Валерий Сухарев - поэт, прозаик, журналист, переводчик, музыкант. Член Южнорусского Союза Писателей (Одесская областная организация Конгресса литераторов Украины). В 2008 году стихи вошли в антологию «Украина. Русская поэзия. ХХ век», изданную в Киеве под редакцией Юрия Каплана и в Одесскую антологию поэзии «Кайнозойские Сумерки». В этом же году третье место в турнире поэтов-одесситов на Международном фестивале русской поэзии «Болдинская осень». Автор сборника стихотворений «Анонимность пространства» (2000) и множества публикаций в украинской и зарубежной периодике.
***
Остывший чай заката, и наискосок
и порознь гуси в небе тянут выи;
у променада шторм, и в рытвинах песок,
и ревуны гудят сторожевые.
Ноябрь лежит, как медная доска,
на этих склонах, склонных к анемии,
прохожего спина – она тоска,
и драпает под ветром драп... Прими я
еще грамм двести – стану громко петь
из «Тоски» или «Битлз» или марши,
один на склонах, в лиственной толпе,
и дело это в общем-то не ваше.
Уже по вечерам седеет ствол
платана и упорствуют эолы,
раскачивая тяжких штор подол,
и отсвет ночника метут подолы.
И в доме тишина. Она сидит
в пижаме в кресле, и меня листает,
и жадный полумрак дает в кредит
и блик, и тень. Их розница простая
вас примиряет с жизнью за окном,
с тоской водопровода в полвторого;
и воздух спит, мерцает волокно
ноябрьских заморозков, и пустеет слово,
слетая сгустком пара изо рта,
драконом смысла, что давно утрачен...
На перекрестке пляшет пустота,
чтобы согреться так или иначе.
У памятника П.
Глипты старого льда, новодел сосулек,
александриты дня, лиловые призмы сумерек,
вполне третьяковский пейзаж: серовы, суриковы…
Не достает героя, главной фигуры.
Оперный – как восклицание архитектуры,
шершавое тутти трелей и фиоритуры.
Теперь – окончательно вечер, черты и изгибы
декольтированной тишины, чьи снежные грыжи и глыбы
мрамореют на фоне моря… «Друг милый, Вы бы
не отказались, идя со мною, взглянуть на это,
как на некий приятный эскиз конца света?
Тогда Вам замерзший фонтан вместо букета».
Романтическая особа, стряхнувши пепел,
не нашла это ни преднамеренным, ни нелепым,
добавив, что памятник Пушкину лучше склепа.
И – никакой эстетики, дымная даль бульвара,
римское «пять» – две тени, точнее – пара,
прикрывшая поцелуй драконами пара.
***
Бесцветней серого, невзрачней голубого
и мерзче розового, словом – сразу три
в холодном небе ; вот тебе забава,
друг Левитан, возьми и повтори.
В подветренных кустах шуршат листвою
эолы и собаки этих мест,
отряд ОМОНа, схожий с татарвою,
дает круги с зигзагами окрест.
Ученья в парке… А у нас тут пьянка,
и мы их видим, а они нас нет;
профессор, защитившись, хуторянку
наплясывает, выпивши вполне.
Двадцатилетней давности студенты
пируют с аспирантками; зима
им молодость ссужает под проценты
и, с ними заодно, пьяна сама.
***
В озаренный ливнем сумрак того квартала,
где картаво стучалась вода в водостоках,
в хромой коридор балконов, арок, порталов,
в тупик перспективы без запада и востока, –
сюда третьего дня, как с перепою, зашла
зима, опробовав крыши, ступени, капоты:
легла, не подтаивая, припорошила шлак
последней листвы, затуманила потом
потекшие стекла (в них прохожий сочился);
далекое тра-ла-ла церкви в тумане –
как мир больших величин, разъятый на числа,
а лучше – как мелочь или ключи в кармане.
Осень качнулась и спряталась в разные щели,
щели законопатили, сменили походку,
и гардероб, и сны; перестроились еле-еле,
и начали заново, делая вид, что в охотку.
Декабрь похож на витрины больших магазинов:
шубы на буратинах, в стразах унты, и яркий,
как бессмертие, фон подсветки: сине-
лиловый – ей-Богу, от мертвых живым подарки.
Niemena pamieci zalobny rapsod
Довольно грязный небосвод. По-зимнему,
вдоль ветра, в профиль – люди и фасады;
портретов треп, попробуй возрази ему;
жизнь возразила, но ему не надо.
Варшава варит митинг поминательный:
лавровый лист венков, букетов специи;
все люди – в именительном и дательном,
расходятся повспоминать, согреться.
И тротуар общественного траура
оставлен стыть: где розы, где гвоздика;
пустая тара наподобье Тауэра;
в подземке затерялась Эвридика.
Орфей – средь поездов, схвативших заживо
дыхание людское, торсы, плечи...
И по перрону пьяный лях похаживает,
слезится... Что ты плачешь, человече?
Проспекты, парки, сад в согбенной позе,
локтями порознь – точно на морозе
свело суставы; оспенный фасад,
за рябью снега, все глядит назад,
как будто бы в тоннель, куда унесся
горящий поезд, навалясь на оси.
Вся эта метафизика металла, –
все кадры окон без людей, – влетала
в трубу, как пневматическая почта;
вот хронос окончательного вычета.
Во тьму горизонтального колодца,
глаза раскрыв, летит локомотив,
тоннель трясется и сейчас взорвется,
чтобы раскрыть астральные пути.
Закрыв глаза, он слышать продолжал
подземный свист, сверчка, ночное пламя
планетной плазмы... Так его душа
прощалась с речью рек, с полями,
с земными звездами вверху; он продолжал
улавливать помехи, как локатор:
что слышит смерть, то чуяла душа
на всех волнах эфира и покатых
холмах, чей – что ни взмах, то – шаг
в пространстве, от рассвета до заката.
Январский католический обряд.
Последняя поземка, свечек ряд,
как многоточие во тьме. Горят.
Короткометражка
Самим себе во снах мы привираем –
по цвету – ад, а странно – пахнет раем...
Развилка, тропы, некий истукан,
похожий на флакон или стакан,
бабай пространства; видишь,вдалеке
ожившие и злые барельефы
мытарств, кометы делают пике
и падают, преобразив рельефы
округи; ты проснулся, три часа,
от ночника на кресле полоса.
Октябрь, ноябрь отгуляли, в окна
ползут прохлады длинные волокна,
как будто дым в стоячей пустоте –
каляки и маляки на листе
ребенка бесталанного; зима
рисует лучше, но пока не в форме,
не в тонусе рука, и жизнь сама
похожа на поземку по платформе:
все смазано, растянуты штрихи
вагонов, здесь и там дерев верхи
сбиваются в колтун – мы едем и
едим, и мы не делимся с людьми.
За окнами зима в плохом пальто
идет за литром, сетки решето
вмещает также хлеб, паштет и «яйцы»;
шмыгнул бигборд, где алчные китайцы
вам телевизор дарят, чтоб смотреть
в HD на вашу собственную смерть –
на отражение в стекле, в просторе
за ним – лица на фоне косогора;
вот рюмка с Менделеевым – и та
там отразилась, залпом выпита.
Закатные на небе витражи.
И думаешь: «А ну-ка, покажи
соседке по купе тихонько дулю –
что будет?» Может быть, как на ходулях,
поднимется и выйдет, может, нет;
в купе висит зловещий синий свет;
и спать невмочь, а пить да говорить,
на полустанках обрывая нить
беседы – легче ей и проще мне,
слова – одне, и тьмы в окне – одне.
После вальса
Там, где море на берег катит свою тоску
и где растерянность человека похожа на
прерванный дирижером вальс, и уже носку
не полировать паркет, и выпившая жена
махом сметает вечер, букет, бокал,
где-нибудь там, на взморье, далече от дома,
выйдя в йодистый мрак и обняв за бока
располневшую за ночь колонну, – и ты знакомо
поглядишь наугад, думая – что на восток,
поищешь глазами ангела или иное
безвредное существо; и мир не больше жесток,
чем волна, идущая наискосок, стороною.
Там, далеко в темноте, у нее своя
цель, своя амнезия; гнилые сваи
замшевого причала, наготы не тая,
ежедневную вечность тихонько осваивают.
Покуришь, с лицом, как у призрака...
Возвращаясь к себе
в комнату, станешь, водопроводу вторя,
подвывать, невольно подыгрывая судьбе –
по эту сторону жизни, с этого берега моря.
***
Запоминая литеры и знаки –
набор примет, ища себе опору
в разрозненном небесном зодиаке,
что мне не виден весь об эту пору,
я сопоставил только пару дат и
сплелась канва, и завилась жгутом:
погудка жизни зла и языката,
и прежде – мука, а тоска потом.
Наивна невозможность диалога;
по форме – это вовсе не эклога, –
какая-то семантики берлога,
где все забыто, даже имя Бога.
Запомнили и литеры, и знаки,
заполнили мистические баки
уриной проходимцев от высот,
где все – вранье, и ангел не поет.
Картины
1
Сегодня снег с дождем... С ума сойти –
какое самобытное начало,
к тому ж декабрь... Отчетности с пути,
цедулки докладные; величаво
и не начать; но, с Богом, мы начнем...
Коктейль вертлявый этот тусклым днем
был взбит небесным миксером, а там
и подступила к окнам темнота.
Шантажнейшая музычка зимы,
с подскоками прохожих и пернатых,
се – слякоть, точно вышед из тюрьмы,
и дом на все глядел, как губернатор
на голь и рвань; картинка неважнец
и звук туда же – трескот и свистец;
но любо нам представить в этот час
округу, даль, где ныне нету нас.
2
Проселок, лес, Радищевский простор
(хотя, чего Радищевский, а Пушкин?),
рыдающий рыдван под косогор,
поля убиты и гнилы опушки;
да вот шлагбаум, как воздетая рука
от римлянина – «ехай» хоть в Европу;
Евразия завидно велика,
так велика, что поодбило жопу
и зубы растрясло... А мы сидим,
почти в тепле, почти в своей державе,
и сигарет отечественный дым,
и на столе подержанный Державин.
О, южная тлетворная зима.
О Боже, ты хоть это не замай!
И парных рифм и перекрестных рифм
спокойствие, их строгий логарифм.
3
Вообще, о ком тут речь и в чем здесь суть?
Навеяно, читатель, непогодой,
в спине болями, бисмарком в носу,
и нездоровый образ жизни, годы,
несовпаденье планов и судьбы
(как вспомнишь близких – все одни гробы);
да мало ли чего, плохой коньяк...
А коль не понимаешь – сам дурак!
Но это – к слову, бросьте, мы не лучше:
стихи писать – не родину спасать
от клоунов с их логикой пластучей,
но это тоже, впрочем, словеса.
Настал декабрь, настал кретинский кризис.
Народы мрачно смотрят в катехизис,
в страницу для пометок, в пустоту,
и постигают жизни красоту. |