Николай Зайцев - родился 3 декабря 1950 году в г. Талгаре, Алматинской области Казахстана. Окончил среднюю школу №1 г.Талгара. Работал в топографической экспедиции, закройщиком, радиомехаником. Мастер по изготовлению очковой оптики. В талгарской газете «Звезда Алатау» начинал публиковать стихи, рассказы, статьи. Печатался в республиканских журналах «Простор», «Нива», альманахе «Литературная Алма-Ата», московском «Наш современник». В 1993г, выпустил поэтический сборник «Талгар», в 2004г, вышла книга повестей и рассказов «Через Прочее», в 2005г, сборник избранных стихов «Вершины Талгара», в 2007г. стихотворный сборник «Грешен…», в 2008 г. книга прозы «Цветы для Мари».
Через Прочее
В высокогорном детском лагере, живописное местонахождение коего сулило непременную, здоровую радость отдыха детям, приехавшим сюда со всех уголков страны, заканчивался один из летних сезонов. Детей уже оставалось немного, и на лицах работников лагеря улыбками блуждала сонливость. Отдохнуть было от чего, и все пользовались этим временем полуработы с усталым достоинством. Перед началом нового сезона было обещано несколько дней отдыха, и мысли взрослого населения лагеря томились ожиданием праздника. Но произошло ЧП, которое спутало планы, мысли, чувства.
Маленький мальчонка, всегда и везде опаздывающий, из-за каких-то своих, еще пока необъятных раздумий, вырастающих после во множество необычных вопросов, на которые, впрочем, никто из взрослых толком не отвечал в массе беспросветных забот о быте отдыхающих детей, на этот раз опоздал на завтрак. Порция его пищи остывала на столике, и мальчишка, нимало не смущаясь одиночеством, принялся кушать. К его огорчению, на чистеньком его столике, не оказалось хлеба, и он, осмотрев ищущим взглядом соседние столы, отправился на кухню. Там никого не было, и мальчик с любопытством осмотрел незнакомый ему горячий мир кухонных котлов, немного даже забыв, зачем пришел сюда. Тут он увидел хлеборезную машину и в ней кусочки хлеба. Голод вернул ему память, он подбежал к хлеборезке и сунул свою ручонку за хлебом.
Тут случилось страшное. Как сработала эта чертова машина, но что-то в ней грохотнуло и маленькая рука, перевернувшись вверх ладошкой, упала рядом с хлебными кусочками. Она еще пыталась двигаться, сжаться, чтобы взять кусочек хлеба по памяти пославшего ее мальчика. Но вот все стало бесполезным: и ладошка, и мальчишка с еще протянутой частью руки, пространство кухни вздрогнуло, все предметы, находящиеся в ней, сблизились, стали огромными, начищенные бока чанов, кастрюль потускнели от беспомощности, и в этой абсолютной тишине, полной человеческого благополучия, взлетел истошный крик о помощи. Крик вылетел из помещения столовой, взмыл к вершинам гор, к Небу. Этим криком распахнулась дверь в комнату отдыха, и оттуда выбежали люди. Мальчишку подхватили, но что делать никто не знал, кто-то помчался за доктором, остальными овладело нервное отупение. Одна из женщин достала из под ножа еще теплую детскую ручку и теперь с ужасом смотрела на это страшное несоответствие природе, потом непроизвольно прижала эту детскую ладошку к своей груди, пытаясь сохранить уже уходящее из нее маленькое тепло. Мальчик больше не кричал, а только легонько стонал и подрагивал время от времени телом, будто что-то припоминая.
Прибежала директриса, ахнула, присела, как маленькая девчонка, слезы покатились из ее глаз, она подумала, глядя на мальчонку: «Год до пенсии остался. Теперь конец. Господи, за что?» Она заплакала еще горше. Окружающие ее люди сочувственно зашмыгали носами.
Прибежал доктор и две медсестры. Руку мальчишке обработали каким-то раствором и перевязали, в этот же раствор, в полиэтиленовый мешок, поместили отрезанную маленькую ладошку. Доктор приказал готовить машину. Он сам на руках вынес мальчика к поданному автобусу, вошел и сел с ним рядом на сидение. Мешочек с кистью руки медсестра примостила у себя на коленях.
– В город! – сказал доктор водителю.
Поехали человек семь, не считая пострадавшего. Зачем ехали, никто не знал. Ехали, чтобы постичь беду до конца. Проявить мужество рождающегося покаяния.
Автобус плавно покатил вниз по петляющей в ущелье дороге. На одном из крутых поворотов медсестра вдруг выпустила из рук мешок с ладошкой, и он упал на пол автобуса. Все бросились поднимать. Подняли, бережно опустили на место. Медсестра виновато улыбалась. И тут, вдруг, все услышали голос мальчика, который смотрел, как люди ловят частицу его самого, катящуюся по полу автобуса, а теперь видел свою ладонь, совсем близко перед собой, в дрожащих руках медсестры. Губы его пошевелились, но казалось, что он говорил глазами, такой свет печали излучали они: «Люди, люди. Я ведь только хлеба кусочек хотел взять. А вы мне руку отрезали».
Всё замерло. Автобус по-прежнему раскачивало на поворотах. Маленькая ручка плавала в наполненном жидкостью пакете, будто в аквариуме, что теперь лежал на коленях у медсестры, а вокруг в позах юродивых раскачивались люди, пытаясь сохранить равновесие, но, не пытаясь сесть на сидения. Вся эта тоска поднятых рук, невыпрямленных ног, отклоненных тел, была неравновесием душ, которые, попав в без-воз-душное пространство мальчишеских слов, не могли найти точку опоры, потому что все привычные опоры были физические и оттого неприемлемы для души. Это был какой-то языческий танец-ритуал, в котором все участники не вольны распоряжаться своим телом разумно. Чужая боль обретала себя в растревоженных душах. Она стала огромной, вытеснила воздух из автобуса, и люди не могли, не умели ориентироваться в непривычном пространстве. Автобус будто бы летел, ни ям, ни поворотов, а внутри шла языческая пляска скорби. Всё переменилось. Огромный, до недавнего времени, мир уплывал в малом водном пространстве полиэтиленового мешка маленькой детской ладошкой.
Взвизгнула и закатилась в истерике молодая заведующая столовой. Это было так естественно, что никто не кинулся ее утешать, только танец несколько потускнел, начиналось обретение разума. Садились какими-то самыми неудобными позами, неравновесие было в каждой из них. Людям чудился маленький кусочек хлеба, зажатый в отрезанной ладошке, видение, которое закрывало доступ света глазам. Они были очень малы, этот кусочек хлеба и ладошка, но глаза людей были еще меньше. Глаза ширились от ужаса происшедшего, и в каждом зрачке, увеличиваясь непомерно, плавала детская ладошка с зажатым в ней кусочком хлеба.
Мысли тупо возвращались в головы людей. «Будет мне пенсия», – стучало в висках у директрисы. Пришедшая в себя заведующая столовой пудрила распухший нос: «Сегодня свидание с Вадиком. Хороша я буду. Да теперь все равно». «Все равно, все равно», – понеслось мысленным эхом по автобусу. И только доктор подумал по существу: «Только бы успеть», – и в который раз посмотрел на часы. Физрук, поднявший пакет и оттого более всех возбужденный, подумал каким-то первобытным образом: «Нельзя ножом, что ли, хлеб резать. Сомнут нас эти машины. Мальчишка в теннис учился играть. Выиграть даже ни у кого не успел. Страшно это – ни у кого никогда не выиграть».
То ли от белизны халата, то ли от мешочка с рукой разливался на лица людей бледный свет, и они казались потусторонними, отрешенными от действительности. Напряжённые, неудобные позы тел и неестественные гримасы на лицах замерли в этом свете, ожидая чего-то неизмеримо более важного, чем присутствие здесь. Разрешение на жизнь, на другую, пока еще не совсем ясную, но ждущую осветления. Так, наверное, сходят с ума, начиная понимать его парадоксальность. Мальчишка за малое время отлучил людей от прошлого, оставил без будущего, поставив между этими двумя понятиями огромный полиэтиленовый мешок настоящего, ощущение присутствия которого гримасами бледных лиц говорило о невозможности движения. Мешок вырос в размерах, и люди смотрели друг на друга через мутноватый раствор своей совести, в котором плавала детская ладошка. Им виделись чужие, мёртвые лица, аморфные тела. Вода в мешке покачивалась, образы двоились, троились – шла борьба за образование формы в ожидании нового ее содержания. Искорками в этом мутном непостоянстве вспыхивали мелкие обиды, неуместные, но всегда понятные человеческие радости, шел поиск понимания своего присутствия в мире.
Автобус между тем летел, унося людей в пространство их спасения. Это пространство начиналось как-то странно. Это было начало гибели природы, из волшебных красот которой выезжал автобус. Беспризорность окраинных новостроек, сиротливость чудом уцелевших среди этого хаоса деревьев, закованная в бетон река нарушали целостность мира, становились той самой ладонью, отрезанной ножом цивилизации от живого, цветущего тела.
Автобус быстро потерялся в кварталах надвигающегося города. Он уменьшился в размерах и перестал казаться спасением. К людям в нем возвращались их мысли, формы. Мешок стал мешочком, напоминающим о людской слабости и могуществе разума, способного расчленить все, мешающее его движению, даже собственный неделимый организм.
Немного пропетляв по городским улицам, автобус остановился у высотного здания института нейрохирургии. Доктор с мальчиком на руках и медсестра с мешочком исчезли в дверях здания. Стало пусто и тревожно. Конец этой тревоги тупо уткнулся взглядами людей в дверь и остался ждать.
Здесь, в городе, свои человеческие заботы стали вновь ближе, но нависшая над ними тревога не давала им всколыхнуться с полной силой. Половинчатые, испуганные, они тыкались в дверь здания, ожидая события, после которого они станут заметными. Время застыло в ожидании развязки этого события.
Директриса громко всхлипнула. Мысли заведующей столовой дернулись навстречу этим всхлипам: «Кому уж достанется, то это мне. Меня, что ли, оплакивает? Ее-то на пенсию досрочно отправят. Без торжеств, правда. А меня торжественно, вот только бы знать куда? Сколько труда вложила в эту столовую! Блестит все кругом. Начальство довольно. Чертова машина. Что с железяки спросишь? А пацан, пацан, что говорит? Наповал убил. После этого рожать страшно. Да и от кого рожать? От Вадима, так его, кроме жратвы и телевизора, только кровать и интересует, а есть ты в ней или нет, ему все равно. А ест-то как, ладошку ему эту мальчишью положи, сожрет и не заметит. Тьфу, хоть реви. Скорей бы это все кончилось».
Никто не выходил из автобуса. Боялись растерять чувство вины, ослабления участия в покаянии. Только физрук курил, прохаживаясь у дверей, как маятник, отсчитывающий время.
А время между тем шло какое-то безликое, несоразмерное ничему, как рука без кисти. Без этого соединения нельзя было думать, нельзя было выйти из автобуса, говорить, потому что половина времени – не время, идущее вперед, а время, лишь ждущее знака началу своего движения. Никто из сидящих в автобусе не ныл, что долго нет доктора, не искал причин для дезертирства, тела людей ждали одушевления.
Дебелая бухгалтерша силилась прогнать куски каких-то мыслей: «Комиссии замучат теперь. Дома кран течет. Муж пьет, сволочь. Помощницы на службе – дуры. Мальчишка вот. Он-то теперь куда?» До страшности трезвый электрик оторопело выглядывал из дальнего угла автобуса. Ему очень хотелось курить, но он и думать не смел, чтобы выйти. Похмельный разум его боялся движения туда, где он мог оказаться один. Он уже деградировал к стадному коллективизму – пусть плох, но в стаде. Потные бока бегущих рядом успокаивают, пусть даже бегут не в ту сторону, куда надо тебе.
Мир оставался маленькой детской ладонью, просящей милосердия. Простого человеческого, по-детски наивного и потому ставшего уже как бы человеческим прошлым. Но будущее – это всего лишь увеличивающееся прошлое и в любой момент может придавить желающих избавиться от него напоминанием о том, что человек – ничтожная часть Природы. Простота такого напоминания будит чувство милосердия. Ожидание же лучшего будущего – глупый эгоизм людей, всегда живущих в прошлом.
Двери иногда отворялись, лица ожидающих вытягивали взглядами выходящих людей на свет и разочарованно гасли. Полудрема тусклым светом наполняла автобус, и казалось, что он двигался куда-то к более светлому пространству в этом всеобщем ожидании чуда.
Доктор и медсестра вышли неожиданно. В автобусе стало светло от надетых на них белоснежных халатов. В этом свете возник один безмолвный вопрос: как? – хотя, что стоит за этим вопросом, никто не знал.
– Все нормально, – ответил доктор. – С рукой будет. Успели, слава Богу.
Лица вопрошающих обмякли, истома облегчения наполнила воздух, показалось, что все на какое-то время уснули.
Кто видел, как мгновенно засыпают люди? Не от усталости, от облегчения. Только от облегчения мгновенно засыпает человек, как засыпает от радости своих забот ребенок.
Но это временное отсутствие было лишь провалом в блаженство безмыслия о происшедшей беде, переставшей быть страшной.
Через минуту автобус покатил обратно в горы и картины за его окнами перестали быть мрачными. Все виделось по-другому, и даже начало разрушения природного равновесия могло быть оправдано продолжающейся жизнью. Жизнь продолжалась, и человеческие заботы заслонили собой видения смерти.
Закончился еще один день из жизни людей. Жизни, наполненной большими и маленькими трагедиями, замеченными и нет. В большинстве своем – нет. Радость трагедии, да-да, именно радость, в том, что люди узнают в ней себя. Радость, как ни странно, вырастает именно из трагедии. Для глупых потому, что эта беда не их задела, для разумных становится понятна целостность огромного Мира.
Уже засыпая, мир вздрогнул от нежелания делиться, но тьма стала гуще, и ночь объединила под своим покровом множество его частей, уже живущих раздельно. Вздрогнул и маленький мальчишка, во сне соединяясь с кусочком своего тела, в человеческом мире, который разделил его и объединил вновь. Хорошо, если бы только в этом был смысл разделения. |