Недетская война. Последняя надежда

2

4017 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 134 (июнь 2020)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Рудаков-Рудак Евгений

 
дом лесника.jpg

Недетская война

                         

Большая война с фашистами, или с немцами, о которой говорили взрослые и дети с утра до ночи, для Вани началась, как только он научился ходить, бегать, потом и играть на улице с другими детьми. Несмотря на то, что жили они далеко от фронта, самой любимой игрой – была игра в войну. А воюют – это знал весь посёлок, красноармейцы с немцами. Правила были такие, что сначала немцами, хочешь или не хочешь, становились самые маленькие дети, которые ещё не понимали, почему они должны быть немцами. За ними шла скотина: козы, поросята, телята и другая шустро бегающая живность.

Конечно, все хотели быть только храбрыми красноармейцами, но постоянно ими могли быть только дети, у которых отец погиб на фронте. Это правило, непонятно кем, но было установлено во время игр. У Вани, по разговорам, погибли и отец, и мать, поэтому – он был только!.. храбрым красноармейцем. Самым вредным немцем был бодливый бычок Турка – почему Турка, не знал никто, просто у него была морда чёрного цвета, а в посёлке всегда считали, что турки – те же немцы, только черномордые. Турка нападал без всякого повода, и тогда даже самые храбрые красноармейцы разбегались и прятались кто куда, а бычок, у которого чесались рожки, стоял, тупо не понимая – за кем ему гнаться. Это и выручало многочисленную, босоногую, а чаще всего ещё и голозадую красную армию.

Если Турка был немцем с утра до обеда или с обеда до вечера, то свинья Пронька – зараза, служила и тем, и этим, с ней надо было держать ухо востро. Она могла прилечь рядом, дать почесать себя, довольно похрюкивая, а потом подцепить рылом так, что мало не казалось.

Бывало, боевые действия заканчивались и слезами, и ранениями от резких толчков и падений. Синяков хватало. А то и ещё хуже, как с приезжим Витькой. Он с матерью был эвакуирован в самый последний момент, перед тем как немцы захватили их посёлок и на его глазах погибли бабушка и сестра, а сам он охромел из-за ранения в ногу осколком и ушиблен головой. Витька уже два раза срывался, начинал орать и биться о землю. Это случилось, когда играющие решали – кто победил, и начинался такой крик и визг, что прибегали взрослые разнимать вояк. Витьку запретили брать в игры.

Ещё в этом посёлке жили пять сосланных во время войны с Поволжья немецких семей, в которых было много детей. Но они почему-то меньше всего хотели быть немцами. Местных, конечно, было намного больше, и они запросто принуждали ссыльных становиться врагами в своих игрушечных войнах, хотя бы временно. Иногда воевали до тех пор, пока одна из немецких мам или бабушек не выносила на поле битвы тарелку со штрудлями. Начиналось перемирие и угощение всех бойцов – и тех, и этих, кроме Турки и Проньки. Это было не просто перемирие, а самый настоящий интернационализм. Все моментально забывали о войне. Штрудли… О..о! Штрудли – это раскатанная тонким слоем лепёшка из муки с отрубями, чистой муки тогда не было, лепёшка намазывалась картофельным пюре с жареным на сале луком, часто на сусличьем сале, летом – даже чаще на сусличьем. Эти зверьки питались зерном на полях, их было больше, чем кур во дворах. Летом пацаны не только играли в войну, но и добывали в степи дикое мясо. А весной собирали по лиманам птичьи яйца – от утиных и гусиных, до чаячьих. Можно сказать даже, дети были добытчиками еды для работающих на полях родителей.

 

Основные разговоры у взрослых были о проклятой войне, голоде, урожае, о грабительских налогах, и слёзы… Очень много слёз, когда всем посёлком читалось очередное фронтовое письмо – треугольничком. А ещё собирали к зиме посылки на фронт, в которые каждая семья должна была положить не меньше двух пар связанных из овечьей шерсти носок или варежек. Шерсть пряли сами и делились по-соседски с теми, у кого не было овец. Не каждая семья могла держать овец.

Время от времени, точнее, каждые три месяца, приезжали на полуторке солдаты с винтовками, и по избам ходили уполномоченные с наганами на поясах и обшаривали погреба, сараи и даже чердаки. Мамка за ними бегала и причитала, что овощи она давно сдала, яиц нет, потому что петуха коршун унёс, а молодой ещё не дорос. Не каждый уполномоченный знал, что куры и без петуха хорошо несутся, а масла не было, потому что молока старая корова Зорька даёт – даже своим детям не хватает. Бывало, находили спрятанный узелок с просом или пшеницей, мама плакала, кричала и вцеплялась в узелок, чуть ли не зубами. Солдаты ругались и называли её немецкой пособницей. Но хороших солдат было больше. Они шарили не нагло и отводили иногда глаза, как бы не замечая найденное: – Нешто мы не люди, Марфа, у нас и свои дети. С нас тоже, пойми, требуют. Мы же не по своей воле. Лучше на фронт, чем своих грабить. Два-три раза не соберём норму, сама догадайся, куда нас. Соберут и ту-ту-у… Ладно на фронт, скорей на Колыму. Потерпите, бабы, это не мы проклятые, а те, настоящие фашисты…

Были и такие гады, что направляли винтовки на людей и стреляли, правда в небо, отпугивали. Попадались и среди поселковых, которые втихую доносили кому надо – у кого, что и где припрятано. Мама Марфа, грозя пальцем, говорила своим: – Остерегайтесь, детки, рядом всегда найдётся, кто кукиш в кармане держит. Из чужого языка не завяжешь узелка. Люди нынче пуганы, заморочены. Ой, глядите!.. колхозное – ни-ни! Что на уме, то всё мне скажите. Лучше я хворостиной по заднице, чем донос кто-нибудь на бумаге. Спаси и сохрани нас, Господи.

Ваня считался сиротой. Как говорили – отец геройски погиб на фронте, мать пропала без вести. Такими были в посёлке, наверное, каждая вторая семья. Жил с родной бабушкой Марфой и тремя её детьми: Валей, Колей и ещё раз Ваней. Получалось, приходились они ему тётей и дядями, но прожив с ними с рождения одной дружной семьей, он считал их братьями и сестрой, а родную бабушку Марфу звал тоже мамой. Бывало, кто-то из соседей спрашивал:                                                   

– Бабушка твоя дома? – Бабушки у меня нету, а моя мама Марфа ушла сено косить, к вечеру вернётся.

Месяца через четыре после начала войны пришёл единственный треугольничек от матери Вани – Нюры, то есть, Анны. Объявилась… В письме сообщила, что пошла добровольцем на фронт, защищать от врагов родину.

Когда Ваня подрос, он уже знал из разговоров, что его отец и мать скорей всего погибли в бою с проклятыми фашистами. Это давало ему негласное, но законное право в военных играх быть только храбрым красноармейцем, что добавляло личной важности и особой гордости за себя и за своих смелых родителей, которых он никогда не видел.

В 45-ом, когда уже и не ждали, вернулся пропавший без вести дед Михаил, муж Марфы. Ваня научился крутить для него цигарки из газетки, помогал дойти до завалинки или подать батожок. Потом узнал, что дед был год в плену у фашистов, где его травили какими-то газами. Он постоянно кашлял до слёз и кровавой слюны. Ещё Ваня слышал от чужих людей, как они, за глаза, называли деда Мишу предателем. Ваня был не согласен.

Во всех семьях, в военное время, предателем считался тот, кто мог кусок хлеба или сухарь спрятать и уж не дай бог!.. – кусочек сахару съесть втихаря. Нет, за дедом Мишей такого никогда не водилось. Он и сам недоедал, и последний кусок детям отдавал. Поэтому на такие злые выпады чужих людей Ваня, как и все его братья, так же зло отвечал: – Сам прячешься и жрёшь под одеялом, чтобы никто не видел. А наш дед Миша не предатель! Он и полсухарика не спрячет от нас!

Так все в посёлке и принимали, что дед Михаил – это дед Вани, а бабушка Марфа, самая настоящая мама. И всем всё было понятно.

 

Неожиданно, в конце августа 1945-го года, приехала к ним тётя. Она с разбегу поцеловалась с мамой Марфой, потом они обнялись, постояли, поплакали, обнявшись, потом кричали, звали Ваню, но он почему-то спрятался. Всё видел, но не выходил. Ему с первого взгляда не понравилась приезжая. А мама Марфа сидела с ней, они гладили друг друга, вспоминали что-то и снова плакали. А Ваня лежал под печкой и всё слышал.

 – Нюрка, Нюрка-а-а! Где же это тебя черти носили, а? Одна весточка с фронта за пять лет. Мы ж тебя похоронили давно, беспутную!

– Ой, и не говори, мама-а-а! Ой, война всё это проклятая... Ой, сколько мы натерпелись. Это только пишут и в кино кажут, какие мы храбрые тама были.

– И не говори, дочка, война... И за что это нам? Да как за что? За Бога всё! Как церкви порушили, – так и пошло всё наперекосяк. При лазаретах воевала или ещё как?

– Конечно ещё как, мама. В ппж я числилась.

– Курсы какие кончала или по ходу училась?

– Конечно в походах. Война всему научит.

– Страшно, поди, служить было?

– Ой, страшно, мама. На войне где не служи – всё одно, страшно. Там с вечера не знаешь, что тебя утром ждёт. Там по-другому солнце встаёт и садится. По-другому там и дождь, и снег. То ли град с неба, то ли осколки железные.

Так они поплакали, а потом, между разговором, дочь объяснила маме Марфе, что ппж – это походно-полевая жена командира. А что?.. – служба сытая, бывало даже весёлая, но не благодарная, потому что, если убивало командира, то его ппж отсылали в ближайший госпиталь в санитарки, или хуже того, в прачки, – это была самая тяжёлая работа. Везло, если на тот момент оказывалась беременной.

Марфа ничего не могла понять про ппж и только укоризненно качала головой.

– Грех, поди?

– Не суди нас так, мама. Может это мы, пэ-пэ жёны, полвойны выиграли, потому что каждый день командира на бой благословляли, ждали и после боя первыми встречали со слезами, надежду ему на жизнь давали. Мам, ну… где же мой сыночек, Ванечка?

– Ягоды, поди, собирают с пацанами. Ты не сказала ещё, где Володька, отец его?            

– Так у нас, мама, ещё в начале 42-го пути-дорожки разошлись. Его ранило, я, как путная, в госпиталь, а он там с какой-то медсеструхой спутался. Рассказал, что она его полумёртвого вынесла с поля боя и выходила до совместной койки, и теперь он, как кобель порядочный, должен на ней жениться.

– Ну, а ты?

– Я плакала и говорила ему, скотине, мол, сынок есть у нас, Ванюшка.

– А он?

– Сказал, что война всё спишет, если только выживем. А выжить у нас шанец маленький. Пугал, что немец до Сталинграда дошёл… До Сталинграда! И вообще, мы не пара с ним. Представляешь! Я ему не пара! Сказал, что ошибся во мне, по молодости.

– В чём ошибся-то? Тебе ж восемнадцати не было в 39-м! Ты же ещё самоё бабье дело не знала толком, потому и запузатела.

– Во…от, за это самоё он и ошибся, как бы. Ни к столу, говорит, не угодить, ни за столом развеселить, даже в койке его ублажить не могу! Я ему за такие слова по морде дала. Так он, мам, представляешь!.. нисколько даже не обиделся, так!.. ранением своим прикрылся. На фронте я, конечно, пообтёрлась, поднатаскалась. Ну, не в смысле, мам, чтобы с кем ни попадя, упаси господи. Я с роты начинала, с майора. Показала себя и храбро, и… скромно.

– Чего показывала-то?

– Ну мам… Как женщина, показала. То да сё – по-боевому, если что и… по-женски, в койке. Дальше – батальон, дивизия. Словом, пошла фронтовая служба.

– В каком смысле?

– А в том самом, что способная я очень к любви настоящей, мама.

– Шалава ты! И где Володька, отец Ванькин, родной?

– Не знай, где. Может, убитый. Что мне испить довелось, того вы не испытали.

– Куда уж нам здесь, в тылу. Не до питья было. А с виду ты, ничего, дочка. Не сравнить с нашими бабами.

Видно пыль попала в нос, когда Ваня чуток отодвинул занавеску, он чихнул.                  

– Ой! Мам, вот где он! Ванечка. Спал? Иди к мамочке! А вырос… сыночек!         

Ваня с любопытством выглядывал из-под печки и не понимал, почему чужая тётка зовёт его родную маму Марфу – мамой, а его сыночком. Пришлось вылезти. Тётка быстро обцеловала его и достала из рюкзака что-то красное.

– Я тебе пальто новое привезла! – встряхнула, набросила ему на плечи. Оказалось, это зимнее пальто красного цвета. Пальто было велико и свисало с худых плеч почти до пола. Ваня топтался, ему было неуютно.

– Как оно тебе хорошо. На вырост! Года на три, а то и на пять хватит. Ну, поцелуй свою мамочку, сынок. Забыл, что ли?

Ваня растерялся от такой наглости незнакомой тётки, уронил пальто на пол и прошептал:

– Ты тётька и всё, а мама моя, вот! – он ткнул пальцем в живот маме Марфе. – И пальто это девчоночье, красное.

Он прижался к маме Марфе, которая вытирала глаза кончиком косынки. Нюра тоже хлюпнула и вздохнула.

– Ваня, сыночек! Это всё война, она проклятая. Когда ни то – поймешь. Смотри!

Она высоко подбросила на ладони огромный, с кулак, белоснежный кусок сахара.

– Бери, сынок, не боись. Я специально у продавщицы для тебя выбрала, побольше. Можешь весь съесть! И конфеты, подушечки с повидлой, в чемодане. Сейчас достану.

Ваня не удержался от соблазна – не каждый день ему перепадало такое. Взял сахар и повернулся к маме Марфе.

– Ма, а пускай дед Миша поколет на кусочки, нам надолго хватит чай пить.

– Мамочки!.. Тятенька живой!

– И отца вспомнила, надо ж.

– Не знаю, поймёшь когда меня, мама.

– Пойму я или не пойму – это одно дело. Ты Ване объяснить смоги. Я, как-нибудь.

– А где тятя? Я уже знаю, что он вернулся с фронта. Плохой он, сказали.

– Ушёл ещё с утра в райцентр, работу какую-нибудь выпросить. Только в пастухи берут. А он счетовод хороший был. Какой он пастух, задыхается. Вся скотина разбежится.

– Не имеют права не взять. Он же воевал!

– Воевал, потом в плену был. А как освободили, так сразу в тюрьму. Кто в плен попадал, всех предателями считают. Он был такой больной, стоять не мог. Его в лагере узнал какой-то местный начальник, они в одном полку начинали служить вместе, вот он и рассказал кому-то, что Михаил даже геройство какое-то совершил, его даже к награде представляли. Мир не без хороших людей, да только пересмотра дела не было из-за плена.

Домой помирать отпустили, и на том спасибо. Так и остался предателем. Мордуют его.

– Никакой бумаги оправдательной не дали?

– Никакой. Два месяца, поначалу, пролежал дома – ни живой, ни мёртвый. Его бы лапшой каждый день со сметанкой, а у нас одни лепёшки из отходов с лебедой, да гнилая картошка с тыквой. Молока наша старая Зорька даёт – два литра на четыре рта, а у моих проглотов, глоток – со стакан.

– А когда он ушел в райцентр?

– Утром, с петухами.

 

– Это мы его, выходит, встретили километрах в десяти отсюда. Старик худющий, в солдатской шапке, с палкой? – Нюра забегала по избе, всплёскивая руками. – От зараза я, тятю нашего не узнала! А мне ещё попутчик сказал, что это мой папаша, а я только хмыкнула, как же, мой тятя! Наш и красивый, и сильный был. Его что, даже отвезти было некому? Как же он дойдёт?

– За день до райцентра потихоньку, пёхом, дошкандыбает. Председатель лошадь ему не дал, сказал, предателю не положено. Председатель, он ничего, он бы, может, и дал лошадь, так донесут на самого. Нынче и не поймёшь у нас, кто кукиш в кармане держит. Сама надолго? Как добралась такую даль?

– Досюда, случайно. Ну, не совсем чтобы случайно. В райцентре на базаре долго искала, нет ли кого на телеге от вас. Нашла шустрика одного, мясо телёнка продавал. Бойкий мужик, хроменький, правда, но ничего, форс держит. Фёдором зовут.

– А… этот ни одной юбки не пропустит, тот ещё кобеляка. Говоришь, глянулась ты ему. Погоди! Как это… Говоришь, мясо продавал? Ну не гад ли, Федька! Тот телёнок почему-то издох позавчера, и зоотехник, ну – этот самый Федька, он указал скотнику Степану свезти тушу на скотомогильник и закопать. Значит, он понарошку сказал ему при всех, а сам дохлятину разделал и на базар! Он и справку сам себе сделал на продажу, как же… то ж начальство. Ну и гад! И то гляжу, с какого это достатку Степан со вчера пьяный ходит. Стало быть, Фёдору ты глянулась.

– Ну да, глянулась. Ну, мама, у него же не написано на лбу, что он втихаря дохлой телятиной торгует. Обещался завтра, с утречка, назад меня отвезти. Мне надо в город успеть вернуться, на работу в автобазу меня берут. Я там одному начальнику колонны нравлюсь. Фронтовик, лейтенантом был, куча медалей. Красивый мужик, весь такой видный! Мам, помню, у тебя до войны серёжки были. Не дашь? За мной, в марафете и в украшениях – очередь из мужиков выстроится. Хватит, мам, воевать, пора свою жизнь налаживать. Как ты думаешь?

– Ишь, как она об матери вспомнила.

– Ну не обижайся. И то правда, что мне жить, а тебе доживать. Закон жизни.

С улицы послышался свист, один и другой.

– Ваня, никак Витька, он мне попался у избы, тебя спрашивал.

– Это меня, мам, зоотехник ваш хромой. Мы с ним так договорились, свистнет он два раза. Пошептаться насчет завтра надо, когда нам в район ехать. Вернусь скоро, потом насчёт закуски соображу.

 

Она крутанулась перед треснутым зеркалом у окна, поправила платье, уже на ходу поцеловала Ваню в щёку и вышла.

– Мам, а эта… тётка Нюрка, она шалава?

– Не знай, сынок… Не знай. А только то правда, что она твоя настоящая, родная мать. Ох, сиротинушка ты наш!.. при живой мамке-то! – прижала его к груди.

– Нет! Неправда всё. Неправда! Ты моя родная мама.

Они крепко прижались друг к другу, даже всплакнули чуть, и никто им не мешал.

– Порадовались и будет. Мы без Нюры чемодан не будем трогать, ладно? Мне надо в кошару, там делов невпроворот. Сходи к Витьке, голубей погоняйте на току, может, поймаете одного на лапшу. В кастрюле хлеба четыре кусочка, съешь один. Остальные, сам понимаешь, работникам.

– А ты свой кусочек съела?

– С собой взяла, – хлопнула по карману и вышла.

Ваня хотел сказать и не успел, он же видел, что карман в её кофте пустой. Он тоже попил воды, взял подаренный кусок сахару и попробовал откусить, но сахар был, как камень, даже маленького кусочка не откусил, так, крошки. Топором бы его, но топор унесли братья, рубить хворост.

Ваня постоял около чемодана, постучал по нему ногой, подёргал замок, но открыть не смог. Вздохнул, сунул кусок сахара за пазуху и пошёл к Витьке, у него есть топор, и они наверняка расколотят этот здоровенный кусок. Проходя мимо красной кучи на полу, пнул изо всех сил – ну его, девчоночье…

 

 

Последняя надежда

           

Едва осветлись лучами солнца верхушки сосен на дальней горе, с первым криком петуха, лесничий Фёдор отправился на очередной, плановый обход. Как правило, он обследовал лесные угодья, сидя верхом на лошади, но год назад, старая, добрая и верная кобыла Гривна, заболела и… пала. Это была беда. В память и на будущее, когда кобыла точно слегла, он отрезал необычно длинную и густую гриву, за которую и называли кобылу Гривной, и сплёл из этих волос небольшую попону для будущей своей лошади, так сказать, для преемственности. Но вместо лошади, лесхоз выделил жеребёночка, которого надо было ещё выкормить из соски, и сказали так: – Понимаем тебя, Фёдор, но других лошадей нет! Сам вырастишь, воспитаешь, ну и – через полтора-два года, снова станешь объездчиком, а покуда, считай себя обходчиком.

Обычно он начинал обход от родника, дальше шёл на восход, за солнцем и возвращался домой к закату, но ещё засветло. Времени уходило – до двенадцати часов. Это был большой обход, делал он его не больше двух раз в неделю. На остальные дни приходились дела хоть и помельче, но не было им конца и края – не хватало остальных пяти суток.

Это были бесконечные домашние дела, в них, кроме привычных бытовых нужд – огород, заготовка дров и корма для своей скотины, входил ещё и уход за многочисленной бесхозной живностью. Так называл он подобранную в лесу дичь, поправляли подорванное здоровье и отъедались у него: медвежонок, два лосёнка, трое лисят, два диких кабанёнка, несколько сов, один лебедь и два птенца сокола. Шумная орава оглоедов отнимала больше всего времени. Для них надо было каждый день добывать корм, да не абы какой, через день на третий – ремонтировать изгрызенные загоны и клетки, менять сломанные жерди и закапывать потайные норы, подготовленные для побега. Одновременно, надо было ещё вести и самую настоящую воспитательную работу среди такой разношёрстной, разно-перьевой и разноголосой компании, для их же будущего – уже свободного проживания в родной природе. С некоторой поры, а точнее, так это – года полтора, Фёдор разлюбил большие объезды и обходы, и причиной тому была жена Наденька, молодая и красивая.

Детей у них не было, как ни старались. Они были не пара не только по возрасту, но и ещё по многому. Любил он Наденьку сильно, можно сказать, – беззаветно. Когда, как правило, после бани, они наслаждались друг другом, Надя в страсти таскала его за густую бороду, волосы на голове и в других местах – Федор был сильно волосатый. Она силой притягивала его к себе и шептала: «Медведь… ну иди же ко мне, мой медвежонок!» А он урчал… постанывал и рокотал: – Да я за тебя, моя лисичка-сестричка, с голыми руками на медведя пойду, если что, разорву его пополам.

И это была правда. Когда Наде было двенадцать лет, зимой, во дворе на неё бросился медведь-шатун. Фёдор выскочил на истошный крик в одних подштанниках, схватил топор и мощным ударом раскроил зверю череп. Правда, и сам чуть без руки не остался. Зажило, как принято говорить, как на собаке.

Каждый раз, уезжая или уходя пешком, по дальнему маршруту особенно, Фёдор молил Бога, чтобы возвращаясь, он снова увидел Надю на крыльце, как она машет руками и что-то кричит ему, а последние метры они всегда бежали друг другу навстречу. Но… он понимал и то, что однажды, такие их отношения закончатся. Это пока Надя маленькая. Он чувствовал всем своим большим телом, как чувствует зверь близкую угрозу, ещё не видя её глазами. Один раз он уже терял жену и дочку, которой был всего год. Их убила проклятая война.

 

Для Фёдора война закончилась в полевом госпитале летом 44-го, на белорусско-литовской границе, с боевым другом Андреем, их ранило в одном бою. Андрей радовался до слёз, что остался живой, хоть и потерял полноги. Но всё равно был рад, на Урале его ждала жена и двое сыновей. Единственное, огорчало, что без ноги он не сможет работать лесничим.

У Фёдора было хуже. Дома его никто не ждал, жена и единственная дочка погибли в первый год войны. Речной буксир, на котором их эвакуировали, разбомбили, и хоронить было некого, многих даже не нашли. Так ему сообщили. Андрей понимающе переживал за друга, пытался успокоить, как мог: – Сам живой, слава Богу. Найдёшь себе хорошую женщину, их много после войны будет, детишек нарожаете, и всё наладится. Что ж теперь… Жить надо, Федя. А поедем в наши края?

Фёдор это понимал, но держал в себе и не говорил кое-что другу, а именно, что сказал ему врач о будущем. А старый военврач берёг Фёдора, говорил путано, тоже темнил. – Всё у тебя, солдат, может быть и хорошо будет. Конечно, будет. Ты, главное, надейся. Контузия, думаю, через полгода, через год, сойдёт на нет, а вот ранение у тебя паховое, оно, брат, такое, что детей может больше не быть. Война, брат. Может быть, а может и не быть. Но ты, главное, верь, бывали случаи хуже. Как мужик, ты ещё ого-го! Любая женщина мечтает о таком. Поезжай домой с верой и надеждой.

Только врач сказал это, как у Фёдора брызнули слёзы, и случился нервный припадок. Жену его звали Надеждой, а дочку Верой. Ещё мечтали дочку Любу для комплекта родить, чтобы была в их семье всегда – Вера, Надежда и Любовь, а после уже и за сыновей браться, чтобы было их кому нянчить. Теперь даже возвращаться некуда. Ни веры, ни надежды… ни кола, ни двора. Даже могилы не осталось.                                                     

Воевал после гибели родных Фёдор крайне жёстко, как одержимый рвался в бой и в бою думал не о Сталине, с чьим именем приказывали идти в бой, не о скорой победе, а только бы больше фашистов встретить и в упор стрелять, стрелять… рвать их руками, зубами. За то, что убили они его Надежду, Веру и не рождённую Любовь.

Андрей упорно настаивал поехать с ним на Урал.

– Федь, ты не знаешь!.. какие у нас места красивые, настоящие сказки Бажова, слышал? Хозяйка медной горы, или малахитовая шкатулка. А ещё Каменный цветок. О! Мне куда без ноги? А ты пойдёшь вместо меня в лесничие, я похлопочу. У нас природа лечит, придёшь в себя, душа оттает, а после и сам поймёшь, как лучше. Главное, Федя, война кончилась для нас! Не будешь ты один, после этой войны проклятой, знаешь, сколько очень хороших женщин с детьми остались. На твоих же глазах нашего брата, мужика, сколько полегло. Кто за ними и их детишками теперь должен смотреть?.. кто живой остался.

Поохали, по-мужски даже скупую солдатскую слезу уронили и... договорились. Уже через пару недель друзей отправили домой, с полной комиссией.

 

До ближайшей железнодорожной станции, по разбитым снарядами дорогам, надо было добираться часов пять не меньше. Ехали в полуторке, в компании таких же демобилизованных по ранению бойцов, пили подаренный добрыми медсёстрами на дорогу медицинский спирт, одни молча, в смутных мыслях, другие пели песни. Встречным кричали:

 – Ребята!.. Братишки, родные!.. Войне конец! Гитлеру, суке поганой, капут!

Радость была короткой. Через три часа радостной езды, за очередным поворотом, война продолжилась. На всех в машине было два автомата – у сопровождающего и шофёра, – это против танка и несколько машин с солдатами. Фашисты прорывались из окружения, прятались по лесам, болотам, терять им было нечего. Недобитый батальон СС остервенело рвался к своему концу, потому что наши солдаты эсэсовцев живыми не оставляли.

Маленькая полуторка с практически безоружными, к тому же не совсем ещё здоровыми людьми не представляла для немцев угрозы. Танк сходу раздавил грузовичок, а проезжающие мимо эсэсовцы расстреляли и забросали гранатами тех, кто ещё шевелился.

Фёдор очнулся от тяжести и тишины. Сначала лежал, ничего не понимая и не соображая, потом долго выбирался из завала тел и каких-то обломков. Он не нашёл ни одного живого, друга Андрея узнал только по ноге, то есть, по её отсутствию. Он зажал голову руками и пошёл по дороге. Сколько так шёл, он не помнит, шёл и шёл, а время остановилось.

Скоро и он остановился у раздавленной телеги, вокруг которой лежали несколько трупов, в том числе и лошади, встал, не понимая зачем. Стоял и смотрел… смотрел и ничего не мог понять – где он, кончилась война или нет. Где его друг Андрей.

Сквозь звон в ушах услышал какой-то необычный звук, топтался и не мог понять откуда. Наконец сообразил, что это лошадь. Он подошёл и опять стоял и долго думал, почему лошадь зовёт маму. Вместо одного глаза у неё была кровавая дыра, из другого текли крупные слёзы. Она моргала целым глазом и тоненьким голосом звала маму.

Неожиданно громыхнул гром над головой, прошёл короткий дождь, почти ливень, который привёл Фёдора в состояние, когда он смог как-то оценить ситуацию.

Он склонился над лошадью и увидел под её рваным боком очень маленькую девочку, которая слабеньким, едва слышным голосом звала маму. Она даже не плакала, а просто тихо повторяла: – Мама, мама, мама…

Фёдор вытащил девочку, она испуганно смотрела на него и продолжала звать маму. Он взял её на руки, крепко прижал к груди и пошёл по дороге. Когда девочка согрелась и замолчала, спросил:

– Тебя как звать?     

– Надя, – прошептала она и всхлипнула.

Дрожь сжала тело, а сердце заколотилось так, что он невольно, ещё сильнее прижал девочку, пытаясь заглушить толчки сердца. В контуженной голове глухо свистели и гудели тысячи паровозов. Он сел на траву, не отпуская девочку с колен и положив голову на её плечо, склонился почти до земли. Через несколько минут свист и гул стали затихать, толчки сердца ослабли, Фёдор неуверенно встал и, пошатываясь, пошёл, нежно прижимая худенькое, невесомое тельце.

– Надя, говоришь?

– Угу, Надя… Надежда я, – представилась она комариным писком, но взрослым именем.

«Вот, хоть какая-то надежда вернулась», – подумал, и зашагал по дороге, подволакивая левую ногу. Он даже не заметил, что снова ранен и плохо соображал, куда надо идти. Ещё знал Фёдор точно, что девочку надо спасти, она его последняя в жизни надежда и вера.

Начинало темнеть, когда Фёдор услышал сзади гул и испугался – не за себя, а за неё, за крохотную Надежду. Хотел спрятаться в лесу, но не успел. Рядом остановилась крытая машина, и женщина в форме, через окно спросила, куда он идёт. Девочка спала на груди. Фёдор сказал, что идут на станцию.          

– Ни хрена себе! – удивилась женщина. – Это сорок с лишним километров, а он… на ночь глядя. Ты как здесь?

– Немцы… Танк и… Все погибли, только мы остались. Мы из госпиталя, домой ехали.

– Знаем уже. Недобитки эс-эс. Часа три назад их окружили и уничтожили, в плен не брали. Давай девочку, а сам в кузов. Довезём. Ты чего шатаешься, рядовой? Пьяный или… Ого, да у тебя левая нога вся в крови. Не чувствуешь?

Фёдор помотал головой и зажал уши.

– Понятно… Ещё и контуженый.

Женщина уверенно спрыгнула с подножки, придерживая на плече медицинскую сумку.

– Я военврач. Ложись, посмотрю.

Она мигом разрезала штанину, осмотрела рану и плотно перевязала.

– До свадьбы заживёт, навылет прошла. Но крови ты много потерял, боец, потому и шатает тебя. Другой давно бы упал, но ты… Такой огромный, прямо, медведь! В медпункте на станции обработай рану, не шути с этим. Давай девочку.

– Нет!.. мы вместе. Ей лучше со мной.

– Как хочешь. В кузов залезть сможешь?

 

Так фронтовая судьба свела Фёдора с девочкой Надей. Было ей на тот день одиннадцать лет, хоть по виду, так не больше восьми или девяти, такая худенькая.

По дороге Надя немного, отрывками, рассказала, что папа её и дедушка погибли на фронте, а бабушка умерла. Они с мамой ехали к её знакомым, куда – не помнит, никак не могла вспомнить свою фамилию, где родилась и жила. Не верила, что мама её погибла, хоть вспомнила, что она видела у мамы большую дыру в груди и оттуда сильно, как ручей, текла кровь.

Фёдор, не сомневаясь и не раздумывая, решил, что жить они отныне будут вместе.          

Через какое-то время, когда Надя более или менее пришла в себя, не стала звать маму и вскакивать во сне, она неожиданно спросила: – Я теперь твоя дочка буду?

Фёдор подумал, поскрёб бороду.

 – Как сама захочешь. Я на пятнадцать лет старше, могу быть отцом, могу быть братом – сама решай. Но по любому, знай, от сегодня и навсегда будешь ты Надеждой Федотовой. Федотов я. Фёдор Федотов.

Надя подумала, потом, видимо, вспомнила какие-то сказки и заявила, что ей больше нравится звать его Федя и от сегодня, будет он ей названным братом. Так и решили, полюбовно, и скоро друг в друге души не чаяли. Девочка часто засыпала на его широкой груди.

Теперь Фёдору было всё равно, куда ехать, потому что родных не осталось, и он опять вспомнил, как боевой друг приглашал его к себе и даже адрес дал.

Так они приехали на Урал, к родственникам Андрея. Фёдор рассказал всё: и как Андрей воевал храбро и потерял ногу, в каком госпитале лечили их. Какие медали имеет и как неожиданно погиб по дороге домой.

Приютили их с Надеждой как родных, а после, как и хотел Андрей, помогли Фёдору устроиться лесником.

Так оказались названные брат и сестра Федотовы в лесу, в маленьком, но очень уютном домике, и только через полгода хватились, что Надежде-то!.. надо учиться, а школа находится за десять километров в районном центре, где жили родственники погибшего друга. В оккупации она пропустила три года, год потеряли, пока приходили в себя, осваиваясь на новом месте. Словом, хватились, посчитали – прослезились. Оказалось, что в тринадцать лет Надежде надо начинать с четвёртого, а может, и с третьего класса.

Скрепя сердце, сильно переживая, Фёдор отвёз её к новым родственниками, в семью убитого друга Андрея. Новые родственники вошли в положение. Посовещались и, учитывая бледный вид Нади, предложили записать её в метриках младше на два года и устроили в третий класс. Получалось, что из-за войны она потеряла только один год. Надя, конечно, взбрыкнула, но умные взрослые убедили её, что учиться по своим годам – себя унижать: «С одногодками ты, дура дурой будешь, а с младшими, за умную сойдёшь. Ты только помалкивай про свои года, не то хужей будет».

Каждую неделю, один, а то и два раза Фёдор навещал в райцентре свою любимицу, свою – Надеждиньку, так часто он называл её. Девочка восстанавливалась очень быстро и душевно, и физически. Начинала учиться трудно и едва перешла в четвёртый, но уже через год была лучшей ученицей в школе.

Летние и зимние каникулы с радостью проводила дома, в родном лесничестве, с братом Фёдором. Он в ней души не чаял и сам становился ребёнком, когда играл с ней. Часто брал с собой в лес, обязательно потом топил баню и мыл сестрёнку, учил её париться веником. Глядя, как её детское тельце ускоренными темпами наполняется женским содержанием, вздыхал негромко.          Были женщины, которые соглашались связать с ним жизнь и жить на лесном кордоне, но он не решался. Почему, толком сам объяснить не мог.

– Мне Надю рОстить надо, чтобы войну забыть… Она моя последняя надежда… и вера…

   
   
Нравится
   
Омилия — Международный клуб православных литераторов