Ирина Шатырёнок - прозаик, публицист, член Союза писателей Беларуси.
Преодоление
Как часто одолевает меня чувство вины. Оно подступает внезапно, обычно к вечеру, но я-то знаю, что вся эта виноватость копилась во мне давно, медленно нарастая и это запоздавшее, откуда-то исподволь свалившееся на меня чувство, совершенно ненужное, расслабляет меня, обнажая во мне потаенные страхи и давно забытую жизнь. Лучше назад не оборачиваться, потом будет больно, стыдно, и станет так невыносимо тоскливо, и что-то внутри будет болеть, как свежая живая рана.
Это мучительное состояние взрослого человека, в котором продолжает жить маленькая девочка. Она все помнит. Маленькая девочка лет шести, с пушистой челкой светлых волос над серьезными, как промытая речная галька, прозрачными глазами. Она напоминает взрослой женщине о прошлых счастливых днях. Зачем она это делает, почему в утренней дреме, между странным забытьём, на краю чуткого сна, и первого ощущения бодрствования, вот-вот проснусь, она появляется и смотрит на границе бытия и небытия своими строгими, промытыми глазами ясного орехового цвета.
Между этим полу призрачным существом и мной реальной огромное, непреодолимое расстояние. Жизнь.
Маленькая девочка в сандаликах на босу ногу, с наспех подобранными в ленты пушистыми косами, которые так не любил заплетать мне отец, осталась далеко-далеко. У отца были рабочие, обожженные от сварки и горячей окалины руки, и он с трепетом, и одновременно с нежеланием прикасался по утрам к моим пушистым волосам, свидетелям его неприютного домашнего существования.
В детский сад собирал меня отец. Мама первой, очень рано уходила из дому, если на дворе стояла осень или глухая зима, то почти ночью.
– Опять твои косы, доча, несграбно получится, ну, ты уж прости, не умею с лентами возиться, – как бы извинялся он передо мной и туго, на несколько дней заплетал непослушные косы. Бант получался некрасивым, каким-то уныло-куцым, как облетевшая осенняя хризантема.
Он провожал меня до угла большого серого здания. Потом уже в школе, когда каждый день проходила мимо мрачных стен, узнала, что это городская типография.
Отец закуривал первую папиросу, дымил в сторону, оборачивался, удалялся от меня, но дальше шел на работу уже с попутчиками, товарищами из депо. Я без охоты, одна тащилась до первого перекрестка, где за кирпичным домом пряталось в густой зелени деревянное здание детского сада. Оно сохранилось до сегодняшних дней, немного нелепое в соседстве с новыми домами, присадистое, широкое, но еще крепкое, подкрашенное по весне яркой краской.
В ранние годы папа был для меня всем: сиделкой, врачом, клоуном, рассказчиком, другом по играм, музыкантом, выдумщиком. Все эти неизменные составляющие были очень важным и самым главным его назначением в моей детской жизни – он читал по вечерам нам с сестрой книги. Почти каждый день, год за годом. Его вдохновенный труд и первая обязанность.
Для меня он был первым сказочником на свете. Папа вещал, как джин из бутылки, стращал, ухал голосом лесного филина, лаял, мяукал, пел, смешно рассказывал, сам смеялся, разыгрывая в лицах героев сказок. Его темные глаза живо щурились, он был заразителен, бесподобен и мы с младшей сестрой соперничали наперебой, воевали за лучшее место у изголовья отца. Устраивались надолго, на весь вечер.
Мы были благодарными, сами лучшими, молчаливыми слушательницами на свете. Рассказы отца поглощали нас, мы проваливались в какое-то иное время, параллельное настоящему, отключались, замирали и проживали приключения вместе с героями книг. Это был дар отца-рассказчика. Интересно, что я долго не замечала в его руках книг, библиотечных, потрепанных, зачитанных другими читателями. Папа приносил их из железнодорожной библиотеки в сетках, и буквально скармливал их нам, вместо витаминов и фруктов. В те далекие времена рыбий жир заменял многим детям все разом.
Сестре три года, мне шесть. Она борется с тягучим сном, но вскоре тихо засыпает. Мне радостно, все сказки будут моими, и мне не придется делить сказки и отца с сестрой. Я сижу между отцом и спящей сестрой, и весь вечер принадлежит мне.
Папа сначала удивлялся, что меня не берет сон. Он очень уставал на работе, и мечтал сказками по вечерам усыплять маленьких дочерей, но быстро засыпала младшая. Слышу, как папа делится с мамой.
– Почему Ира не спит, не пойму, она на слово как-то не так реагирует, слушает все внимательно, до конца, и просит перечитать, и все время донимает, впитывает как губка… Я все время что-то ей досочиняю, придумываю, добавляю чего и не было. Ей все интересно, она не может уснуть после сказок, странно…
Смотрю ему в лицо, и его переживания, слова, выдумки, присказки чудесным образом передавались мне. Его веселые глаза с прищуром, хотя он не был близорук, глубокие мимические морщинки играют, морщатся, собираются на лбу, брови поднимаются вверх. Он небрежно отбрасывал назад черную челку, встряхивал густую гриву, его душили неожиданные приступы смеха, мне тоже хотелось вместе с ним смеяться. От смеха я начинала икать, отец давал мне попить теплой воды, чтобы успокоить.
Вся наша детская сказочная жизнь проходила на маленьком островке, между большим желтым шафанером, зажатым в углу старым диваном с круглыми подголовными валиками, и отцом, придумывающим новые и новые сказки. Он называл их субортами. Уверена, что это словечко он придумал сам, подразумевая под ним некую авторскую сборную солянку.
Папа был талантлив, но не образован. Образования он не получил. У них рано умер отец Петр Андреевич, в довольно молодом возрасте, чуть за сорок. Пришел с первой мировой войны с легкими, поврежденными немецким газом. Долго болел, легкие были отравлены, в колхозе работал на легкой работе счетоводом.
Папа рано остался без отца, потом война, безотцовщина. Он рано осознал свою ответственность перед матерью, младшей сестрой, в пятнадцать лет пошел работать, подростком стал кормильцем семьи, а так как родился он с насмешливым, пытливым умом, всю жизнь самообразовывался, читал все подряд и много. В работе и чтении был ненасытно страстен. Запоем. До преклонных лет любил и знал литературу, был бесконечно предан русской классике, читал военную прозу. К легковесной фантазии относился осторожно, не особо доверял запредельной выдумке. Взял за правило по многу раз перечитывать Бунина, Лескова, Куприна, Л. Толстого. Считал, что хорошее слово дисциплинирует ум.
Спустя много лет после его смерти, я пытаюсь разобраться в своих истоках, ищу те сокрытые корешки, из которых начала произрастать моя ранняя любовь к чтению, литературе, к поэзии. В который раз убеждаюсь, что без участия моего незабвенного отца, без его беззаветной любви к книге, из меня никогда бы не состоялось то, что я представляю сегодня.
Эта духовная составляющая оказалась очень прочной основой, из которой потом выросла я вся сама. Но понимание этого пришло достаточно поздно, и мне уже некому сказать свои запоздалые слова любви и раскаяния. Повиниться перед моим мудрым, сложным, слабым и одновременно полным противоречий отцом. Вот я и превращаю свое чувство дочерней вины в тексты, надеюсь, что наполню их любовью, художественной красотой и гармонией, которая была присуща моему бедному, безутешному отцу. Хотя всю свою жизнь он жил, раздираемый противоречиями и страстями, не всегда светлыми и божьими. И две белоголовые маленькие девочки долго оставались его надежным якорем в житейском море безысходности и мрачных тягот.
У каждого свой крест, по-своему он тяжел, необорим самой мне открылось достаточно поздно. Здесь сказалась моя тяжелая болезнь в детстве, и вместо того, чтобы отчаянно бегать, прыгать, лазить через заборы со всеми детьми нашего двора, я тихо сидела на лавочке с книжками. Книги отгородили меня от реальной жизни, наполненной детскими драками, обидами, дерзким соперничеством за место под солнцем. Я рано начала сочинять и записывать свои историйки в школьные чистые тетради. Мама покупала их заранее, в конце мая, чтобы потом не бегать по магазинам.
Летом я доставала их, девственно-непорочные, нетронутые перьевой ручкой, с розовыми мягкими промокашками, и медленно писала, писала, писала, заполняя линейки и клеточки прописями собственного сочинения. Тексты были корявыми, неуклюжими, с грамматическими ошибками, но сам процесс, некое священнодействие, аккуратное выведение буквочек ручкой с тонким перышком, которые неожиданно складывались в слова и неожиданные предложения. Эта чернильная вязь неожиданно превращалась в некое смысловое содержание, уже живущее своей, отдельной от меня жизнью. На среднем пальце правой руки у меня до сих пор сохранилась небольшая деформация, старая детская мозоль, напоминание, нажим от перьевой ручки.
В десять лет я твердо знала: буду писателем. Не понимала, как это произойдет в деталях, но то, что буду писать книги, в этом нисколько не сомневалась.
Первая моя детская любовь Витька Волков, мне двенадцать, ему тринадцать лет, неожиданно переехал с родителями из нашего двора. Его отца, военного офицера, как водиться, перевели, в другую артиллерийскую часть, и в другой город.
Мы играли с ним в теннис, бадминтон, обменивались книгами. Он был хорошим, воспитанным мальчиком, и вся будущая жизнь впереди виделась в радостных перспективах. Витька катал меня на сидении своего новенького велосипеда, на ухабах его подбрасывало, тонко дрожал металлический звонок, ветерок холодил мне остриженный затылок, и сердце подпрыгивало вместе с велосипедом.
К тому времени я уже самостоятельно, без разрешения мамы, пошла в лучшую парикмахерскую в центре города и решилась коротко состричь надоевшие мне косы. Это был с моей стороны решительный поступок и проступок одновременно. Косы были тугие, тяжелые, не стриженные мамой с моих младенческих лет. Мама берегла и лелеяла волосы, как детскую память.
Ушлая мастер безжалостно, без лишних слов и причитаний состригла мои косы. Чужая глупая девочка, чужие волосы. Мне нравилось сидеть в кресле, как все взрослые женщины, смотреться на себя в большое зеркало. После всех манипуляций ножницами больше всего понравилась пушистая, вьющаяся челка над моими насмешливыми глазами и густой аромат одеколона, которым меня сильно полила из стеклянного пульверизатора парикмахерша. Косы мне она предусмотрительно не вернула, мама ругала потом меня, но не очень сильно. Из той корзинки моих роскошных, светло-русых кос вышли, конечно, хорошие шиньоны из натуральных волос, или даже несколько модных париков-стрижек.
Я вернулась из пионерского лагеря, и узнала в то лето, что Витька уехал навсегда из нашего двора, и из моей детской жизни. Моя печаль была огромна и обрушилась на меня с недетской мукой. Чтобы избавиться от внутреннего оцепенения, угнетающей домашней тишины, мне казалось тогда, что все кругом умолкло, звуки пропали, как и краски, я взяла толстую общую тетрадь для старших классов, до того дня я записывала свои стихи и рассказики в тонкие тетрадки, и начала сочинять свою первую большую повесть о любви.
Весь август, до занятий в школе, днями напролет я сочиняла красивую повесть о грустной девочке и мальчике с зелеными глазами. У Витьки действительно были необыкновенные зеленые глаза, обрисованные черными густыми ресницами, просто Человек-Амфибия с киноафиш тех лет. Между листами, для красоты вклеивала разноцветные прозрачные розовые, фиолетовые, зеленые листы, красивым почерком крупно чертила заголовочными буквами оглавления, украшала страницы цветочками и узорами, рисовала кукольные лица героини и наряды ее платьев. Было много букетов роз, бантов и бантиков. Я просто умывалась горючими слезами, и крупнее капли падали на цветные листики, на заголовочные шрифты, буквы превращались в размытее кляксы. Ну, и пусть, повесть сохранит мои страдания…
Повесть я не успела дописать, начались занятия в пятом классе, тогда пришло много новых учителей-предметников. Но моя будущая, неотвратимая месть прозвучала в повести достаточно убедительно. «Когда я стану знаменитой писательницей, а я ей стану назло всем, особенно Витьке, приеду когда-нибудь, всего на один день в родной город из далекой столицы, обязательно встречу на улице Витьку. Он будет одиноко стоять у обочины со своим велосипедом и рыдать, рыдать, рыдать, слезы будут катиться по его бледным щекам…, но я пройду мимо него в красивом белом платье, с новой книгой в руках и не узнаю его. Он очень пожалеет, что когда-то уехал, и не простился…».
Бедный Витя, мальчик из моего детства, ты, наверное, уже и не вспомнишь молчаливую, тихую девочку, которую катал на сидении своего нового велосипеда, я крепко держалась за твою рубашку, и думала, что мы обязательно разобьемся. И как некрасиво будет выглядеть мое светлое ситцевое платье с пышной юбкой в придорожной пыли и разбитые тощие коленки. Витька любил скорость, и мы неслись с высокой горки, готовые взлететь или врезаться в дерево…
Прости меня, отец, прости, что понадобилась вся моя жизнь, чтобы так поздно сказать эти слова покаяния. Прости.
тогда в детстве, в крохотной комнатухе коммунальной квартиры моя маленькая душа, уже навсегда принадлежала тому волшебному оранжевому абажуру, старому дивану с продавленными валиками. Две стены косо сходились в дальнем углу, в котором вдруг все исчезало, и начинали качаться удлиненные тени от кисточек абажура, из темноты появлялись образы пиратов, злодеев, добрые духи принцесс и принцев, волшебных старушек-колдуний. Там водились страшные, причудливые образы бабы-яги, смелых разбойников, несчастного мальчика-с-пальчика, они хохотали, пугали, а здесь, рядом с отцом, было хорошо и уютно, и совсем не страшно. Поглощенная удивительными историями и сказками, тихим голосом отца, я постепенно застывала, и моя взволнованная душа улетала путешествовать в неведомые края и страны. Размывались очертания отцовского лица, молодого, красивого, вдохновенного и картинки с несчастной Золушкой, бесстрашной девочкой Элли, Страшилой и всеми героями Изумрудного города разыгрывались каждый раз передо мной заново.
Все раннее мое детство мамы не было со мной рядом. Так мне казалось. Она, конечно, жила рядом, стирала, готовила обеды, завтраки, утюжила нашу с сестрой одежонку, штопала чулки, вязала нам красивые шапочки, варежки, шарфики, но ее безмолвное присутствие было где-то не с нами, не в нашей компании, а за волшебным кругом, куда падал мягкий свет оранжевого абажура, очерчивая грани сказочного мира. Папа-сказочник, как добрый волшебник, уводил нас далеко-далеко, за луга и леса, за горы и синие моря. Он безумно любил своих дочерей, и хотел сделать нашу жизнь красочнее, духовно богаче, а лучше книг, с их тайнами, приключениями и фантастичными преображениями, ничто не могло так всецело завладеть нашим вниманием. Отец умел завораживать, зачаровывать, как делает это в цирке нарядный фокусник, погружая детей в иные миры, лучшие и недосягаемые для взрослых.
В книгах, в отцовских вечерних посиделках, в его выдуманных субортах и сказках, в теплом круге волшебного оранжевого абажура осталось мое детство. Там продолжает жить маленькая девочка с серьезными глазами, и она не может понять, почему за всю мою жизнь у меня не нашлось для отца хороших, заветных слов, которые он так ждал. Ведь он один знал обо мне все, потаенное и поверхностное, чужое и родное, боялся за мою бесхитростность и доверчивость характера, потому приучал давать сдачу любому, даже очень сильному противнику.
Он знал и то определенное, что зарождалось у него на глазах. Мимо него не прошла, не осталась не замеченной моя страсть, моя жажда сочинять и записывать в ученические тонкие тетрадки наблюдения о погоде, о людях, о подружках, о соседской кошке. Он один был уверен, что я когда-нибудь стану писателем, и буду писать книги, потому, что это то первое и последнее, что привил мне мой непутевый, бедный и несчастный отец. Любовь к книге, любовь к чтению и тем мирам, которые открываются не многим, но избранным.
Отец был увлеченной, музыкальной натурой, забывался за чтением и упивался романом, мог плакать, тихо скулить, утирая слезы мятым платком, переживал и проживал вместе с героями Достоевского, Мельникова-Печерского вымышленные судьбы, смеялся над почти анекдотичными историями раннего Чехова.
Первой слушательницей своих открытий и откровений отец выбирал меня. Я была той благодатной тишиной, надеждой, верила, внимала без остатка всем его словам, только что рожденным книгой, все дышало ароматом и магией писательского таланта.
Папа был очень искренний и от природы умный человек, не обделенный талантами. Но все они остались похороненными в нем самом, не развились, и все его надежды, свет и рожденный ответный внутренний огонь были связаны со мной, слабенькой, болезненной девочкой.
Наверное, мой отец был наделен недюжинным педагогическим талантом, он никогда не повышал на нас свой голос, говорил веско, доходчиво и убежденно, умел незаметно повернуть течение моих увлечений в правильное русло, поддержать, вдохнуть уверенность. Он умел любить беззаветной, какой-то редкостной по преданности отцовской любовью, был не навязчивым, скромным, и ни на что не претендовал.
Прости меня, отец, прости, что я не прислушалась к твоим советам, к твоему мудрому, провидческому сердцу, и, выйдя из детского возраста, все окончательно забыла: свои мечты, устремления, наметившийся дар и желания облекать все увиденное, прочувствованное в слова. Казалось, навсегда. Много лет я убегала от себя, легкомысленно не прислушиваясь и не расшифровывая знаки судьбы, а они были.
Моя жизнь протекала спокойно, не обремененная тяготами писательского ремесла. В своей женской судьбе прошла все ступени роста и обретения себя, как женщина, жена, мама двоих сыновей, теперь уже взрослых и самостоятельных молодых мужчин, а все непарадная, скрытая и невеселая сторона моей жизни, (все как у всех), накапливалось в черновиках, рукописях, дневниках, и отношение к этим торопливым, почти подпольным текстам было беспечное, будто впереди мне отпущена еще одна жизнь. Мои дневниковые записи относила к чему-то сродни терапевтической скорой помощи. Поплакалась, и хватит.
Забыть – не предать, но что-то в моей скорой забывчивости подернулось едкой плесенью, безрадостностью и обыденностью. В быстроте мелькания жизни что-то безвозвратно утерялось…
Жизнь продолжается. Верным псом сторожила свои сокровища, никого не подпускала к рукописным секретам, слишком это было болезненно и откровенно. Пусть лежат, отлеживается до поры.
И пора пришла. Умер отец, не досказав мне много своих сердечных тайн, о которых догадываюсь. Уходил он мучительно, очень болезненно, обреченный слабым сердцем на долгие физические страдания и нестерпимые боли. Рядом с мамой, но все равно один. Он всю жизнь оставался одиноким, в конце жизни окончательно замкнулся, стал молчалив, по-стариковски угрюм, и только книги, одни они, соратники и други, согревали в старости его безрадостные дни и ночи. Ночей он очень боялся, когда непроглядная, тяжелая мгла подступала к окну, вытягивая остатки последних сил, сдавливало сердце. В такие жуткие часы боялся не дожить, не дождаться спасительного рассвета. Чтение помогало долго оставаться веселым насмешником и безбожником в том прямом, обывательском понимании его толкования.
Отец никогда не молился, не крестился, не носил на груди креста, но свято верил в вечное мироустройство жизни, его непреложные законы: добрых людей больше, нежели лихих, и есть, будут жить до скончания века люди, уверовавшие в нравственную силу великой литературы. Она была для него до конца его дней духовным пастырем, светочем, наставницей, утешительницей, поводырем, лекаркой и хранительницей. От того и не сгинул, не пропал в лихолетья, в голод, холод, не спился, не завел подлых друзей.
Отец знал, ради чего живет: не ради денег и богатств, к этому он тоже относился легко и шутейно, а ради маленьких девочек, и надеюсь с большей долей уверенности, ради меня. Младшая сестра росла крепким, сильным ребенком, и в любой ситуации могла за себя постоять, дралась как отважный мальчишка. Такая не пропадет, а вот старшая… маленькая Ируся, Ира, то есть я, может спастись в жутком и бессердечном мире одним средством – чтением. Из прочтения большого числа книг, может быть, надеялся мой непутевый отец, выйдет из меня толковый, начитанный человек, душа тонкая, жалостливая и совестливая. А в самых своих заветных, тайных мечтах он, конечно, ожидал еще при своей жизни, что из меня, такой страстной книгочеи, рано надевшей очки, как его старшая доча, его надежда и радость, может и получится писатель. А что, наука эта премудрая, но и того стоящая, чтобы нести свет людям.
Ему было дано знать наперед то, о чем другие и не догадывались. Как и я.
Пусть эта книга восполнит ту ничтожно малую толику не сказанных вовремя добрых, дочерних, спасительных слов. Посвящаю памяти моего отца, человека сложного, трудного, с не простой судьбой, с радостью и любовью, положившего свои молодые светлые годы на сотворение детских душ, уверовавшего в мои силы, способности и писательское чутье. Ибо во всем, что пишу и создаю сегодня, и буду сотворять завтра, вижу в том незримую поддержку и улыбку моего страстного, непутевого, горячего в поступках и желаниях, страстях и бедах человеческих, моего незабвенного отца.
Может таким образом облегчу перед ним свою вину, и маленькая девочка с непослушными косами, заплетенными его добрыми руками, перестанет молчаливо заглядывать мне в самую душу.
Прости меня, папа… |