СЕТЕВОЙ ЛИТЕРАТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ
ВЕЛИКОРОССЪ
НОВАЯ ВЕРСИЯ САЙТА

№6 Павел ПОНОМАРЁВ (Россия, Барнаул) Образ «дитё» в контексте философской антропологии Ф.М. Достоевского

Омилия — Международный клуб православных литераторов
На главную Наше наследие №6 Павел ПОНОМАРЁВ (Россия, Барнаул) Образ «дитё» в контексте философской антропологии Ф.М. Достоевского

Павел Пономарёв - филолог

 

 

Христос и детиОбраз «дитё» в контексте философской антропологии Ф.М. Достоевского

Введение

 

Федор Михайлович Достоевский как-то записал в своем дневнике: «Дети странный народ, они снятся и мерещатся...». Мало кому придет в голову говорить о Достоевском как о детском писателе в привычном понимании (хотя мне приходилось встречать книги для детского чтения с выжимками из романов и повестей Достоевского: "Подросток", "Братья Карамазовы" /Мальчики/, "Неточка Незванова", "Мальчик у Христа на ёлке" и проч.). Все же в представлении большинства читателей Достоевский - мыслитель, писатель, психолог, пророк (в каком-то смысле), у него все очень серьезно, причем тут дети. Однако я рискну применить выражение «детский писатель» по отношению к Достоевскому, но в иной интерпретации. Здесь важно будет выяснить другое, а именно: что следует понимать под образом "дитё", который, как мне кажется, зримо и незримо присутствует в художественном мире писателя, в системе персонажей, в самом Достоевском.
Здесь так же уместен будет вопрос: упоминалось или исследовалось когда-либо в достоеведении явление подобное тому, что в опыте личной интерпретации я условно называю «дитё».
Из более значительных исследовательских работ, где в числе многих вопросов затрагивается также «детская» тема в творчестве Достоевского, мне не приходилось встречать что-либо близкое или схожее с идеей «дитё». Если и касается кто-либо из исследователей «не возрастного дитя» как некоего христианского образа в человеке, то лишь вскользь, мимоходом, в рамках художественного, а не какого-либо иного мира, и вне жизнетворческой концепции Достоевского.
Интересный подход к изучению детской темы демонстрируют в своей монографии психологи (не литературоведы) О.Н. Кузнецов и В.И. Лебедев. Они обнаруживают в тексте Достоевского такие явления, как «психотерапия детства», а также предлагают идею «сохранения детства», на основе романа «Братья Карамазовы». Исследователи говорят о том, что персонажи романов Достоевского, погрязнув в грехах мира, бессознательно ищут успокоение, очищение, да и вообще ясную неповрежденную опору для жизни – в детстве.
Идея «дитё» имеет специфику еще и в том, что представленный образ не вполне может быть отнесен к области литературоведения, впрочем, как и к области философии. «Дитё» - есть своеобразный образ или мета-образ, который, являясь идеальной моделью идейно-связанных художественных образов и контекстуальных символов, дает возможность приблизиться к сущностному пониманию и осмыслению жизнетворческой концепции Достоевского. Категория творчества в данном случае – есть сила, пронизывающая все личностные сферы бытия, во всех его проявлениях и являющаяся своеобразной «мистической глиной», составляющей слепок-икону всей человеческой жизни в ее непосредственном замысле и воплощении. Образ «дитё» - это по существу надтекстовый идейный оттиск творческого мира писателя, но который не может мыслиться в отрыве от экзистенциальной жизненной проблематики и художественных образов, которые суть его органические отражения.
В известных мне работах, где, так или иначе, затрагивалась «детская тема», используется совершенно иной подход в ее раскрытии. Исследователями за основу берется преимущественно возрастной критерий – и он становится тем смысловым стержнем, вокруг которого вычерчиваются антиномические ряды отношений в системе персонажей, мотивированные идейно-содержательной стороной художественного произведения: ребенок/среда, ребенок/смерть, ребенок/взрослый, ребенок/порок и т.д. Одну из таких антиномий – дети как нечто омолаживающее и одухотворяющее – мы находим в работе А. Волынского: «…дети, эти молодые побеги новой жизни, вырастают… и вносят в общую сдавленную атмосферу новый воздух». Эти слова адресованы детям из «Братьев Карамазовых», где, наверное, наиболее ярко показана Достоевским «детская тема».
Через возрастной критерий раскрывается нравственная сторона ребенка и все связанные с этим противоречия в сложном и чуждом для него мире. Это действительно огромный пласт в творчестве Достоевского – проблема противоречивого существования «грязного» мира и «чистого» ребенка в нем. В эту тематическую точку можно свести большое количество не только художественного, но и документально-биографического материала. Из «Дневника писателя» мы узнаем, например, что Федор Михайлович сам неоднократно посещал так называемые богоугодные заведения (пансионы), где пытался вникнуть в их сложную противоречивую жизнь на гране естественного отбора и вместе с тем сознательно преодолевал образ увиденной «нечистоты» личным представлением о ребенке, как о существе чистом и естественно-добром.
Все эти аспекты, не смотря на их значимость, не выходит за рамки нравственной возрастной проблематики, и не ставят иных задач, кроме рассмотрения и углубления в сферу личности (психики) ребенка и его отношения с живой действительностью.
В отличие от «нравственного» метода в изучении «детской» темы в творчестве Достоевского, ближайшими целями концепции «дитё» является проявление в некотором смысле мистического жизнетворческого «негатива» Достоевского, который бы смог показать его «духовный образ» или икону в контексте всей жизни.
Дети. Антропология Достоевского
Известно, что проблемы связанные с судьбами детей в жестокой диалектике мира серьезно интересовали писателя, а детская душа была для него чем-то вроде «святая святых». Наверное, чтобы изучать и понимать эту святыню, необходимо самому иметь добрую и чуткую душу. Достоевский имел такую душу. Поэтому он, обнаружив факт растления ребенка в человеческом обществе, говорит об этом, с одной стороны, как о чем-то совершенно неправдоподобном, чуждом человеку, но, с другой стороны понимает, что подобные вещи всего лишь часть реальной действительности. Это противоречие рождает глубокий внутренний «надрыв» в Достоевском, скорбь человека о человеке. Подобное состояние вынуждает писателя разобраться в том, что же такое человек: "разумное животное", которому не чуждо безобразие в любом виде, или же, человек есть образ Божий, и состояние греха для него совершенно не естественно.
В письме к брату от 16 августа 1839 г. Достоевский высказал мысль о том, что: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».
Невольно напрашивается вопрос: а почему собственно, чтобы быть человеком необходимо разгадывать какую-ту тайну о человеке и что вообще представляет собой это разгадывание? Достоевский здесь встает на очень зыбкую почву с точки зрения христианской антропологии, с которой он себя еще в этот период не соотносит. Хоть из строк адресованных Достоевским брату и не следует прямо, что надо изучать кого-либо кроме самого себя, но судя по всему здесь уместно и такое толкование.
Но может ли человек, не достигший духовного совершенства, аскетической зрелости, без вреда для самого себя «разгадывать» других людей. С точки зрения святоотеческой антропологии это невозможно, так как невозможно видеть слепому по определению.
Достоевский не сразу находит путь к прозрению и сначала по юношески горячо, но безуспешно ищет помощи у «светских лекарей» (М.В. Буташевич-Петрашевский, В.Г. Белинский). А затем медленно, но верно он приходит к пониманию Евангелия, как «открытого ока», которым возможно разглядеть даже самые темные закоулки человеческой души, и не только разглядеть, но и осветить и уврачевать. Может быть, здесь и закладываются Достоевским первые кирпичики в основание антропологического здания, строящегося уже не на гуманистическом песке (Ж. Санд, О. Бальзак), хотя писатель до конца жизни будет подпитываться лучшими из их творений, а на крепком и надежном камне Христова учения.
Достоевский выбирает человека сотворенного по образу и подобию Бога, и этот выбор помогает ему объяснить отвратительные явления жизни, чудовищные аномалии человеческой души как временные, преходящие; он не перестает замечать свет Божьей любви в мире, направленный на каждого из людей: униженных и унижающих, праведных и порочных, добрых и злых. Ибо " мы познали любовь, которую имеет к нам Бог, и уверовали в нее. Бог есть любовь..." (1Иоан.4:16).
Христианское понимание человека, по-видимому, оберегло писателя еще и от тех болезней, злокачественных опухолей, которыми был наполнен столичный воздух того времени. Этим воздухом отравлялись все, начиная от низших и средних слоев общества, и кончая передовыми людьми эпохи: писателями, критиками, политическими деятелями, духовенством. В писательской среде эти симптомы выражались, как правило, в виде эстетствующего брюзжания, иронизирующего пессимизма и воинствующего атеизма (Тургенев, Щедрин, Чернышевский).
В той или иной мере Достоевский пережил все эти «недуги», перенеся их на собственном организме, и приобрел, таким образом, достаточно прочный иммунитет. По воспоминаниям самого писателя исключительную роль в становлении его как личности, сыграли события связанные с 1849-1854 годами: петрашевцы, инсценированная казнь, каторга... Но это лишь сухая схема, слова, под которыми кроятся живые смыслы напряженного человеческого сознания: борющегося, сомневающегося, ищущего истину.
Как ни странно, но именно на каторге - в душных смердящих острогах с бритыми угрюмыми существами, отдаленно напоминающими людей, Достоевский действенно укрепляется в Христовой вере; а в человеке, обезображенном средой, грязными заскорузлыми пороками, он начинает видеть светящийся в страдающей душе образ Божий. Суть того сложного и противоречивого пути, по которому шел писатель - шествие по грани между верой и неверием, суть его внутренней диалектики, очень точно передают известные, но, по смыслу, сугубо интимные и выстраданные Достоевским слова: «Не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, но через большое горнило сомнений моя осанна прошла». Таким образом, становится очевидна огромная разница между взглядами на человека, общество, мир в целом, Достоевского и взглядами его современников таких как, скажем, Толстой или Тургенев.
По мысли Владимира Соловьева Достоевского отличало то, что он «не подчинился влиянию господствовавших кругом него стремлений, не следовал покорно за фазисами общественного движения - он предугадывал повороты этого движения и заранее {судил} их. А судить он мог по праву, ибо имел у себя мерило суждения в своей вере, которая ставила его выше господствующих течений, позволяла ему видеть гораздо дальше этих течений и не увлекаться ими».
Достоевскому незачем было тосковать, зная, какая радость ожидает человека в жизни вечной. Правда, к этой жизни приходится идти, находясь по горло в грязи черного-пречерного болота. Под болотом можно понимать земную человеческую жизнь во всем ее безобразном многообразии. Однако, идя по горло в болоте, важно всегда помнить о сияющем солнце и Небе над головой. Странно, что немалое число читателей Достоевского видят как раз это черное болото, а сияющего солнца приметить никак не могут. Это прямо беда. В Достоевском столько весеннего света, "клейких листочков", детской радости, а кого ни спроси: Достоевский мрачный, Достоевский тяжелый, его невозможно читать...
«Дитё» как образ. Евангельский контекст
Образ «дитё» архетипичен. И если мы будем исходить из мировоззренческой концепции Достоевского, то адрес данного архетипа станет очевиден - это Евангелие.
Слово "дети" употребляется в Евангелии в различных значениях. Например, как обращение Христа к апостолам, народу; или же как обращение апостолов к своим ученикам: "... Иисус опять говорит им в ответ: дети! как трудно надеющимся на богатство войти в Царствие Божие!" (Мар.10:24). " Дети! недолго уже быть Мне с вами" (Иоан.13:33). "Дети мои, для которых я снова в муках рождения, доколе не изобразится в вас Христос!" (Гал.4:19). "Дети! вы от Бога, и победили их; ибо Тот, Кто в вас, больше того, кто в мире" (1Иоан.4:4). Наряду с "детьми Божьими", в Евангелии существует также определение "дети диавола", составляющее оппозицию первому определению: "Дети Божии и дети диавола узнаются так: всякий, не делающий правды, не есть от Бога равно и не любящий брата своего" (1Иоан.3:10).
Несмотря на варианты в значении, все же можно выделить центральный смысловой образ "дитя" в Евангелии. Самым верным, пожалуй, примером, выражающим суть данного образа является ответ Христа на вопрос учеников, кто больше в Царстве Небесном. "...и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное" (Матф.18:3).
«Видя, что учениками овладевает страсть честолюбия» - толкует блаженный Феофилакт - «Господь смиряет их и в пример бестщеславного отрока показывает им путь смирения». И затем добавляет: «так и нам должно иметь смиренный ум, впрочем не детский, и быть незлобивыми, но не неразумными» [там же].
Очень важно, что в поступке Христа Феофилакт видит указание не на возраст дитя как таковой, и не на внешние его проявления, а на имманентную природу детства, выраженную в незлобии и близости к Богу. Следовательно, чтобы быть достойным Царства Небесного, человеку необходимо быть ребенком по духу, "на злое быть младенцем", как говорит апостол Павел (1Кор.14:20). Не к этому ли богоподобному образу стремится Достоевский, понимая, что это нечто – дверь в Царство Божие.
Очевидно, что именно по-евангельски Достоевский смотрит на человека, и что именно отсюда, из евангельских ясель, он с особой осторожностью и любовью вынимает свое "дитё". «Если... не будете как дети, не войдете в Царство Небесное». Присутствие этих строк, если не явно, то косвенно ощущается в большинстве произведений Достоевского: через сложные диалогические, и, на первый взгляд, не естественные отношения персонажей (их не типологичность); их душевные блуждания, падения и воскрешения. Чтобы подтвердить неголословность данной мысли, приведу пример из текста "Преступления и наказания". Это диалог Раскольникова с Соней, где очевидно звучание авторской мысли в унисон с мыслью евангельской: "А ведь дети - образ Христов: "Сих есть Царствие Божие". Он велел их чтить и любить, они будущее человечество...».
Совершенно ясно, что здесь не имеется в виду известный фантастический сюжет, где дети бы захватили власть над миром и «мир взрослых» превратился бы в «мир детей» (даже мультфильм такой есть – «Праздник непослушания»). Видимо, из небогатого запаса мирских категорий достаточно сложно найти тот, с помощью которого можно было бы приблизиться к «человеку инобытия». А это приближение Достоевскому необходимо, поскольку именно там – «на верху» есть раскрытие всех тайн человека(!) и всех тайн мира. Недостаточно для писателя показать лишь внешнюю, земную диалектику без выхода в Небо, как это делает, скажем, французский писатель Эмиль Золя в «Жерминаль». Достоевский хочет разгадать человека вполне и показать, насколько это возможно, весь путь – от мрачного подполья до той загадочной и вечной обители, где ангелы поют.
Может возникнуть вопрос: почему Достоевский не раскрывает «небесную потенцию» человека ангельскими образами? Потому что Ангелы – не есть люди, и они в силу своей (отличной от человеческой) природы не могут переживать никакой диалектики, никаких взлетов и падений. И, в сущности, они не интересны, если можно так выразиться, Достоевскому именно своим положительным блаженством и недиалектичностью. Сам Христос указал на образ, который оказался исключителен с одной стороны своей простотой, но с другой стороны – вечной загадкой того, что же такого есть в детской природе, что каким-то образом приближает ее к человеку инобытия, человеку Царства Небесного.
Вспоминается замечательный эпизод из романа "Идиот", где князь Мышкин смотрит на портрет Настасьи Филипповны и, словно прозорливец, сумевший разглядеть за женской красотой нечто большее, произносит таинственную фразу: "Ах, кабы добра! Все было бы спасено!" Читая Достоевского, невольно возникает мысль, что с подобной репликой, может в несколько измененном виде, автор обращается к каждому своему персонажу и человеку вообще: "Ах, если б в вас жило дитё, все было бы спасено..."
Что же такое собственно "дитё", и уместно ли вообще на основе этого просторечного выражения, встречающегося всего раз в одной из глав "Братьев Карамазовых", говорить о нем как о своеобразной категории художественного мира Достоевского, или как об идейном зерне, вырастающем в целую философию?
Антиномия: смерть и воскресение.
Как бы много не было сказано и написано философами и литературоведами о глубинах, подводных камнях, ненайденных сокровищах духовного океана Достоевского, все же рискну предположить, что смысловым ядром в философии писателя является антиномия: смерть - воскресение. А жизнь? Жизнь вечная - в воскресении, а жизнь земная является лишь полем битвы для человека, областью рефлексии, сознанием - отражающим окружающую действительность - ясным или замутненным грезами. Что касается грёз, то здесь не лишним будет вспомнить о проблеме человека-мечтателя, немаловажной в антропологии Достоевского.
Дадим определение мечтателю. Мечтатель это - человек больной и душевно разлагающийся под действием «болезнетворных» мечтаний. Сама природа мечты не представляет собой ничего опасного или плохого - это идея, «зерно» мысли, требующее доброй почвы и умелых рук, т.е. деятельности. Мечта тогда лишь становится опасна для человека, когда она замыкается в вакууме болезненных, сладеньких переживаний, оторванных и от мира реального и, что самое главное, от Бога - главного источника защиты и блага. Человек создает свой особый мирок и медленно угасает в нем, хиреет, съедаемый ненасытными клопообразными мечтаниями.
Почему же все-таки Достоевский так не равнодушен к проблеме мечты, ее воздействия на человека, со-бытия человека и мечты. Самому писателю, по-видимому, мечтательность не была чужда. Любовь к романтизму, сюда можно отнести пламенное юношеское увлечение Шиллером, отнюдь не случайна. Молодое одаренное сердце Достоевского отдается стихии мира и пытается проникнуть в его тайны. Позднее оно понимает, конечно, что бессмысленно растрачивать живые силы на весь мир, бездумно распылять их в сумеречный космос, человек – вот где тайна всего, которую следует разгадать.
Когда мечта воспринимается мирским сознанием, то, как правило, не возникает особых противоречий. Мечта представляется как таинственный источник удовольствия и отдохновения от суеты мира сего. Хотя этот факт ухода от действительности посредством мечты должен бы вызвать некоторую настороженность или вопрос: почему так. Но этого зачастую не происходит, и на все имманентное и «тонкое», исходящее из души, мирское сознание закрывает глаза и не желает замечать до тех пор, пока не наступит следующий сеанс мечтания.
Воплощенная рефлексия – Достоевский не мог просто отмахнуться от такого загадочного явления как мечта, или видеть в ней лишь источник творческой подпитки и вдохновения. Федор Михайлович все явления жизни, какие-то ни было, всегда переводит в религиозный контекст, помещает в своего рода экспериментальную пробирку, и затем уже внимательно их изучает. Поэтому и в случае с мечтой, Достоевский пытается в первую очередь узнать ее природу (от Бога ли она?) и как она воздействует на человеческую душу.
Мечта – это не просто раздраженное воображение или грезы. Мечта – это некая идеальная модель чего-либо, микрокосм, который человек сознательно или несознательно создает в своей душе, исходя из таинственной, но вполне естественной (с точки зрения стремлений человеческого духа) потребности.
И тогда у Достоевского возникает мысль: не есть ли феномен мечты – одно из мотивационных стремлений, сохранившихся после грехопадения и изгнания человека из Рая («Сон смешного человека»). Не есть ли это одно из тех душевных звеньев, которые созданы, чтобы помочь человеку приблизиться к Богу, к его всесильной любви. И каков должен быть ужас осознания противоречия, когда это «божественное стремление» исходящее из сосуда человеческого духа – искажается и действует как очень тонкая, внешне не видимая прелесть.
Разгадав по-своему природу мечты, Достоевский вносит свое понимание этого явления и в художественный мир. Мы видим, что герой-мечтатель в произведениях писателя, это человек обреченный на медленное душевное разложение, мучительное и бессмысленное шествие к холодной могиле. Персонажей сумевших побороть в себе болезнь мечтательности и вернуть мечте истинную божественную природу не так много (Раскольников, «смешной человек») и, как правило, их выздоровление сопровождается мучительными ломками и сомнениями.
Достоевский вовсе не отдает предпочтение отчаянным реалистам и «трезвенникам» жизни. Эти люди, как правило, индеферентны к идее Бога, они пассивны и примитивны в своем бытии. Их микрокосм сводится к видимому естественным зрением миру – пропитание, накопление, защита, власть и т.д. Душевный мир мечтателей гораздо богаче и сложнее, в них есть та же мучительная язва познания, что и у самого Достоевского. Мечтатель – диалектичен и потому таинственен и потому интересен.
По мысли евангельской, человек рождается не для того, собственно, чтобы жить на земле, находя в этом конечную цель своего существования и полноту блага, а для того, чтобы поборов смерть наследовать жизнь вечную. Жизнь по Евангелию - это испытание, без которого невозможно достичь истинного счастья во всепрощающей, всенаполняющей и всеочищающей Любви. Это почувствовал и осознал Митя Карамазов, сидя один в камере и выбрав путь страдания: "И чувствует он еще, что подымается в сердце его какое-то никогда еще не бывалое в нем умиление, что плакать ему хочется, что хочет он всем сделать что-то такое, чтобы не плакало больше дитё..."
В чем же удовольствие, радость от жизни, которая вся одно нескончаемое страдание - кровь, слезы, голые нервы, борьба. Ответ мы находим там, где его в свое время нашел ссыльнокаторжный Достоевский, находясь в непроницаемом каземате, и имея у себя под подушкой единственную книгу, позволенную в остроге - Евангелие: "Тогда Иисус сказал ученикам Своим: если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною..." (Матф.16:24).
Крест в Евангелии символизирует страдание. Каждый человек несет свой собственный крест и терпит страдание. Только часто он не понимает, почему ему суждено страдать в этом мире, нести крестную ношу. И не понимая этого, человек начинает бунтовать, его охватывает гордыня, происходит жуткая рефлексия с пытками и кровью, и все для того, чтобы получить «фаустову премудрость", объяснить себе суть великих вещей и явлений без Бога. Но огромным утешением и светом для тех, кто выбирает путь радости через страдание, являются другие евангельские строки: "... возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим" (Матф.11:29).
Достоевский не надеется на покой в этом мире, разве не об этом говорят все его произведения. Разве не устремлены духовные очи героев Достоевского горе, а не долу. Мнение известного русского мыслителя К. Леонтьева о хилиазме и «розовом христианстве» Достоевского не бесспорно. Леонтьев при всей оригинальности и остроте мысли проявляет подчас поразительную недальновидность и узость. По мысли Г.П. Флоровского он ужасно боится того, что Господь может полюбить и сделать счастливым человека: «Леонтьев весь был в страхе. Он был странно уверен, что от радости люди забываются и забывают о Боге. Потому и не любил он, чтобы кто радовался. Он точно не знал и не понимал, что можно радоваться о Господе. Он не знал, что "любовь изгоняет страх"». Леонтьев часто ссылается на Евангелие, выбирая из него более «страшные» апокалипсические сюжеты и не как не хочет и даже боится увидеть чуда в Канне Галилейской, совершенного Христом для людей.
По причине явной жизненной тенденции впадать в крайности Достоевский мог, конечно, допустить некоторые нехристианские «вольности» в своем мировидении, но это никогда по настоящему не уводило его с евангельского пути, с которого, однажды уверовав, он уже не сходил до конца.
Образ «дитё» в системе персонажей 
Как было сказано во введении, где давались теоретические положения предмета творческого исследования, «дитё» представляет собой некий мета-образ, который является идеальной моделью идейно-связанных художественных образов. Образная система любого произведения не мыслима без системы персонажей, которые нередко могут представлять собой центральные и более существенные образы художественной концепции. Чтобы узнать, проявляет ли себя образ «дитё» в системе персонажей, необходимо познакомиться с самими персонажами.
Если, например, иеромонах Зосима "святое дитё", Митя Карамазов и Родион Раскольников "раскаявшиеся дити", то князь Мышкин просто инфантилен и "дитё" в нем проявлено слабо. Я объясняю это тем, что в случае с Мышкиным Достоевский вынес дух человека в область душевную, и оттого, Мышкин это "дитё" проявленное не внутренне (духовно), а внешне (душевно). Никто в романе не сравнивает Дмитрия Карамазова или Раскольникова с детьми, потому что они суть дети незримые. Напротив же, с Мышкиным все нянчатся: Аглая, Настасья Филипповна, генеральша Лизавета Прокофьевна и др.
Вот одна из его характеристик в романе, от лица генерала Епанчина: «Совершенный ребенок и даже такой жалкий...» И еще один замечательный эпизод, где Лизавета Прокофьевна решается пригласить князя за стол " но с тем, чтобы непременно завязать ему салфетку на шее... позвать Федора, или пусть Мавра... чтобы стоять за ним и смотреть за ним, когда он будет есть». "Дитё" князя Мышкина - это слабость, душевная доброта, податливость; Мышкин душевен, но не духовен.жудуховную, а как душевную, основанную на человеческой эмпатии.
Здесь вполне очевиден вопрос о том, как отличить человека духовного от человека душевного?
Известный православный мыслитель 19 века епископ Феофан (Затворник), основываясь на святоотеческой антропологии, выделяет несколько сторон или «степеней жизни» человека: собственно духовная, духовно-душевная, душевная, душевно-телесная («сюда принадлежат наблюдения с воображением и памятию, желания из потребностей тела и чувства телесных состояний и впечатлений») и телесная. Из этого антропологического арсенала нам достаточно будет выделить две категории: духовность-душевность.
По мысли епископа Феофана, каждый человек имеет в себе эти «степени», но так или иначе выбор падает на одну из упомянутых сторон. То есть человек вправе сам выбирать, руководствуясь свободной волей, какой жизнью ему жить: духовной, душевной, или телесной. «Пять ярусов, но лицо человека одно», - пишет Феофан Затворник, - «и это одно лицо живет то тою, то другою, то третьею жизнию и, судя по тому, какою жизнию живет, получает особый характер, отражающийся и в его воззрениях, и в его правилах, и в его чувствах, то есть оно бывает или духовным - с духовными воззрениями, правилами и чувствами, или душевным - с душевными понятиями, правилами и чувствами, или плотским - с плотскими мыслями, делами и чувствами».
В настоящее время понятие «духовность» значительно поистерлось, это слово зачастую употребляется там, где оно вовсе неупотребимо. Понятие «духовность» сместилось из области религиозной (христианской) в область эстетики, где оно характеризует человека с позиции его интеллектуального и мистико-творческого потенциала, но отнюдь не с позиции категорий «целомудрия» или «смирения».
Что есть "дитё"?
Если воспользоваться художественной интерпретацией образа «дитё» как методом, которым, впрочем, пользовались и в научных исследованиях («Диалектика мифа» А.Ф. Лосева), то взору открывается чудная завораживающая картина - живая и переливающаяся многоцветными образами подобно мыльному пузырю на солнце.
Под "дитё" можно понимать живую и трепещущую человеческую душу, которая постоянно подвержена осквернению, поруганию, но, как образ Божий в человеке, светит вечной лампадкой, то потухая, то загораясь вновь. "Дитё" это то, что наполняет человеческую жизнь смыслом, состраданием и любовью к ближним. Чем меньше проявляется "дитё" в человеке, тем дальше он отстоит от Бога, его теплоты, тем ближе становятся холод и жуткая тишина подполья, в недрах которого происходит растление человеческого сознания. Человек решается на преступление, бунтует, в первую очередь против Бога, затем против собственной души "христианки", а значит и против "дитё", которое в нем, и, наконец, против жизни другого человека.
Путь от неверия к убийству (души, чести, человека) закономерен по Достоевскому. Ведь если Бога нет - всё позволено. Человек жаждет абсолютной свободы, жаждет "обнажиться" ("Бобок"). "Свобода" тогда кажется необъятно-туманной, опасливо-притягательной, тайно-желанной. Но, зайдя в эту сырость, мрак, где очевидно присутствие "второго" (которого так удачно изобразил гоголевский Вакула на стене храма), человек ощущает оцепенение и страх, осязает страх, хочет вернуться обратно к доброму и всемогущему Отцу, зная, что примет.
Испугавшимся капризным ребенком оказывается Родион Раскольников. Гордости в нем оказалось меньше, чем "дитё", и вот, это "дитё" захныкало и засветилось в объятьях надежных и добрых. Но есть и такие персонажи, в которых гордости оказывается больше, и капризность в них не шумная, плаксивая, а наоборот, сосредоточенно-злая и тихая. Это Ставрогин, Смердяков, Свидригайлов. Удивительно, что все три фамилии начинаются на "с", думаю, что не случайно. Если протянуть звук "с", то будет очень похоже на шипение змеи. Змеи таятся, они грациозны и капризны, злы и тихи. Змеи коварны и мрачно-задумчивы, они прячут свои идеи, скрываясь под горячими камнями и в ущельях скал, тоже в своего рода подпольях, как и «подпольные» герои Достоевского. Чтобы сопоставить два рода этих непохожих друг на друга персонажей, относящихся к темной и светлой стороне, важно вспомнить о евангельской полярности: «дети Божии» и «дети дьявола».
В определении «дети дьявола» слово «дети» уже не имеет того светлого и доброго наполнения, а имеет значение принадлежности по родству. Дети Божии способны на смирение, кротость, покаяние, поскольку естеством их является любовь и благодать Божья. Эти дети: старец Зосима, Соня Мармеладова, Дмитрий Карамазов, Родион Раскольников и др. Напротив же, «дети дьявола» имеют в себе совершенно иное естество: гордое, бунтующее, сладострастное. К ним можно отнести упомянутых ранее Ставрогина, Смердякова, Федора Карамазова, Свидригайлова, отца Феропонта и др. И те и другие персонажи являются детьми, но детьми различными по естеству.
«Дитё» - есть также, воспользуюсь для примера строчками Б. Пастернака, но только наоборот: «образ Слова (Христа) в мире явленный». И этот образ Достоевский, находясь в противоречиях с миром и самим собой, чувствовал и тянулся к нему. Мерцающий божественный образ заставлял его жить, как бы это ни казалось бессмысленно в иные жуткие минуты, побуждал верить в чудо. Ни этим ли гениальны произведения писателя – неповторимым ощущением мира как жестокого настоящего и неуловимо-прозрачного присутствия мира иного. В этой ускользающей от мысли необъяснимой связи и кроется, думается мне, секрет гениальности писателя, его таинственная сущность.
«Ставрогинский грех» (по поводу книги Б. Соколова «Расшифрованный Достоевский»)
Непозволительно с точки зрения современного достоеведения будет обойти стороной вопрос об этом щекотливом предмете, столь заманчивом для нынешних исследователей. Здесь я имею в виду вопрос об «ставрогинском грехе» по отношению к личности писателя.
Надо сказать, что эта тема из разряда кулуарных шептаний каким-то образом переросла в разряд узко-специальных гипотез с претензией на высокую степень достоверности. У меня нет цели серьезного обращения к исследованию истории этого вопроса, или опровержению тех или иных источников. Письменные свидетельства, воспоминания, говорящие о Достоевском как о человеке «земном», страстном, противоречивом, нервозном, не сделали для меня открытия. Скажу больше, по моему, эти письма, записки, слухи, коими так дорожат и которые так ценят создатели новой концепции о Достоевском, затрагивают лишь малую часть той тьмы, в которой приходилось «ночевать» писателю. «О том, что Достоевский тоже человек, а потому и все человеческое не было ему чуждо, люди, надо думать, догадывались и без фрейдистских отмычек» - остроумно замечает в своей работе Ю. Селезнев.
Но даже после этих слов я не отказываюсь от своей идеи «дитё» и не умаляю всего сказанного в пользу душевных качеств Федора Михайловича. Да, я не обнаружил и не продемонстрировал в своем исследовательском эссе с «профессиональным» любопытством интимные, вырванные из контекста всей жизни, события и мысли. Но мне кажется, что подобные приемы либо одно из проявлений мифа об объективности и нетенденциозности в реальной науке, который серьезно укоренился в настоящее время, либо же, что уже совсем кажется странным, личная творческая инициатива – у кого что болит…
Интересно, что прежняя осторожность, какая-то подростковая «озирательность» в исследовании соблазнительной темы о «развращенности» Достоевского, переросла в настойчивую «аксиому». Речь уже ведется не о каких-то общих местах, или возможностях, а о самом желаемом факте поступка. Какого такого поступка? «А такого», скажет господин N, «что ваш душечка Достоевский – развратник и содомит!» Что на это ответишь, здесь соловьиным пением не отделаешься, тут Розанова с шипами подавай. Но я ведь не Розанов, да и на Соловьева мало похож. Поэтому останусь при своем «дитё» и думаю, что с ним-то мы и отыщем правду.
Еще меня интересует вопрос: для чего надо знать наверняка, совершал Достоевский «это» или не совершал? Откуда такое нетерпение и навязчивость у интеллигентного литератора? Одну из таких книг господина Б.С. я недавно прочел и боюсь, что не совсем избавился от гневной интонации в голосе. Но что поделаешь – люблю я этого широкого человека (Достоевского то бишь), а порой и ненавижу… Его школа, не правда ли? Все это так, но ведь бывает, что человек может ненавидеть или завидовать. Что тогда? Одно дело, когда человек необразован. Он вам прямо и скажет: «Я этого вонючку Достоевского терпеть не могу!» А если этот человек доктор филологических наук, да к тому ж просторечиями и жаргонизмами выражаться не способен. Что тогда? Может быть, тогда и выползают на полки магазинов соблазнительные «разоблачения» и раскрытия человеческих судеб. Остановлюсь на этом, дабы не оказаться на месте людей, к которым я выражаю своё несогласие. Ведь гнев, обида и завись так заманчивы…
«Чужая душа потемки» - говорит русская пословица. Иногда то, что кажется очевидным в человеке, всего лишь наша иллюзия или иллюзия большинства. Один из русских церковных историков А.В. Карташев, говоря о вселенских соборах, высказал интересную мысль: «Верующий историк должен видеть икону событий, но именно как историк он обязан знать и давать отчет о всей живой прозе событий прошлого».
Проза жизни каждого человека – это, по сути, то подполье, где происходят самые мерзкие вещи, и мало кто может уберечься от них. Но над мутным стихийным потоком жизни (который, впрочем, можно понять и как единое существо человеческой жизни, и тогда не секрет что станет доминантой в ее изображении) непременно находится ее икона, которая и является истиной. Однако икону жизни может увидеть не каждый, но лишь «праведно зрящее око видит икону там, где плотское зрение видит лишь убогую материальную оболочку» [там же]. Вот именно - материальную оболочку жизни Достоевского мы увидели, да и не только увидели, но и сделали соответствующие выводы. Но можно ли на этом остановиться и обрисовав круг объективных реалий, символизирующих якобы «истинность», приняться за следующий соблазнительный предмет.… Это решение свободной воли человека.
Но ведь «икона жизни» человека, в нашем случае Ф.М. Достоевского, так и остается не узнанной. И, наверное, навсегда останется загадкой истинный смысл и промыслительное значение творчества писателя, его в высшей степени противоречивый и сложный жизненный путь. Однако в силу естественной гносеологической невоздержанности философы и литературоведы, каждый по своему, пытались разгадать, «расшифровать» тайны мировоззрения, художественного и личного мира писателя, кружили вокруг его иконы. Но большинство кружило, не имея, к сожалению, необходимого органа зрения, имеющего не столько физиологический, сколько духовно-аскетический характер. Из них, на мой взгляд, были и те, кому чудесным образом удавалось приблизиться к иконе Достоевского (Вл. Соловьев, например). Через них открывались вещи, которые сложно было постичь, воспринимая и изучая лишь художественное творчество писателя, каким гениальным бы оно ни было. Эти люди из творческого океана Достоевского умели доставать жемчужины – пророческие смыслы, поражавшие верностью определения онтологических реалий не только живого настоящего, но и призрачно-туманного будущего. В моей работе, конечно, нет подобных претензий. Для меня также остается загадкой икона Достоевского, но мое стремление познать ее, по совету самого писателя, вылилось в образ условно названный «дитё».
По моему, критерий предложенный Карташевым по отношению к церковной истории, может стать хорошим критерием и в вопросе касающемся «ночной» жизни Достоевского и вообще любого человека. И крайнее превозношение (культ личности) писателя и попытка его очернить не приближают нас к иконе его загадочной личности, его жизни. Но человек очень любопытное и пытливое существо, да и, как я уже сказал, сам Достоевский говорил о разгадывании тайны человека и сам разгадывал. Однако чтобы разгадывать необходимо иметь критерий – глаза, чтобы не упасть в яму.
Карташев пишет, что лишь «праведно зрящее око» способно увидеть икону. Значит ли это, что по поводу различных жизненных аспектов могут высказываться люди не менее компетентные, чем Свв. Василий Великий, Иоанн Златоуст и др. Совсем нет. Ведь и соборы созывались для того, чтобы в рутине и диалектике мнений, собственных желаний и страстей, незаметно для всех проявился «их высший, богоподобный нетленный образ» - икона. Но важно то, что идея об иконе вещей заставляет задуматься об ответственности за поступок, какой бы то ни было – слово, канон, книга – и принятии решения в соответствии не только лишь с «плотским мудрованием», но и живой всегда охранительной человеческой совестью.

 

Заключение

 
Специфика данной темы затрудняет традиционный синтез в форме выводов и заключений, необходимый как некий результат исследования. Причиной этого затруднения является сама природа предмета – образа «дитё», тем более что в данной работе речь идет не о художественном образе как таковом, а своеобразном – мета-образе, категории скорее философской, нежели литературоведческой. Это условное понятие предполагает отображение как художественных смыслообразов, символов, встречающихся в произведениях Достоевского, так и ментальных характеристик самого писателя. Мы попытались в творческом дискурсе объединить те и другие характеристики вокруг центрального образа «дитё», чтобы выяснить достоверность и возможность данной гипотезы. То есть, действительно ли этот образ имеет место в жизнетворческой концепции писателя - в его личности, идеях, художественных воплощениях, или же это всего лишь беспочвенная, ничем не неподтвержденная авторская (моя то есть) интерпретация.
В начале работы мы коснулись отношения Достоевского вообще к детям, причем, если учитывать последнюю часть работы («Ставрогинский грех»), вопрос рассматривается достаточно широко, по крайней мере, в отношении к нравственной антиномии. По «детской» теме существует, как выяснилось, множество различной документально-биографической информации. Эта тема актуальна также в работах литературоведов, которые в индивидуальном ключе рассматривают особенности детских образов в произведениях Достоевского, выстраивают антиномические ряды, определяют их роль в системе персонажей.
Мы увидели, что образ «дитё» присутствует также и в тексте произведений писателя и занимает там с точки зрения смыслового наполнения очень важное «место». Хотя, учитывая полифоническую природу художественного мира Достоевского, правильнее будет сказать, огибая принцип субординации, что образ «дитё» является значимой смысловой волной, идейным импульсом в художественной действительности произведений.
Спецификой образа «дитё» в тексте, является также его архитепическое родство с евангельским «дитя» и это принципиально важно для установления связей данного образа с личностью самого Достоевского. Встречающиеся в произведениях евангельские образы и аллюзии, очевидно, мотивированы не столько художественной необходимостью, сколько внутренней потребностью личности писателя. Для подтверждения этой мысли существуют теперь целые тома очень ценной литературы, написанной, прежде всего, отечественными мыслителями: Вл. Соловьевым, В. Розановым, Н. Бердяевым, М. Бахтиным и т.д.
В работе допускается также мысль о том, что при жизни человека в его интеллектуальном и духовном «пространстве» может «находиться» некий образ или образы, являющиеся отражениями внутренних мотивов человека, его сакральной личностной природы, которые находят также свое реальное воплощение в жизнетворческом континууме.
Главным принципом исследования явилась неразрывность творчества и экзистенциальной жизненной проблематики Достоевского, что в синтезе дало понятие – жизнетворчества. Религиозность писателя, следование Православной традиции, где главным «образом» является Христос, не может игнорироваться в исследовании его творчества. Образы «дитё» и «Христа» – сопряжены тонким смысловым единством в жизнетворческой концепции Достоевского. И тот, и другой образ является своеобразной дверью в творческий и жизненный тайник писателя. То, что находится там внутри – это тайна души, личности, составляющая икону всей противоречивой «цветущей сложностью» жизни, и вот, следуя совету самого Достоевского, мы теперь эту тайну разгадываем.
 
Комментарии
Комментарии не найдены ...
Добавить комментарий:
* Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
 
© Vinchi Group - создание сайтов 1998-2024
Илья - оформление и программирование
Страница сформирована за 0.014726877212524 сек.