Такси
– Иван, Иван, просыпайся, – тяжело наклонилась над постелью мужа Андреевна, – я те кашу приготовила, вставай, – дотронулась она до иссохшей руки мужа.
Иван никак не отреагировал на прикосновение жены. Он был мёртв.
– Господи! – в страхе прикрыла беззубый рот полной ладонью Андреевна. – Иван, ты это что, умер? Не пугай меня так, Ваня.
Муж молчал.
Андреевна грузно опустилась на стул рядом с кроватью и мелко затрясла плечами. Глаза её покраснели, и на дряблом бледном лице появились слёзы.
– Что ж ты наделал, Иван! – растерянно заморгала Андреевна. – Что ж ты наделал!
Кончина Ивана не была уж такой неожиданностью для Андреевны. Муж давно и безнадёжно болел, лежал в последнее время совсем беспомощный. Ни встать, ни сесть, лишнее слово и то с болью давалось. Но смерть такая штука, как её ни жди, как ни готовься, а придёт – не спросит, когда лучше.
– Как хоронить-то теперь тебя, Иван? – всхлипнула женщина, поправляя редкие седые волосы мужа.
Горестно покачав головой, Андреевна, кряхтя, поднялась со стула, вышла в прихожую, накинула на плечи телогрейку и, опираясь на палку, с оханьем, спустилась с крыльца.
– Ольга, – открыв дверь соседского дома, надрывно позвала она, – Ольга, поди сюда.
– Случилось что? – вышла к ней на зов такая же грузная старуха.
– Иван помер.
– Ань, да ты что! – ахнула подруга. – Когда?
– Не знаю, может, ночью, может, сейчас под утро. Подошла его завтраком покормить, а он не дышит.
– Горе-то какое, – запричитала Тимофеевна. – Ой, горе, горе. Да ты сядь, Ань, – подвинула она Андреевне табуретку, – сядь.
– Чего делать-то, Оль? – заплакала Андреевна. – В голову ничего не идёт.
– Ань, ты посиди тут-ка, – засуетилась Тимофеевна, – я счас оденусь да оббегу кой-кого. Ты успокойся. Счас я, – и вышла из кухни. – Я к Макаровне, к Наталье, – доносилось из глубины дома. – Надо в больницу, собес сообщить, документы там оформить, справку о кончине, чтоб деньги на похороны. В сельсовет надо, к председателю. Ты не думай сама, мы всё сделаем: и обмоем, и оденем, и дом приберём.
– Спасибо, Оль, – жалобно улыбнулась Андреевна.
– Да ты чего, спасибо, – отмахнулась уже одевшаяся Тимофеевна. – Ты чего, благодарить. Такое дело благодарности не надобно. С каждым может. Я ж понимаю. Мой когда помер, помнишь, что я могла? Так же было. Села и не встать, ноги на полдня отнялись. Ты ж и помогала тогда.
Андреевна, соглашаясь, обессилено покачивала головой.
– Ты побудь пока у меня, я мигом, – направилась к двери подружка.
– Не, пойду я, – как он там один? – попыталась встать Андреевна, но ноги не держали.
– Сиди уж, счас Наталью пришлю, две минуты, – нахмурилась Тимофеевна и вдруг хлопнула себя по лбу. – Вот дура неумная, тебе ж успокоиться надо, а я квохчу, квохчу чегой-то.
Она достала из буфета пузырёк, накапала из него в стакан и добавила воды. По кухне разошёлся запах валерьяны.
– Выпей вот.
– Спасибо.
– А теперь давай-ка на диван пересядь, а я побегу.
В сутки выправили все документы на Ивана, а вот с деньгами загвоздка случилась.
– Нет денег, – заявили Андреевне в собесе.
– А что же мне? – опешила Андреевна
– Ну, не знаем, – безразлично пожали плечами расфуфыренные молодки, – с книжки снимайте.
– Да нет у меня книжки, ещё в начале девяностых все деньги на ней погорели, – совсем растерялась Андреевна.
– Ну, тогда к родственникам, – отвернулись от неё девицы.
– И родственников нет, – еле слышно вымолвила вдова. – Далеко они, не приехать.
– Извините, ничем помочь не можем, – донеслось до Андреевны, – деньги будут, возможно, только недели через две, раньше никак.
– Я не могу столько ждать, мне завтра хоронить уже надо.
– А и не ждите, народ попросите, не нам вас учить. Вы извините, мамаша, но у нас очередь стоит, – указали собесовки на дверь.
В деревне Тимофеевна встретила подругу вопросом:
– Ну что, всё оформили?
– Справки все, а денег не дали, – удручённо ответила Андреевна.
– Как так?
– Говорят, нету, через две недели только.
– Да что ж такое-то? – возмущённо всплеснула руками Тимофеевна. – А как хоронить, гроб как, поминки?
– Не знаю, – из глаз вдовы побежали слёзы.
– «Такси», видать, придётся заказывать, – хмуро вклинился в разговор кто-то из мужиков, пришедших проститься с Иваном.
– Ой, боженька ж ты мой! – схватившись за грудь, закричала Андреевна и обессилено упала на колени.
Вокруг раздались чертыханья мужиков и слёзные бабьи причитания: Андреевну подняли с пола и уложили на диван.
– А что ещё остаётся, коль денег не дали! В деревне тоже ни у кого нет, – вновь прозвучал тот же голос.
– Сволочи, довели до ручки, – полилось со всех сторон людское возмущение, – похоронить по-человечески и то невозможно. В войну так не было, уж на что бедно и голодно, но чтоб хоронить, «такси» брать…
– Вот так оно, жил человек, всю жизнь вкалывал до седьмого пота, а ему за всё про всё «такси» до погоста, а потом в мешок и как собаку какую…
На следующий день Ивана из дома выносили в аккуратном гробу, оббитом красной материей. До кладбища народ дошёл пешком, благо погост за деревней в ста метрах. У могилы мужики сгрузили домовину с плеч и отошли в сторону, дав место для прощания с Иваном старикам и старухам.
Минут десять угрюмо прощались под тихие женские всхлипывания.
– Вот, пора, пожалуй, – тяжело вздохнул один из могильщиков.
И тут началось. Бабы заорали в голос, отступая от гроба и отворачиваясь в сторону, мужики, стыдливо пряча глаза, пытались их успокоить. Над кладбищем нарастал дикий полубезумный вой.
Оттащив полуобморочную Андреевну от мужа, могильщики передали её старухам и принялись за своё страшное дело. Они достали Ивана из домовины и осторожно переложили его в чёрный плотный полиэтиленовый пакет. Двое из мужиков спрыгнули в яму и, приняв покойника на руки, бережно уложили его на дно могилы.
– Пусть земля тебе, дядя Ваня, будет пухом, – отставив в сторону от свежей насыпи лопату, один из могильщиков крикнул людям: – Идите, прощайтесь, кончено уже!
Вой над кладбищем постепенно стих. Могильщики молча взвалили на плечи пустой гроб и тихо поспешили с погоста.
– Отъехало «такси», – угрюмо провожали глазами удаляющуюся домовину люди.
– Кому следующему «повезёт» в нём прокатиться?
– Не дай Бог…
Миротворец
Утром колхозники по старой привычке собрались у конторы. Бабы визгливо бранились между собой, мужики, покуривая «Приму», пересмеивались, обсуждая государственные новости да вчерашние свои похождения.
– Костыль, а чё ты здесь делаешь? Ты ж вчерась уехать грозился.
– Куды это? – воровато улыбаясь, забегал глазками щуплый рыжий мужичок.
– Как – куды, сербам помогать, забыл, что ли? – притворно удивлялись мужики.
– Не помню такого.
– Не помнит он!.. Вчера вечером полдеревни взбаламутил, ходил, кричал, что, мол, поеду браткам православным подсоблю с Клинтоном разобраться.
– Не может быть, – скромно зарделся Костыль.
– Не может быть!.. – co смехом передразнили его. – А кто с себя одёжу срывал да в грудь колотил, – мол, всех к едреной матери перестреляю, и Клинтона, и Коля, и Ельцина, а сербов в обиду не дам, – мы, что ли?
– Да брешете вы всё, – отмахнулся Костыль. – Я вчера рано домой пришёл.
– Шур, – окликнул Костылеву половину Васёк, – твой говорит, что намедни домой без проблем добрался.
– Убила бы гада ползучего! – раздалось в ответ из бабьей кучи. – Алкаш недоделанный. Явился в одних трусах, еле на ногах держится да и орёт: «Собирай меня, жена, в освободительную армию, повестку для меня из Кремля сегодня сообчили, что направляют меня на защиту Югославии! Так что собирай меня в путь-дорогу, закуски в мешок сложи, сальца там, лучку, огурчиков, хлебца и рублей сто на поездку давай. Еду я, жена, на войну, может, и не вернусь уж обратно, знать, судьба моя такая». Вот ведь какой Илья Муромец выискался!
Вокруг все грохнули хохотом.
– Ну а дальше? – подзуживали Шуру.
– А что дальше? Самой интересно стало, что дальше будет. Стою, молчу, а этот освободитель чокнутый распинается передо мной в одних трусах. Я, мол, не могу простить такой наглости импирилистам, отвечу на весь их наглёж со всей своей душевностью! Я им покажу русскую славу своих предков, напомню, как братья-славяне их колотили, всё НАТО вздрогнет... Чего зеньки свои вылупил? Пусть все знают, какой ты дурак, – под оглушительный смех набросилась на Костыля супружница. – Козёл драный, вояка голозадая, пьянь придурошная!
– Замолчи, змеюка! – взвился Костыль. – Будет брехать-то, вот погоди уже, дома поговорим.
– Нет уж, пусть все слушают, – отвернулась от мужа озлившаяся бабёнка. – Ну вот, дальше – больше, расхрабрился совсем, кричит – баба, где моё оружие? Какое? – спрашиваю. Промычал что-то невнятное, – видно, соображал, а потом и заявляет: топор, мол, возьму – буду в горах партизанить, и нож – на разведку ходить. Партизан за... Спрашиваю, а как партизанить-то будешь? Отвечает: соберу по югославским деревням всех мужиков-колхозников и уйдём, как Ковпак, в горы – эшелоны натовские подрывать и на их гарнизоны нападать, а там и наш десант с Лебедем подоспеет. Разгромим врага – и на Вашингтон, за Родину. Ну а дальше что? – интересуюсь. А дальше, заливает, Клинтона трибуналом судить будем, НАТО разгоним и Аляску назад себе заберём.
– Что ты брешешь, что брешешь? У, тварь, из ума совсем выжила! – побелел от злости Костыль.
Народ, хватаясь за бока, животы и прочие части своих тел, приседал, подпрыгивал и покачивался от безудержного смеха.
– Костыль, помолчи! Шур, продолжай, не бойся!
– Ну вот, значит, как войну закончим, говорит, вернёмся с победой домой. Ты, значит, Шур, всех в деревне собери, столы накрой, самогону побольше навари, я речь толкать буду. Про что? – спрашиваю. Про войну и победу, про партизанов и трибунал, отвечает, про то, как дальше жить станем. Ну и как, спрашиваю, жить дальше после всего этого с тобой придётся?
Вокруг Шуры раздавались стоны и всхлипы, у баб кончились силы для смеха, мужики, окружавшие Костыля, икали и хрюкали. У многих из глаз катились слёзы.
– Шурка, богом заклинаю!.. – приказывал опозоренный Костыль. – Что вы верите этой злобной дуре, не видите, что глумится она надо мной?! – заорал он на мужиков.
– Шурка, – давились слёзами бабы, – про жизнь после победы расскажи, каково нам в ней будет!
– Ну вот, я, значит, мешок в дорогу ему готовлю, а он стоит посередь кухни в одних трусах, руками размахивает и будущее мне расписывает, как тот Кашпировский.
– Ой, Шурка, ой, невмоготу уже! – взмолились бабы. – Ой, Костыль – предсказатель!
– Руками, значит, размахивает, дурак рыжий, мы, говорит, и тут порядок наведём, когда возвернёмся. Сразу, мол, как прилетим, – десант на Кремль сбросим, всех заарестуем и разберёмся, кто там у них в предателях числится, кто нашу страну импирилистам продавал. Всех, кричит, в лагеря, на Колыму, в пожизненное заключение на хлеб и воду, а потом новую жизнь зачнём строить.
– Заткнись, убью! – рванулся Костыль к супруге, но тут же был перехвачен мужиками. – Всё равно убью! – дёргался в их объятиях строитель новой жизни.
– Поди Клинтона убей, герой югославского народа! – огрызнулась Шурка. – Там тебя, поди, заждались, когда ты поезда под откос пускать начнёшь.
– ...в горах! – грянули с новой силой мужики. – Давай, Шур, про счастливое будущее!
– Ну, я и говорю, запел, значит: Шур, колхозы восстановим, деньги вовремя платить начнём, всех чиновников в районе в дерьмочисты переведём, а нашу бухгалтерию – им в помощники. Зарплату положим для них рублей в десять, доллар отменим и всех спекулянтов землю пахать пошлём. А сами в ихние дворцы вселимся – и на Kипр, в море купаться, каждую неделю на выходные ездить будем.
– Ай да Костыль, ай да сукин сын! Небось, дворец-то Березовского себе присмотрел, не больше и не меньше, а?
– Да идите вы... – слабо отбивался незадачливый партизан. – Нашли, кого слушать.
– Продолжай, Шурка, – задёргали бабы не на шутку разгорячившуюся жену героя.
– А чего продолжать, заканчивать пора! Я к этому времени мешок с продуктами ему собрала, протягиваю и говорю так жалостливо: «Вот, Ваня, харчи тебе на дорогу, паспорт там в тряпочку завёрнут. Всё, Ваня, иди отсюда и без победы не возвращайся. Я тебя ждать буду».
– Ну а он что? – застонали бабы.
– А что? – уставился на меня, как баран, да как заорёт: ты куда это, мол, меня гонишь? Я ему втолковываю: как – куда, в горы к сербам – эшелоны подрывать, сам же собирался. Да?.. – удивляется. Забыл, видать, начало разговора. Так, может, спрашивает, это до завтра отложить? Нет, отвечаю, раз собрался, – иди. Да куда я, на ночь глядя, кричит, и без одежды? Одежду, говорю, тебе в Югославии дадут, ты, мол, домой уже без одежды пришёл, а ночью, продолжаю, добираться сподручней – никто тебя не заметит, когда через границы переходить станешь, да и сам говоришь: партизанить собрался, а партизаны только по ночам и орудуют.
– Врёт! – забился в бессильной ярости Костыль.
– Не вру, вот те крест, – перекрестилась Шурка. – Заныл, значит, как я, мол, без денег, дай хоть сотню. Не, говорю, русские деньги тебе там ни к чему, а долларов у меня отродясь не бывало. Ступай, говорю, Ваня, время не терпит, а то как не успеешь к сроку в горы прийти, до рассвета не управишься, импирилисты перехватят, они ведь тоже не дураки, на разведку ходят, – закончила Шура.
– Не томи, рассказывай дальше, – загалдели вокруг.
– А всё.
– Как – всё?
– А так. Я ведь другой рукой уже скалку над головой занесла, он-то понял, что не шучу, и шмыгнул за двери. Я – дверь на крючок и спать. Вот сейчас только и встретились.
– Где ж ты, Костыль, был всю ночь? – повернулись к рыжему мужику сельчане. – К границе разведку делал, что ли?
– На сеновале спал, – уныло прохрипел Костыль. – Проснулся – ничего не помню, слез с сеновала, смотрю – одежда на заборе висит.
– Это я тебе вчера её туда повесил, – засмеялся Васёк, – когда ты её по дороге разбрасывал.
– Не помню я ничего, – стыдливо оправдывался Костыль.
– Цирк с тобой, да и только, – похлопывая Костыля по плечам, успокаивались мужики. – То ты армян рвёшься от землетрясения спасать, как напьёшься, то Белый дом защищать, то в Чечню воевать, а теперь вот в Югославию собрался. Клоун ты, Костыль.
– Так ведь душа у меня не на месте, – защищался сердобольный мужичок. – Как выпью, так всю эту несправедливость готов одним моментом изничтожить, а то ведь жить невозможно.
Жизнь и похороны бабы Насти
Вот и схоронили вчера бабу Настю. Честь по чести схоронили, уж она бы не обиделась. Отмаялась, бедная, на этом свете. Жила тяжело, а померла легко, быстро. Поутру за водой пошла да и упала у колодца. Сердце порвалось. Намучалось, видать, сильно, накопило в себе разного, и доброго, конечно, но больше тяжелого. А тяжёлое-то по боле весит, да всё откладывалось. Много скопилось.
К колодцу баба Настя пришла, заглянула в него, водицу светлую увидела, сердце возрадовалось водице той, да и пожелало груз этот непомерный из себя выкинуть. Подпрыгнуло, ан вона что получилось – сильно, видать, подпрыгнуло, порвалось. Но всё же тяжесть ушла вся, потому как в домовине лежала баба Настя добрая. Лицо светлое, как у той водицы. Будто в радость был ей уход этот. А может, и правда в радость.
Мало что хорошего она в этом мире видела. Пережито негожих денёчков столько, что и десятерым в жизни много бы показалось. С самых ранних годочков на крестьянской работе. С петухами встанет, за полночь ляжет. Скотину накорми, прибери, домашним на стол подай, в доме порядок наведи, на ферму сходи, постирай, огород прополи… И так целыми днями. Будто белка в колесе.
Раненько и замуж пошла, думала освободиться малость от забот. Да и парень больно видный был, шутковать всё любил. Обещал на руках всю жизнь носить. А стала Степановой женой, так всю жизнь и прошутковал, непутёвым оказался. Молодым всё по девкам бегал, а позже запил горькую, да со скандалами. Уйти хотела, да куда там. Дети пошли: два сына, три дочки. Кому с таким привесом нужна?
А может, и нашла б кого, да на чад своих молиться стала. Думала, хоть к старости подмога. Эх, кабы знать! Добра и от них мало видела. С малых лет: «не хотим», «не будем», «некогда». Правда, ещё словцо одно у всех любимое было – «дай»: «Ма, дай поесть», «дай денег», «ма, дай поспать».
Пацаны – Сашка да Мишка – целыми днями где-то хулиганствовали. Только и слышно было от соседей: там куру придавили, там собаку прибили, там кошку подожгли. Баба Настя их и побьёт когда, и пристыдит. А им всё едино: «Что пристала?» И участковый, нет недели, чтоб не упрекнул: «Что ж ты, Настасья Ивановна, своих шалопаев не воспитываешь? Ох, пойдут они у тебя по кривой дорожке, наплачешься».
Знал бы он, что и слёз-то у неё уже не осталось. Уж все выплакала. Да вот жаловаться не приучена была, в себе всё держала, в сердце откладывала. Только и скажет в ответ, как огрызнётся: «А ты почто ко мне обращаешься, хозяину говори. У него времени поболе воспитывать их». Участковый только рукой махнёт, – что, мол, с такой разговаривать.
Ему к голосу её прислушаться или в глаза посмотреть – мольбы там сколько. Но он лицо официальное, не положено ему в душу заглядывать. Штраф там выписать, пристыдить прилюдно – это можно. А к Стёпке какой толк обращаться, хихикнет только в ответ: «А мне что? Матка есть. Может, он и не мой вовсе». И бочком, бочком – шнырк, и нет его. Вот уж право, одно слово – хозяин. В доме палец о палец не ударит, только и видели его по другим хатам, где чего залатать, подштукатурить за стакан бормотухи. К себе в дом к вечеру приползёт, да со скандалом: «Жрать подавай, стерва немытая». И спать в сапожищах на кровать. Ох, сколько он её кровушки испил, и всё из сердечка норовил зачерпнуть. А оно не бездонное.
Последнее время Степан совсем опустился и в дому не бывал. Где выпьет, там и упадёт. Баба Настя уже молилась, чтобы Бог его прибрал. Ан вон как вышло, – пережил её, и за ней торопиться, видно, не собирается. Ничего Стёпку не берёт: ни мороз трескучий, ни сырость болотная. Проспиртовал себя от всякой непогоды.
Вот так и жила баба Настя. Пришло время, – шалопаи за драчку с поножовщиной в тюрьму попали, девки одна за другой замуж вышли. Вот, казалось, и отдых тебе Настасья Ивановна. Да не долог он был, отдых тот.
Верка на северах двойню родила, с мужиком что-то у неё не заладилось. Ушёл он от неё. Вот Верка и примчалась домой, уговорила мать годок девчонок у себя подержать, пока своё семейное счастье не восстановит. Уехала, и с концами, за все двенадцать лет только открытки к женскому дню слала.
Поначалу баба Настя внучек назад хотела отправить, да потом привыкла к ним, полюбила. И девчонки – Люда с Наташей – хорошими росли. Не в мать. В радость на старости лет, в радость, правда, сквозь слёзы. Ан как не успеет поднять, помрёт, что с ними тянется? Болела душа, и сердце жалилось. А внучки помогали, добрые они. Видно, доброту-то эту баба Настя им всю отдала. Даже Стёпка при внучках помалкивал, побаивался, верно, их.
Вскоре сыны из тюрьмы вернулись. Но в дому не остались, нашли себе сожительниц и пьянствовали с ними день-деньской. Повадился к ним ходить и Стёпка. Пили да дрались. К матери только за едой, за деньгами являлись. Да и дочки, Светка да Томка, всё помощи просили. Нет, не сладка была жизнь у бабы Насти. Вот и не выдержало сердечко.
На похороны собрались все, кроме Верки. Точный её адрес никто не знал, потому не сообщили. Сыны по старой привычке заторопились копать могилку, будто и забыли, что это умерла их мать, а не чужой человек.
Стёпка, с утра пьяный, крутился между горницей, в которой лежала баба Настя, и кухней, постоянно причитая: «Да на кого ж ты нас покинула, красно солнышко, да как же мы тепереча без тебя?», не забывая при этом время от времени прикладываться к бражной кружке. Томка и Светка хлопотали на кухне, покрикивали на отца: «Пьянь несчастная, до поминок утерпеть не мог».
– Да что вы, девки? Матка ж померла, в кои-то рази. Что ж, и помянуть уж нельзя? Грех такой на себя нельзя брать. И сами-то по рюмочке пропустили бы за упокой души, прости, Господи.
– Да помянем опосля. И ты поостерегись прикладываться, а то ещё в ямину к ней свалишься. Вместях и захороним, – улыбнулась своей шутке Светка.
– Не боись, я как огурчик. Ещё приложусь разок-другой, и шабаш: до поминок ни-ни.
У гроба безутешно плакали Люда с Наташей, за ними стояли сожительницы сынов, гладили их по головам и пришёптывали нетрезвыми голосами:
– Ну, буде, буде. Чего нюни-то распустили. Бабка сырость не любила. Да вон и людям расстройство одно, ведь не вернёшь её уже.
К полудню приехал батюшка и стал отпевать бабу Настю. Людей в горнице скопилось – страсть. Некоторые собрались полюбопытствовать на батюшку и его работу. Батюшка обмахивал домовину кадилом и певческим голосом читал молитву за упокой. Со словами «Аминь!» он перекрестил правой рукой покойницу и вдруг вздрогнул, глаза у него расширились, нижняя челюсть стала отвисать. Стёпка, повторяя все его движения, но левой рукой, завыл пьяным козлиным голосом: «Аллилуйя, аллилуйя, наша матка улетай, аллилуйя, друга матка прилетай», при этом в такт притоптывал ногой. Народ ахнул. Кое-где послышались чертыханья и смех. Стёпку схватили под руки и утащили в другую комнату, откуда почти сразу послышался храп. Батюшка на кладбище идти отказался, злой от такого кощунства уехал.
Гроб на руках снесли на кладбище. Сыны, уже пьяные и грязные от налипшей на них глины, встретили бабу Настю с тихим подвыванием. Прощались недолго. Наспех засыпали могилку землёй и скорее в дом, – поминать. Соседи и прочий знакомый люд пображничали да и разошлись по домам, обсуждая и осуждая. Осталась самая родная родня. Выпили молча одну, другую, и тут Сашка затянул ни сначала и ни с конца: «На кого ж покинул, милый мой дедочек, на кого ж оставил сизый голубочек…».
Вдруг из другой комнаты раздался удар по полу, потом ещё и ещё. Вся родня бросилась к дверям. Стёпка заплетающимися ногами выдавал «русскую».
– Ну, батя, ну даёт, а ну раз, ещё раз! – под общий гогот зашумела Томка.
– Вы что ж ржёте? Матка на столе лежит, а они ржут, – остановился Стёпка.
– Батя, схоронили уж! Пьянь ты несусветная, – расхохотался Мишка.
– Как схоронили? Без меня? – Стёпка бросился в горницу. – И впрямь нет. Ну, тогда помянем Настю, – и выпил стакан.
До поздней ночи пели и танцевали в доме у бабы Насти. Так что честь по чести схоронили и помянули сердешную. Не хуже, чем у других.
Как там тебе, Настасья Ивановна?
Комментарии пока отсутствуют ...