили, малыши? – спросил Коганов. – Где сержант?

Молчание...

– Язык проглотили?

Нет ответа…

– Знаете, что ждёт сержантский состав через 10 минут, а вас после отбоя?

– Товарищ старший лейтенант, он на пять минут отошёл, – ответил Павлушкин и поднёс руку к козырьку, как пистолет к виску.

– Фамилия сержанта?

– Не могу знать!

– Два наряда.

– Есть, два наряда!

– Фамилия сержанта? Я всё равно узнаю в батарее.

– Не могу знать!

– Четыре наряда. Кстати, со своим сержантом в наряды ходить будешь. Уже вижу, как он тебя благодарит.

Бабанов попытался вызвать огонь на себя. Он подошёл к офицеру, нелепо козырнул, словно почесал голову, и почтительно произнёс:

– Столько нарядов ведь не по уставу, товарищ старший лейтенант.

– А врать офицеру по уставу? Четыре наряда на пару с партизаном.

– Есть, четыре наряда! Только Павлушкин не виноват. Я за старшего. А Павлушкин не виноват. Я ему запретил говорить.

– Павлушкин тебя боится что ли?

– Так точно!

Коганов обратился к Павлушкину:

– Ты его боишься?

– Никак нет!

– А почему он говорит, что боишься?

– Меня отмазывает, – с недовольством ответил Павлушкин.

– Похвально. За круговую поруку обоим ещё по наряду накидываю… Фамилия сержанта?

– Без понятия, – развязно ответил Павлушкин, желая, чтобы поскорее всё закончилось.

– Как надо отвечать офицеру, курсант?!

Леденёву во второй раз за утро стало не по себе.

– Знает же наши законы, старлей чёртов, – подумал он. – И ведь согласен же с ними. Сегодня Птицу сдадим, завтра его самого заложим. Всё время просит, чтоб Саркисян его до дома проводил. Вечно ему гражданские рыло чистят.

– Товарищ старший лейтенант, – сухо произнёс Леденёв, – я назову Вам фамилию сержанта.

– Слушаю.

– Вы мерзавец, фамилия сержанта – Птица. Это не всё. Сержант ушёл в соседний батальон, а Вы... тварь. Это ещё не всё. Птица ушёл проведать своего земляка, а Вы даже хуже, потому что заставляете Павлушкина делать то, что здесь презирают все. Даже такие, как Вы. Но и это ещё не всё. Тронете Павлуху или Боба – стукану комбату. Да-да, стукану, – что смотрите? Начну закладывать так, что об алкоголе будете только мечтать, тенью Вашей стану.

– Что???!!! – заорал Коганов. – Сгниёшь у меня! – Старший лейтенант ударил курсанта в глаз.

Леденёв отпечатался в сугробе, но подниматься не спешил. Он приложил снег к рассечению, опёрся на локоть и, как ни в чём не бывало, занялся снизу опросом товарищей:

– Кто-нибудь что-нибудь видел?.. Ты, Бабанов?

– Нет.

– Павлушкин?

– Что-то сегодня глушит и слепит.

– Мультик?

– Я убираюсь вообще.

– Скатов?

– Да вроде нет.

– А чё ты тогда лыбишься, Скатов?

– Я – нет. Я вообще серьёзный.

– Ты в душе лыбишься, Скатов. Я вижу. Ты, наверное, подумал, что я – красный[21], а товарищ старший лейтенант…

– Ничего я не думаю, – перебил Скатов. – У меня вообще пусто в голове.

– Я убью тебя, если у тебя пОлно в голове.

– Я знаю.

– А я знаю, что у нас нет красных в батарее. И не будет! А синяк – это я в умывальнике поскользнулся. Потому что скользко. Вечно дневальные воды пональют, и мы падаем... Какие будут приказания, товарищ старший лейтенант?

– Занимайтесь.

Леденёв поднялся рывком и бросил:

– Глушит что ли?! Занимаемся!

Взгляды Коганова и Леденёва пересеклись и за три секунды наговорили друг другу с три короба.

– Остаёшься за старшего, – приказал проигравший офицер победителю-курсанту и понёс руку к козырьку.

Увидев движение Коганова, Леденёв рванул ладонь к шапке с такой скоростью, с какой спринтеры уходят со старта. Рука курсанта взяла под козырёк на долю секунды быстрее руки офицера. Это была ещё одна маленькая победа, великодушно отданная побеждённому на финише.

Спустя две минуты после ухода старшего лейтенанта Коганова, на горизонте появился пехотный прямоугольник, площадь которого сразу стали вычислять артиллеристы. «Высота – три человека, – прикидывали они. – Ширина – десять человек. Площадь равна десять ю три».                

– Их тридцать, – обратился Павлушкин к Бабанову. – Рослые, блин. Гориллы. Гранатомётный взвод на уборку кинули.  

– Тридцать один, - поправил Бабанов. – Сержика забыл посчитать.

– Нас меньше.

– Как всегда.

– Слышишь, как шаг ломают?

– Ага, не к добру. Если бы нас в поле зрения не было, я бы сказал, что они попросили сержика ноги разогреть, но сам понимаешь. 

– Встряли, короче, по полной.

– И не слиняешь ведь. Впереди – «махра», позади – сержики наши. Хошь, не хошь – полезай в герои. 

– Тоже мне герои… Я вот, например, до сих пор не догоняю, храбрые мы или нет.

– А ты, Павлуха, крысу в углу зажми. Вот тебе ответ.

Тут Леденёв подошёл к Павлушкину и Бабанову и сказал:

– Делаем коридор, интервал друг от друга – пошире, как будто мы не дрейфим, но и не провоцируем.

– Ну ты и стратег, Кутузов отдыхает, - покачав головой, заметил Павлушкин и обратился к Бабанову: «Теперь точно – дураки России посмертно».

– Хоть не пожизненно и то плюс, – кисло улыбнулся Бабанов.    

Целенаправленная беззащитность, сконструированная артиллерией, озадачила старшего сержанта пехоты Толканова.

Как будто не видят, кто идёт, – подумал он и приказал своим: «Чётче шаг, обезьяны! Крошить асфальт, а то пожрёте у меня сегодня!»

Никакого внимания со стороны артиллерии.

– Дорогу «махре»! – сорвался на крик Толканов. – Чё не видите, кто идёт?! Смерть ваша идёт!

Получив пощёчину, артиллеристы ватно-вяло сообразили коридор для пехотинцев; мол, не боимся, а с численностью неприятеля только остолопы не считаются.

Проход, организованный «фейерверками», получился узким. Каждый инстинктивно хотел быть ближе к товарищу напротив.

– Уважайте себя, сколько вам будет угодно, – как бы говорили равнодушные лица артиллеристов. – Хоть до посинения. Мы вам в этом не только не препятствуем, но и помогаем по возможности, хоть нам до вас никакого дела нет.

Двоякое чувство было у Толканова от поведения артиллеристов. Они вроде бы и не проигнорировали его приказ, несмотря на то, что курсантам строго запрещалось подчиняться чужим сержантам, и в то же самое время своими неторопливыми действиями дали ему понять, что он всего-навсего незваный гость, которому с холодной вежливостью угождают хозяева положения.

– Как для зэков проход, а эти, типа, охрана по бокам, – вспомнилась Толканову отсидка по малолетке, и он заорал: «Шире!!!

Он хотел крикнуть «шире коридор!», но от бешенства забыл вставить слово «коридор». Приказ отдавался артиллеристам, но это поняли только умные пехотинцы, которых в колонне было ровным счётом восемь.

Остальные курсанты «махры» отнесли команду старшего сержанта на свой счёт. Они решили, что Толканов хотел крикнуть «шире шаг!», поэтому выбросили левые ноги вперёд так, что чуть не сели на шпагат.

Неточная команда привела к сумятице в колонне пехоты. Шеренги смешались. Бравый прямоугольник за секунду превратился в жалкий овал, и какая-то овечья отара устремилась в артиллерийский даже не коридор, а прямо неосвещённый тоннель, потому что в глазах курсантов «махры» потемнело от страха перед сержантом и опасной близости «фейерверкеров».

– Овцы тупорылые – в гневе закричал чабан на отару и пошёл месить её ногами. – Выровнять шеренги! – Вдоволь попинав паству, пастырь стал разоряться в адрес артиллеристов: «Чё уставились?! Вам команда была, а не им! Шире коридор, обезьяны! – И он в сердцах зарядил пыром под зад какому-то комолому барану.

Артиллеристы, сочувственно вздохнув, покачали головами в адрес пехотинцев (мол, вишь, как у «махры» всегда всё через одно место) и сделали три шага назад.

В середине артиллерийского коридора пехотинцы остановились по приказу Толканова. Старший сержант стал мельничной работой рук стирать нелепый овал, который представляла собой колонна. Ластиком он был отменным. Под его ударами «махра» валилась на припорошенный снегом асфальт. Стерев овал, Толканов одним предложением «становись!» вновь нарисовал прямоугольник.

– Отряхнуться! – крикнул старший сержант, и уже через минуту колонна окрасилась в уставной цвет хаки.

– Снег притоптали, – наблюдая за пехотинцами, думали артиллеристы. – Ладно, чё теперь, лишь бы поскорей свалили.

Толканов подошёл к Павлушкину. Илье надо было опустить глаза и молчать, но он по деревенской наивности не выдержал и без задней мысли ляпнул:

– Мы вот вчера тоже шаг сбили, так гуськом потом по плацу наворачивали.

– Вот гнида-то, – подумали пехотинцы. – Намекает сержику, что и с нами так надо.

Однако Толканову показалось, что в словах Павлушкина всё-таки присутствует задняя мысль-издёвка.

– Ты чё, «душара», – учить меня вздумал?! – взбеленился старший сержант. – Мне вообще до фени, как вас, уродов, наказывают! Я делаю так, как мне надо, – всосал?!

– Так точно.

– Совсем вас, обезьян, расслабили, – подвёл итог Толканов и поставил Павлушкину подсечку.

– Что-то я, в натуре, не то сморозил, – подумал упавший на живот Павлушкин и грустно улыбнулся асфальту перед лицом.

И тут случилось страшное. Всё пошло прахом для артиллерии.

– Вспышка слева! – ехидно улыбнувшись, крикнул Толканов.

Пехотинцы по команде бросились направо, в сугроб, и помяли геометрическую фигуру из снега, которую всю уборку лепил Павлушкин с товарищами.

– Гады-ы-ы! – взвыл Илья. –  Батарея – к бою! – И он первым ринулся на пехотинцев.

Соотношение сил на территории изменилось в пользу артиллеристов. Пехотинцев было всё так же – тридцать человек плюс сержант, внешне очень похожий на человека. Если бы не Павлушкин, в которого вселился легион бесов, то и численность артиллеристов осталась бы прежней. Однако вселился, и штат «фейерверкеров» сразу раздулся до бюрократических размеров. К сожалению, автор не знает, сколько солдат насчитывает такое воинское формирование, как бесовский легион. Чёрт знает «сколько», наверное; у него и надо спрашивать.

Вскоре разошедшийся в драке Павлушкин стал напоминать Будду, потому как его руки были всюду и везде. Илья как истинный антифашист карал пехотинцев, не разделяя их по национальному, территориальному и конфессиональному признаку. От его активных действий досталось трём правоверным мусульманам из Татарстана, парочке православных пензяков и язычнику-якуту, свято верившему в то, что, если обтянуть шаманский бубен кожей из артиллеристов и ударить в него сто раз, то на гражданке ему обеспечено расположение добрых духов.

Артиллеристы, в момент превратившись из защитников Родины в нападающих, ринулись в сугроб вслед за Павлушкиным и набросились на лежавших пехотинцев со страстью изголодавшихся любовников. И только не вооружённому ни гаубицей, ни хотя бы штык-ножом глазу гражданского человека могло показаться, что «царице полей» пришёл конец. Наверняка так бы и случилось, если бы «боги войны» дрались в состоянии аффекта до конца. Однако в середине сражения в головах у артиллеристов возобладал антисуворовский здравый смысл, говоривший, что пехотинцев реально больше.

Мультик первым восстановился умом. От пинка одного гранатомётчика он слетел с другого гранатомётчика, но вместо того, чтобы атаковать уже двух врагов, он свернулся на снегу в клубок, прикрыл голову руками и стал ждать расправы. Стимулируемые ударами пехотинцев, артиллеристы один за другим начали следовать благоразумному примеру Мультика, надеясь на то, что их немного побьют и оставят в покое.

Однако на всякий десяток адекватных людей всегда найдётся три психа, которым всё ни по чём. Читателю, быть может, приятно будет узнать, что  ненормальными оказались Павлушкин, Леденёв и Скатов. Они разыскали друг друга в свалке, вооружились ремнями и построились в треугольник, который быстро стал Бермудским, потому что все пехотинцы, соприкасавшиеся с ним, теряли от боли ориентиры в пространстве и куда-то пропадали. Когда очередной курсант царицы полей, - ужаленный ядовито-зелёной бляхой Леденёва, скуля, завертелся волчком, - Толканов не выдержал:

– Всё! Строиться!

Пехотинцы с недовольством строились в колонну. Артиллеристы, угрюмо посматривая на противников, поднимались с земли.

Толканов направился к Павлушкину, Леденёву и Скатову, чтобы лично засвидетельствовать им своё почтение. Ремни, извивавшиеся в руках троицы опасными кобрами во время драки, с приближением старшего сержанта стали безвредными червями. Павлушкин, Леденёв и Скатов были настоящими мужчинами, которым было хорошо известно, что сержанты как женщины; их нельзя трогать даже пальцем. Гордые и невозмутимые, курсанты в ожидании расплаты играли в цветик-семицветик.

– Убьёт, – произнёс Леденёв.

– Не убьёт, – сказал Павлушкин.

– Убьёт, – выдал Скатов.

– Не убьёт, – передумал Леденёв. – Уважает.

– Убьёт, – изменил мнение Павлушкин. – Из мести.

– Не убьёт, – раздумал Скатов. – Посадят.

– Убьёт, – оторвал последний лепесток Павлушкин.

Толканов смело подошёл к Бермудскому треугольнику и тремя хуками справа  сделал его безопасным для судоходства. Сила сержантских ударов была довольно слабой, но курсанты вдруг сделались само благоразумие и, как злодеи в индийских фильмах, картинно полетели верх тормашками.

– Неплохо приложился, – с гордостью подумал Толканов, но, вдруг усомнившись в своих силовых качествах, посмотрел на пехотинцев.

– Мощно!.. Так им!.. Поубивали прямо!.. Знай наших!.. Вы Тайсон, товарищ старший сержант! – угодливо загомонила «махра», а про себя подумала: «Фальшивки у тебя, а не руки, если в них табурета нет... Ноги у тебя – это да, а руки так – ручонки детские; да и ноги у тебя так себе, кирзачи любым ногам погоду сделают.

– Добивать, значит, не будем? – расплывшись в самодовольной улыбке, спросил Толканов.

– Так-то, конечно, сами теперь сдохнут, но лучше с контрольным, – тактично заметил один из пехотинцев, и товарищи наперебой стали поддерживать его: «Надо бы, товарищ старший сержант!.. Лишним не будет!.. Они, сволочи, живучие!.. А то мы сами можем, чтоб Вам руки не марать!

– Крови вам мало что ли? – удивился Толканов, и голос его постепенно начал набухать злостью. – Или я чё-то не понял?! Может, кто-то считает, что я их погладил?! Что я недостаточно приложился?! Может, кто-то думает, что я их пожалел?! Или даже боюсь их?! А вдруг меня бляхой, как вас, - а?! Или напомнить, как три обезьяны вас, как детей, уделали?! Или чё?!

– Никак нет!!! – рявкнула пехотная колонна, лаконично ответив на все вопросы разом.

Тем временем три артиллериста катались по земле, но не из-за того, что хотели дать Толканову окончательно утвердиться в роли супергероя. Просто они переиграли с показухой и действительно больно шлёпнулись.

Леденёв при падении сильно ушиб оба локтя, но грызть их было уже поздно, и он отыгрывался на снеге, хватая его как загнанный волк.

Скатов принимал страдания от копчика; парень непременно схватился бы за мягкое место обеими руками, но боялся насмешек в свой адрес. И смех, и грех, читатель. Только тот, кто ронял мобильный телефон в сортир, сможет понять муки Скатова. Словом, и хочется, и колется.

Павлушкин упал удачно, но почувствовал себя виноватым, когда услышал рядом с собой приглушённые стоны Леденёва:

– Павлуха-а-а, локти-И-и… Локти отбил – не могу-У-у.

Странен наш человек донельзя. Может, и поможет когда попавшему в сложную ситуацию, но чаще скажет, что, мол, не расстраивайся, мне сейчас хуже, чем тебе. Павлушкин был нашим человеком через край, поэтому не только сказал, что мне сейчас хуже, чем тебе, но и показал. Собравшись с духом, он незаметно нанёс асфальту удар носом и обратился к Леденёву:

– Мне Толкан ваще нос сломал, кровь вон как хлыщет. – И обоим курсантам сразу стало легче.

Минут через пять на территории появился комбат.

– Сынок! – тихо-тихо позвал он Павлушкина, но под ногами у артиллеристов всё равно заходила земля, как это бывает, когда где-то там, вдалеке, грохочет орудийная канонада. – Чё за беспорядок у вас тут? И почему звезда на твоей шапке не в шары мне светит, а вбок?

– Сбилась в работе, товарищ подполковник, – поправив шапку, ответил Павлушкин. – А то, что сугробы разворочены, так это мы делали-делали и решили просто, что надо всё порушить и заново переделать... Чтобы качественно.

Павлушкин любил и уважал комбата как родного отца, но всё равно врал ему и не находил в этом ничего зазорного. А как иначе?! Отец ведь всякую сыновнюю пакость близко к сердцу принимает.

– Врёшь, сынок. Скажи, что врёшь, тогда причину спрашивать не стану.

– Вру, товарищ подполковник, – преданно посмотрев в глаза офицеру, признался Павлушкин и зачем-то добавил для убедительности: «Нагло вру».

– Ну, злодеи! – довольно усмехнулся комбат. – А сержант ваш где?

– Он это... в туалет отлучился. По большой нужде. Живот, сказал, прихватило. Понос, видать.

– Неужто съел чего?

– Грибы, сказал, мать прислала. От грибов, видать.

– Да ну.

– Больше не от чего, товарищ подполковник. Оно всегда так: насобирают в лесах всякой дряни, а потом травятся... Сказал, что прямо днище отрывает.

– Это он, сынок, вам наврал. Отрывало бы днище – он бы в родной батальон побежал, дотуда ближе. А он рванул в соседний.

– Может, отпустило по дороге? – неподдельно удивился Павлушкин. – Оно так бывает. Сперва прихватит, а потом вроде ничё, терпеть можно… Он по любой за таблетками в соседний батальон побежал, чтобы повторного приступа не случилось. Птица всегда на упреждение работает.

– Сыно-о-ок, – погрозив пальцем, сказал комбат.

– Вы же знаете, почему я так, – понурил голову Павлушкин. – Всю жизнь ведь с нами.

– На войне тоже меня дезинформацией кормить будешь?

– Никак нет!

Сказав это, Павлушкин поглядел в ту сторону, где, по его мнению, находилось родное село. Взгляд его подёрнулся патриотической дымкой. В мыслях он уже командовал гаубицей Д-30, потому что командир орудия, сержант Кузельцов, был, конечно, убит, а наводчик Герц, который должен был первым замещать командира, неопасно для жизни ранен. Павлушкин и холм в Шушенском выбрал, с которого стрелять по неприятелю было наиболее удобно.

– Илюшенька, солдат ты наш родной, – как будто голосили женщины, старики и дети, – оборони нас, кроме тебя некому!

А Павлушкин как будто отвечал им со своей стратегической высоты:

– А ну разойдись по погребам, поубивает к чертям!

Между тем защищал Павлушкин не родное Шушенское, а Иваново, потому что из-за слабой географической подготовки глядел не туда, куда хотел. Невесты из этого города даже не подозревали, что кто-то мысленно кладёт за них жизнь.

– Очнись! – похлопав Павлушкина по плечу, произнёс Бабанов. – Комбат свалил.

– Как свалил? – встряхнув головой, спросил Павлушкин. – Куда?

– Куда, куда – туда! А мы, короче, забили[22] на работу. Достало всё.

Павлушкин осмотрелся. Его товарищи сидели на земле, обняв колени, опустив головы. Только Леденёв, оставленный за старшего, бестолково суетился с лопатой возле помятого сугроба.

– А чё!? – сказал Павлушкин. – Не будем сугроб выправлять, фиг с ним! Как в располагу придём – огребёмся конкретно, зато будем знать за что! А сугроб – фиг с ним! Все сегодня будут проходить мимо и базарить: «Смотрите, артиллерия восстала! Красавчики!.. О, а чё это Павлушкин с Леденёвым тут ошиваются?! На фига сугроб чинят?! Все ж восстали, а они чё?! Наверно, одно место кому-нибудь лижут!» А мы с Леденёвым будем отвечать: «Мы против всех восстали, а сугроб не виноват! Он, урод такой, нам глаз не радует! Он наше эстетическое чувство коробит, как Герц не скажет! Для сержантов делаем?! Нет! Для комбата?! Да пошёл он в данном конкретном случае! Для Путина?! Пусть катится вслед за комбатом! А мы тут для себя! Чтобы, может, один раз за день тут пройти, мельком на сугроб взглянуть и… жрать от такой лепоты, слепленной самолично, перехотеть! А, Леденёв?!»

– Ну, не знаю насчёт «жрать».

– А я тебе говорю, что я уже перехотел! Бабанов, завтрак – твой! Мультик, обед разделишь со Скатовым!

– А ужин кому? – спросил Оконешников.

– Ужин отдай врагу! – понесло Павлушкина. – «Махру» какого-нибудь угощу! Вот офигеет-то! Я от его удивления ещё больше жрать перехочу! Нет, курить перехочу! Всё курево «махре» раздам, чтобы перехотеть спать!

Потоки курсантского смеха, выброшенные из лёгких, породили ветер. Солдаты поднялись, разобрали инвентарь, и под звёздным небом закипела такая работа, что через некоторое время Павлушкин даже стал окорачивать товарищей:

– Без кипиша![23] Уйми трудовой зуд! Не за тарелкой бигуса сидите!

Снежный параллелограмм поднялся за бордюром дороги быстро. Команду Леденёва «строиться!» курсанты проигнорировали. Павлушкин, Бабанов и Мультик прохаживались вдоль сугроба, подтёсывали шероховатости и совещались.

– Может, увеличим стену? – предложил Бабанов. – Я за дополнительным снегом к соседям сгоняю.

     - А потом можно кирпичи на стене вырезать, - расширил идею Мультик. – Как будто из кирпичей стена будет.

– И снеговиков на стену, – углубил идею Павлушкин. – Как будто часовые. Только носы не из морковки надо. Пацанов нехватка долбит[24] – сожрут. Из сосулек надо. На крыше бани насшибаем.

В творческом экстазе мастера хоть и помнили о времени, отведённом им на уборку, но были готовы пожертвовать им ради искусства. После возвращения в казарму неуставной сугроб грозил артиллеристам неприятными последствиями, но этот факт никого из парней не пугал.

Однако пострадать за искусство не так-то легко, потому что этому постоянно мешают птицы низкого полёта.

– Строиться! – крикнула вернувшаяся в родные края Птица, синяя в районе правого глаза. – От комбата огрёбся! В темпе!

 

 

Глава 7

    

Когда уборщики снимали бушлаты в казарме, к Павлушкину подошёл Герц с вопросом:

– Ну как погодка?

– Не застоишься.

– У меня для тебя две новости.

– Плохая или письмо из дома?

– Плохая... Павлуха, из вас кто-то показной инвентарь на уборку захватил.

– Отвечаю, не я.

– Разбираться не будут.

– А я-то думаю, чё нам дневальный на тумбе так козырнул, как будто цинки[25] в казарму припёрлись. А свободная смена такая грустная, как будто в цинках – родные братья.

– Кетчуп свободной смене отмывать, я бы на их месте тоже пригорюнился.

– Коганов хоть тут? Пересеклись с ним на улице, сюда должен был дислоцироваться.

– А толку?..  Пришёл, намахнул стакан и в канцелярии залепился[26].

– Понятно... Интересно всё-таки, какой гад инвентарь показной захватил?

– Не там крайних ищешь.

– Ищу, где хочу, и не надо мне тут твоих сказок про гнилую систему. Не верю я в это, Герц.

– Понимаю.

– Понимает он... Там ищу, не там ищу – через пять минут за всё отвечу собственным рылом. За всех и по полной. Поэтому рою, где хочу и как хочу, моё право. Захочу – вообще инвентарь обвиню. Инвентарь крайний, – понял, нет?!

– Понял!

– Ну и всё!          

Восемь сержантских рук с закатанными рукавами месили курсантское тесто, которое обещало выйти на славу, потому что в замесе хоть и падало, но поднималось. Отчасти дело зависело от самой муки, которая местами была высшего сорта. Частично причина крылась в превосходных дрожжах, очень похожих на сержантские сапоги и особенно любивших бродить в тех местах, где опара не могла или не желала идти на подъём.

Кровь, однако, рекой не лилась, как любят преувеличить в книгах некоторые баснописцы. Она всего-навсего разбрызгивалась в разные стороны из носов и ртов, как из стрекочущих огородных брызгалок.

После первых же ударов «духи» успокоились и отдались на волю течения, которое рано или поздно должно было вынести их в умывальник.

– Деловито работают, – подумал Павлушкин. – Долго выдыхаться будут.

В неразберихе падавших и поднимавшихся тел можно было случайно стать героем. Павлушкин специально не искал подвига. Подвиг сам нашёл Илью дважды.

Кстати, если кто не знал, товарища можно прикрыть не только грудью, как пишут в учебниках по геройству. Спору нет, что носом или, например, ухом друга не спасёшь, потому что эти части тела слишком малы для  великого дела. А вот попа... Попа – это вариант, потому что у некоторых экземпляров она по ширине не только не уступает груди, но и превосходит оную.

Словом, две головы не слетели с плеч от ударов сапогами только потому, что попа Павлушкина, не уступавшая по размеру крупу взрослого пони, всё время оказывалась в нужном месте, то есть под самым носом у подвергавшихся опасности товарищей.

После того, как сержанты отправили избитых курсантов в умывальник и разошлись, Герц пришёл на поле бойни. Дневальные свободной смены уже были на месте. Они в бешеном ритме елозили по полу на коленях с тряпками в руках и с опаской поглядывали на дверь казармы, в которую в любой момент мог войти какой-нибудь офицер. Их лица были трусоватыми и злыми. Они чем-то напоминали гиен, которые первыми появляются на поле, усеянном трупами, чтобы поживиться лакомыми кусками и успеть убраться до прихода более сильных хищников.

– Может, помочь, пацаны? – предложил Герц.

– Отвали, – нервно бросил дневальный Вахрушев по прозвищу Ваха, гордый нытик, постоянно надоедавший курсантам длинными речами о том, как все вокруг живут не по понятиям. – Фара, воду смени, кровавая вся, - бросил он дневальному Кирееву, забитому очкарику в замызганной форме.

– Оставайся, Герц, – буркнул дневальный Бузаков, неплохой, но вечно чем-то недовольный парень. – Чё ты зубы скалишь, Ваха? В четыре каски быстрее управимся, «шакалы» на подходе.

Герц смывал кровь и думал: «Всё, что могу, Павлуха. Всё, что могу, брат. Где тут твоя кровь? Я найду, найду. Ничего, нам и крепче доставалось. Помнишь, комбригу честь не отдали? Заговорились, не заметили его, – а кого волнует? Досталось тогда нам с тобой, а комбата всё равно больше себя жаль было. Помнишь, как комбриг орал на него на плацу? Бойцы распоясались у тебя, батальон гробишь. А потом комбриг ушёл, и батя спокойно так, без злобы: «Кто, сынки? Выйти из строя!» И мы вышли, потому что батя спросил. Хоть никто и не знал, что это мы, а вышли. И батальон смотрел на нас. И ни одного слова в спину, что мы гниды. Всем было по барабану, что мы комбригу честь не отдали. Все комбата жалели. Лучше бы батя заорал на нас тогда, сгноил в нарядах, но он сказал: «Будьте внимательней, сынки. Встать в строй». Я думал, тот развод никогда не кончится, думал, со стыда сгорим. Помнишь, чё сержик нам тогда сказал? Готовьтесь, сказал, после развода; сами понимаете, что натворили. И мы бы жить с тобой не смогли, если бы не получили тогда. Мы шли в курилку с радостью. И боли не чувствовали».

Перед разводом батарея была построена на утренний осмотр. Сержанты лениво прохаживались перед отделениями. Курсанты готовились пострадать за внешний вид.

– Среда, – шепнул Павлушкин Герцу. – Может, забудут, что сегодня резиновый день?[27]

– Мечтай больше, – ответил Герц. – Ты бы забыл о развлечении, которое в самом распорядке дня написано?

– Я – нет.

– Вот и сержики – нет. Жди команды «разобрать противогазы!»

– Мне бы презик другой… XXL.

– А чё не подменил до сих пор?

– Члены товарищей жалко.

– Жалостливый что ли? У тебя тоже член неказенный. Кузельцов оттягивает резину, как надо. Отпустит – и в голове звон, как на Пасху.

– Мне нравится.

– Не понял.

– Звон, говорю, колокольный нравится.

– Деревня.

– Сам такой.

– Обиделся на деревню что ли?

– Ничего не обиделся.

– А чё быкуешь тогда?

– Через плечо... Мне ваш город на фиг не сдался.

– Ты как маленький, ей-богу.

– Отдыхай – а!

– Окей, но в сегодняшний наряд тебе всё равно со мной идти.

– Выбирать не приходится

– Ну всё – остынь... Мама курево прислала, поделимся.

– Своё имею.

– Ну, не прав я, не прав. Прости.

– Не прощёное воскресенье. Среда резиновая.

– Ну и ладно. Если честно, мне вообще по барабану на твоё прощение.

– В этом ты весь, Саня, – произнёс Павлушкин и строго посмотрел другу в глаза. – Высокомерный ты.  Самолюбивый эгоист, а корчишь из себя благородного. У тебя даже неплохо получается строить из себя кого ты там строишь, но только меня ты не залечишь, я тебя насквозь вижу.

– Да пошёл ты, – угрюмо посмотрев на друга, произнёс  Герц. – Зрячий выискался.

– Ладно, давай свой презик на сегодня, печальник чёртов, – подмигнув, сказал Павлушкин. – Подмени меня разок на кресте.

– А чё – хорошая идея, – засветившись, произнёс Герц. – Не всё же твоей Голгофе муки смертные принимать.

– Чё за Голгофа?

– Голгофа – это лобное место на арамейском языке. – На лоб удар от натянутой резины и приходится.

– А-а-а, – с пониманием протянул Павлушкин. – Ты вот что. В норматив вряд ли уложишься, если подсумок заранее не расстегнёшь. Тут две секунды выиграть надо, иначе презик дальше лба не натянешь, туго, сволочь, идёт.

– А вдруг Кузельцов спалит?[28]

– Не боись, он по привычке за мной палить[29] будет.

– Окей... Противогаз нормально уложил?

– Обижаешь. Как покойника в гроб. Ноженьки вместе, рученьки на груди.

– Ну у тебя и ассоциации.

– Как получишь по Голгофе – и не такие появятся.

Начался утренний осмотр. Первым делом Кузельцов стал проверять подворотнички на предмет белоснежности.

Взгляды Павлушкина и Герца на утренний осмотр разнились. Однажды друзья даже поспорили друг с другом.

– Я привык самостоятельно жить, – сказал Павлушкин. – Сам за собой всегда смотрел. Мне проверяющий не нужен. К матери и то редко обращался, чтоб штаны погладила или ещё чё.

– А я вот люблю осмотры, – произнёс Герц. – Кузельцов мне как старший брат становится, которому не всё равно, как я буду ходить.

– Он тебя младше на три года.

– Тем более.

– Ты чё – совсем дурак? Он это по уставу делает, ему на тебя вообще до борозды.

– Ни черта. Вот посуди сам. Его же никто проверять не будет, ни один офицер. Он по доброй воле за нашим внешним видом следит.

– И долбит по доброй воле, если подшива[30] грязная.

– Так это тоже вроде как по-братски. Тебя разве старший брат не лупил за косяк[31] какой? Так и Кузельцов. Ты на его лицо посмотри, когда у нас что-нибудь не так. Он реально расстраивается.

– Тоже мне брат нашёлся.

– Он даже больше, чем брат. Прикинь, нас с ним даже кровные узы не связывают. Разве я мог предположить до армейки, что за мной какой-то омич присматривать будет? Нет, конечно. Нужен я ему сто лет, если бы мы пересеклись на гражданке. Ведь ничто нас, казалось бы, не связывает. Ни социальный статус, ни уровень образования, ни взгляды, ничто. А на проверку выходит, что всё иначе. Я так рад этому. Кузельцов не равнодушен ко мне. Пусть сурово, пусть жёстко, пусть даже жестоко иной раз не равнодушен, а всё равно. Мы же не бабы, у нас и должно быть такое братство. Мужское. Ты это тоже безотчётно чувствуешь.

– Ты просто несамостоятельный. Смотрят за мной, не смотрят за мной, а я всё равно в засаленной робе ходить не буду. Мне самому в облом.[32]

– Хорошо, пусть я даже несамостоятельный, зато я кому-то нужен. А вспомни, как мы стащили в столовке бушлат у «махры». Для Семёнова. По приказу Кузельцова, между прочим. Нашему сержику не всё равно, в чём будет ходить его курсант. А ведь Кузельцов нам не кум, не сват, не брат и даже не земляк, а просто ровесник.

– Просто Кузельцову заняться по утрам нечем. Чё ему делать, если не нас проверять?

– Спать до прихода «шакалов», смотреть телевизор, писать письмо девушке.

– Всё равно ненавижу осмотр.

– А я вот хоть убей – люблю.

Сержант Кузельцов был доволен подворотничками курсантов и с одобрением покачивал головой, пока не добрался до Семёнова.

– Шею что ли намылить, обезьяна? – оторвав грязный подворотничок, спросил Кузельцов у Семёнова.

– Не надо, – в миг потускнел Семёнов. – Пожалуйста, не надо, товарищ сержант.

– Забыл подшиться что ли?

– Не успел.

– Все успели, он не успел.

– Я стирал форму старшего сержанта Котлярова, когда подготовка к завтрашнему дню была.

– Чмо ты у меня, Семёнов. Но ты действительно не виноват... А виноваты... виноваты... виноваты у нас... Герц и Павлушкин, которые отказались помочь тебе в стирке. Не слышу, обезьяны с белоснежными подшивами!

– Так точно! – в голос рявкнули Герц и Павлушкин.

– Теперь у вас на троих ровно три минуты, чтобы у Семёнова была чистая подшива. Время пошло!

Никакого замешательства. Павлушкин быстро, но без суеты вынул из кармана кителя запасной подворотничок и сказал:

– Герц, готовь иглу и нитку. Семёнов, снять китель и выставить его перед собой. Дело шью я. Поехали!

Устав позаботился о том, чтобы самое необходимое всегда было у солдата под рукой. Герц снял шапку, вынул из-под козырька иглу с заранее вставленной в неё белой ниткой (также под козырьком были иглы с нитками чёрного и зелёного цвета) и передал орудие труда швее. Семёнов снял китель через голову и выставил его перед собой.

– Сто к одному, что не успеют, – сделал ставку Кузельцов и, скрестив руки на груди, впился взглядом в Павлушкина, сделавшего первый стежок.

Белая нитка стала шустро окаймлять подворотничок.

– Шей левой рукой, – усложнил задачу Кузельцов. – Пять секунд добавляю.

– Не успею, товарищ сержант, – наудачу закинул удочку Павлушкин.

– Успеешь, верю в тебя, – попался на крючок Кузельцов и, поразмыслив, сказал: «Пожалуй, пять секунд за левую руку маловато. Минуту накидываю, но чтобы всё чин чином».

Того и надо было Павлушкину. Командир отделения оказался на его стороне. Бойцы стояли в строю, не шелохнувшись, как деревья вдоль городской улицы в безветренную погоду. Они и волновались за Павлушкина, как дубки и берёзки, на которые, как помнит читатель, и походила расцветкой военная форма в начале третьего тысячелетия. Молча переживали солдаты, боясь лишним шорохом отвлечь человека от дела. На дубки и берёзки курсанты походили и тем, что выделяли кислород из листьев на форме. То есть нельзя сказать, чтобы прямо выделяли, но, по крайней мере, точно не потребляли, потому что дыхание от волнения за швею у всех было на краткое время задержано, словно какой-нибудь нарушитель общественного порядка, предлагающий милиционеру взятку через полторы-две минуты после ареста.

Павлушкин уложился в сроки, и листья на форме первого отделения АРТ взвода радостно зашелестели; зашевелились курсанты. О первой стадии утреннего осмотра можно было забыть.

Началась вторая стадия. Тыльная сторона ладони сержанта уподобилась лодке, подбородки курсантов – морским волнам. И не дай было Бог плавсредству ощутить под собой не водную гладь, а ельник или березняк. Судно непринуждённо летело по волнам, пока не добралось до подбородка Фаненштиля. Лодка пробороздила по какой-то поросли и покарябала днище.

– Фань, советую после армейки в лесничество податься, – обратился Кузельцов к небритому курсанту.

– Я не виноват, за ночь отрастают, – опустив глаза, ответил Фаненштиль.

– Я и говорю, с твоими талантами прямая дорога в лесники. С нашей-то экологией, Фань. Посадишь саженцы, и они за ночь в небеса упрутся.

– Больше не повторится. Простите.

– Нет, ну если ты старик Хотабыч, так и скажи. Я выдеру у тебя волосинку, загадаю заветное желание и отпущу с миром.

– Я не старик Хотабыч.

– То есть мне ещё год из-за тебя сапоги топтать? Удружил – спасибо.

– Товарищ сержант.

– Товарищ сержант, товарищ сержант... Ладно, я не в обиде. Жаль, конечно, но ничего не поделаешь. Побрею тебя только, чтоб ты другим надежду не давал своими джунглями. Так точно?

– Так точно.

– Станок тут не подойдёт. Какой-то он грубый, – да? На станках только болты вытачивать. Для бороды нужно что-нибудь помягче, повкуснее что ли. Не знаешь, чем тут можно помочь?

– Не могу знать!

– Не расстраивайся и благодари Бога, что у тебя есть я.

– Товарищ сержант, только не…

– Вафельное полотенце, – закончил Кузельцов. – Это как раз то, что надо. И мягко, и вкусно.

– Това-а-арищ сержант, – взмолился Фаненштиль.

– Ну, ну, ну, не благодари, – отмахнулся Кузельцов. – Всё, чтоб ты улыбался. Забота о тебе – моя прямая обязанность, мой долг. Если так уж хочешь отблагодарить, подгонишь мне вечером пачку «Кента».

– Разрешите, я сам побреюсь лучше? Я мигом.

– Нет, нет и никак нет. Хочу послужить тебе. Не отказывай мне, пожалуйста. Не обижай меня, дорогой Фаненштиль… Я уже и Семёнова за полотенцем отправил.

Услышав намёк на приказ, Семёнов выпал из строя и рванул за полотенцем. Через три минуты лицо Фаненштиля напоминало поле, на котором сначала поработали сенокосилки, а потом прошли манёвры танковой дивизии.  

– Содержимое карманов к осмотру! – приказал Кузельцов.

Курсанты сняли шапки и стали выкладывать в них  всё, что имелось в штанах и кителях. Странное дело, читатель. Солдатам было известно, что карманы – не место для мусорной свалки. Однако каждое утро шапки доверху наполнялись разнообразным хламом. Ну что за люди такие, ей-богу?! Прямо не люди, а мальчишки служили в армии от Калининграда до Дальнего Востока. Гвозди, семечки, конфетные обёртки, куски телефонного провода, магниты, поломанные наушники, ручки без пасты, шевроны других родов войск, ключи от неизвестных дверей, съеденные на три четверти печенья, подшипники – вот лишь небольшой перечень предметов, оттопыривавших карманы солдат. Самое удивительное, что наказание за незаконное хранение рухляди не пугало даже самых робких бойцов. Слегка получить по шее за какую-нибудь гайку в курсантской среде считалось за честь. Сами сержанты со скрытым неодобрением относились к тем, у кого в карманах было пусто.   

– Ты какой-то не такой, Пономаренко! – прорвало однажды сержанта Лысова. –  Чё у тебя вечно ничего лишнего? Какой-то ты не пацан! Даже бить тебя не хочется! Сгорел на очки!

Кузельцов ворошил содержимое курсантских шапок, улыбался и качал головой.

– Ну краник-то тебе зачем? – спросил он у Павлушкина.

– Пригодится, – прозвучал ответ.

– Куда пригодится? На член что ли поставишь, чтобы мочиться в удобное время?

– Никак нет! На умывальник.

– На какой, блин, умывальник? Все краны в порядке.

– Страхуюсь. Сегодня в наряд заступать, вдруг чё случится.

– Хозяйственный ты у меня. А SIMка тебе зачем?

– Нашёл.

– Я спрашиваю «зачем», а не «откуда»?

– На сотовый.

– У тебя же нет телефона.

– У Вас есть.

– Так она для меня что ли?

– Врать не буду – для Вас... Краник только оставьте.

– Как дети малые. А чё же не заныкал[33] краник?

– Хочу его сегодня на законных основаниях носить.

– Тебе это душу греет?

– И душу греет, и надёжней. Сопрут ведь. 

– А клей тебе зачем?

– Клеить.

– Ты чё меня за дауна держишь?

– Я не чуфаню[34], товарищ сержант.

– Чуфанишь.

– Я не чуфаню… Бухаю я.

– Опа!.. Когда это ты успел?

– До армейки.

– Достал ты меня. Клей, спрашиваю, зачем?

– Вдруг что-нибудь расклеится... Товарищ сержант, Вы не сердитесь. Краник только оставьте. Я завтра выброшу, а сегодня – наряд.

На дне шапки Герца лежали два письма.

– Где по уставу должны храниться письма? – задал вопрос Кузельцов.

– В тумбочке, – ответил Герц.

– А чё они у тебя в кармане делают?

– Забыл выложить.

– От кого хоть?

– От младшей сестрёнки. То есть первое – от неё, второе – мой ответ.

– Чё пишет?

– Примеры попросила решить из домашки.

– Сколько ей?

– Восемь с половиной.

– Решил?

– Так точно... Сбросить письмо не успел.

– То он забыл, то не успел. Она ведь ждёт, обезьяна!

– Виноват!

– А ты вообще понимаешь, что письмо-то она получит, а примеры ей уже на фиг не нужны будут? Через десять, может, дней письмо дойдёт, а домашку завтра сдавать.

– Домашку Настенька две недели назад, наверное, сдала, – грустно сказал Герц. – С нерешёнными примерами.

– Отставить сопли, боец! – строго произнёс Кузельцов. – В Красноярске морозы стоят, у детей по любому занятия отменили. 

– Вряд ли морозы, товарищ сержант.

– А я тебе говорю – морозы! Спорить что ли полюбил?! В моём Омске морозы за тридцаху давят, значит, в твоём вонючем Красноярске тоже морозы. Сибирь одна.

– Всё равно не успею. На месяц же занятия не отменят.

– Короче, так. Сотовый у сестрёнки есть?

– Так точно.

– Ништяк. Павлуха, давай сюда свою SIMку, и молитесь оба, чтобы на балансе бабки были.

Кузельцов активизировал SIM-карту и, довольно усмехнувшись, произнёс:

– Слышь, Герц, на балансе пять баксов. С такими бабками можно любое домашнее задание в СМСки упаковать. И аккуратно, на пробелах не экономь. Дети в таком возрасте невнимательные, без пробелов запутаются. У самого сеструха.   

– Спасибо, товарищ сержант.

– Пожалуйста. Как всё сбросишь, письма сожрёшь… Куулар!

– Я!

– Ты меня чем в шапке порадуешь?

– Землёй.

– Какой ещё землёй?

– С Родины.

– С Тувы что ли?

– Так точно.

– Где надыбал?[35]

– Зёма с соседнего бата подогнал.

– Для чего тебе земля?

– Просто.

– Иди её тогда в цветок высыпь, польза будет.

– Никак нет.

– Не понял, боец.

– Никак нет. Тува – Родина.

– Ты чё совсем дурак?

– Никак нет. Тува...

– Никак, ты оборзел, даун? – гневно перебил сержант. – Ладненько... И чё прямо готов родную землю потом и кровью окропить?

– Так точно.

– Тогда начнём прямо сейчас, – произнёс Кузельцов и хлёстко ударил Куулара по носу. – Чё встал, обезьяна?! Землю к ноздрям подставляй, чтобы ни одна капля даром не пропала...

–  И подставлю, – процедил Куулар.

– Порычи мне ещё. Вам волю дай, вы завтра в карманах коней таскать начнёте и юрты с бабами.

Курсанту Попову досталось за сапоги.

– Что является лицом солдата? – спросил Кузельцов.

– Сапоги, – ответил Попов.

– Почему на них тройной слой ваксы?

– Я думал, так лучше.

– У тебя бабское лицо, Попов. Только бабы накладывают на него столько штукатурки.

– Виноват.

– Чё теперь с тобой делать? Наказать не имею права, ты же вроде как старался. Не наказать тоже нельзя.

– Я больше не буду.

– Детский сад что ли? Больше не будет он... Кто ты по гороскопу?

– Неудобно говорить.

– Олень что ли?

– Никак нет.

– Дева?

– Так точно.

Смешки в строю.

– Я ща кому-то посмеюсь! – увесисто пригрозил Кузельцов и продолжил: «Дева так дева. Я к тому о знаке зодиака спросил, что у дев сегодня сложный день. Неурядицы по службе, ухудшение самочувствия, незапланированные расходы. В общем, наказать не могу, но у дев сегодня сложный день. Вопросы к звёздам?»

– Никак нет.

– Зато у них к тебе есть. И вопросы эти в прямом смысле взяты с неба. Вопрос первый: сколько средств расходует государство на ваксу для армии? Вопрос второй: не чувствуешь подвоха в первом вопросе?

– Товарищ сержант, я понял.

– Отлично. Упор лёжа принять. Твой сложный день уже начался.

В казарму зашли взводные: лейтенант Макаров и капитан Родионов.

– Смирно! – вытянувшись, крикнул дневальный на тумбе и отдал честь с такой волнительной радостью, с какой невинная девушка отдаёт честь любимому парню, надеясь на его порядочность и заступничество. 

От командиров отделений последовали приказы «направо» и «налево». Курсанты поворачивались лицом к офицерам для молчаливого приветствия. «Духи» тихо радовались приходу взводных. Лейтенант Макаров и капитан Родионов были пьяницами, обязанности исполняли через пень колоду, но молодёжь не трогали и по мере сил следили за тем, чтобы сержанты не измывались над курсантами.

Капитан Родионов был неудачником, равнодушным к службе. Он не дерзил старшим офицерам, но выполнял приказы с показной неохотой. Сразу после окончания артиллерийского училища на его лице окопалось выражение: «Да отвяжитесь вы». За своим внешним видом капитан следил с педантичностью, полагая, что этим настоящий офицер и отличается от липового. Он единственный в батальоне носил натовскую форму, и весь его вид свидетельствовал о том, что он может, но просто не хочет командовать батареей или даже полком. Родионов убедил себя и других, что его вполне устраивает невысокая должность, что он не карьерист, и тем самым заслужил уважение офицеров и солдат. С подчинёнными он разговаривал спокойно, с километровыми паузами между предложениями. Если он ставил задачу курсантам или сержантам, то они выполняли её незамедлительно, потому что всем было известно, что Родионов зря напрягать не станет. 

– Как офицер он никакой, дерьмо, а не офицер, а как мужик – нормальный, – думали про Родионова подчинённые.

– Здравствуйте, товарищи курсанты, – вяло поприветствовал Родионов батарею.

Курсанты набрали в воздух лёгкие и вытолкнули его толчками:

– Здравия желаем, товарищ капитан!

Застёгивая на ходу верхнюю пуговицу кителя, разгонялся по взлётке дежурный Ахминеев. Притормозив за несколько шагов до капитана, он перешёл на строевой шаг. Остановившись и приложив руку к козырьку, Ахминеев доложил:

– Товарищ капитан, за время Вашего отсутствия происшествий не случилось! Дежурный по батарее сержант Ахминеев.

– Да-да, понятно, – перешёл Родионов на неофициальный тон, предлагая его и подчинённому. – Точно всё нормально?

– Да вроде, товарищ капитан.

– Отправь кого-нибудь за минералкой... Смотри, чтоб всё нормально... По распорядку теперь... Ко мне только в крайнем случае... Занимайтесь.

Сделав распоряжения, капитан Родионов пошёл в канцелярию. Лейтенант Макаров направился было туда же, но вдруг вспомнил, что он тоже командует взводом, и остановился.

– Шёл бы уже, куда шёл, – подумала батарея. – Опять в душу лезть будет.

Лейтенант Макаров в своё время отслужил в армии солдатом. Этим фактом в биографии он гордился, как подвигом, и полагал, что из-за этого ему многое позволено.

– Я сам тянул срочку, – постоянно напоминал он солдатам.

Эта фраза была универсальной. Она означала, что он (Макаров) всё знает, умеет, видит, понимает и держит на контроле по определению, поэтому ему можно пить, не вести занятия, бить сержантов, приводить на ночь женщин в казарму и забирать курсантскую зарплату. Чтобы никто ни на секунду не забывал о его солдатском прошлом, Макаров даже одну полу кителя накладывал на другую сзади так же, как солдат-срочник, прослуживший в армии полгода и более. Он командовал взводом, опираясь исключительно на самочувствие и настроение. Вспышки активности чередовались у него с отсутствием малейшего интереса к жизни подразделения, собачье бешенство с философским спокойствием, ненависть к службе с любовью к ней.

– Нормально служится, бойцы? – улыбнувшись, спросил Макаров совсем по-отечески, а про себя подумал: «Куда уж там».

– Типа, не знаешь, – подумали курсанты, а вслух выдали привычное: «Так точно!»

– А не врёте? – продолжил Макаров.

– Никак нет! – ответила батарея с заметной тоскливостью.

– Не слышу! – нисколько не расчувствовался Макаров.

– Никак нет! – с ненавистью повторила батарея.

– Сержанты не обижают?

– Никак нет! – рявкнула батарея.

– Нехватка долбит?

– Никак нет! – взревела батарея.

– Домой никто не хочет?

– Никак нет! – сорвала голос батарея.

– Суицидников, СОЧинцев[36] нет?

– Никак нет! – прохрипела батарея.

Подняв боевой дух солдат, лейтенант Макаров удалился в канцелярию. После ухода офицеров батарея сразу забыла об их существовании.

– Прочистили горло, тормоза? – спросил Кузельцов у подчинённых и бросил: «Газы!»

Курсанты сорвали шапки. Зажав головные уборы между колен, «духи» стали расстёгивать подсумки. Прошло ещё две секунды, и казарму наполнил звук завибрировавшей резины. Ракетной скорости, с которой противогазы начали облеплять бритые головы, мог позавидовать главный герой фильма «Маска». Нет сомнений, что в случае войны смерть от химической атаки курсантам не грозила.

Руки Герца делали привычное дело, а его глаза, которые за красоту давно следовало переименовать в очи, жили отдельной жизнью. На гражданке глаза Александра были похожи на чёрные смородины, которые нередко покрывались сентиментальной росой. До армии они преимущественно выполняли второстепенные функции: вызывали у девушек мучительно-сладкое томление в груди и глядели по сторонам в поисках красоты и совершенства. Служба в батарее заставила Герца понять, что глаза – это не орган с ударением на «а», а орган с ударением на «о». Во время одевания противогаза зрачки Александра перекатывались по белкам справа налево, отбивая секунды, как маятник на часах, и следя за скоростью товарищей, которые временно превратились из людей в ориентиры.

Павлушкин не думал о себе. Его действия были направлены на отвлечение внимания сержанта от Герца. Сразу после команды «газы!» Илья специально стал проделывать массу лишних и нарочитых движений, которые, казалось бы, должны были привести к тому, что он не уложится в норматив. Но  Павлушкин был опытным объездчиком секунд. Что касается актёрской игры, то на этот раз она оставляла желать лучшего. Словно посредственность из второго состава провинциального театра, Илья явно переигрывал.

– Чё-то темнит обезьяна, – глядя на Павлушкина, думал Кузельцов. – Темни, темни. Всё равно вскрою.

Все курсанты уложились в норматив.

– Смотри-ка – успели, – издалека начал Кузельцов. – Даже Календарёв. Да же, Календарёв?

– Так точно!

– Молодца! – похвалил Кузельцов. – Реальные слоники, хоть сейчас саванну заселяй. Только, помнится, у меня один мамонт был. В чёрном, а не в зелёном протвогазе. – Курсанты переглянулись. – Не волнуйтесь, – подбодрил Кузельцов. – Мамонт не вымер, он здесь. Чё по сторонам зыркаешь, Герц? Это ведь ты.

– Так точно! – не догадываясь о расследовании сержанта, бодро ответил Герц.

– Но ты мне что-то не нравишься, – продолжил Кузельцов. – Ты трубишь, как слон. Мамонт трубит по-другому, как-то предсмертно что ли. Ты же такой весёлый и пакостный ледниковый пройдоха, что мне кажется, что сейчас где-то рядом с тобой трётся очаровательная самка. Да, на которую ты вот-вот запрыгнешь, чтобы получить удовольствие и уберечь вид от вымирания.

– Копает, – подумал Герц и произнёс упавшим голосом: «Не понимаю, о чём Вы».

– Вот теперь реальный вымирающий мамонт, которого так и хочется добить, чтоб не мучился, - сказал Кузельцов, и Герц выдохнул с облегчением. – Но всё равно что-то не так. Вот только что – не пойму. Может, ушей у вас не хватает? Ну точно не хватает. А, Фань?

– Безуховы. Как положено.

– Вижу, что не Ростовы. Значит, дело не в ушах... В хоботах! Какие-то они у вас чересчур гофрированные, как прямо шланги в душах. Как думаешь, Павлуха?

– Хоботы как хоботы, товарищ сержант, – прозвучал ответ.

– Нда, хоботы как хоботы... Ага, ага. Теперь всё ясно. Дело в...

Кузельцов вперился в Павлушкина и взял МХАТовскую паузу. И тут Павлушкин совершил непростительную оплошность. Его рука машинально схватилась за карман кителя, в которой лежал военный билет. Парень почему-то подумал, что Кузельцов захочет сравнить номер, выбитый на противогазе, с номером, записанном в документе. Естественно, у сержанта и в мыслях не было ничего такого, однако, в движение подчинённого он вцепился, как бульдог в руку жертвы, и начал медленно перебирать челюстями с намерением добраться до шеи и перегрызть сонную артерию.

– Чё у тебя в кармане? – спросил сержант.

– Военник.[37]

– Ясен пень – не ириски. К осмотру! – Павлушкин передал сержанту военный билет. – Какой-то он у тебя красный, боец. Мне кажется, что ему за тебя стыдно. Или он у тебя коммунист? Ты же у нас из Шушенского, там все ленинцы, сам говорил.

– Говорил, правда. У нас Ленин в почёте. Благодаря Ленину, аэродром в Шушенском построили, всякие делегации с подарками приезжали.

– Короче, военник у тебя красный по убеждениям.

– У меня он тоже социал-демократ, – ввязался Герц.

– Тебя сейчас кто-нибудь спрашивал, обезьяна? – задал вопрос Кузельцов.

– Никак нет, – ответил Герц.

– А чё лезешь не в свои сани?  

– Так мои вроде. Выслушайте, пожалуйста.

– По делу?

– Так точно.

– Валяй тогда.

– Коммунизм – это не так уж и плохо. Только нам надо было строить не материальный, а духовный. Я бы тогда в 17-ом сам стал красноармейцем. То есть красногражданцем. Если коммунизм духовный – в армии нет необходимости. 

– И это называется по делу? – сказал Кузельцов.

– Ну, не совсем, конечно, хотя…

– Совсем, обезьяна, – перебил Кузельцов. – Совсем не по делу. Ни про Павлуху, ни про армию... Как это армия не нужна? Нас бы уже в 18-ом оккупировали, если бы её 23 февраля не учредили.     

– А интервенты? Японцы, белочехи.

– Но по истории мы уже успели руки набить, убивая своих, – так? – произнёс Кузельцов и победоносно улыбнулся, как будто гордился тем, что народ вот так вот мудро успел подготовиться к иноземному вторжению. – Мы уже натренировались друг на друге женатыми патронами и шашками не из дерева. Не, а чё? Какие, к чёрту, братья, когда тут старый мир с новым бодается?! Какое, на фиг, настоящее, когда прошлое с будущим бьётся? Не рыпайся, короче.

– Что-то есть в Ваших словах, – согласился Герц. – Россия показала, как можно ни за что не цепляться ради Туманности Андромеды. На это была способна только сверхнация.

– Не умничай, – сделал замечание Кузельцов. – Обгадилась потом твоя сверхнация, когда все друг друга закладывали, как  видики в ломбард.

– Отсутствие реакции на полный беспредел – не трусость, а высшее проявление мужества, смирение, которое Христос пропагандировал, – загудел в противогазе Герц и подивился, эка его занесло. – Братья? Чёрт с ними! Вера? Пережиток! Перестав цепляться за мораль и нравственность, Россия преодолевала саму себя и готовилась к прорыву. Надо было только до основания! – Стёкла в противогазе Герца запотели. – До земли под фундаментом! За воровство не сажать, а награждать. Ложью гордиться, как правдой. А потом посмотреть. Вдруг бы что-нибудь получилось.

Кузельцов без размаха, накоротке ударил Герца в солнечное сплетение. Курсант скорчился и повалился на пол. Сержант присел на корточки рядом с подчинённым и произнёс:

– Много текста, боец... Обиделся?

– Никак нет, – откашлявшись, ответил Герц. – Заинтересовался.

– Я тебе заинтересуюсь... Павлуха, тебе жалко товарища? – спросил Кузельцов, не отрывая взгляд от Герца.

– Не сильно-то, – выпростав рот из противогаза, ответил Павлушкин. – Он больше жестокий, чем Вы.

– Смело, Павлуха, ценю. А не боишься, что сейчас рядом с ним ляжешь?

– Мне не привыкать. От Вас этого и жду. Вы редко неожиданно. Да и не убьёте. А Герц загадочный, он и грохнуть может, если решит, что так надо. В нём столько мыслей, сколь микробов под ободком унитаза; не нашего, конечно, – гражданского. Мутный он. Мечется. Главное, чтоб ни в чём не определился твёрдо, а то – хана. Он теперь мысль, за которую Вы его воздуха лишили, сто пудов холить начнёт, я его знаю. Он даже сейчас не обиделся, что мне его не жалко. Может, правду так думает, о чём базарил, может, Вас испытывал, может, повыпендриваться перед Вами решил, потому что Вы не дурак, вышка[38] же незаконченная у Вас. Можете оценить, короче.

– Мелко плаваешь, Павлуха, когда обо мне рассуждаешь, – произнёс Герц.

И так захотелось Александру сказать, что вся эта свистопляска мыслей затеяна только для того, чтобы отвлечь внимание Кузельцова от его расследования, что заломило в груди.

– Я сам мелкий, – с традиционной честностью признался сам себе Герц. – В одобрении нуждаюсь, в похвале, люблю быть хорошим и загадочным. Нет, ну чё я мучаюсь из-за этого? Ну все же так, абсолютно все. Неужели кто-то может действовать на бескорыстной основе? Святые? Нет. Они прежде всего о собственной душе заботятся, прежде всего собственную душу стремятся спасти, а чужие – только по ходу дела. Преступник, может, и тот честнее перед самим собой. Он зачастую живёт только для себя и знает, что живёт только для себя, и в действиях его никакой лжи перед самим собой, как у тех же старцев. Мысль преступника такая, какая она есть. Животная, но прямая, честная и открытая. И ведь хочешь альтруистом стать, а не получается. Обязательно вопрос себе задашь: «Для чего помог, спас, выручил?» И честно ответишь: «Для одобрения со стороны, для спасения души или ещё чего-нибудь». И хоть честно признаешься, что корысть была, а легче не станет. А начнёшь гнать эти мысли, запрещать им являться, говорить себе, что следует помочь человеку просто так, то и действовать не пожелаешь, потому как перед поступком воспламениться надо. Страшно воспламениться. Сильная мотивация нужна, чтобы добровольно проглотить телом пулемётную ленту, как Матросов, или вон Павлушкина выручить. Тут отдачи ждёшь, как после стрельбы из автомата. Есть котлеты, спать с женщинами, пить водку мы готовы на бескорыстной основе, а вот за других встать…

И всё-таки люди не так уж плохи, если не с чёрного, а с парадного хода зайти. В нашей природе стремление к доброте и правде заложено, потому что только исчадья ада, каких мало, не ищут себе оправдания после преступления. Выгораживание себя перед самим собой есть завуалированное желание стать лучше и чище. Украдёт вор, но не успокоится в собственной грязи, начнёт оправдание себе искать. Это первая ласточка, предвестница весны, которая может как наступить, так и не наступить, но всегда есть шанс, что наступит. «Это всё среда, голодное детство, отец-пьяница, отсутствие работы, олигархи, чиновники, политика, а то бы я не крал и человеком был», - говорит себе вор и накрывается всем этим с головой, потому что в душе ему, один чёрт, зябко и страшно. И этот страх далеко не от присутствия рядом ментов и законов.

И монахи часто не лучше воров и убийц. Мало кто из них готов перейти в мир иной сию же секунду, потому что грешны в мыслях так же, как воры и убийцы – в действиях. А на небе нет разделения на мысли и действия, там материальные и духовные субстанции справедливо уравнены в правах. С мыслью сложнее справиться. Она вылетела – и всё. Захотел переспать с женщиной равно переспал, Христос всё чётко обозначил.

Эти мысли пронеслись в голове Герца лихим кавалерийским полком и полком прямо Чапаевским, потому что много в них было революционного и смелого, но и немало по-мужицки безграмотного и скороспелого.

Между тем Кузельцов не забыл, что ему что-то не нравится. Конкретику он продолжал искать в тощей, как советская сберкнижка, книге жизни – военном билете.

– У тебя тут всё слишком в порядке, – пролистав военный билет, заметил Кузельцов Павлушкину. – Герб, фамилия, номер, группа крови, рост такой-то, даже запись о прохождении дактилоскопической экспертизы имеется... Откатали, стало быть, пальчики на всякий пожарный?

– У всех откатывали.

– У меня не откатывали.

– Так Вы раньше призывались.

– Потому что моё поколение в дружбе с законом.

– Вы меня всего-то на полтора года старше, - простодушно улыбнулся Павлушкин.

– Не всего, а на целых полтора.

– К чему Вы клоните?

– К чистосердечному признанию, которое облегчает участь.

– Но мне как-то не в чем признаваться.

– Ну, не в чем так не в чем, – внешне как будто удовлетворился ответом Кузельцов и уже было протянул билет Павлушкину, но вдруг выдернул документ из рук курсанта и пролистал его ещё раз. – Я всегда так на гражданке делал, – как бы между прочим пояснил он свои действия курсантам. – Вот вроде все электроприборы в квартире выключу, а всё равно вернусь и проверю. Мало ли. Телевизор ещё куда ни шло, а если утюг? Павлуха, ты не в курсе, где у тебя в военнике утюг?

– Может быть, на первой странице? – ответил Павлушкин дрожавшим голосом.

– Нет, – улыбнувшись, произнёс сержант и, уловив вибрацию в голосе курсанта, решил вести расследование до победного конца. – Утюг, он всегда в дальнем углу квартиры. Бывало, даже психанёшь, что надо сначала разуться и...

– В конце? – страшась развёртывания сержантской мысли, перебил Павлушкин, в голосе его блеснула мольба.

– Опять неверный ответ, – пустынно сухо ответил Кузельцов. – Конец квартиры – это балкон, там всякая ненужная рухлядь хранится вроде лыжной палки без пары. А утюг, он где-нибудь в гостиной, грубо говоря – в середине. Надо просмотреть десятую, одиннадцатую и двенадцатую страницы... Ага, на двенадцатой – номер противогаза. Заметь, как в тему. Презик на твоей голове, то есть включен. А должен быть в подсумке, то есть выключен.

– Так ведь команды же не было, «отставить газы» не было, не было ведь команды, Вы только дайте - затараторил Павлушкин, и было слышно, что он в страхе оправдывается, но оправдывается не за отсутствие команды, а за что-то другое. 

– Глаза мне твои не нравятся, – катком наехал Кузельцов на подчинённого и голосом, и взглядом.

– Я же в п… в п… - в противогазе, их не… не видно, – заикаясь, произнёс  Павлушкин.  

– Они у тебя в голос ушли, я их слышу, – пригвоздил Кузельцов и опять взял МХАТовскую паузу.

Под давлением сержантского взгляда Павлушкин начал медленно сжиматься, как пружина. Ему сделалось жутко. Он задышал часто. Его сердце бешено заколотилось, грозясь раздробить грудную клетку, выпорхнуть наружу и заметаться по казарме, словно птица. Взгляд Кузельцова наращивал давление, и пружина, которой мы уподобили Павлушкина, рано или поздно должна была лопнуть. Но она не лопнула. Достигнув предела сжатия, она произнесла про себя «погибать – так с музыкой», резко выпрямилась и перешла в нахальную контратаку.

– Вы гений! – сорвав противогаз, выпалил Павлушкин и продолжил отважно и нахраписто: «Только гений мог вот так вот! Ни фига себе! Номер моего противогаза действительно не стыкуется с номером в военнике! Мы с Герцем сменялись! Просто так! На время! Вы гений и…

И тут Павлушкин затянул такую хвалебную песнь в адрес товарища сержанта, какой в своё время не удостаивался даже товарищ Сталин. Покрыв шоколадной глазурью положительные качества Кузельцова, прибив вертикальные палочки к минусам командира отделения, Илья обратился к родственникам сержанта. Миновав родителей Кузельцова из-за отсутствия малейших сведений о них, Павлушкин сразу перешёл к его дедушке по отцовской линии, о котором он знал абсолютно всё, так как был твёрдо уверен в том, что судьбы у всех дедов России одинаковые. Чтобы не прослыть окончательным подхалимом, Илья не назвал, а, можно сказать, хамски обозвал дедушку сержанта героем Советского Союза и освободителем Европы. Павлушкину очень хотелось привнести в свою песнь щемящую нотку, сказать, что предок Кузельцова мужественно пал в боях за Родину, однако, курсант вовремя одумался. Геройский дед запросто мог выжить и тем самым подгадить всему отделению. Кузельцов не успел опомниться, как уже досталось жене геройского дедушки. Бабушка сержанта раскрутилась в гробу юлой, когда Павлушкин принялся склонять её во всех падежах, кроме винительного. Закончив с отцовской линией, Павлушкин хотел было замолвить словечко и за материнскую, но Кузельцов не дал:

– Хорош! Двадцать отжиманий за бабку, двадцать – за дедку, двадцать – за Жучку (внучку командир отделения как-то опустил), двадцать – за кошку, двадцать – за мышку, двадцать – за репку. Обоим!

 

 

Глава 8

    

В 8:45 батарея была построена на завтрак. Зимнее солнце светило ослепительно, но тепла не давало. Оно напоминало обедневшего дворянина, который, опираясь на княжеский титул, по инерции всё ещё блистает в высшем обществе, но за которого родители уже не готовы отдать своих дочерей.

Голод и холод терзали артиллерийскую колонну, построившуюся перед входом в казармы в направлении столовой. Холод усиливал голод. Голод усиливал холод. Огромный бешеный пёс, символ Бригады Быстрого Реагирования, великолепно нарисованный - как и полагается в среде настоящих художников - голодным «духом» из автороты на дверях батальона два года назад, пытался сорваться с цепи и вцепиться в ляжку какой-нибудь роте. Тысячи раз гвардейцы второго мотострелкового вставали к разъярённому кобелю задом или боком, глумясь над некормленой тварью, которая давным-давно стала для курсантов олицетворением ненасытности, а не побед ББР во второй чеченской.

Экономя тепло, батарейцы стояли, втянув головы в плечи. Они напоминали нахохлившихся воробьёв, но не жалких, а стреляных и злых. Солдаты не вызывали жалости и не ждали её. Они уже давно считали, что не служат, а отбывают срок. Мысль, что армия – та же тюрьма, - не удручала их. Напротив, парни радовались, что служба по какой-то нелепой случайности не останется позорным пятном на всю жизнь. После демобилизации годом страданий и шестью месяцами издевательств над другими можно и нужно будет гордиться. Можно и нужно будет вводить шокирующие подробности чужих и собственных зверств, которые не только не принизят рассказчиков в глазах слушателей, но и вызовут уважение.

Такое перевёрнутое отношение к армии не стало трагедией русского солдата в эпоху локальных войн. Стоило ему попасть в горячую точку, и начинались чудеса. Казалось бы, он должен был дезертировать при первом удобном случае, ведь зачастую не понимал, что и от кого ему надо защищать. Но солдат воевал и воевал достойно. Подвиги появлялись из духовной пустоты, герои рождались из нравственного вакуума.

Обычная рота десантников, затравленно матерясь,  вписывала очередную страницу в летопись воинской славы. И в легендах о подразделениях, павших в чеченских боях неизвестно за что, было больше чести, чем в рассказах о тех, кто знал, за что сражался. Обычные парни, многие из которых, быть может, за несколько месяцев до попадания в горячую точку косили от службы, вдруг продавали свои жизни так, как когда-то косили – дорого и без сомнений.

– Как же это? – удивлялась страна. – Откуда такой солдат?

А он был отовсюду и рождал мифы о себе. В нём было много от Одиссея, сражавшегося по существу за самого себя, товарища справа и красивую мечту о чём-то только своём. Было ли у него глубокое чувство Родины? Нет, наверное, но точно было страдание с его стороны, такого молодого и полного сил, и сострадание к его несчастной судьбе со стороны народа. Из этих двух частей целого – страдания солдата и сострадания народа – Родина в кромешной тьме чеченской войны и общероссийской разрухи, наконец, начала медленно проявляться, как фотография в лаборатории. Ещё не цветная, но уже чёрно-белая…

В курилке на улице разговаривали два друга-сержанта: Кузельцов и Саркисян.

– Ара, рано ещё. В натуре, говорю – рано, – настаивал Кузельцов. – Не спелись они.

– А мне чё?! – находясь в сильном возбуждении, ничего не хотел слышать Саркисян. – Мне надо! Позарез!

– Герц фальшивит. Закосячим.[39]

– Я его на очках поселю!

– А толку-то?

– Мне к тёлке надо в воскресенье! Увал чтоб батя дал!

– Говорю – не спелись! Чё такой дуболом-то?

– Брат, я бросил курить за день! Я сказал тебе: «Я бросил курить!» Я научился не курить за день! Нет, я научился не курить за минуту, потому что, когда я сказал «Я бросил курить», – я уже не курил! Ты же видишь – я не курю! Если я курю, скажи «Ты куришь, брат», и я дам твоему Герцу тыщу лет! Миллион лет дам!

– Тут другая ситуация.

– Какая ситуация!? Батя на плацу!.. У моей тёлки есть подруга, кстати. Она твоя!

– Спасибо, конечно, но это не поможет.

– Когда ты был «духом», а я «слоном», я вещи делал для тебя, красиво делал! Заставь Герца, делай, чё хочешь, мне по фигу!

– Ты не понял.

– Это ты не понял! Я влюбился! Я жить без неё не могу, жрать не могу, я курить без неё хочу! И я закурю сейчас!.. Оди-и-и-ин!

Услышав приказ, батарейцы закрутили головами, как локаторными установками, определяя местоположение замкомвзвода.

– Один! – повторил Саркисян.

– В курилке. Злой, – вспыхнули две красных лампочки в мозгу стоявшего в последней шеренге курсанта Колпакова, круглоголового, женоподобного и неторопливого, но всё успевавшего парня. – И он побежал за угол.

 «Фейерверкеры» выдохнули. Те, кто любил Колпакова, с почестями возложили мысленные венки на место в шеренге, где он только что стоял. Те, кто его недолюбливал, отделались чётным числом одуванчиков – не миниатюрными копиями подсолнухов, а обгрызенными серыми глобусами, с которых под порывами ветерка десантировались две трети парашютистов.

Кстати, Колпаков жив и здоров. Мы с ним земляки, читатель, и буквально вчера разговаривали по телефону.

– Лис, чё там в Абакане творится? – спросил он. – Ни фига СаШа (Саяно-Шушенская ГЭС)  дала!

– Чё, чё – бегут, - ответил я. – Хлебом, спичками, мылом затариваются и ноги делают. На заправках – очереди.

– Через нас бегут. Я с напарником на смене, запарился уже (Колпаков работает в ГИБДД). Чё по телеку толмачат?

– Тело плотины не задето.

– По любой – врут. Думаешь, приплыли?

– Говорят, что нет.

– Ага, как с Чернобылем. Но пусть лучше врут, – согласен? Я бы врал, чтоб без паники, а то вообще, – да?

– Да, так лучше... Колпак, ты разговорам по сотовым не верь. Всё равно никто толком ничего не знает.

– Я и не верю. Чё мне верить, если я до тебя кое-как дозвонился. Перебои. Вся Хакасия на трубках... Чё думаешь делать?

– Остаюсь в городе.

– Я тоже. Жену с ребёнком сплавлю, а сам останусь.

– Уж не мародёром ли? – рассмеялся я.

– Им самым, – расхохотался в ответ Колпаков. – Буду, как дед Мазай, зайцев в магазинах ловить и сажать.

– В лодку?

– Туда, туда.

– Блин, опять понаплыли тут. Как саранча. Заколебали уже.

– Чё злишься-то? Работы привалило?

– Да не работа! Чё бегут-то так?

– Детей спасают, чё.

– Тут до фига, кто себя спасает! Как будто такие ценные!

– Ну и чё такого?

– Да ни фига! Ты их лица видел?

– Ну видел и чё?

– Ты уверен, что у нас всё нормально с такими лицами? Такие все маленькие, скукоженные лица у баб. У мужиков такие же, только с понтом на спасателей семей. Смазанные у них лица сегодня, никакие. У всех сотовые в руках. Типа, мы тут не тупо бежим, а бежим, владея последней информацией, хотя никто ничего не знает путём. Типа, это подвиг – бежать с последней информацией! А если б знали, чё почём, ещё хуже было бы! Начали бы глотки друг другу грызть за место в шлюпке! Они не достойны информации. Никто! Ни жить, ни умирать, ничего толком не умеем, всё через одно место. Выстоит СаШа. Ради того только, чтобы нам всем стыдно было.

– Уверен.

– Отбой, Лис.

– Отбой.

В общем, от женоподобного, мягкого, уравновешенного и сдержанного Колпакова, которого я знал в части, не осталось и следа.

Войдя в поворот юзом, Колпаков почувствовал мягкий и пушистый удар в лицо. Это была шапка заждавшегося Саркисяна.

– Кузя, ты посмотри на них, – начала закипать армянская кровь у омича во втором поколении. – Они медленнее черепах! Пока он прибежал, прошла зима, весна, осень, лето. Я успел вспахать огород, посадить картошку, протяпать её, окучить и вырыть. И тут является Колпак на всё готовенькое! Является пожрать!

– Армян, ну чё ты как маленький?

– Я для них всё, а они для меня – ничего, – обиженно произнёс Саркисян, на сто процентов уверенный в том, что он действительно для них всё, а они для него – ничего.

– Товарищ старший сержант, рядовой Колпаков по Вашему приказу прибыл, – тихо напомнил о себе Колпаков.

Кузельцов произвёл резкое движение головой в сторону, какое делает футболист в борьбе за поданный с углового удара верховой мяч. Это могло означать только одно: забейся куда-нибудь, Колпаков.

После красноречивого жеста Кузельцова курсанта сдуло из курилки волшебным ветром. Стихия была необычайно сильной и попутной. Видно, происходила она от того шторма, который помог Колумбу открыть Америку, или же того урагана, который опустил домик Элли на голову Гингемы. Словом, пронеся Колпакова на север метров шесть с половиной, ветер резко принял вправо, на Японию (по-научному повернул на восток), и доставил курсанта на его место в шеренге, засыпанное мысленными венками и одуванчиками.

– Саня, я влюбился, – так тепло произнёс Саркисян, что весна почувствовала себя дрянью, услышав такое и не наступив. – Небо, оно же ведь, оказывается, синее-пресинее, а не синее.

– Я бы даже сказал – в розовом цвете, – пошутил Кузельцов.

– Смеёшься?.. Ты бы видел её.

– Ты о Машке, поди? Армян, она же…

– Ты чё хочешь сказать, что она некрасивая, что ведёт себя как-то не так? – гневно перебил Саркисян.

– Нет, она красивая, да. Но она, как бы тебе сказать-то? Она… безотказная что ли, если можно так выразиться.

– Заткнись, я ничего не хочу знать! – зажав уши, вскричал Саркисян, и на его лице появилась гримаса боли.

– Всё, всё – успокойся, – взяв друга за плечи, произнёс Кузельцов. – Я имел в виду, что безотказность в каком-то смысле тоже хорошее качество, если смотреть не предвзято.

– Сволочь!.. Сволочи, я знаю, что вы думаете о ней!

– Да-да, у меня просто несовременные подходы. Машка, она действительно.

– Мария!!!

– Мария, Мария. Не блажи только.

– Ты ей в рот давал! Вы все! Вы, вы!

За время короткого диалога смех уже успел исстрадаться в груди Кузельцова, как евреи в египетском плену, и просил исхода. Сержант покраснел от натуги. Саркисян щеголял ему по рёбрам без приложения рук. Когда  весёлые предательские всхлипы вот-вот должны были начать самопроизвольно выбрасываться из Кузельцова толчками, он заставил себя подумать о плохом. С энтузиазмом взялся он хоронить родственников. Любимые тётки оказались не такими уж и любимыми, как ему представлялось, и Кузельцов за неимением времени и сил противостоять хохоту, просто вынужден был оставить в живых и племянницу, и трёх двоюродных братьев, и дядьку с Нижнекамска, и двух бабок, и деда-ветерана, и даже отца с сестрёнкой Дашенькой. После тёток он, недолго думая, отправил в досрочную могилу родную мать. Не дав себе передохнуть, Кузельцов для усиления горя молниеносно воскресил убиенных им тёток, чтобы на фоне смерти матери всеобщая жизнь казалась преступлением, а потом, что называется, до кучи похоронил себя за оградой кладбища, как самоубийцу. Сработало.

– Базар фильтруй, – напал Кузельцов. – С ней даже никто не спал! Может, только ты, сволочь!

– Сань, ты не гонишь[40]? – схватил друга за грудки Саркисян.

– Слухам поверил. Всё, я теперь с тобой в разведку не ходок.

– Так я ж не с разведвзвода вроде.

– Так говорят просто, нерусь, – пояснил Кузельцов и махнул рукой: «А-а-а, чё тебе объяснять? Один чёрт не поймёшь, в диаспоре надо меньше ошиваться».

– Сам ты нерусь, – обиделся Саркисян. – Чуть что, так сразу нерусь.

– Я, может, сам почти в неё втюрился, а теперь всё – нельзя! Потому что ты мне друг... был.

– Не был – есть! Саня, не был – есть! Мы их всех заткнём, – да?

Кузельцов вскинул брови, но твёрдо кивнул в знак согласия.

– И взводного с «махры»? – нажимал Саркисян.

– Дизель так дизель, чё теперь.

– Спасибо, Сань. Я ведь понимаю, кто она. Она даже не за бабки... Ей нравится.

– Что?! – оторопел Кузельцов от такого поворота. – Ах, ты! Нет, ну ты!

– Но ты ведь тоже!

– Нет, ты пацана что ли во мне увидел?! Я за шалаву последнюю подписался, на которую ты – ты запал! Она мне никто, а я за неё в дисбат!.. Ну, всё. Она мне сестра теперь, и ты с ней переспишь только после свадьбы. Только когда я разрешу!

– Это моё личное дело, – заявил Саркисян.

– На тебя заведут личное дело, если ты к ней прикоснёшься. Всё-всё, ты любовь свою продал, ты и меня – ты всех теперь продашь! У тебя не хватило смелости посмотреть правде в глаза. Ты не сказал: «Она проститутка, ну и что? Я всё равно люблю её». Ты трус и эгоист, Ара... Герц, сделает то, что надо сделать, чтобы ты пошёл в увал. Сделает. И я хочу, чтобы она послала тебя. Она большего достойна. Базар окончен.

Бормоча «надо же – повёлся, как пацан», Кузельцов направился к колонне. Опустив голову, Саркисян поплёлся за другом.

Вдалеке, на плацу, расходился в песне пехотный запевала, прозванный дядей Стёпой за высокий рост.

– Батарею поведу я, – обратился Кузельцов к своему замкомвзводу Котлярову, глядя на плац.

– А чё так? – спросил Котляров, старший сержант с вкрадчивыми кошачьими манерами и каким-то не по-мужски размытым, как некачественная фотография, характером.

– Надо, – буркнул Кузельцов, не желая вдаваться в объяснения, и подумал про Котлярова: «Хоть бы уж сволочью был, а то ни то, ни сё, стоять рядом западло».

– А то я могу, комбат здесь, – подлизался Котляров, хотя понимал, что это лишнее.

– Батарея! – пропустив мимо ушей реплику Котлярова, обратился Кузельцов к колонне. – Слышите, как поёт эта обезьяна с «махры»? Чё там говорить – здраво поёт. Задиристо поёт, как петух спозаранку, высоко, как кастрат, поёт. Но яйца с хреном у него есть, иначе не призвали бы. Значит, он талант. И всё-таки ему чего-то не хватает. Чего, интересно?

– Мозжечка! – весело резанул кто-то из последних рядов.

Раздались смешки. Курсанты вполголоса принялись обсуждать отсутствие мозжечка у дяди Стёпы и до того развили тему, что пришли к твёрдому убеждению, что отсутствие мозжечка – это заразное, и что все пехотинцы из-за дяди Стёпы теперь без мозжечка, и только комбат с мозжечком, так как был привит ещё в училище.

Посмеиваясь вместе со всеми, Кузельцов то и дело поглядывал на понурого Саркисяна. Внезапно Кузельцов стал серьёзным. Серьёзность на его лице быстро сменилась печалью – той наносной печалью приличия, в которую облачаются люди, хоронящие седьмую воду на киселе и берущие организацию похорон на себя, так как близкие родственники раздавлены горем и ничего не соображают.

Настроение «духов» заглядывало в рот настроению Кузельцова.

– Ответ хороший, а нужен верный, – сказал Кузельцов. – Как думаешь, Герц?

– Дядя Стёпа больше тащится от себя, чем поёт, – прозвучал ответ. – Ещё неделя плотных репетиций, и мы с Доржу его заткнём.

– У вас нет недели, затыкать будете сегодня.

– Уже сегодня?.. Как?

– Как пробоину.

– Но товарищ сержант... Ещё ведь спотыкаюсь на верхних этажах.

– Костыли возьми.

– Есть, – уныло сказал Герц. – Постараюсь.

– Не постараешься, а как надо!

– Спою.

– И как, интересно?

– Как… одинокий пастух в поле.

– Не понял.

– Для коров в тоске по людям.

– А Доржу тогда как под тебя подстраиваться?

– Пусть поёт, как чабан на сцене.

– Типа, для людей в тоске по баранам? – спросил Кузельцов и, ухмыльнувшись, бросил: «Ну и кадры! Кому расскажи – не поверят!»

– Кадры как кадры, – исподлобья посмотрев на Кузельцова, сказал Герц.

– Ладно, не грузись... Как остальным-то петь?

– Как обычно. Орать.

– Замочу обезьяну, – произнёс сержант Литвинов, стоявший впереди Герца, и, не оборачиваясь, ударил Александра локтем в живот. – До фига умничает. Бесит – отвечаю. 

 «Черпака» Литвинова, командира третьего отделения ПТУР взвода, боялась и ненавидела вся батарея. Это был бесстрашный, решительный, волевой и жестокий сержант с массивной квадратной челюстью и маленькими глазами, сверкавшими из глубоких глазниц, как пулемётные огни из амбразур дзотов. Никто не мог вынести его тяжёлого, как бетонная плита, взгляда. Однажды Герц ради эксперимента решил проверить, сможет ли он смотреть в глаза Литвинова дольше обыкновенного и не сломаться. Взгляды скрестились на взлётке. Герц сразу ощутил панический страх, хотя не было никакой реальной опасности. Александр вспомнил переживания из далёкого детства: двоюродный брат накрывает его голову подушкой и начинает всем весом придавливать к койке. Кромешная тьма, нехватка воздуха, конвульсивные движения тела и запертый в груди крик: «Мама!». Словом, Герцу дорого обошёлся его эксперимент. Если бы в момент сцепки взглядов Александру был отдан приказ «На очки!», то он бы опомнился только тогда, когда от его активных действий в туалете запахло бы весной или, скажем, - мятой (чтобы избавить уборную от вони, курсанты регулярно мазали косяки и двери пастой «Жемчуг»). Герц должен был благодарить Бога за то, что во время его эксперимента Литвинов находился в добром расположении духа, и пулемёты в амбразурах сержантских глазниц молчали. Водилась за сержантом одна слабость, шедшая вразрез с его ярко выраженным мужским началом и вызывавшая брезгливость у «духов». Когда у Литвинова было хорошее настроение, он начинал душевно беседовать с курсантами «за жизнь». Всё бы ничего, но во время таких бесед голос сержанта становился косолапо-женским, как у неопытного (впрочем, как и у опытного) представителя сексуального меньшинства, и курсанты начинали подумывать о том, что лучше им всё-таки не нравиться сержанту, чем нравиться. Между собой «духи» звали Литвинова чёрно-голубым и боялись вспышек его доброты не меньше, чем приступов ярости. Правды ради надо отметить, что сержант не относился к разряду «иных» или же успешно подавлял свою небесного цвета натуру. Если он и трахал курсантов, то всегда делал это приличными частями тела: руками и ногами.

– С фига ли ты моего «духа» долбишь?[41] – с недовольством спросил Кузельцов у Литвинова.

– Дерзкий потому что.

– Чё это?

– Умничает до фига.

– Он здравый, не фиг его долбить.

– Здравые шарят.[42] А он тебе чё зашарил?

– А тебя колышет?!. Когда проверка прикатывает, моих, если что, дневальными ставят. Потому что они шарые. Они подпола[43] дважды майором не назовут, как твои.

– Зато мои балабас мне тащат.

– Нехватан что ли?

– Причём тут это?

– Притом. Твои балабас притаранивают,[44] чтобы тебя накормить, утробу твою напичкать. В данном случае балабас – это тупо жратва. Потому что её много. А мне децл зашаривают, если, конечно, не Фаненштиль с Павлухой работают. В моём случае балабас – это снедь. А если Герц сопрёт – так вообще деликатес. Потому что он три ночи потом не спит. И не из-за страха не спит, что спалят. Из-за совести, что он – вор и вор шестёрочный, мелкий. Он два раза через себя переступает, когда на дело идёт. Через совесть, которой у твоих обезьян, как воздуха в вакууме, и через гордость, которой у твоих обезьян вообще, как жирафов в тайге. Ты хоть раз видел, чтоб твой Пузов ворочался по ночам от слова «вор»? Чтоб бессонница у него на почве загноившейся совести была? А ведь завтра всегда рано вставать! Всегда в шесть и иногда в двадцать минут седьмого, если ты «черпак» или «дед», и дежурный по бату какой-нибудь пиджачок[45] вроде Колтыша.

– Надо же – оценил, - подумал Герц. – И добил[46] неплохо насчёт шестёрочного вора.

– А чё за кипиш вообще? – равнодушно спросил низкорослый сержант Кирдяшкин по прозвищу Старый.

Кирдяшкин был сразу рождён «дедом», и «духи» готовы были поклясться, что стадия «духанки» прошла мимо него. От усталого и равнодушного вида сержанта, ленивых и размеренных движений его души и тела всем казалось, что тянет он армейскую лямку не второй год, а контрольный для царской армии – двадцать пятый. У автора язык не поворачивается сказать, что Кирдяшкин избивал курсантов. Крепкой старческой рукой он просто задавал им добрую порку, которая является обычаем во взаимоотношениях строгого деда и внуков-шалунов. Сержант никогда не наказывал курсантов за дело. Он предпочитал заниматься профилактикой преступлений и преступлений в кавычках. Даже в том случае, если бы Кирдяшкин остался единственным «дедом» во всей армии, «духи» всё равно не решились бы поднять на него руку. Он был «стариком» Божьей милостью, а не выскочкой, который после демобилизации срочно омолаживается и начинает волочиться за дамами, как избитый анекдотами поручик Ржевский. Автору доподлинно известно, что на гражданке Кирдяшкин остался верным себе и обихаживал дам, как когда-то охаживал «духов». С чувством, с толком, с расстановкой, словом, как «седина в бороду – бес в ребро», а не так, как молодые вертопрахи.  

Единственный недостаток, и тот водился за сержантом старческий. Он был занудой. Построив отделение перед своей кроватью перед отбоем, он монотонным голосом брюзжал курсантам о былых временах, когда «духи» шуршали, как надо. Артиллеристы, вероятно, из интереса к рассказчику смежали глаза, как поступает красавица перед поцелуем с любимым парнем, опускали голову на грудь, как это иногда делает из стыдливости всё та же красавица после губного соития, и переносились в одну и ту же былину, в которой Кирдяшкин ходил в «духах» у Ильи Муромца. Случалось, курсанты заваливались назад или вперёд, возможно, от удивления перед былинным прошлым сержанта. Заваливались, но не падали, потому что предусмотрительно выстраивались плечом к плечу, чтобы  в случае чего не дать стоявшему сбоку товарищу изумиться сверх меры.

– Да строевую надо здраво слабать[47], – пояснил Кузельцов Кирдяшкину. – Армяну увал позарез нужен.

– Споют, поди.

– Спеть-то споют... Но всем бы желательно.

– Я своё отпел.

– Для Армяна.

– Сразу бы сказал.

– Так я так и сказал.

– А-а-а, – проснулся Кирдяшкин и лениво обратился к батарее: «Чтобы пели мне».

– Короче, стараемся, – сказал Кузельцов. – Плохо стараемся – космический завтрак. Между началом и концом – две секунды зазора. Для доброй половины батареи это голодная смерть, для Пончика и Калины – полуголодное существование. Первый успеет запустить в себя пару вёсел[48], второй протянет на остатках подкожного жира. – Нервные смешки в шеренгах. – Не пожрёт никто. Ни вы, ни я, ни Старый, ни Армян, никто.

– «Деды-то» тут причём? – равнодушно заметил Старый и махнул рукой. – Хотя ладно, в чипке побалабасим.

– Будем считать, что уловили, – сказал Кузельцов. – Герц затягивает, Доржу подхватывает, остальные – припев. Печатать шаг и за себя, и за сержантов. Следить за командами. «Махра» с «колёсами» дали по кругу, мы делаем три. У кого нет голоса, орите кишками, они не подставят... Батарея, равняйсь! Смирно! 

Настраиваясь, Кузельцов скомандовал сам себе «в походную колонну!», затем – «поротно!» и застыл, выискивая на плацу комбата... Увидел.

– Шаго-о-о-о-о-ом, – затянул Кузельцов команду до предела, и батарейцы подались грудью вперёд так, что стали похожи на лыжных прыгунов с трамплина в воздухе, – марш!

Колонна резко качнулась взад-вперёд, как вагонный состав перед началом движения, и тронулась в путь бодро и одновременно с сосавшим сердце страхом. Должно быть, так новобранцы 41-го года маршировали по завьюженной Красной площади на фронт, чтобы не победить или погибнуть, а победить и погибнуть. За Союз…

– Чётче шаг! – скомандовал Кузельцов.

И уже не было индивидуальностей и личностей, за свободное становление и развитие которых так ратует демократия. Было тоталитарное целое с единой целью, печатавшее шаг так весомо, как будто хотело выхлопнуть из асфальта гравий.

Павлушкин любил ходить строем. Синхронный марш батареи дисциплинировал мысли и чувства Ильи, поддерживал и усиливал их, благодаря тому, что его собственный удар об землю подкреплялся сорока девятью одновременными ударами товарищей. Павлушкин отдавался строевому шагу телом и душой, как отдаётся девушка любимому парню, поэтому в порыве сладострастья иногда забывался, вступал правой ногой вместо левой и становился личностью, за которую так печётся демократия.

Герц относился к маршировке лояльно.

– У России должна быть национальная идея, – размышлял он. – Раз у нас в данный момент её нет, значит, пока надо потренироваться всем вместе ходить к ней, как в столовую или в баню. Надеюсь, она вообще не появится. Надеюсь, появятся они. Идеи. Миллионы разных идей: хороших, красивых и умных. И пусть идеи конкурируют между собой, как товары и услуги в рыночной экономике. Пусть будут большие и миниатюрные идеи, и ни одна из них никогда не проигрывает, а тем более не выигрывает. Пусть люди переходят из одной идеи в другую, если им хочется. Пусть всё будет полезно, интересно, изящно, прекрасно и легко, без надрыва. Вот вам и ренессанс. Грубая мини-модель национальной идеи – солдатский завтрак. Все идут на него вместе, идут есть, а дальше – деления. Мне больше по душе чай, и я иду, прежде всего, за чаем. Павлушкин топает в первую очередь за хлебом с маслом, Куулар – за встречей с земляками из соседних батальонов. Этот чай, это масло, эти земляки не что иное как культура, наука, свобода, либерализм, братство, православие, ВВП и что там ещё? Да, я иду за чаем, но завтрак не будет полноценным, если я не съем хлеб с маслом. Идём. Не зная куда, но идём, не стоим. Всё впереди. Только бы глупостей не натворить. Дозреть. А пока активно постоим. Прогрессивно подождём. Мужественно потрусим.

Правое плечо – вперёд! – отдал приказ Кузельцов, и батарея вступила на плац.

Герц заволновался. Ему в голову внезапно пришла идея описать в песне военную историю России за двадцатый век. Это было в духе Герца. За месяц службы Герц научился строго следовать армейским канонам и, научившись,  начал привносить творчество во всякое дело – то допустимое творчество, которое не увидишь глазами, но различишь сердцем. Он стал иконописцем от армии, Рублёвым Вооружённых Сил.

Его мозг родил и подкинул сердцу, на первый взгляд, никому не нужную, чуждую времени и обстоятельствам мысль; так мать подкидывает под двери людям незаконнорожденного ребёнка. Мороз на улице. Ребёнка надо было или срочно заносить в дом, или бросить замерзать. Кровь прихлынула к бедовой голове Герца, как волны Красного моря к брегам Израиля. Холодные ёлочные иглы стали покалывать в сердце… Сомнения: надо или нет?.. Кто бы сомневался!

– Строевая первого бата, второй роты! – занёс Герц малыша в тепло.

Кузельцов не дал растеряться колонне.

– Счёт! – прозвучала команда сержанта, точная и негромкая, как выстрел из снайперской винтовки с глушителем.

– И-и-и р-р-аз! – сложив руки по швам, сделав равнение на шагавшего справа Кузельцова, гаркнули курсанты.

Сержант быстро подошёл ко второй шеренге, в которой был Герц.

–  Куда тебя понесло? – спросил Кузельцов и нервно: «Урою. Армян на кону».

– Дайте сыграть, - попросил Герц. – Попурри сделаем, это типа песенного оливье. Комбату должно понравиться. 

– Уверен?

– Не совсем.

– В игры со мной играешь?

– Риска почти никакого.

– Почти?

– Сами же учили говорить Вам правду.

– В игры играешь, короче.

– Никакого! Скажите только, чтоб внимательно слушали меня.

– Другое дело. Слушать Герца всем! Счёт!

– И-и-и два! – крикнули курсанты, на законных основаниях отворотили от сержанта носы и заработали руками.

Кузельцов насильственно откачал из Герца неуверенность в успехе предприятия, так сказать, сделал «духу» липосакцию, освободив его от целлюлита сомнений, и вполне успокоился за результат. Сержант знал своих курсантов, как облупленных. В данном случае Герц, что называется, – мог.         

Раз инициатива появилась, то она должна быть не жирной и дряблой, а стройной и подтянутой.  С каким бы предложением ни обратился к тебе человек, не подтирай ему нос, но и не гноби его; я так считаю, читатель. Пусть реализовывает свои идеи, а пустопорожние они или гениальные – покажет время. 

Не вздумай также спонсировать удальца. Всё гениальное просто, а простоту как-то глупо зажимать, привечать, а тем более – финансировать. Взять хоть нашего брата, писателя. Если ему требуется издатель, спонсор, агент, государство, чтобы действовать, то он должен пропасть для всех без вести, читатель. Не живой и не мёртвый – вот он кто для всех; мы не изверги, дадим ему шанс как объявиться, так и кануть навеки, как неизвестному солдату-герою. Чтобы написать «Анну Каренину», нужны только ручка и тетрадь. Пятьдесят рублей. Ну, или там сто пятьдесят, если труд многотомный. И всё…

Что, что? Энергетические затраты? Это всё чепуха, читатель. Это всё невещественные субстанции, которые к миру животрепещущей плоти и пульсирующей крови не имеют ни малейшего отношения. Они заявляют: «Я душу вложил в книгу». Нет, я не спорю с тем, что душу можно вложить, заложить, продать, разрушить, спасти и т. д. Но дайте мне хотя бы единицу измерения души, чтобы всё по-честному. Вес души дайте. В килограммах и граммах. Или там в сантиметрах. В сантиметрах, а не в сантиментах. Бог с ним – даже в сантиментах, в жалобах, нытье, слезах и соплях авторов, но чтобы точно. И в соплях разве можно душу измерить? Да легко! Подставляй мензурку к носу и всё. Есть среди нашего брата и брезгливые, я всё понимаю. Не хотите в соплях – меняй их на менее противные слезы, и опять не ленись подставлять колбу к глазам во время работы.

На первых порах, конечно, возникнут споры, что лучше: сопли или седые волосы. Но потом всё образуется. Введутся единые стандарты. И даже дойдёт до того, что сопли (если это будут сопли, конечно) лучше измерять не в литрах, а в метрах, потому что «зелёные» хорошо тянутся, подставляй линейку к носу и всё. И непременно выработается какой-нибудь сопливый порог в размере 17,2 дм соплей, после преодоления которого авторам будут давать молоко за вредность. Не обойдётся и без оборотней пера, которые станут щеголять по морозу голышом и искусственно зарабатывать насморк. И тут восстанут на соплежуев поборники седых волос, которые докажут, что каждую выцветшую волосинку гораздо легче пересчитать, чем измерить длину соплей. Стоит только вызвать специалиста в виде обманутой писательской жены; творческие натуры падки на свежих муз, обычно являющихся к ним в образе любовниц.

Читатель, где современный Толстой?! Знаешь, тут с немкой разговаривал, и она мне вопрос на засыпку: «Что есть современная Россия?» Я ей океан сумбурного текста выдал, а мог бы лужицу: «Читай такого-то». Но нет Толстого! Нет Толстого, а Достоевского и на дух не надо! Зачем нам сейчас углублять нравственность?! Сначала надо расширить понятия до нравственных законов, а потом уже будем запахиваться. Всему своё время. Хотя понятия за неимением лучшего тоже ничего... Хорошего.

– По военной дороге шёл в борьбе и тревоге боевой 18-ый год! – завёл Герц строевую песню первого батальона второй роты.

– Были сборы не долги, от Кубани и Волги мы коней поднимали в поход! – подхватил Доржу.

– Среди зноя и пыли мы с Будённым ходили на рысях на большие дела! –  соединились голоса Павлушкина и Герца в разудалый, весёлый и воинственный крик, как казаки –  в круг на картине Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану».      

– По курганам горбатым, по речным перекатам наша громкая слава прошла! – дважды проорала припев батарея.   

Залихватский посвист Уварова (самое любимое и, несомненно, самое сильное место в строевых песнях солдат всех времён).     

– Буденовцы недобитые, – довольно усмехнулся комбат в усы.

Действительно, перед комбатом маршировали люди с лицами участников Гражданской войны на стороне «красных». Как это получилось у батарейцев, можно только гадать. Ну, с Герцем, допустим, всё обстояло более-менее понятно. Он вложил в песню «Тихий Дон», учебник по истории за двадцатый век на тридцать седьмой-пятидесятой страницах и телепередачу о Деникине до просьбы мамы вынести мусор. Но как стал вылитым будёновцем необразованный тувинец Доржу? Наверное, его как бы завербовали, читатель; других предположений у меня нет. Завербовали, как того безграмотного крестьянина из Тамбовской губернии, которому при всём желании невозможно было растолковывать, что такое мировая революция, а что такое служба за харчи в голодную годину, сами понимаете, и объяснять никому не надо. Батарея подстроилась под запевал, и куплет выгорел.

– Вставай, страна огромная. Вставай на смертный бой! – переваливаясь со слова на слово, как медведь с лапы на лапу, запел Герц.

– С фашистской силой тёмною. С проклятою ордой! – наглухо примкнули семь слов Доржу к семи словам Герца, как штыки к винтовкам перед атакой.

–  Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна, –

Идёт война народная,

Священная война! – поднялись вслед запевалам остальные артиллеристы.

Однако комбат не расчувствовался, несмотря на то, что эта песня, как известно, является ведущей фирмой-производителем мурашек по коже. Хотелось бы сказать, что причина холодности комбата крылась в том, что Герц выпустил из вида финскую войну. Финской войны у нас так мало, читатель, что охота тысячу страниц исписать словосочетанием «финская война». До ряби в глазах! Финская война, финская война, финская война! Да,  очень бы хотелось, чтобы равнодушие Джалилова к «Священной войне» объяснялось финской войной, но нет. Объяснение тут другое. У объяснения даже есть фамилия, имя и воинское звание прапорщик.

– Угнали КАМАЗ из бокса, – с замиранием сердца докладывал Джалилову низкорослый, молоденький и простодушный командир взвода материального обеспечения, товарищ Самусев, – выехали за пределы части, снесли три грибка на детской площадке. – Он перешёл на скороговорку, как будто она могла оправдать проступок. – Но с места преступления не скрылись, не скрылись, восстанавливают, не скрылись они, не сбежали!

– Ты-то куда смотрел?! – прогрохотал комбат, сдвинув брови в крышу грубого таёжного сруба.

– Но ведь не скрылись же, – уставившись в пол, пробормотал Самусев скорее для себя, чем для комбата, и, подняв чистые глаза свои, добавил тихо: «А могли бы».

– Да лучше б скрылись, – устало сказал Джалилов. – Опять жди разноса.

– Я так не думаю.

– Насчёт разноса?

– Что лучше б скрылись, товарищ подполковник.

– Всё, всё – иди уже, Самусев, – махнув рукой, произнёс Джалилов. – Иди, я сказал.

Герц запел «Десятый наш десантный батальон». Из уважения к подвигу дедов Александр не посмел покрыть расстояние от 41-го до 45-го галопом. Он посчитал своим долгом остановиться на ночлег в 43-ем, чтобы, остановившись, сразу уйти в ночь с десятым десантным батальоном. Без предупреждения вырезав начало песни, как разведчики вырезают вражеских часовых, Герц бессовестно приватизировал строчку из припева, которая по армейскому закону, как, впрочем, и весь припев, принадлежала не индивиду, а всему подразделению. Человек, занявшийся приватизацией, как принято, хочет, чтобы никто ничего не понял, а потом, когда уже поздно, пусть орут во всю Ивановскую. Герц так и поступил. Поправ кирзой крылатое выражение «из песни слов не выкинешь», Герц вышвырнул строчку «десятый наш десантный батальон» и втиснул на вакантное место «второй мотострелковый».

– Сомненья прочь, уходит в ночь отдельный второй мотострелковый батальон! – заорала во всю Ивановскую батарея вслед Герцу и только потом опомнилась.

Ни одна голова в маршировавшей коробке не повернулась к Герцу; под острыми и тупыми углами скосились только взгляды фейерверкеров в сторону экспериментатора из второй шеренги.

Несмотря на старания артиллеристов, всё было кончено. Настроение комбата было испорчено очередным залётом «обоза». «Фейерверкеры» это увидели по расстроенному лицу Джалилова, когда Самусев, согнувшись, засеменил от командира по плацу. По идее куплеты должны были потерять в громкости и качестве звука. Как бы ни так! Артиллеристы продолжили драть глотки. В кровь драть. Это была завуалированная акция протеста. Началось глумление над сержантами, комбатом и собою. Курсанты травили несправедливость и травились сами.

Когда афганские куплеты сменились чеченскими, высокий голос Герца, набравшийся опыта от войны к войне, стал по-детски чистым и по-армейски крахмальным. Низкий голос Доржу отодвинулся на задний план, став пастельным фоном, бас-гитарой для гитары сольной.

Роты, заходившие на плац после артбатареи, песен не заводили. «Просто не могли, не смели!» – вскричал бы автор, если бы забыл о том обстоятельстве, что петь по утрам в принципе было необязательно.

Мы с Юрой Питерским тёрлись в то утро за углом батальона, прощупывая обстановку. Мы с Юрой «черпаки», читатель. Относительная свобода.

– Теперь бы жить да жить, – сказал Юра. – Поют как, – слышь?

– Не надо КАМАЗ было угонять, – ответил я.

– Статус обязал.

– Сам не догоняю, как вчера подорвались. Уже ведь отбились вроде. Нет, адреналину захотелось. Можно было и с позавчерашним адреналином переночевать, не прокис бы. 

– Заложники бренда, каторжане марки, рабы статуса.

– Не выражайся. Мало встревал что ли?

– Прости, Лис.

– Да причём тут «прости»?! Не выражайся и всё. Раз тут чалишься, говори на языке здешней правды.

– Птичьем.

– Правды.

– Быдла.

– Правды!.. Уважай их, они с тобой дерьмо хлебают.

– Из уважения, как они?!

– Да, из уважения. Не переломишься.

– Да легко! Трудно с птичьего на человеческий, а в обратку – легко.

– Я про то же.

– Проехали.

– Проехали... Вот о чём думаю. Прикинь, Юрик, ты олигарх, и статус у тебя такой же.

– Чё к чему?

– За бабки, говорю, умрёшь? Вот – гибнущий миллиард, вот – ты, который может его спасти ценой собственной жизни. Умрёшь?

– Делать мне не фиг.

– А я б тебя тогда зауважал.

Помолчали...

– Батя, думаешь, порвёт? – через некоторое время спросил Юрик.

– Не, по звезде «Героя» даст... По бляхе и по центру шапки.

– Да, кулак у бати рабочий ... Если выживу – в Лас-Вегас после дембеля навинчу. 

– С концами что ли?

– Да не – в автоматы порезаться, кассу поднять. До армейки фартило.

– Ждут тебя там тыщу лет.

– По фигу вообще.

– Уехать хоть есть на чё? 

– Ну, нет и чё?

– Не тупи. До Лас-Вегаса ещё как-то добраться надо.

– Доберусь, значит.

– Ну, и как?

– С песнЯми.

– Чё?

– Чё слышал... Смотри, как артиллерия месит. Запишу её на диски, кое-что  продам, а с остальным – в Штаты. Затарю Запад на первое время. Пусть послушает, под какие хиты мы клали головы, воюя сами с собой, за самих себя, за весь мир, за правду, если хочешь.

– Хочу.

– Чё передёргиваешь? – обиделся Юрик. – Наша правда местами была спорной. Напоминала стремление к господству, но господству идей, а не бабок. Наша справедливость бывала грязной, но трогательно грязной. Чехословакия, Венгрия, Куба, Вьетнам, Афган. Всё плохое, что сделано не ради наживы, можно назвать трогательно плохим. Так считаю.

– А Чечня?.. Отмывка денег, если чё.

– Ничё – отмоемся. Отстраиваем же её всей страной, в ущерб другим регионам. В этом тоже чересчур много трепетно плохого и хорошего. Вот такие мы, – чё сделаешь?.. А водку и матрёшку с Запада вывезу. Погостили – хватит. Контрабандой вывезу. Под флагом Камбоджи.

– А чё контрабандой-то? – улыбнулся я.

А то... Это давно их мысли о нас, западный бренд... Решено. Матрёшку – назад, залапали её там, лоснится вся. А водку, пожалуй, оставлю. Не святые мы, пусть людей в нас видят. Люди роднее, чем святые.

– Слышь, Юрик, а ты вообще патриот?

– А это что: типа, показатель, здравый я пацан или чертомес?

– Ну, да.

– Тогда – нет... Люблю манящие огни Запада, особенно рождественские, когда у них дома гирляндами украшены, как в «Один дома». Парижские кафе под музыку Эдит Пиаф люблю. Или Бундестаг. Его за одно только название ценю. Слово мужское, никакой слащавости. Пунктуальность, педантичность, самозабвенная верность долгу, настырная честность, нордический стоицизм. Подвалы ливерпульские люблю, которые «Битлы» осветили. Наш Цой ведь тоже с жаркого оранжево-чёрного подземелья начинал. Преклоняюсь перед творческими кочегарами. Ад с укрощенным пламенем, и музыка льётся вопреки и во имя. Люблю, как европейцы уютно сидят в костёлах, незатейливо и благодушно размышляют о Боге и не стыдятся этого, как люблю, как мы свечами стоим в храмах, сгораем от стыда и раскаяния и не кичимся этим. Да разве я перечислю, что я у них люблю?! Я люблю у них даже плохое, потому что их плохое часто отличается от нашего плохого, и это тоже интересно и ценно.

 

Продолжение следует

 



[1] Прятаться, пережидать (арм. сленг)

[2] Проступок (сленг)

[3] Не понимать (сленг)

[4] Уговорить (сленг)

[5] Выйти, получиться (сленг)

[6] Немного (сленг)

[7] Прима (арм. сленг)

[8] Запастись (сленг)

[9] Пусто (сленг)

[10] Расположение (арм. сленг)

[11] Магазин в воинской части (арм. сленг)

[12] Украсть, достать (арм. сленг)

[13] Врать (сленг)

[14] Офицер (арм. сленг)

[15] Опасно (сленг)

[16] Ограбить, обворовать (сленг)

[17] Сложно (сленг)

[18] Отстань (сленг)

[19] Врезать, ударить (сленг)

[20] Батальон (арм. сленг)

[21] Стукач (арм. сленг)

[22] Не желать что-либо делать, игнорировать (сленг)

[23] Суета (сленг)

[24] Мучиться от голода (арм. сленг)

[25] Цинковые гробы (арм. сленг)

[26] Уснуть (арм. сленг)

[27] День ракетно-химической и биологической защиты (арм. сленг)

[28] Увидеть, заметить (сленг)

[29] Смотреть в данном случае (сленг)

[30] Подворотничок (арм. сленг)

[31] Проступок, промах (сленг)

[32] Неприятно, противно (сленг)

[33] Спрятать (сленг)

[34] Нюхать клей (сленг)

[35] Достать (сленг)

[36] СОЧ – самовольное оставление части, СОЧинец – дезертир

[37] Военный билет (арм. сленг)

[38] Высшее образование (сленг)

[39] Испортить (сленг)

[40] Врать (сленг)

[41] Привязаться, пристать (сленг)

[42] Соображать, умело красть (арм. сленг)

[43] Подполковник (арм. слег)

[44] Притаскивать (сленг)

[45] Офицер, не окончивший военное училище (арм. сленг)

[46] Доработать (сленг)

[47] Спеть (сленг)

[48] Ложка (арм. сленг)

 

 

 

Гостевой дом «Мирада» приглашает на отдых в Анапе. Гостевой дом находится в центре курортного посёлка Витязево недалеко от моря, парка аттракционов, дельфинария и аквапарка. Море неглубокое, с песчаным ровным дном. Благодаря мелководью, сезон длится с мая по октябрь. Море хорошо и быстро прогревается, широкий песчаный пляж комфортен и безопасен. Гостевой дом имеет всё необходимое для вашего отдыха.

 

   
   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Омилия — Международный клуб православных литераторов