Киляков Василий Васильевич родился в 1960 году в Кирове. После окончания Московского политехникума работал мастером на заводе в г. Электросталь, служил в армии. Окончил Литературный институт им. М. Горького. Печатался в журналах “Новый мир”, “Октябрь”, “Юность”, “Молодая гвардия” и других изданиях. Лауреат литературной премии имени Б. Полевого и Всероссийской литературной премии “Традиция”. Член Союза писателей России. Живёт в г. Электросталь Московской области.
«Фрески» или «Когда Небо молчит» (из заметок писателя)
Жизнь, сама по себе простая человеческая жизнь – есть уже сотворчество с Создателем, с Демиургом – и единственный способ и смысл этой человеческой жизни, – замысел которой – есть замысел Творца о нас, грешных. И только понимание этого одного: замысла и промысла – только и может удержать на земле человека, и даже более того: держать его всегда в тонусе (на сколько хватит его человеческих сил). Это – наитруднейшая задача, сохранять силы и идти до конца, которую Господь Бог дает необходимо, верно – нужна и нам и Ему (для обоснования и даже оправдания бытия?). Сие неизвестно. «Тайна велика есть». И ее охраняет стоглавый дракон. Загадка эта – творчество в любом его проявлении – задается только достойным, или глупым и наивным до самоотвержения людям, готовым ради решения идти до конца, даже на верную гибель, это похоже на верный диагноз… Иногда долгие и жуткие годы лагерей (Заболоцкий Н.) – способны, отняв здоровье, отнять или талант. Иногда человек не способен отделаться от этой привычки испытывать и исследовать этот мир даже под дулом пистолета, умирая от чахотки или другой страшной болезни, которая оставляет ему верные дни, даже не месяц, часы…. Этот «симптом Тригорина» – или дает вечную жизнь в творчестве (Микеланджело, Леонардо да Винчи), или забирает в самом начале восхождения…. В этом смысле, поражает, например Моцарт, отданный на растерзание друзьям, «братьям»…Умерший на грязном тряпье, с потомством кторому нечего было есть, оставив детей без куска хлеба… Эдгар По был похоронен под дождем, на похороны явились девять человек…. Борис Пастернак, особенно творчество его последних четырех лет, «послеинфарктных»… И, читая его последние стихи, думаешь: «Он сам по себе, Б. Пастернак, не все ли объяснил, делающим из него кумира, особенно – «ветхозаветного»… А – разве не поражает Франсуа Вийон, и особенно, той ложной бессмысленностью своих романов, то гротесково-насмешливого, то – грозного и нагловатого…Или Оскар Уальд, этот циник, который всему знает цену и не ценит ничего…»… А не поражает л Булгаков, эта деформация его таланта – от «Полотенца в петухах» и – до «Записок хирурга», и далее, все смелее – то как он пошел в другую сторону, от Бога, намеренно, своим вызывающим романтизмом, похожим на Т.-А. Гофмановские образы наяву. …«Фресками» суда Божьего над людьми – отказывался расписать купол новгородского храма Андрей Рублев. Итак, кто пишет «сладостно, самозабвенно», все равно – бога или чорта, – тот решает задачу, порученную сатаной, но не Богом… (Независимо – от таланта или даже – гениальности!)
***
Принимаясь за этот раздел «записок писателя, не знал с чего начать эти записки, и начал с главного: нельзя не заметить и это так характерно именно для нас, а вовсе не откуда не занесено, это поистине татарское, ордынское чувство: «как сладостно отчизну ненавидеть», как раз напротив: как больно Русь свою любить, «при том, что совершается дома…» – начну с простого, с закрытия в несколько дней – этого рынка – Черкизона, да и не где-нибудь, а прямо посередь стольной Москвы Белокаменной. Важно даже и не то что – закрыли, важно как закрыли… Ведь еще Салтыков Щедрин, которому трудно отказать в честном и прямом взгляде на жизнь, повторял: «Как скажут «патриот» – тотчас и мерещится, что крикнули; «…держи вора…». Фрески мои туманятся и бледнеют за давностью лет – их то и дело необходимо подновлять и восстанавливать. Но актуальности они не теряют, как не теряют актуальности недавно отмытые турками неизвестные фрески в величайшем соборе Софии. Итак, начнем с известного, патриотизма… чиновничьего… Вот, быть может, устаревший сегодня пример – пример отношения к своим людям «власти на местах». Кто теперь вспомнит как скоро свернута была торговля ширпотребом на Черкизовском рынке в Москве, кто теперь вспомнит миллиардера Тельмана, отстроившего в бытность свою директором этого рынка – «шикарные пятизвездочные отели на побережье Турции» – никто. Да и друга его, такого лояльного, толерантного, терпимого к тем, кто умеет быстро нажиться – мэра Ю.Лужкова и бизнес-леди – Е. Батуриной… Никто, или – мало кто, – тема вполне закрыта. Сотням людей, в основном – китайцам, из тех, что торговали без виз, разрешений на работу и медкарт – предложено убыть на родину. Товар контрабандный и опасный для здоровья арестован. И вот тотчас же – выезжает китайский посол вести переговоры на самом высоком уровне – и не с кем-нибудь, а с президентом России. И ведь как это показательно, в сравнении с трагедией пропавшего сухогруза «Арктик – си» с пятнадцатью моряками на борту, который два месяца числился в бесследно пропавших и при этом никому не был интересен, пока не забили тревогу близкие и родные пропавших без вести… русских моряков. Результаты несопоставимы. Если уж быт честным до конца, то скажу, отложив кисть от «фрески»: надо отдать должное мэру Лужкову… Если вспомнить те года, когда Гавриил Попов, уличенный незамороченным еще – тем советским людом, бросил «мэрство» (а в те годы здорово запахло жареным), и на некоторое время убыл за кордон. А – флаг подхватил Лужков (опыт и изворотливость «либералиссимусов», того меньшинства, которое с таким аппетитом и опытом выдающегося «арбитра» по ГУЛАГу – преподал нам впоследствии Солженицын А. И., этот флаг – подхватил Ю. Лужков, здорово рискнув… И жизнью и здоровьем, потому что разворовано было уже изрядно, а Музыкантский держал всякого рода мандаты и оправдательные документы на случай … на всякий случай…). И не прогадал Ю.Лужков. За что и заслужил недвижимость в Альпах, жену – красавицу, необычайно женственную предпринимателя. И прочее… А Питер, а Собчак, а его – охранник высочайшего ранга, разве они не рисковали, разве они прогадали? Разве Франция, приютившая тогда Собчака и лечившая его новейшим методом голода от тревог – или – она «прогадала»? Кажется, нет. Но, господа, в деле Собчака-мэра Питера совсем не тот запах, – это не запах патриотизма, вовсе нет…. Но спасен-то он был патриотами. Правда прожил после этого «спасения» и возвращения «на брега Невы» – совсем-совсем недолго… Что поделаешь, залечили голодом французы. Сердце, это – тотчас было ясно. Голодать можно только простому люду, патриотам – у них сердца здоровые, без гипертрофии от переживаний и радений за страну… Они, простите за прямоту – легкомысленны… …Остывают и грубеют кисти мои, заскучали по фрескам. Мокрая материя – «штукатурка», трудно по ней наносить новое, старое оттереть – и то – благо… Следом за тем, и за многим – трагедия на Саяно-Шушенской ГЭС! Как забыть эти страшные кадры утонувших, в шлюзах разбитой временем, лишь на бумаге подновляемой ГЭС. Их, погибших, сносили на кладбище в березовом лесу. По ТВ показали молодого паренька, у которого остались сиротами две сестренки-близняшки. Назвали через месяц и виновных, уводивших деньги, выделяемые на капремонт – в оффшоры… А как не назвать – погибших в забоях шахтеров, замерзших от «веерных» отключений электричества… в Улан-Удэ… Я был несколько раз в тех местах. Плюнешь – и плевок трещит, падает льдинкой карамельной – от мороза… Да что там, – Чернобыльцам, единицам, из тех, что едва уцелели, защищая своими жизнями кремень-страну свою, на то момент так и казалось, – «кремень» – и тем чиновники – вовсе не патриотично отказали в доплатах. Они выходили на Крещатик, ставили палатки в Москве… Но видно, Тельман уже тогда планировал гостиницы, Лужков – помощь бизнес-леди… Чубайс – приватизацию энергетической отрасли, не до них, не до «патриотов» было… Но вот – китайцев поперли с рынка – и разговаривать они желают лишь «на самом высоком уровне». – «Кто там, «вверху»? Манекены что ли, эти низкорослые, вылощенные – все, у флага «триколор» фотографирующиеся?» – спрашивает меня мой отец, бывший моряк. Триколор – флаг флотский, что они ходят морями, что ли? Я оборачиваюсь на него, на телевизор и с удивлением вижу, что это действительно так, но – почему-то он, отдавший флоту едва ли не десяток лет, спрашивает именно меня. Китай – древнейшая страна. Она идет очень медленно, но всегда вперед. Стоит вспомнить великую китайскую стену, и многое становится на места. У китайцев тоже была проблема с «патриотическим чиновничеством». Эту проблему решили категорически, не прячась от запада и Америки, не стесняясь их «цивилизованным мнением»… А что же у нас, в России? «А кони все скачут и скачут, а избы горят и горят…». Китайцев не убивали на Российских рынках, не били, им предоставили места в других районах. Но, сдается мне, что нация эта была и останется великой – вовсе не от того, что численностью своей на самой ничтожной территории – она превосходит все нации, всех стран и всех времен…
***
Ехал по Москве, среди щитов-реклам пива, рекламы канализации «под Маяковского»: «моя канализация», рекламы сигарет «Ночь твоя – поддай огня» и «Тест тхе Вест» – рекламы сигарет и пива, вдруг – фотография Гюстава Флобера и Чехова. Два щита друг против друга. У Флобера: «Нет подлинной деятельности без идеи». У Чехова: «Не может быть национальной науки, как не может быть национальной таблицы умножения». Как это характерно для нынешних «умов»! Они даже и не видят, что вывесили противоречащие друг другу плакаты – друг против друга. Но – разве не национальная наука защитила и до сих пор защищает нас от ядерной войны? Если нет – то – какая же? И, если «Тополь-М» - не наш национальный щит и до сих пор, то кем и какой страной были бы мы теперь? Сирией, Египтом? Югославией? А Калашников? А истребитель «Су»? Да разве и сам Чехов – не наш, не подлинно национальный писатель? А Г. Флобер, мизантроп, житель замка из слоновой кости – не отдал бы не задумываясь жизнь за свою племянницу – Каролину? Или, быть может, он легко отдал бы жизнь и за любую другую маленькую девочку, неважно какой крови или национальности? Турчанку, алжирку? Диву даешься, как – всякого рода противоречиями забит дом этих «либерастов», пришедших на Русь подобно полякам смутного времени. Их много, они окончили провинциальные юрфаки, но, к сожалению, они очень плохо знают историю, особенно – историю самозванцев на Руси…. Ведь и Царь-пушка стреляла один раз, противу уверенности П. Я. Чаадаева…
*** Как это непонятно, страшно: бесконечна жизнь души человеческой! Видоизменяясь, «текучая» душа живет в теле, затем и вне тела. И возможна эта жизнь только вне времени, вне пространства. Это ощущение такой молчаливой жизни души, тишайшей, сокровенной – чрезвычайно точно передает икона «Троицы» Андрея Рублева. Она погружает душу верующего с углубленного взгляда на эту икону – в такую тишину и покой, в такую любовь и гармонию, что забываешь о течении времени... Икона – обратная перспектива этого мира. Оттого-то батюшки, русские священники так настаивают, что иконе – место только лишь в церкви, и уж точно не в музеях, пусть самых охраняемых, привелигированных – как добился того некто миллиардер по строительству, некто Шматов. Элитный поселок должен иметь свою элитную церковь, – решил он и ввез одну из старейших икон в свой поселок-новодел. Я видел ее, эту икону…. Взгляд на нее подобен воспоминанию души о первом причастии. Не случайно именно эта икона так широко живет-почитается даже и памятью в православии, в самых старинных храмах (да и не только в православных, а и – в католических)… Казалось бы, противоречиво, странно, необоснованно. И вообще – как она, эта святыня дается этим «новым русским» в руки… Или и здесь сбываются слова Тертуллиана, что душа человеческая по природе своей – христианка? Так что же, значит, и католик – и тот не может не чувствовать «свое поле», не может не чувствовать той благодати, которая исходит от реликвии? Конечно, пусть и отдаленно. Подлинная жизнь духа – именно тишина. В храмах, особенно после литургии, когда причастникам пропоют молитвы причастившимся, когда отслужит батюшка краткую литию, когда так тихо и догорают, оплывают свечи,- вдруг необыкновенно остро почувствуешь: тут Бог. И уже не пугает бесконечность этой тишины. И меня так было несколько раз, незабываемые мгновения… Вот тебе – и «обратная перспектива иконы» – самая прямая!
***
…Широко, бурно закупается, «вытаскивается» все из России, как будто остатки ее отдали на разграбление визжащей орде, грабящей все от восторга, насмерть, на века, на всегда обрекая эту часть материка на нищенство и вымирание: нефть, никель, газ, уголь, древесину и золото, титан и алмазы…из бедной России – все тащат эти современные бедуины, пересевшие на роковой передовой транспорт с кобыл и жеебцов, с верблюдов. И везде почему-то это задумчивое мурло некоего Прохорова, «никеледобытчика», вместе с костями погибших здесь – иногда – гениальных людей: поэтов, оболганных пиателей, инженеров, – оболганных из-за бабы, которую хотелось отбить, из-за высокого поста, достатка, зависти к уму, образованности, и прочее. То он – возглавляет партию, то его суют в президенты, то – хохзмачат над его куршавельскими наездами с молодыми девками, с оргиями, от которых, судя по газетным статьям – и «толерантным» ко всему французам – и тем тошно стало… Когда едешь по Транссибирской магистрали – то – поражают объемы вывозимого из Сибири леса, беспрестанно бегущих на запад цистерн – наливников, товарняки, которым нет конца – с углем. А новая ветка для сбыта газа… По десять лет – числятся подведенными к газу села вокруг Москвы, в которых замерзают старики, многодетные семьи, школы… Наверное скоро повезут на экспорт и байкальскую воду. Как щедро выплескивают все за рубежи все эти нынешние временщики дорвавшиеся до власти – выплескивают все, что поймает их волосатая лапа, диву даешься. Вот уж и впрямь: «После меня – хоть потоп!» Они так торопятся продать все от титана и никеля, до пыли алюминиевой, алмазов, – будто твердо и отчетливо готовится к бегству на другую планету, они надеятся попасть еще – правдами и неправдами – застолбить себе место в «золотом миллиарде» готовятся сжечь мосты, наворовав, нахапав любыми путями. И так отчетливо все это видно, до изумления. Поставлены эти «смотрящие» давно, и смотрят, и следят они десятки лет, чтобы не прекращалось разграбление, спаивание, уничтожение России. И никто будто бы не может изменить этот порядок вещей. Подождите, да как же так, да почему? Целые поколения – судьбы миллионов людей – обтесывались этими каменщиками в передниках и укладывались в стены храма Соломона, но тайно, через Баффетов и Ротшильдов, – третье возведение храма храмовниками, но Господь упорно и наверняка рассыпает труды этих вавилонян-каменотесов. И вот он, этот храм сататны, возводится и теперь уже явно, не сокровенно. Выкладывают душами людей огромные нефы, парады, фасады и портики. Все лишнее отсекается: любовь, сострадание, сочувствие, покаяние – все, все – это лишнее: нужен квадратный камень, похожий на лунный. Бездушный кирпич, граненый, который «ни холоден, ни горяч», – вот что единственное, и что потребно на стены храма Мошиаха. Камень! Через голову очередной упавшей и кончившейся жертвы - человека – передадут этот камень и втиснут, вобьют в кладку, измерят циркулем, и отряхнув пыль с передника - куда укажет «мастер». И когда храм будет закончен – притекут к подножью его все нищие и ограбленные народы и нации, у которых отняли, вытянули все что можно и нельзя, – нации, которые выхолостили, – выпотрошили даже и сами души их… …Все кладут к ногам «властителя мира», – по писанию на сорок два месяца… от природных богатств, еще удерживающей мир на грани – России, до того человека, нового человека – стяжателя, потребителя, которому ничего не жаль и ничто не мило, – кроме «иметь» и «владеть». Все готово к приходу Мошиаха. И как долго это готовятся. В третий раз! А ведь известно, что власти его – и всего-то два с небольшим года… Сумасшествие? Нет… Господа «смотрящие», «мастера» и «гроссмейстеры», даже если вы очень постараетесь – два года полной и безраздельной власти. Стоит ли? Как привлекательно, неисчерпаемо зло! Оно даже может казаться благородным, покупать души. За черепки… ***
В цветущей моей юности, и никогда этого не забыть, на цветной лужайке так внезапно, при травме и боли, в несчастье вдруг открылось в одно мгновение: «так вот он каков этот цветной радостный мир!» – осенило ужасом, повеяло таким ледяным холодом, – так и запомнился навсегда этот миг и это чувство «вот он каков – подлинно, этот мир зла, притворства и парадных одежд – он поистине – черно-белый! Уродливый!». И вот, помню, как стало вдруг отчетливо ясно все, до мельчайших пустяков, так впервые открылось главное: «Так зачем же и жить, раз – вот так всё…». И так это чувство – так оно пришло неожиданно и трагично, ударило, победило, разубедило в самом смысле жизни – в одно лишь мгновение, подобно тому удару, – как было и в последствии, – редко и страшно, в трагические минуты ужаса и ранений, когда ты уже вне тела, в одно мгновение, в один миг, ты уже не тот, что был прежде. Нечто подобное бывает у всякого – и при внезапном очень сильном впечатлении: испуге, страхе, страсти: душа как бы отлетает на миг… Душа не чувствует прочность жилища в этом ветхом теле, легко и скоро может оставить его, и оставляет его… Каждый знает это, испытывал не единожды. Впервые я испытал это чувство, нечто подобное именно в детстве, лет в семь-восемь, рискнув и прыгнув на спор с огромной высоты в песок глубокой траншеи – метров в пять (хорошо, что внизу был песок). Да и как было не прыгнуть: ведь я хотел оказаться героем перед девочками, пришедшими из нескольких классов поглядеть на героя в красно галстуке. Но, когда прыгнул, уже на лету, так испугался глубины траншеи и высоты и той особенной долготы полета, что обмер, и – как бы вдруг увидел себя со стороны… Испуганного, жаждущего упасть, хоть как-нибудь… Впоследствии я не раз вспоминал это, когда случалось нечто подобное, но случаи с течением жизни становились все серьезнее: прыгнуть с парашютом, донырнуть с пирса до дна моря… «Ушла душа в пятки», – говорит пословица. На деле же – и того круче, даже и в пятках не остается души. Но зато ты уже уверен в существовании этой субстанции, – именно для которой все: и препятствия, и испытания, и любовь к женщине и проявления героизма, которых она прямо-таки требует, эта душа… Это иная, не телесная субстанция, и ее невозможно погубить – ни механической элементарной болью, ни ужасом, ни – сразить смертью, гранатой, пулеметной лентой…она, душа, всегда уходит раньше, заранее из Но выйти она должна – в царских одеждах. Иначе – напрасно все, и само существование бренного человеческого тела, и муки его, и геройства, и жертвенность…. Уходит, как вода сквозь пальцы… Уходит как хозяйка, закрыв дверь. Она Невеста Христова и в гостях в каждом теле только с одной целью: доспеть до Христа, выйти ему навстречу. И жизнь человеческая тотчас обретает совсем иной, не элементарный оттенок. И ужасается, обрадованная обетованным бессмертием. «Все, все, что гибелью грозит, для сердца бренного таит неизъяснимы наслажденья…»… Какие наслаждения? Возможность встречи со Христом – и возможность остаться с ним. Навеки! ***
Сама одежда накладывает на характер человека свой «отпечаток». Через внешнее – к внутреннему. Рассказывают: Станиславский искал характер, подвел случайным изгибом свою бровь – и вдруг открылся так долго мучающий, экстативный, эксцентричный характер. То же – отмечал и Михаил Чехов, талантливейший актер, брат А. П. Чехова, уехавший во Францию. И вот, повзрослев, я стал отчетливо видеть и тот непонятный трагический и до непередаваемых тонкостей – «церемониал» – по облачению (одеванию) того или иного иеарха, как тайно скрыт, порой даже для посвященных – тайный смысл и порядок облачений священника, особенно в отмечаемые и почитаемые дни. Церковные облачения, подрясники, стихари, мантии – все, все – несет свой смысл, всему есть объяснение и обычай, – сложившийся, складывавшийся веками! Иные – стихари ли, клобуки – по образу подобны сложенным крыльям ангела. А вот – епитрахили, пояса… Церковные обряды, облачения, оплечья и обручи – тоже духовно обоснованы, и смысл их целостно открыт и понятен только лишь близким к церкви людям, полней – благодатным, святым… Общий же смысл одежд может растолковать едва ли не каждый иерей, дьякон. Что, например, означает ширина одежд священника и пояс сверх подризника и епитрахили, – которым как бы опоясывается человек (священник перед службой), идущий в дальнюю дорогу. Дорога эта – служение Богу. И еще, необходимо, - четырехугольный набедренник – меч духовной войны, – меч прообраз той духовной силы, крепости, удесятеренный всепобеждающей силой Божиий. …Меч и опояска священника… Меч! А нам сегодня твердят: «Молитесь и все устроится…». Да еще и – молиться будто бы сподручнее и проще на обиходном, не церковном языке. Какая тихая и вкрадчивая ересь! Какого качества и силы «Пророк» - появился бы из-под пера Пушкина, напиши он это великое творение обиходным «холопским» языком!? Сдается, что духовная война предполагает не только символы одежд, а и в первую очередь – языка Слова. Искусство предполагает не только точность и выразительность: главный смысл – поиск правды: «Бог – в правде». Во имя свершения правды на Божьих путях и творится жизнь человека, во имя этой Правды - мы и ведомы, и ведомы. (Даже и здесь – лишь разница ударений в слове – уже называют разные смыслы). Да ищем правды, каждый своей, и не зря проживем жизнь, этот воистину Божий Дар… Но вот – набедренник-меч у священника и пояс опоясывающий – вот что оставляет вопросы к нам, мирянам, - и кому же - поставленным на колени «непротивленцам». *** Перечитывал Эпиктета, древнего, (второй век) философа. (Эпиктет был любимым автором знаменитого Блез Паскаля). И вот, читая Эпиктета, понимаешь за что, и почему так ценил его гениальный Паскаль: этот маленький ростом, изувеченный телохранителем Нерона философ, родом из малой Азии, весь пронизан подлинно православными догадками, – порой кажется, что он во многом как бы предваряет Новый Завет, хоть сам все еще плотяной, как он сам говорит – «состоящий из искусно замешанной глины», слишком человеческий, «стоик» (от портика в Стое, где собирались для выявления искуснейших – ораторы, философы и их ученики). Вот как, к примеру, он, Эпиктет, растолковывает богатому, увлекшемуся философией школы стоиков, что он, – да, богат, но есть ли чем ему гордиться? Для этого записывают за Эпиктетом (сам он не делал записей своим мыслям). Эпиктет: «Вот показываю – я сведу тебе силлогизмы к схемам. Это измеряющее, рабское ты существо, а не измеряемое. Поэтому ты теперь несешь наказание за все то, чем пренебрег в философии. Вернувшись из бани, ты стал кричать: «Никто не несет поесть!». Потом: «Убери со стола, вытри!». Ты боишься того, что не сможешь жить жизнью нездорового человека. И в самом деле, что касается жизни здоровых людей – узнай как живут рабы, как работники, как подлинно занимающиеся философией, как Сократ прожил, и притом с женой и детьми, как Диоген, как Клеант, который и учился, и носил воду. А почему ты сделал себя таким неуклюжим и бесполезным, чтобы никто о тебе не хотел позаботиться, чтобы тебя никто не хотел в дом принять? Но какую-нибудь выброшенную неповрежденную и полезную вешь всякий, найдя ее, подберет и сочтет ее выгодной для себя, а тебя никто не подберет, но всякий сочтет тебя ущербом для себя». (По изданию П.С. Таранов «Анатомия мудрости», книга третья. Симферополь: «Реноме». 1997.). И ведь как точно. Даже ветхая тряпка грязная – как необходима. Но эта обуза «золотого миллиарда» для мира – хуже, зловоннее дерьма, а все без изменений: который век тащит люд честной это дерьмо на себе, фьючерсы, ренты, ссуды, банкетки и банки, кредиты и депозиты – все выдерживает от них простой человек, и плевки в лицо. И вот везут, пыжатся «простолюдины» снять с места, перетащить этот воз, а он и поныне там. Ни Эпиктет, ни Сократ ничему не научили этот мир. Да что там, сам Христос медлит, терпит. Сказано Им для них: «Придя, найду ли хоть одного верующего». ***
Пробовал (с переменным успехом), особенно пи бессоннице – читать, насколько возможно, читать Молитву Иисусову и Богородичную, и все время ускользало внимания. При этом трудно не заметить, что дыхание –то не перестает, т. е. Бог не забывает о поддержании моей жизни, я же, грешная душа, то и дело забываю о Нем, Творце и создателе… Получается, я бросаю Его, как Петр, оставляю, отказываюсь от присутствия Его, и, хоть это и непроизвольно, а все норовлю в стону, а он смотрит на меня, и ждет…. Представилось, как Он, избитый, искалеченный, взглянул, верно, на отрекшегося Петра, и стало невмоготу, и вовсе не до сна… Как важно, что у детей почти не бывает бессонницы. Бог так любит малых сих, что тотчас берет их в свою ограду на отдохновение от забот. Трудно даже в малом – не увидеть милость его. Думая так, сначала разволновался, а потом не заметил, как и уснул…
***
Вчера, в 22-00, по «Народному радио» – 18. 02. 12 г. Передача «Радонеж» и рассказ Маши Жуковой об отце. Много ранее неизвестного, и о том, кстати, как настаивал Сталин в монологе с Жуковым: возьмут ли немцы Москву. Жуков настаивал, что нет, но так и не открыл – откуда узнал это (а он был у о. Нектария, последнего старца оптинского). И – как удивительно, актер (очень талантливый М. Чехов, с риском для жизни – тоже приезжал к отцу Нектарию… Трудно себе представить, все-таки, чтобы писатель А.П. Чехов, решился бы на такую встречу-поездку, останься он жив. Поездка на Сахалин, с кровохарканием, крайне опасная для здоровья его – и была и верится, а вот встреча со старцем оптинским, ну – совсем швах… Почему так? Или только мне так кажется… Георгий Жуков – был родом из курской деревни, помогал скорняком. В дорогу, на учебу в военное училище в Москву, отец сказал ему: «Ну, с Богом!» – и дал с собой икону Казанской Божьей матери. Жуков не расставался с ней на войне. Даже на параде Победы, который состоялся на Троицу, он был с иконой. На белом коне, перекрестясь, он надел фуражку, и пришпорил коня принимать парад… Георгий Жуков – не только Победоносец, но и мученик. Более 70 ближайших офицеров было подвергнуто репрессиям. Сам он вынужден был и после ВОВ – держать всегда готовым чемоданчик с чистым бельем, на этап. Не укладывается ни в сердце не в голове – эта ярость трусоватых Хрущева и Бережнева на Г. Жукова. На вопрос жены о цели очередного вызова Жукова к Брежневу, он ответил: «Грозят в преисподнюю спустить…». Воспоминания Жукова о войне переиздавались более 13 раз, и всегда мелковатые знатоки, изучая его воспоминания, находили какие-то неточности и недочеты, особенно – здешние «историки» из тех, что «трудятся» по указке с запада, но при этом – никто не упоминает, что никогда «в царствование» следующих за Сталиным «генсеков»- никогда в Дни Победы – Маршала Жукова не приглашали участвовать в том – и его самого – празднике Победы. Ответ был один: «Вас нет в списках» (приглашенных). Эта глупость не похожа даже и на юродство (какое юродство – у Брежнева и Хрущева?!). Главный же упрек Жукову, который распускают и сегодня – многочисленные потери убитыми, «мясом воевал» – давно развенчан: принимая во внимание численность армий, сличая потери его армий с соседними – у армии Жукова потери были всегда наименьшие… На Нюрнбергском процессе Кейтель сквозь очки, которые держал лорнетом – особенно пристально вглядывался в Маршала Жукова. Он был поражен статью и выправкой русского маршала из курской губернии, свалившего его, Кейтеля (немцы воспитываются особым образом и до сих пор – у них особое, мистическое отношение в войне вообще…). Когда Кейтелю принесли на подпись условия капитуляции и от французов, он встал и дерзко спросил: «А что, эти – тоже нас победили?»… Что же было потом? Речь Черчилля, Фултонские соглашения в 1946 г. с призывом объединить весь мировой капитал против СССР? Холодная война, призыв к «железному занавесу» во имя громадных капиталлов… Потом – 1991 год, 93 год, – новые Ротшильды. Животовские, Парвусы и Баффеты, навязывание своих, американских советников России, чтобы научить ее жить…. Страшное воровство, когда Латвия и Эстония занимали первое место по «добыче» цветного металла, при том, что ни руд, ни месторождений там нет совершенно…. Наконец, «ПРО», – «загрузки и перезагрузки»… Сербия, Иран, Ирак, Сирия, Афганистан… А ведь именно тогда, под пристальным вниманием Г.К. Жукова – в Нюрнберге и были выработаны и подписаны важнейшие соглашения против стран-пиратов на будущее… Г. К. Жуков – несомненно был дан, послан в помощь спасительным силам России, – тогда – СССР. Как это необьяснимо, странно – две войны с немцем, германцем – и вмешательство сатаны, в полушаге от Босфора и Дарданелл, в – почти что начале десанта Колчака, – рукой подать – от Софии Константинопольской, которой могли вот-вот вернуть святой крест… И Вторая Мировая, и вновь, словно сам сатана. Америке атомную бомбу… Затем, уже в 1955 году – открытый сегодня в архивах США план под шифром «Бойлер», в котором всерьез намечалась и была детально разработана военная операция с упреждающей бомбардировкой советских городов, и лишь по донесению разведки Пентагона о готовности ответного на «Бойлер» атомного удара, Пентагон отменил «операцию». Такова действительность. И не прав ли был Г.К. Жуков, который, по словам участников Генштаба СССР, – мог вести и предлагал идти и дальше, за поверженную Германию, за ее пределы, всем окрепшим тогда переориентированным исключительно на войну – воинством «соцлагеря», вплоть до Швейцарии, где лежали золотые и прочие запасы «СС», до Англии и Америки. Но И.В. Сталин промолчал. Он уже знал об атомном оружии американцев, знал до Хиросимы и Нагасаки… И та мощь, которую набрал СССР за время войны – была остановлена приказом Сталина… Велика же мощь России, коли сам сатана воюет с Уделом Богородицы… Велика!
***
В эти же дни, сколько визга журналистского по поводу «изменения устава и возможного временного прекращения вещания радиостанции «Эхо Москвы», бедный Венедиктов, и прочее….». Сколько грязи вылито на Путина этой радиостанцией – и диву даешься, как и почему, по чьему решению Газпром продолжает питать эту, как в народе называют ее – «кляузницу». Уж и мэр Лужков ласкал ее, и такие имена близки им, что язык не поворачивается и произносить. То же продолжается и во след Болотной, – если слушать только «Эхо» – Боже упаси! Но вот, «Народное радио», «Радонеж» – десятки лет существуют – просто из альтруизма, на крохи, что присылает народ, и – какой Газпром или Лукойл протянул им руку? Как странен этот визг набалованного ребенка (как в рассказе А.И. Куприна «Белый пудель» «Хочу собаку! Хочу луну»!). «Ах, с нами поступят, как поступили с НТВ Киселева, где же свобода слова!?» Крик мальчика-барчука в матроске: «Хочу!» – это еще не свобода слова… «Ах, Трилли, ты же надорвешь горлышко, твоя мама (Америка), очень расстроится…».
***
Все это было пережито в Ташкенте, в гостинице «Дустлик», что означает в переводе с таджикского «Звезда». Пережито – в те еще, советские еще времена – год 86-87…куда я был командирован при оружии, с ценными «отправлениями», которые, быть может, и могли бы что-нибудь решить, но я к этим вопросам допущен не был, то ли по молодости, то ли по той безнадеге, которую знали, чувствовали уже и тогда, посылая «государевых» гонцов из столицы по важным, как тогда казалось, делам ФСО, в те государства, которые уже вполне вкусили «суверинитетов»… Я пытался выкупить «бронированный» номер в «Дустлик», который по-«южному» обыкновению не давался мне в руки, ускользал, и который с большим напором на меня, и беря измором, уговорами, хитростью – пыталась консъержка отдать молодой паре….И я вдруг узнал их в лица! – это были молодые, совсем юные циркачи, еще не остывшие от представления, на котором я тоже успел побывать. Он были невысоки ростом, смугло загорелы. Это была влюбленная пара, ошибки быть не могло: именно на их представлении я и попал перед вечером. Я сидел в партере. Невозможно было представить того, что вытворяли они, эти воздушные акробаты на дерзновенной высоте, наперекор опасности, молодости, своей любви, всему тому, что так ценимо среди людей…. Это был риск. Полет. И полет без страховки. Какая-то удивительная насмешка над ценностью и прелестью бытия, – по трагизму и накалу едва ли не равная накалу страстей «Илиады» Гомера…. «Гнев, о Богиня пошли Ахиллесу Пелееву сыну….». Только тут – не гнев, а дезость, вызов любви…. С таким вот, быть может, настроением – уходили изгнанные первые люди из Рая, – вот и теперь я встретил и узнал их тотчас – это были они, так же молоды и великолепны, красивы загаром и телом….в холле гостиницы. Фикусы, пальмы. Пламенные какие-то цветы, огромные, точно вырезанные из железа или картона листья – все это был Эдэм! … Взять номер в этой гостинице было непросто, и не только потому, что она считалась центральной и благоустроенной, но и потому что она помещалась в ста метрах от центрального «Алайского» рынка торгаши оккупировали каждый номер, каждый метр. И вот по этажам этой и без того не простой гостиницы - ходила эта влюбленная пара, выбирая себе вид из окна и кровать в номере «с видом». Они заглядывали едва ли не во всякий номер каждого этажа. Искали. Иногда смеялись, шутили, подтрунивали над чем-то не то - над порядком, не то – над уборкой, обстановкой вполне себе убогой, даже по тем временам, а больше – над кроватями в номерах. Ожидая своего поселения, я вынужден был сопровождать и их и администратора. Что-то решалось там, на таджикском, на праязыке Саади и Хаяма, – решалось и по поводу меня, как я понимал, тоже. Ведь не могли меня оставить без ночлега с теми корочками СССР, которые тогда еще имели власть гораздо более решительную, чем паршивые деньги алайских торгашей, а соглашаться абы на что – я тоже был не намерен. «Они вероятно съехали недавно, но, забыли что-то, вернулись и теперь ищут», – думал я с раздражением. И только исподволь понял, что не просто – влюбленная пара, и что они не просто так придирчиво выбирают антураж для своего пребывания, для любви. Они прощались. Они знали о скоротечности своей связи… Ну, сколько еще этому здесь цирку – день, два, а дальше… И это – еще и при том риске с которым дважды в день повторяется этот поистине смертельный их номер… …Ни одно помещение, ни одна кровать, ни одна обстановка, ни один номер, – при всем при том, (нужен был почему-то определенного размера балкон) решительно не годился: то кровать сломана или хромая, то вид угрюм, и на какую-нибудь лагманную с разрешенным потреблением спиртного, ночными выкриками, или – и на широкую автостраду, к тому же. Как я понял впоследствии – им не важен был стол, они могли есть с ножа, без всяких сервизов, а вот кровать, вид, вьющийся виноград в восходе солнца – вот это да! Они отыскивали то, что нужно, как отыскивает голодный, гордый граф или виконт специальным образом изготовленный кусок мяса. Я отмерял километры на лифте, сотни ступеней под звездами открытых веранд на крыше и черного угольно неловкого круглого Ленина вдали…. В городе. Раздражение мое доходило до предела. Вдруг она, Роза, подошла ко мне, и оглянувшись на любимого и прямо глядя в глаза, поцеловала… …Лишь потом, десятилетия спустя, я понял, что именно жгло и терзало их… Они жили одним днем, мгновением до своего трагического и прекрасного выступления и – любви под небом, под этим небом. И каждая минута под этим небом могла кончиться внезапно. Они выбрали самый дорогой номер: за стеной администрации, вечно в прохладной тени, на втором этаже, над беседкой с повивкой плюща и дикого винограда. Всякий раз, когда они заходили в номер – они точно прощались друг с другом: глазами, руками, губами. И никогда быть может, я и сам не ощущал так остро на их примере, непоправимую экзистенцию этого мира. Они любили этот мир, как приговоренные. Каждый день мог быть последним… Они были красивы, ловки, удачливы, знамениты: афиши с самыми невероятными трюками пестрели на фасадах и заборах Ташкента… Где они теперь и что с ними… И теперь, вспоминая временами эту пару, я думаю невольно: «А что такое и сама жизнь, как не затяжной прыжок из-под купола в могилу?». Для всех и каждого. Просто эта «экзистенция» не каждому понятна, не всеми ощутима, – так и то – по воловьей тупости нашей, каждого из нас. И лишь любовь обостряет эту экзистенцию, открывает нам глаза…. Это – не «катящийся камень Сизифа» в придумке Камю и не путешествие в Тартар Одиссея к богине Клио. (из того и из другого вывели целые философии «взгляда на мир»….Думаю, что они верно жили, что так и надо. Так хотелось их душам комфорта, тишины и прелести, что они тщетно искали эту прелесть везде. А – может быть этот «дизайн-счастье», этот обман и впрямь существуют – даже в близкой подсветке черного идола Ленина? И – быть может – вот эти поиски счастья – и есть само счастье на земле? Не знаю. Но они тогда были счастливы и по-детски хохотали над кастеляншей, над угрюмым и злым офицером намеренно и все громче топающим во след за ними по угрюмым страшным переходам и балконам под рассыпанными горстями звездами… Не в пример мне… ***
Бродя по Берлину, среди сияющих и благополучных «хаусов» и скучая по родине, я вдруг вспомнил неизвестно откуда пришедшую пословицу: «Любит нищий свое хламовище». А ведь этим самым Берлином и Курфюрстендам, как раз той улицей, коей я проходил – восхищались или просто упоминали и Набоков, и Пастернак и…. А и в самом деле, – задумался, – чем я здесь недоволен? Пиво – сортов двадцать, и «гросс» и «кляйн», сунул монетку – ткнул пальцем на стенд – и любая пачка падает тебе в руки… Еврейские кладбища – одно загляденье, так ухожены и уложены – песочком пересыпаны – ничего не изменилось с тех времен, как их описывал Джойс, иронизируя над каноном – «Воскресением» конца мира… Было бы любопытно отыскать еще и урну сожженного здесь Парвуса, который – вот уж точно не верил в воскресение, да и в деньгах – и тех разочаровался, что еврею, ну никак уж не свойственно… Пучеглазый, он, верно, тоже сиживал где-нибудь здесь, неподалеку, на двух стульях - так раздуло этого слугу дьявола. Он не просто сиживал с пивом, он, выходец из России, сделал все, чтобы погубить Россию, и искал: «Где можно купить родину по дешевке»… чего не хватает? Но я – конечно же, не Парвус, и, конечно же, не В. Набоков, я гораздо проще. Чего же мне-то не так? Миллионов как Парвусу – мне не надо. Славы Набокова Владимира – тоже. Я – человек верующий в Бога, а сама слава – представляется мне не более чем – язычеством. Я – сыт, обут-одет. Крестик православный со мной. А вот без всякого удовольствия – прохожу по мытому с шампунем асфальту. Аккуратность и чистота здесь такова, что любая клиника для шизофреников в России – ей позавидовать должна бы. И – любая из кремлевских лечебных палат для бывших «генсеков» – завидовать имеет полное право. А какие музеи! Порой, целое зданье строится под одну-единственную картину какого-нибудь модерниста – а то и «постмодерниста». И это вам – не унитазы со шкурками и прочей дребеденью, которую организует Гельман Марат по дружбе с Сурковым – то на винзаводе в Москве, то - в столице лагерей для «политических» – Перми… Тут все серьезно, «концептуализм, структурализм», и прочее – все имеет терминологическую базу, подсветку, которую подбирают картине годами, и прочее… А театры! А Зоосад-«Цоо»!? Скульптурные группы-памятники, университеты-каштаты. И все-то в высшей мере отменно, продумано, аккуратно, и алтарь в музее античности, и «домино» из пенопласта на Александрплац…а вот что-то вечно растревожено здесь сердце русской тоской, скомканной, непонятной грустью по пустым полям, по гниющим под дождем пряслам в деревеньке моей, по озорному бычку, который сосет-сосет жижу из ведра, да и, балуясь, сковырнет, свалит остаток, и смешно и глупо смотрит на меня из детства сливовым глазом, полуголодный и лопоухий. Странно ноет сердце тоской по родине. Заноет, то воспоминаниями, то – думами о будущем, - сердце ищет о чем позаботиться, о ком – не о ком, и – ничто не мило тут, даже черный доисторический, допотопный алтарь сатаны. …Или это только у нас так, у русских, эта самая «ностальгия», которую ни «С-банам», ни диву-Кельнскому собору не обмануть? Русская черта? Ну, приедет канадец в Америку, тоскует ли он по Канаде, «ностальгирует»? Или китаец по изваянию Конфуция или по его надгробью? Не знаю. Так – да, или нет? Ведь нет! Он отстраивает там, в Америке, целые кварталы-стрит, уповает, что его Канада – эта – уж точно войдет в «золотой миллиард», едва ли не с самой Америкой на равных… Оттого и по численности, там, в бескорневой Америке русских – меньше всего, на жизненном пространстве, на всех этих выселках лазоревого мира космополитов, перекати-поле… И вот, бредя через Александр-плац, стал я вспоминать русские пословицы, вот об этом остром чувстве тоски по родине. Те пословицы, которые помню. И удивился, сколько их вдруг пришло на память: «Мила та стона (родина), где пупок резан», «О том кукушка и кукует, что своего гнезда нет», «На чужой сторонушке рад своей воронушке», «Свой дым глаз не ест», «Чужбина против шерсти гладит», «Сторона не дальня, а печальна», «Русский – ни снегом, ни калачом не шутит»… А напротив: «Дальше солнца не угонят, носом в землю не воткнут», «Где спать лег, там и родина». «И как неубедительно, впрочем», – думалось мне тогда, изнывающему по России уже сполгода, – как если бы заранее Бог мне место определил грешному пределы мои, и определил их в бедной России – а я взял и умыкнул в чистую и сытенькую Германию… Глупое бегство…». Пословицы «за-Россию» казались мне выстраданными и прямо-таки обо мне. И еще думалось: «А что. быть может, русская грязь с кровью и впрямь под покровом Богородицы, если меня так тянет туда в эту голодную и нищую (был 92-ой год), кровью праведников залитую страну. Тянуло не случайно. Тянуло, словно в храм Божий. А и впрямь, вся Русь стоит на живом антиминсе. И, я заметил в неметчине: эмиграцию легко переносили только те из нас, которые лишены были какой-то тайны. Тайны познания Мира Божьего, поиска его. И заметил я: не было в них какого-то ощущения, или органа, который от природы дается, – органа явного и определенного, сущего для многих, и для меня в том числе…, – как, скажем, глаза или ухо. Но внутри они всегда были обычней, обыденней и проще, и хоть пытались казаться утонченными «гражданами мира», – на деле были грубее простого комбайнера, привыкшего к ломовому труду и сивухе в качестве вознаграждения. Только здесь – трактором был «фикшн», погруженность в культурологию, концептуализм или … – хоть, просто и неприкрыто устремлённые (вроде бы) на идею -«фикшн» (бокал немецкого пива восхищал их гораздо ярче, чем комбайнера стакан сивухи против солнца…). Бывает так, что человек горбат от рождения, или без руки. Одна культя. И он невиновен, так вышло… И эти были лишены какого-то чувствилища, без которого человек не может называться человеком, лишь похож на человека. Что-то подобное было и здесь в этой «русской» среде. Я ходил среди них, слушал и смотрел («в стране горбатых – сам горбат, родись или кажись…»). Кажись. Иначе ничего не поймешь, ни в них, ни в себе. И было это странно, им ничего, а я – измаялся. «На чужой сторонушке рад своей воронушке», – как это, пожалуй, непонятно было им, даже смешно, – скажи я этак вслух. И странно это было, непонятно, необъяснимо для меня: они рады были собирать огрызки брошенные западными «звездами», рады были сотворить из них, из этих огрызков свой уголок, и назвать его местом идола – «фредди-меркури», или «элвиса» или «чиконе», «Битлз»… – кого угодно, на подобии ленинского уголка в русском захудалом общежитии. И этот фнетишизм был так странен, крепок и непонятен мне, как фетишизм греков, которые верили, что боги Олимпа приходят спариваться со смертными, с эллинами, и тогда… тогда рождаются герои, особая каста греков… Так: татуированные голые задницы, крашеные губы похожие на половые, а половые – на «оральные» или на сфинктер, или, скорее – не похожи ни на что… Это казалось тем более странным, что – пожалуй лишь я один изо всех прибывших отказался от поездки к аллее «звезд», учиненной наподобие голливудской, за что и был подвергнут осмеянию и пикированию. Мне заявили, что «из тебя никогда не получилось бы настоящего немца!»… Вижу теперь, сегодня в моей рязанской деревне – все эти раскрашенные физиономии русских эмигрантов. С цветными петушиными: то зелеными, то синими - гребнями, выражение их глаз, поведение. И понимаю, что – то что было в «той» моей тоске – прямо определенное вчувствование, и что-то «вчувствование» это – определенно было внутренним, сущностью моей, моей виной и моим покаянием, похожим и на покаяние и на исповедь одновременно. Я думаю сегодня, что все мы вовсе не случайно появились на свет – один – в Рязани, другой – в Америке… Определена черта любому. И оставление этих пределов – уже есть нечто внутренне измененное, поворот, а если на долго, то – и слом… Нет, я и впрямь, не смог бы уехать совсем, – не смог бы эмигрировать навсегда, как нельзя заставить искреннего причастника честно постившегося, готовившего душу свою к встрече с Богом, – заставить исповедавшегося, вычитавшего правила, припавшего с благоговением к чаше-потиру – нельзя под дулом автомата – выплюнуть Причастие… Я тогда и был причастник. Бедной, оскверненной, замордованной, обманутой бесчинными и бесчисленными бесами девяностых, но и Святой моей родины… Той Родины, по которой прошли и латышские стрелки, и хасидские комиссары, нанятые Парвусом, Троцким… Той Родины, по которой топчутся и сегодня их потомки, сжегшие прилюдно свои партбилеты, и тем уже обманувшие опять эту землю и этот народ… А земля, этот удел Богородицы – удел обетованный, и поругаем не может быть, и «Аз воздам!»… Она ведь, вся земля наша, устлана мощами праведников. Вот и болела она, душа-то с чужбинки к мощам просилась, в свою церковку: на алтарь небес русских взглянуть, к иконостасу руку протянуть, потому что человек до клеточки, весь – память. Без памяти нет человека. А что подсказала мне память чужбины…. От того и тоска до болезни: ничем не связан и ни к чему я там не привязан…
*** В «Дневниках» Достоевского Ф.М., весьма категорично, я бы сказал: «опытно» записано, что если еврей, буди, и примет христианство, то от этого одним христианином не станет больше, хотя есть редкие подлинные верующие и среди евреев, их почему-то называют «выкрестами» (из иудаизма, что ли…). Душой, если они прошли чин «присоединения к православию», они вошли в православие. Известны и описаны случаи (бездоказательные) – будто бы даже насилия над ними («выкрестами»), убийства их ортодоксальными иудеями, и все это - в месть за измену «Пятикнижью». Торе, вере отцов. Но разве Ветхий Завет противоречит вере раввинов? «Иудей – объясняют мне, – это не просто принадлежность иной православию религии, иной ветви (интересны на этот счет рассуждения Л. Радзяховского на радио «Эхо Москвы»), – а это особое душевное мироустройство, ортодоксальный еврей – это – иной человек, даже по своему плотяному составу – вот почему сам Христос плакал о них, о безнадежности их судеб, неисправимости, вот почему так велика радость каждого истинного православного об обращенном еврее: в пророчествах сказано, что «Апокалипсис» настанет, когда евреи обратятся к православной вере. («Апокалипсис» – не как угроза и пугало всему миру, а милостивое приятие человека Богом. (Чуть не написал «в лоно Авраамово… – и это не была бы ошибка!). Сегодня кажется невозможным уже выправить стези этого племени, (угрозы бомбежек арабов, закрытия проливов, нагнетание общей напряженности. Даже и – истерии), – кажется, нельзя… Ведь мы знаем и помним, что даже жертвенная, видимая смерть Его, Бога-Христа – не перевоплотила своим примером саддукеев. У Луки, гл. 19, 37-48, читаем «А когда Он приблизился к спуску горы Елеонской, все множество учеников начало в радости всегласно славить Бога за все чудеса, какие видели они, говоря: благословен Царь, грядущий во имя Господне! Мир на небесах и слава в вышних». «И некоторые фарисеи из среды народа сказали Ему: Учитель! Запрети ученикам твоим. Он сказал им в ответ, что если они умолкнут, то камни возопиют. И когда приблизился к городу, то смотря на него, заплакал о нем… И сказал: о, если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз твоих…» «Дщери иудейские, не плачьте обо мне, но плачьте о себе и о детях ваших». И добавляет: что ибо, если зеленое древо бросают в топку, то что же будет с сухим (потерявшим веру или не уверовавшем народе)? И далее… и здесь, и везде, и всюду в Евангелие сквозит неверие в судьбу благую этого народа, даже в посланиях Павла (Савла), который, кажется, особенно сожалел о невозможности ожить усохшей ветви Мамврийского дуба… И вот – даже попытка изгнания их из храма – не просто попытка изгнать, (это бы еще ничего, мало ли среди любого народа – корыстолюбцев, торговцев, стяжателей, – это изгнание из храма Христом торгующих в нем, сделавших храм, «дом Отца» – «вертепом разбойников», … случай вопиющий сам по себе, потому что нигде не найдете вы больше Христа разгневанным, орудующим вервием, опрокидывающим столы меновщиков… Попытка изменить саму коренную черту присущую этому племени, была заранее обречена. Но и сам Сын Божий – не отказался от этой попытки, не смотря ни на что, даже на свой единственно верный взгляд Провидца. Не смог. И даже и плача о них, «о судьбах Иерусалима», о народе этом воистину – и богоборцем и богоизбранным, – Бог – и тот – все же надеялся собрать «детей своих, как птица собирает под крыло птенцов». Кажется: вот почему и провидец, пророк русского духа Достоевский сказал: «не станет христианином больше….». Но нет на этой земле безнадежного… И Мамврийский дуб зеленеет одно маленькой ветвью, и снисходит на Пасху огонь ежегодно – православному Пастырю, и не отнята свобода – главный дар человеку Богом, и вчера обратился ко Христу мой хороший товарищ Миша Кецельман… Прими нас, Господи по милости Твоей, – прими как полдневных работников в Твой Виноградник!
*** Как странно: как легко, один за другим, уходят люди, те, которых знал. Иных – хорошо, даже очень. Скольких уже нет, – они ушли в мир иной, эти драгоценные мне люди. И с каждым уходит, как бы частица моего собственного существа. Они словно уносят по частице меня самого. И сколько теперь осталось меня самого в этом мире? А завтра, а через год? А сколько было связано с каждым из них, из ушедших… Вот недавно ушел Николай. Друг моего детства, мы родились с ним с разницей в месяц. Помню, как однажды в августе ночью лунной бабушка послала нас с Николаем, моим – и родственником по дальней линии, и одноклассником, – ставшим какой-то второй моей сущностью, другом, послала набрать «медовок» – яблок. Медовками называют самые сладкие, самые мелкие и самые первые к вызреванию яблоки в рязанской глубинке… Дала два пустых ведра для компота. Помню, как бросали мы их, каждое яблоко отыскивая ощупью, под луной, бросали один метче другого, определяя попадание в ведро – по звуку: мимо – в траву, метко – попадание в гремящее ведро. Яблоки были так зрелы, что если смотреть сквозь некоторые из них на луну, да при этом еще смочить яблочко в травяной волглой росе – семечки видны так, что пересчитать можно было. Они как-то и жили внутри яблока. Эти семечки, - попарно, как мы с моим другом «Николенькой»… Эти яблоки – опадыши, уже налитые желтой, спелостью – в мед цветом, какой-то храброй вызывающей желтизной, и при этом – каменной от начала лета, жесткостью… – светились в траве как восковые, словно сами по себе фосфорицировали изнутри. Почему-то так запомнилась эта ночь, как ночь падения Адама, для меня, хоть никакого противления, в общем-то, не было… И вот, проходя мимо бани через овраг с полными ведрами, вдруг увидели мы топящуюся баню – и ярко в полной тьме светящееся небольшое, с ладонь, окошко. (Так оборудованы были бани, которые топились по-черному). Мы прильнули. Там мылись, ополаскиваясь из тазов, наши сверстницы – Люда и Варя – «Людчка и Варьчка» – как кричали им по-деревенски… (обеих уж нет на этом свете). А тогда (нам и самим-то едва ли было и по двенадцати), – и вот, как странно затрепетало у меня сердце от тайного созерцания их наивной наготы, от этих их девичьих, едва наметившихся округлых бедер и чашечек-грудок, от этих щелочек, едва наметившихся, нетронутых еще и пушком, и все это – с теми красными отблесками тел в свете и полутьме керосиновой лампы под пузырем… Их целомудренные, едва наметившиеся груди трепетали. И они заметили нас, и стали кричать нам: «Ох, бессовестныя. Ой, подсматривают… Позорники, как не стыдно…». И мы, как очумелые, громко смеясь, хоть стыд и впрямь снедал наши мальчишеские душонки, кинулись вниз, через овраг, через крапиву, теряя яблоки из переполненных ведер, и этим смехом своим ободряя девочек, сжавшихся в мыле, в углу баньки – ободряя смехом и голосами. Что нас нет, что мы ушли, что стесняться им нечего. …А вкус тех собранных яблок был так неестественно сочен и сладок, – так и растекался по губам и подбородку; сводило скулы от кислой сладости. Хотелось откусывать и откусывать. Прямо с семечками, с сердцевиной. И мы откусывали от яблок и посматривали на баньку, временами прыская от смеха и стыда… Так и запомнило сердце: черный овраг с запахом топящейся летом печи, ведра яблок, девчонки так и не увидевшие нас, страшные черные дубы под огромной, черной – казалось, в белых пятнах, – то вдруг ослепительной эдемской луной… луной, повисшей вовсе не «как «Ю»», а чисто, ангельски. И все никак не хочет примириться сердце с тем, что жизнь так безжалостна, а смерть для каждого – неизбежность… И чувствует сердце: все не так… Все не так просто… И не для ямы земляной все пережито… И увидена та луна, и укушены сладкие яблочки… тогда еще – без всякого греха… *** – Знаешь, что такое свобода и демократия? Это когда скупили или закрыли завод, послали тебя в … или на … А ты можешь идти куда хочешь, но думаешь, куда же все-таки пойти? –…Да, и еще: что при всем при этом кушать? – А кушать ты не проси. А если попросишь – опять на цепь, опять в ошейник…
***
– Скоро с ума сойду, – жаловался художник Х… Вчера пили, беседовали на Ханук об искусстве, о биенале, в Сахаровском центре, и в винзаводе, теперь вот переместились и выставляемся в г. Перми… Говорили – об искусстве, о религии. Ты же знаешь, среди моих друзей много евреев. – Конечно, знаю, это – господин Сурков, господин Гельман Марат… Кураторы. Модернизм, структурализм, постмодернизм…. Куда денешься. Этот «пост-модернизм» – не только в литературу втащили, не только в искусство, а и в рекламу, в… – Ты все шутишь, а я серьезно. –…Что-то здесь глубоко символическое: искусство на Ханук в Сахаровском центре и особенно – в винзаводе. В недавние времена об искусстве можно было побеседовать в музее Пушкина, на худой конец – в Политехническом… – Нет, без шуток. А теперь объявили как величайшее достижение, что скоро, вот уже в мае 2012 года первенство мира по шахматам будет… в Третьяковской галерее. И это уже – и то преподносят как успех, недостижимый когда-то… – Ну, и что? А я-то: всю ночь после этих бесед – метался. Снилась какая-то дребедень, и эта дребедень, пока она снилась, казалась вполне явной и ясной, заслуживающей внимания, и вполне воплотимой. И особенно бесценной казалась мысль: открыть в славянском центре новое, еще одно биенале. Все боялся. Что проснусь, и вдруг забуду эту мысль, эту великую идею. И оттого проснулся… – И, вижу, не забыл?! – Не забыл, но главным условием. Помню, было: чтобы, значит, исполнить это так именно, как снилось: свинья в ермолке, на унитазе сидит. Сидит в ермолке. А, ведь гениально, правда? И еще сделать так: Стена Плача Иерусалимская, но не вверх, а – горизонтально. И, будто бы, я таскаю и кормлю ее, эту свинью – то на этот унитаз, то предлагаю всем посетителям, а они не берут: они все питаются только кошерным. Чего же ты хохочешь? – обиделся художник на меня… – Я даже детали продумывал тогда во сне, как это будет… Билеты – бесплатно. – Да-а, вот она, демократия, и свобода творческого процесса. Вот они, нынешние «художники». «Свинья в ермолке»… А как же записки-то в стену втыкать – это что же, по ней ползти надо? Или на корточках можно? Стена-то от третьего тысячелетия. Вот Навуходоносор – тот при всем своем могуществе и третьем возведении Храма – в теленка был разумом превращен, траву жевал, не в свинью, правда, но тоже…. «Не дай мне Бог сойти с ума», – знаешь ли… Мой визави обиделся уже и вовсе не на шутку. Пришлось поспешить оставить его. Я шел один, все еще внутренне хохоча над его фантазией: «Нет, это он, они – не со зла, – думал я, – просто у них такой дым в голове и сердце, что они сами живут еле-еле – едва не задохнулись, и нас душат… Такие путаники, прости Господи…»
***
Удивительное «качество» человека. С возрастом, как и с несчастьем – хочется, все более – одиночества. Не сочувствия. Не помощи ищешь уже, как это бывало в детстве, – вот хочется быть одному. С возрастом – все больше. Хочется к морю. Хочется все чаще в горы или в лес, к костерку. И чтоб никого – ни единой души. И когда это возможно, достижимо, и, кажется, обозреваешь горизонты духа. Словно сверху вниз видишь бытие, или слышишь «мысли» самих волн… Или треск в костре белых поленьев, снедаемых пламенем, с чернотой заворачивающейся с треском и тончайшим писком и с постреливанием – коры. В свете костерка, пошевелив прутом ореховым, еще ярче встрепенешь, выманишь, разозлив его, этот огонек, и тот сразу, в секунду, воспрянет, и раздвинется тогда густая, хоть стучи в нее, темень и тленье, и лесок каменистой косы, острее заиграет запах леса, и зашумит тогда в вершинах, задвигается набегающий ветер, и вдруг почувствуешь себя уже не так, не безотрадно и непоправимо оставленным Богом человеком, а то и вовсе не одиноким, божьим!… И вод с такой-то гордостью своей принадлежности самому замыслу Божию – греешь кисти рук, сжимая и разжимая пальцы в кулаки, словно сам творишь из огня этот мир, словно ты и сам – сотворец, помощник Господа Бога! И хорошо так, мирно станет вдруг, и – какое там одиночество, какие там честолюбивые мечты…. Станешь мечтать в дым, по детски, наивно, дорого, – вот оно и «недостижимое счастье». И так позовет вдруг сердце молиться… Кому, о чем? Ведь Он все знает, все ведает, что же еще объяснишь ты Ему? Не знаю, а только вот этакая-то молитва «самодвижущая», она, по мне, и слаще и, и легче, и всего одновременно весомее. А ведь и сам Бог, с течением времени, с прожитым, – настраивает человека на этот тон одиночества. С возрастом же – все живее, как бы даже торопя человека, все более обозначая и «сужая» ограничивая круг его общений, порой даже и тем, что добавляет невзгод и испытаний… Для чего? Чтобы не так больно было – сразу отрываться от этого мира, уже насовсем, навсегда, для великого предстояния перед Создателем, которого не минует никто. Так стоял я и думал совсем один (только с Господом), – стоял над набережной, над океаном у бухты Золотой рог, в недалеких пределах города Владивосток… Я спустился к воде, к волнам и окунул руку. Мокрая твердая галька обозначила грань: все, дальше России нет. И так плотски и мирски оборвались мои мечтания, что я словно бы очнулся ото сна. …Корабль-ресторан едва двигался под высоким отрогом побережья, в светлых столпах света над океаном, сам – как светильник, неземное существо – из параллельного мира или из глубин морских. Левиафан, он медленно шел в бухту, параллельно лежащим друг возле друга, наискось, берегам. Было что-то мистически-заветное, таинственное, что-то готовое вот-вот исполниться. Но корабль, белый, с рухлядью мачт и рубок, в огнях и хаосе звуков, все шел и шел, с музыкой, в перебежке этих фосфорически белых огней, и колючих рей, мачт, точно вот-вот отвалил он от тех границ, где движутся на страх Одиссея, скалы между Сциллой и Харибдой… Куда? Зачем он, этот корабль, эти люди? А, ведь ответ прост, – они в пути за тем же, за чем, в сущности, и я здесь, в этом мире: не укрыться же от ненастья и одиночества, не забыть же себя и цель своего рождения на свет Божий, а – напротив, найти Его. Только, быть может, иными, разными способами идем мы: они ищут Его во вне, вне себя, в деятельности, спешке, стремлению к перемене мест, человеческой любви, страсти к путешествию, богатстве, славе… Я – в себе… И вряд ли более оригинальным способом: принужденным весельем, выкриками, самопроявлением, можно сделать это великое открытие: то, что ты – везде не один, где бы ты не был… Труднее – с рестораном, выпивкой, плясками, – самопоказом, самоистязанием, по сути, – и с криком, пугающим эхо… Но тоже, впрочем, можно. Скоро я вновь остался с тишиной. Под звездами и над океаном, над перекатами и под раскиданными по небу горстями – звездами. Остался наедине с Ним.
***
Ох, уж мне эти темные, страшные мартовские рассветы над Москвой! Что-то в них необычайное, роковое, чужое и страшное. В этих сегодняшних рассветах – рассветах: «болотных, сахаровских, поклонных», – что-то необратимо зреет в толпе и в небе. И даже когда темно и глубоко и так покойно синеет небо там, вверху, уходящее белой дорогой утренней луны – вплоть до самого Престола, – то и тогда – здесь, на земле, над ресторанами, над Останкинской телебашней – этим огромным наркотическим шприцом – кажется, мельтешат, шныряют огнями машины под Денницей с его бесенятами – в утреннем городе, шевелятся, перелетают едва успевая друг за другом, повизгивают. Сталкивают они две машины, пережигают трамвайные «рога» – и все-то, все, если присмотришься да прислушаешься - кажется, милостыней для нас, грешных. И связи наших судеб, и людские добрые, не смотря ни на что, отношения. Если смотреть на мир не забывая о Боге – то – вот и все в радость, все становится молитвой, любая мысль и взгляд. Как у Мотовилова: «Что Вы, Ваше Боголюбие говорите…» И вот, предлоги и предметики, – все они не по пустякам, в этом мире, в этой – теперь кажется, «прифронтовой» Москве. Тогда и сам мир уже не кажется ни случайным, ни обманным, – а таким, что его отвоевать нужно, трудом да молитвой. Нужно только помнить, помнить Бога. Нужно только помнить… Сегодня с утра увидел четки священника в снегу: потерял какой-то ретивый батюшка – и орудие свое, так спешил, видно. Только мало кто замечает эту обманчивую, вкрадчивую тишину. Точно перед взрывом или артподготовкой. В небе – все еще неумолимо темно, хоть и светает уже вполне ощутимо. И вот все синее, мертвенно, с лимонным оттенком – плоско поплыли облачка, – и как-то совсем уже неуютно: жиже, строже и алей – глянуло солнце… Еще одно утро в моей жизни! Смотришь вверх, в эту вечную стужу, в эту недостижимую высь, на масленой перед Великим постом, – и замерзает душа. Кажется, будто бы вот-вот, в то же мгновенье – возьмет да и случится что-то трагическое. И нужно уже сейчас быть начеку, собраться с силами, чтобы это «что-то» – непоправимое, – поправить. Наверное, в такое утро, в такое мгновение своего Бого-человеческого предчувствия, молвил Иисус ученикам: «Я видел сатану, спадшего с неба, как молнию» (Лука, гл. 10, ст. 18). Вспомнил, и оцепенение мое – как рукой сняло: есть в этом слабой прифронтовой заре, в словах Его – какая-то неотразимая правда бытия Божья, – правда сверх – видения, и –видения духов живущих вокруг нас, невидимых нам, нашим плотским очам. Но даже и такое грозное присутствие сатаны «молнией спадшего» – не устрашит, не пугает, когда вспоминаешь о Христе Воскресшем… Март. Вторая неделя Великого поста. Дух Божий укрепляет меня на Великий пост, и как это укрепление я отчетливо чувствую!
***
Выставка картин, – галерея известных старых западных голландских художников в Севастополе, фломандцев, «аквамаринистов» – выставка эта случайна и великолепна для меня и этой своей случайностью, (такая выставка была возможна только в СССР), и той неповторимостью какого-то поистине греческого пейзажа белых зданий и улиц с веретенами голых украинских тополей, стриженых терновников, и выставка – тоже в белом музее, над самым морем, похожим на владение какого-нибудь влиятельного римлянина. Море бескрайнее и плоское за серыми полукружьями мола, похожего на бивни странного животного морского, ушедшего в пучину… Очень старая, отчаянно просторная живопись, без канонов, без норм, и древняя-древняя (неужели подлинники?). Скорее всего – из Питера, из Эрмитажа. Натюрморт Веллема Хеда. Скорее всего – Голландец. Потому что не стремится поразить зрителя – ни яркостью, ни звучностью оригинальных сочетаний красок. Поражать яркостью жизни, такой радостью, будто она будет длиться бесконечно, это, конечно же, удел фламандцев. Или вот – натюрморт: хрустальный бокал, серебряный кубок, «огузок» ветчины, салфетки. Бокалы, блюда. лимон… Но все – с какой-то оливковой холодностью, да, это голландцы! Просто и скромно, и лишь вглядываясь – обнаруживаешь тот пытливый интерес, ту привязанность к этому миру, привязанность самими страстями, не борясь с ними, а потворствуя им, то что они, евреи, называют «шалом» – т.е. «мир – как полная чаша снеди, и всего горячего и горячащего душу…». Но какая же замкнутом в этом, плотском, ограниченность кругозора, отсутствие прорыва вверх, даже попытки этого «прорыва», утверждение важности, ценности этого «шалом»… «Завтрак с ежевичным пирогом»… Или – «Концерт» Хендрика Тербрюггена… Нет, ведь это уже конец 16 – начало 17 века! И какие иконы к этому веку написаны были уже в России! А ведь это расхваленная живопись Европы. И вот удивительно, подчеркнуто и ясно, как заметно это: каждый персонаж обособлен, отделен, независим, ни от кого, – ни от обильных столов со снедью, ни от женщин и детей, рыбаков, пирующих, и, верно, едва оставшихся в живых. Каждый из написанных характеров, личностей – не индивидуален, а именно – обособлен, и каждый – личность. Даже у младенцев – лица взрослых, лица не детей, а – поживших тяжело рыбарей-мужиков. И от этого все, включая детей – кажутся такими одинокими, как звезда среди звезд. И странно, и как-то мистически, как бы на далекую (на века), на перспективу написаны эти картины. Тяжелые своей тяжелой позолотой рамки – трескаются. Трещинами, сетью, паутинами трещин покрыт и толстый масляный слой, и грунт под ним – неужели это списки, копии, тогда – зачем так «загримированы» «под древность». Омары – великолепны, железные кубки, пролитое вин среди чудесной спелости фруктов, винограда. Вот так же, вином, пролиться, или быть съеденными – такова же, верно, и плотяная участь и тел, и душ человеческих – в этом земном существовании. Сеть трещин и отшелушенной краски за паутиной порчи, и подлинные лица действительного, а не телесного и измененного – создают особый трагический взгляд, то неповторимое настроение краткости земного бытия, при котором и слава мастера, пусть и всемирно известного – всего лишь язычество, страсть, блеклая и смешная попытка остаться в теле и с телом, вполне бессмысленная, – и оттого – еще горше и веселей от этого наивного «зашоренного» бытия великих голландцев. А подлинного бытия, иного – в духе – не миновать никому. Ориген утверждал ересь, что и сатана «будет прощен», что, конечно, ошибочно и было осуждено соборами. Долго ходил по залам, в полном одиночестве, по вздувшемуся от морского волглого воздуха паркету, и лишь когда вышел, «там» вне этой выставки этих картин – обомлел от, счастья встречи со светом и радостью бытия, от встречи с подлинной действительностью. Не преходящей. Мертвая телесность искусства, «искуса». И счастье созревать, живя, дозревать до подлинной действительности, «в которой нет ни тени перемен». Потом долго ходил по пирсу над морем и думал с волнением, что было бы, если бы Христос пришел не в Иерусалим, был бы не из Назарета, а – из захудалой костромской или рязанской деревушки… «Его бы девки засмеяли» – писал Толстой…. «Шел Иисус пытать людей в любови» – сердцем своим крестьянским чувствовал Иисуса С. Есенин… А, и впрямь, что бы было?...
***
…Откуда эта мода в прошлом на дебелых младенцев. Микеланджело – тот писал уже не само дебелое тело, но, кажется, сами страсти. От этого ощущения невозможно отделаться, даже глядя (просто, не созерцательно) – на католические иконы. Во многом и многих иконописцев (и не только католиков) задела эта мода «отрытой перспективы», эффектных форм, телесно-эмбриональных выражений настроения – через позу. Быть может, художникам хотелось видеть, особенно – воплотить в тело – сытое довольство, как показатель заботы божьей о человеке, хотелось оправдать и свое голодное детство, – свое и близких по крови простолюдинов, – хотя бы в картине восславить сытость, о которой, верно всегда мечталось, и которой не было. Радостно было и заказчику найти довольство и успех «плоти» хотя бы – в картине. Протестантизм уже зрел, и зрел он так издали, задолго до прибитой к воротам храма «отказной» бумаги Мартина Лютера. Тоже своего рода – «модерн». Вспоминая, возвращая внутренним зрением выставку, эти их картины фламандцев и сам антураж, стало казаться, что все это одно: и художники, и те, кто в годы зрелости своей были голодны: богатые или иезуиты – в страстях, особенно к власти и влиянию: человек всегда голоден (если не в пище, то в неутолимых страстях). Или – это грубый намек не на дебелого младенца, а на саму сущность, страстную и сытую глину божью?… глину, из которой все мы сотворены в день шестой. Если внимательно разглядывать этот мир, то начинаешь думать, не создан ли он был в день отдохновения, и впрямь? Настолько совершеннее человека кажется иная собака, лошадь или даже – дерево… И какая тоска за всей этой дебелостью, сытостью, – какая острая тоска по той доброте, любви, которой никогда не хватит, и не хватало никогда, надо полагать, - того-то именно материала, важнейшего, любви и сочувствия, на всех, на нас. Но рано или поздно, эта нехватка главного – открывается едва ли не каждому. Через боль, через собственные страдания. Нет, материала подлинного, не мясного, а духовного – мало, воистину мало. Быть может тут и скрыт секрет всемирного успеха русской православной иконы, особенно школя А. Рублева, Дионисия… И вот, даже через года вспоминаешь, как ходил по тем залам и удивлялся: как были плотяны люди, «тех» давних веков – да таковы и остались. И останутся, верно, еще надолго, навсегда. Едва ли не каждый – до смерти. И, как подлинное открытие был для меня, помню, вход в православный храм, здесь же, на Большой Морской, - в тот храм, что напротив музея, в честь погибших в Севастопольской войне моряков. Какое величие бесстрастной русской иконы и русской все принимающей правды, как блистали холодом и золотом их оклады в полутьме!
***
Вижу как сейчас эту редкую экспозицию этого севастопольского музея, вижу себя среди редких посетителей… Я приходил туда несколько дней, пока позволяла служба. Богато одетая, в перстнях поверх перчаток, с охранником в провожатых, который все прижимал локотком пистолет в оперативной кобуре, – мещанка, верно, недавно вскочившая верхом на Золотого Тельца, – все ходила по залу-экспозиции, увешанному картинами, делая вид, что рассматривает, а на деле – подкрадываясь незаметно – давила привспухший паркет и слушала: как он скрипит, в каждом месте – по-разному. Прислушиваясь, она исподволь разглядывала свое отражение в стеклах картин, выставленных раритетах фонда, за толстыми стеклами черного фона; считала тайно года жизни художников, применяя их к своей молодости, эффектности. Я наблюдал за ней, изучал ее (охранник показался мне неинтересен). Потом сиделка-смотритель заснула под ее мерный шаг на скрипучем паркете, – а больше никого и не было, и я подумал: а ведь это тоже – отношение, философия жизни – ее философия, ее отношение к бытию – такое поведение… И очень большое число, девять десятых, живущих на этом свете – не живут вовсе, а просто скрипят паркетом и рассматривают себя в стеклах витрин, – пусть и в стеклах-зеркалах великих художников, но себя, свои отражения…Они неспособны даже искренне и непосредственно удивиться, обрадоваться, я уже не говорю о каком-то большом чувстве. Они и не живут, им кажется, что они живут. Как сказал философ древности: «Нам всем хватит мужества перенести невзгоды ближнего». Деньги, даже огромные, свалившиеся с неба (или украденные мужем-генералом или адмиралом) не сделали ее счастливей. Она теперь и вовсе не знает, куда себя деть. Имя им – легион. А еще – они ходят на кухню и в клозет, и ждут ночных ласк, скандалов и страстных соитий. Или она – здесь кого-то ждала, а тот не пришел? Наверно мичмана или майора. И тут – тут уже настоящая трагедия по мопассановски, безнадежная. Любопытство её, потом разочарование, мука, и холодная постель с холодным смертельно одиночеством… С плотно повисшим дымком тонких бабьих сигарет, выкуриваемых одна за другой, и равнодушными или настороженными расспросами подруг, которым, в сущности, нет до нее никакого дела.
***
Там же, в музее, в Севастополе на Большой Морской. Посетители: – Хороший сервизик? – Да. Приличный, приличный. В нашу бы его гостиную… – В особнячок? …Вышел на улицу, на избитое многими тысячами ног крыльцо музея, с таким чувством, будто вырвался из склепа. Мой грех: не могу заставить себя беззаветно любить людей. И опять, почти бегом вниз, к морю. Вздохнул морем, забродившей уже осенней листвой, листьем парка, и, размышляя, поражался: как жалки потуги, труды до полного самоотвержения одних людей для других, чтобы удивить, поразить своей экстравагантностью, эксцентрикой, – труды – украсть, перекупить, перетащить в свой склепик «домашнего уюта» – преподнести этот мир – себе, отняв у других, этот божий мир в искусстве, музыке, литературе, только себе, выдать как бы за свое творчество именно тем, что купил, украл, устроил. (В сущности, и салоны дореволюционной России и сегодня – имеют одну и ту же, именно эту цель). Отчего же, почему этот бесценный дар меньшинства большинству – всегда или почти всегда остается не оцененным, не принятым, если он убран за стекло, обозначен музейным номером. Даже и попросту непонятым, наконец? Ответ: «хромосома»? Или – «всех ли входящих в мир просвещает Свет, но девять десятых его не замечают?» К тому же – на этой земле бродят и трудятся единственно ради пропитания. И все их деяния, труды, порой даже и неимоверные труды по выдвижению во власть, чтоб раствориться в ней, в ложу, чтобы непоправимо обмануться, – все сводится лишь к кропотливым отстройкам особнячков, – все это вид одного и того же: добывание подножного корма. И поиск дешевого куска, и отстройка огромного замка где-нибудь в деревне Грязь… Все это одно и то же, только вид сбоку… (Или сверху). И – никуда от этого не деться. Имея вид внешне от Бога, «по образу и подобию» – девять десятых, по сути, остаются, к сожалению, скотом. Это-то и есть – та иная информация «на хромосоме», на геноме. А скоту, даже и племенному, даже если вызолотить рога, навалить под копыта сервизов и картин фламандцев, голландцев, художников Возрождения и передвижников – русской натуральной школы, даже если не выключать на пастбищах гирлянды света, музыку Баха, Шопена и Чайковского, – все остается по-прежнему, и «хромосома» останется – той же, …и от этого грустно. От этого грустно, и как-то спокойно-грустно и одиноко, и мне, на старой скамье в парке у Черного моря… Так долго я сидел, глядя на прибой, точно невидимые в темноте дельфины – затеяли там, то ли игру, то ли борьбу – так плескало неравномерно, непосредственно и хаотично вокруг стелы погибшим морякам…А в центре Севастополя, из-за магазина, из-за желтой квасной бочки вдруг вышел мне навстречу… теленок. Он шел мне навстречу, лопоухий, как мул, с врозь поставленными копытами, – шел и глупо тряс ушами и ставил копытца вкось. И стало мне смешно, словно он укорял меня: – вынашивай и думай, но и о себе не забывай…. Господь Бог в вышних – и тот не осуждает людей – до их смертного часа.
***
Притчи Царя Соломона, гл. 30: «Двух вещей я прошу у Тебя, не откажи мне, прежде нежели я умру: суету и ложь удали от меня, нищеты и богатства не давай мне, питай меня насущным хлебом; дабы, пресытившись, я не отрекся (Тебя) и не сказал: «Кто Господь?», и чтобы, обеднев, не стал красть и употреблять имя Бога моего всуе». И еще, там же: «От трех трясется земля, четырех она не может носить: раба, когда он делается царем; глупого, когда он досыта ест хлеб; позорную женщину, когда она выходит замуж, и служанку, когда она занимает место госпожи своей». Выписал, перечитал… – как будто о моем времени, времени после 4 марта 2012 года – сказал Соломон своей притчей… «От трех трясется земля, четырех она не может носить»… А этого «добра» – ныне в изобилии!
*** Два наиболее значительных метода знаменитых романистов, в частности – Бальзака – от частного случая – к общему, к обобщению, к великим идеям и мыслям. Весь Бальзак – великолепный опыт обобщать. Он – первый, после романтика В. Гюго, заявил дерзко и открыто: «Я буду описывать дома, вещи и людей…». Родоночальник реализма, Бальзак надорвался работой, подстегивая себя дюжиной чашек кофе с утра… Эмиль Золя, следуя принципам Бальзака, натаскивал столько материала (газет, записей, научных статей), что сам тонул в куче того, что полагалось использовать… Но реалисты-французы – открыли дорогу реалистам русским. Гений Льва Толстого, – гений уже оттого, что им написаны «Война и мир» и «Севастопольские рассказы»… Он поставил их на таком фундаменте, который не сломают никакие бури: точном знании факта, и… православии. Именно – православии! Что заставило его «шататься» в дальнейшем – не ясно, уж не слава ли (а слава – по святым отцам – «идолослужение»)… …У Льва Толстого – наоборот (прием мастера, путь восхождения): от общего предположения или положения – к частному. Подобный «типический» пример – начало Анны Карениной. Этот метод он вынес во многое из особенно – поздних вещей. Подобный прием трудно не заметить – и в «Кавказском пленнике», и в «Хаджи Мурате». Толстой мыслил и писал, чтобы «не угодить», а удивить, поразить общество своей громадой мысли, своей эксцентрикой, «обличить», показать жизнь уважаемых сословий, самых значительных, но которые он хорошо знал и был допущен к их святыням, – показать с самой глупой и позорной стороны… И вот кажется порой, что бедняга Руссо смог заразить и его, такого мощного здоровяка – заразить своей чахоткой. «Руссоизм» Толстого – вовсе не только то, что позднее Шкловский обозвал «остраненностью». На деле – у Толстого сплошь и рядом, за исключением, пожалуй, детских рассказов, идея – стоит на нелюбви, ненависти к человеку, разрушении главной опоры любого общества – сословных скреп, и это – поразительно… Разрушение сословий войнами и революциями – порождает в литературе мухоморы и бледные поганки «постмодернизма», во всем, даже в кино и рекламе… Писать бездушно, холодно, мертво – не литература, пусть даже она и отшлифована «блестяще» языковыми изысками. Я отдам всего В. Набокова за один «Донской рассказ» или главу из «Тихого Дона», «Войны и Мира», - и это так, и я не одинок, совсем не одинок…
*** С какой насмешкой описаны типы «жидов» в прозе и поэзии: Пушкина, Гоголя, Тургенева, Мельникова-Печерского, Достоевского, – это – как если бы мы ныне описывали сегодняшних таджиков или прочую народность на приработках в России, «гастарбайтеров», а ведь дело гораздо глубже, сложнее, – и было таковым уже тогда… Возлюбленные, избранники Божьи, и в то же время : «отец ваш дьявол…». Россия, Малороссия, Сербия, Грузия…– все православные страны исповедания Восточного обряда – мало-помалу подпали под влияния так называемых «жидов». И что же было потом, отмена черты «стокилометровой оседлости», обильно построенные «кружало», раздевавшие мужика до исподнего, «каждый из нас закладывал за рюмку свои штаны» – сказано не случайно С. Есениным, – но и сказано не с предупреждением и слишком поздно. Дальше – и того круче: банкир Животовский, родственник Троцкого-Бронштейна (из Англии), с немецкой стороны, от кайзера – ставший несметно богатым – Израэль Лазаревич Гельфонт, взявший псевдоним «Парвус». Затем – Ленин – Бланк…. Родословные на востоке ведут по материнской линии… Включены были те, над которыми так саркастически насмехались многие великие писатели, и вот уже Россия теряет едва ли не из рук – Босфор и Дарданеллы, уходит в даль необозримую мечта Николая Александровича (всей династии) – мечта снять полумесяц со святой Софии и – водрузить крест и колокол… Никогда не надо недооценивать – ни друга, ни врага… И это при том, что Россия в 1913-14-х годах была не то что в первых странах мира, она был во многих отношениях – первой. Известно и то, в тот же «дореволюционный» период – дворниками, сторожами в городах русских, охотно нанимались (и не только в Москве и Саратове, в Питере и прочих) – были почти сплошь татары. И вполне мало-помалу, и без хорошего языка – справлялись со своими обязанностями. И вот в нынешнее время – татары – едва ли не самая преуспевающая нация, дружная, сплоченная, редко у кого из них – нет импортного автомобиля, а уж в смысле достатка, помощи единоверцу – и говорить не приходится. Русского министра в Казани не найдешь, бесполезно… «Ну, и что вы теперь скажите о «типажах», перечисленных у классиков?» – спросил бы я… Но дело даже и не в этом, а в том что и как русский человек позволяет делать с собой, оставаясь вроде бы русским… Наступает Великий пост… Много ли мы, русские, поможем друг другу. Или займемся опять тем же – выглядыванием в чашке – не попало ли «скоромное»? А и попало – и съел по неведению, – думается, не самый великий грех совершишь. А единоверцу, брату во Христе помочь, – помнится, первая заповедь по святым отцам нашим. Но и русских – все меньше и меньше. Десятилетие от «перестройки» – той, сочиненной и «продвинутой», если теперь припомнить да свести итоги – тоже в большинстве своем – людьми не верующими, не православными … – и вот уже все недра России – не в русских руках. Еще десять лет прошло, – и вот уже на заборах Москвы читаю: «реж русских», и еще много, матерно, с ненавистью, с грамматическими ошибками, но – по существу дела, задуманного-то Парвусом-Лениным: дела, направленного на «уничтожение священничества и великорусского шовинизма» и «Чем больше расстреляем – тем лучше»… Русский человек выбит войнами, репрессиями, голодом, «паленым» спиртом «шинкарей – откупорщиков» из тех же кружал, из плотной дружбы дружественных (вроде бы) наций… Но не они ли и – добивают сегодня последних русских мужиков, «духовным» мором. Не они ли (и какими усилиями) – проталкивают на выступления и «АРТ»-встречи тонкобородого, пять инициаций во всех странах прошедшего Бориса Гребенщикова, рокера «Б.Г.»)… И как, кто же это изнутри устраивает такую «встречу поп-арт»? И сколько, и как отмаливать надо, освещать место этой «дискуссии», допущенной не где-нибудь, а – в Посаде Преподобного Сергия… …Столько вытерпел, отвоевал русский за последний век – особенно – во славу ближних, что на себя, на свое освобождение сил не хватило, не научился он, народ этот, к коему и я принадлежу – видеть мелкое, гаденькое, подленькое, суть – занавешенную медалями да званьями, слышать за звоном золота и шороха валюты – узнавать главное: «свой-чужой», а без этого знания и чувства – и вера «твердокаменная», даже если и пост Великий выдержать в «високосный» год, «год дракона» – такая победа – мала. Так и помнится картина Васнецова: Муромец – богатырь, Алеша Попович – ловок… А Микула селянинович, селянин, поселянин простой – тот ничем не выделялся особенным, кроме хватки разве, да наперед видения. А это сегодня – главное!
***
Есть в Евангелии важное место (Луки, гл. 8, ст. 31-32), где говорится о том, что когда бесы, изгнанные Иисусом из бесноватого, «легион», просят его, Иисуса, чтобы он не повелел им идти в бездну. Тут же на горе паслось большое стадо свиней; и бесы просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней. И «бросилось стадо с крутизны в озеро, и потонуло». Вот так открывается нам маленькая, незаметная истина, что и бесы – и те не хотят «домой», в бездну. Казалось бы – на заслуженный временный отдых, «в свои пенаты», – ан, нет…. «Так – каково же там?» – приходит мысль, что и бесы бегут своего логова? Отдают же, даже и бесы предпочтение, пусть мучительной, но – деятельности – здесь, на земле, и в воздухе. Им – хоть в свиней, хоть в людей, делая их бесноватыми – лучше, чем бытие в бездне. (Значит, и сатане – тоже не безмятежно?). Значит, избежать такой бездны – стоит постараться, и уж тем более – человеку, не бесу. И – как же стоит душе человеческой постараться, чтобы избежать того места, где скрежет зубовный, пепел и сера?! Выходит, так? Господи, Иисусе Христе, дай сил и постоянства в вере Евангельской!
***
Сегодня перелистывал свой дневник и наткнулся на неприметную запись, но запись эта мгновенно вернула меня к тому чувству, с которым она записывалась… А ведь вот уже и не помним мы Жженова, и редки фильмы с его участием… Ругают «то» время, но ведь паренек, перенесший столько мук, сомнений, лагеря. Страшный голод – нашел себя. И это было целое поколение, которые так перестрадав, стали людьми с большой буквы. Вот эта запись: «Ушел из жизни Георгий Жженов, достойнейший актер. Умер на девяносто первом году жизни (сломал шейку бедра, не выдержало сердце). Были в его жизни голодное детство, высылки с шестнадцатью годами лагерей. Несколько лет шла к нему посылка от сестры в лагеря, которая, как он сам рассказывал, – и спасла ему жизнь, голодному, обессиленному. Затем – Ленинград, Москва, – и слава. Столичная, всесоюзная, заслуженная! К умершему съехались, обложили цветами благополучнейшие чиновники: – смотришь эту хронику, и вспоминаешь закон, который никто никогда не отменит: пустое жмется к полному. Гроб стоял (поставили) в театре Моссовета. Сорок лет жизни Жженова отданы были съемкам, театру. А какие он писал стихи, как понимал момент нынешней жизни! Никогда не забуду, как читал он их, на той единственной встрече на «Мосфильме»! Но, – вы найдите на полках нынешних магазинов его книги, воспоминания, стихотворения. Используйте доставку «Озон» – да любую, – не найдете. «Они» поспешили обложить цветами Жженова, чего он сам – вряд ли пожелал бы. И вот еще что: так ведется. Что актеров хоронят под овации. Когда я смотрел на отверзтую могилу и людей, собравшихся хоронить, его знакомых, актеров – у меня создалось впечатление, что они предприняли все, чтобы не дать ему последнего, прощального слова – совета нам, грешным, – и, захлопав его голос, поспешили скорее спихнуть в великого артиста в могилу. Величина же его, быть может, по нынешнему положению, по той значительности последних его стихотворений – не меньше Ф.И. Тютчева последнего периода его жизни». Очень близок этот уход другому прекрасному артисту, который тоже ушел недоговорив. Не дали. Трагическая недоговоренность, недосказанность обоих безмерна, потому что та мера, которой Бог отмерил им талант – была щедра так, как может быть никому в Советском Союзе. Но и мук, терзаний – тоже. «Дай кровь и прими Дух» – оправдалось на их судьбах полностью.
***
…Ехал через ночную Москву, мимо собора Василия Блаженного. И собор и Кремль – совершенно пряничные, расписные. Собор Христа Спасителя в новых подсветках кажется гигантской сахарной головкой. Игрушечный Кремль с освещенными стенами и тоже подсвеченными у стен, с высоко задранными водосточными трубами (почему-то обрезанными на два метра от земли), укороченными – та же нелепая задумка дизайнеров из «новейших»… (Растрелли, итальянец, жил в России, (не мог не жить, как и другой его сподвижник-архитектор Аристотель Феоаванти)… Русское они умело перемешивали с венецианским, итальянским… оттого и такая готическая пикейность Кремля, не свойственная основательности, мощи России. Пикейная игрушечность. Интересно было бы взглянуть на Кремль первый, деревянный, сгоревший. Или на второй, белокаменный!) И на тот собор, который стоял до Аристотеля, хоть назывался он, верно не Успенским… Пушкин – работы Опекушина – тоже кажется совершенно алебастровым в ночи, в мертвенно-фиолетовом освещении, тоже совершенно нелепом, никак не сочетающимся с трагической фигурой поэта. Как удивительно, поменяв освещение или применив освещение – и из великого поэта можно попытаться сделать «паяца». Не хочется вспоминать, что стоит поэт А. С. Пушкин – на месте Страстного, спиной к нему, над самым погостом, который давно с землей сравняли и закатали в несколько слоев камня и асфальта. Кто поставил его попирать погосты Страстного? А престольная икона Страстного женского монастыря, разграбленного и снесенного большевичками – эта икона – жива и здравствует в иконостасе церквушки на Сивцев Вражек, справа от алтарных врат… Так весь русский тысячелетний характер, о котором сказано: «И один в поле воин, коли ладно скроен», – превратили в декоративный, кукольный выход под свист и кукареканье глупой толпы – и все это – «мастера-имиджмейкеры». Памятник Пушкину, будь он без подсветок – казался бы еще темней, фиолетовей, укоризненней, с той безутешной грустью о России, Москве, которая так трогала его, Пушкина, при жизни. И вот, крутятся и мягко постреливают сегодня вокруг него светящиеся пьезо-экраны, с бесконечной рекламой, раззеркаленной потоком черных окон машин. И все это дико, вспыхивает самым дерзким и вызывающим образом, ярко, с неоновым и компьютерным управлением, с лучами прожекторов направленными куда-то вверх, к самому подножью сатаны, в безвоздушное холодное пространство. «Нокиа», «Филипс» с «Макдоналдсом», и еще черт его не знает что и с чем вокруг, туда все вверх, в бегущей цепи огней, к чертовой матери… Отчего же и он, прославленный русский Пушкин кажется сегодня таким униженным и опозоренным нашим проклятым веком и таким одиноким, каким не был даже и при жизни, даже усилиями – среди всех этих Нексельроде и Бенкендорфов, Геккернов и их «усыновленных» любовников. И какой «индивидуал», какой атом читает его теперь, Пушкина! – разве вот, проезжая под хмельком – любуется у Кремля на пряничные избушки, фасады разноцветья, совершенно избыточные. «Либерасты» евроцентристы, цивилизационные, телевизионные авторитеты… Они пытаются сделать из поэта – уже не «нашего Пушкина», и началось это не вчера, раньше, еще до «Прогулок с Пушкиным», вначале – робко, с оглядкой, потом все смелей. Все западней, и вот теперь, кажется, и он от нас отказался, как великан от надоедливых глупых гномов, – и мы не его? Да и Кремль, и площади и собор и страна – наши ли? Так и величайшие, духовные вещи могут быть «переработаны» в «продукты цивилизации»… И стоит, – он все так же стоит у стен Кремля – мавзолей Бланк-Ульянову-Ленину, «борцу с великорусским шовинизмом», – стоит на том месте, которое приметил Николай Второй – мученик спасителю России, мученику же и свидетелю во Христе, – патриарху Гермогену, а вовсе не Ульянову-Бланк. Москва, Москва…. Кажется, как много связано с ней, а – стекленеешь от мерзости запустения… Она бывает и сияющей… Внешне.
***
Откуда это, сон или явь? – откуда это представление, свидетельствование мне о том, будто бы перед плотским рождением в этот мир, перед вхождением в «ризы кожаные», – видел я яркий сияющий свет Божественной любви – Солнца радости и мира, и свет этот – наставлял и ободрял душу. И душа моя жаждала воплотиться и молила Солнце-Любовь о воплощении. И ясно чувствовала, понимала, что это воплощение в тело и странствия на земле – необходимо ей для спасения и прощения. Воплощение же во спасение не всем дается, но его надо вымолить. Быть может, все это – некая «про-память»? И эта память осталась не замученной и теперь, спустя полвека от моего рождения, и мало того – с каждым годом что то опять приоткрывается мне, «припоминается». Это сейчас, это сегодня я готов догадываться, напряженно додумывать потаенный смысл всех тех знаков, что были явлены мне, тогда, которые с течением времени, сегодня «припоминаются» ей, моей душе, – а тогда, п некой необъятной всеохватности, «софийности», премудрости, свойственной «там» все так ясно и так понятно было, до донышка и она готова была на любые муки с радостью в предстоящей жизни, лишь бы вытерпеть и снести все опасности и страдания, всей предстоящей жизни в теле, лишь бы быть с этим духовным Светом, заслужить близость и родство с Ним. И условия от Света, условия на непростую жизнь, все – она принимала легко и радостно, и она, душа моя человеческая, не думала тогда и не желала думать о тех трудах, боли, болезнях и бедах, что непременно постигнут ее воплощенную на земле. Заранее соглашалась на самый тяжкий путь крестный, – потому что знала, что если положишь тело по Божьему промыслу – лишь тогда обретешь тот милейший покой, и блаженство, за мгновение которого – миллион лет и миллион мук на земле – ничто. Солнце-Любовь «оговаривает» заранее – «словом-мыслью», все, что встретит душа. Спрос был и с существа души моей, представшей перед Ним: согласна ли она. И со слезами восторга и благодарности за дарованную возможность послужить Ему, душа соглашалась, что да, да, согласна, конечно согласна… Согласна на все… И тогда душе человеческой открывался доступ в этот мир, земной – прямо от Него, Величайшего и Всеодушевляющего Светила и Солнца Правды. «Но как, как же я попаду туда, на землю? Я не знаю дороги. Я не знаю опыта: «как войти»… «Ты получишь Ангела-Хранителя, следуй ему… Следуй ему все земное твое поприще…». И вот – первое мгновение – душа, уже войдя в этот мир, – еще носит с собой опыт этого земного «до-рождения». Душа сердечно все видит. Видит сверхчувственным зрением, и с ангелом, приведшим ее в этот мир – разговаривает. Ангел же с ней из мира сверх телесного сообщается. И собеседование это слышно душе от самого крещения души. И я, ребенком, кричал от боли рождения, еще зная и помня отчетливо это «до-рождение», и то что есть главное условие: то что если я вытерплю эту земную боль до самого конца, до смерти телесной, – я возвращусь к Богу-Солнцу, и тогда только и наступит то подлинное рождение в жизнь, тот полный Свет, в котором только и можно найти Успокоение и Радость. Стать частью Его, и – обрести то великое счастье, которому тщетно искать замену на бренной земле. Земле труда и испытаний… А условие этой жизни одно: не жалеть ни души, ни тела – ни мало, и – умереть для пользы ближнего… Так легко и ясно это «там», перед Светом при Боге, и так тяжело, неудобоносимо здесь, в тесном, телесном и напряженном мире. Плотский, испытанный и тяжкий. Порой он заставляет полностью забыть то обетование, что дано было душе. И так благодатно знать и вспоминать на молитве обетование несомненное «Бог поможет»… «Имя твое есть в книге жизни… Трудись и не ропщи…». Все помню…
***
Ходил с больным отцом (еле он ноги передвигает после двух инсультов), вывел уговорами его на прогулку. Он намеренно тепло, по-стариковски оделся, и все-таки зябнет, даже в эту последнее остывающее тепло бабьего лета. Балахоном висит на нем, исхудавшем темно-синее пальто, нелепого уже для нашего времени покроя, с раскрыленными полами, в котором я его помню еще по детству сильным, неунывающим… Однажды на смех, подвыпивший, в этом пальто, он на спор со мной перегнал теленка, которого хозяин упустил, и тот набрал такую скорость, что и жеребенку впору. Отец схватил цепь, волочившуюся за ним, помог селянину, и таким сильным, вечным, остался в моей памяти навсегда… Теперь весь он какой-то усохший, с обвислыми небритыми щеками, поминутно закуривает, да так поспешно, неумеючи. Что жалко до слез смотреть, – закуривает, чтобы скрыть свое бессилие и волнение. Трагедию немощного короля Лира, с предательством ли дочерей, детей, или просто с жалкой дряхлостью – эту трагедию не минуешь, не объедешь ни на какой «кривой». Нервы его так натянуты, а сам он так жалок, нем, против всего этого пиршества и буйства красок уходящей осени, – красоты роскошно засыпающей жизни, природы. Почему природа «отходит» так прелестно, пышно, соцветиями и теремами аллей, а человек – так жалко, криво, бессильно. Видно – как-то страшно и безвозвратно, что он сам уже вступал в зиму, в тот иней и в те сугробы, из которых выхода нет никому, и от этой ледяной мысли, вцепившейся в мое сердце, я сам каменею, леденею… …А вот – увядающие рябины, с листьями, сквозными от солнца, – они похожи на виноградные (против солнца) лозы, светлые гроздья, каждый листок – как виноградина; седой иней оттаивает слезами по периметру палисадника, – эти березы, великолепные в своем волшебном увяданье, наклонились, тоже от покинувшего их ночного инея. Стали сырые и светлые, и как-будто тяжелыми. Смотрю, любуюсь до ломоты в висках. А отец… его недавно выписали из больницы, – страшного дома для небогатых, с облетевшей штукатуркой, где с меня так позорно вымогал хирург Гатов три тысячи рублей, и он, отец, видел это с болью, беспомощно смотрел из темного коридора на нас, на курящего здорового доктора и на меня, – теперь он виновато еле-еле шаркал обочь. «Много дал? Доктору-то?» – спрашивает он вдруг. «Нет, так договорились», – пытаюсь обмануть его, чтобы не расстраивать, но видно, что он не верит. Не то время, когда в клинику кладут без очереди и бесплатно… Как короток, неверен и мал век человеческий! И как беззащитны люди! Все мы сироты, и еще больше – те, которые живы и бодры, которые с удовольствием, с глупой какой-то самоуверенностью – остаются жить, и, как бы в насмешку не ведают, не желают знать, чем все непременно кончится для всех, будь у тебя косая сажень в плечах, или коллекция дорогих лимузинов, как у сына всемирно известного писателя, англомана из России… – никто не желает знать скорбного своего будущего. И все в страданье, в этом шатанье ветвей, в прощальном блистанье солнца, – во всем слышится то наставление оптинского монаха, который, вот уже двадцать пять лет назад прошептал на мой вопрос, что главное необходимо человеку для спасения, и он процитировал мне, тоже, верно, старца, жившего до него в этом монастыре: «Помни последнее свое, и вовек не согрешишь…» Сели, присели на лавку около школы, где я учился, безмерно, кажется. давно, и вот все ходила-вилась мимо нас красотка, женщина лет двадцатипяти, – фотографировала клены на цифровик, их скоротечное пламя, их дымящуюся прекрасную опадь. То – меняла позиции, то – как-то дерзко и играючись, будто нарочно, чтобы привлечь к себе внимание, перебегала, двигала нагло и плотяно аппетитными, округлыми бедрами, бедрами затянутыми в джинсы и оттого такими же плотно-древесными, как эти придорожные молодые липы. Сама она, какого-то мужиковатого, нагло-спортивного вида, и ребенок ее – физически опередивший сам себя, акселерат, сосущий тайком импортные конфетки – еле успевал за ней семенить, то и дело отбрасывал яркие фантики. А я видел только ее, большей частью только ее, думал о ней (забыв об отце на несколько минут, слаб человек!): – «Конечно же, она, верно, разведена, одиночка, хоть – все еще привлекательна и дает понять, что знает себе цену. У нее какой-нибудь содержатель-менеджер, по-русски – «приказчик». И при такой относительно благоприятной жизни ей еще года три-четыре, радости. Хохота, достатка. Здоровья. А потом?.. А что потом…» Так грустно думалось, такой яркий день, – где же здесь «параллелизм» по Веселовскому?... …И как ярко я помню этот день сегодня: на солнцепеках греются коты и кошки. (Отец даже и на ходу – никак не может согреться). Провезли детей в колясках мамаши, – дети дородные, крупные, как нахохленные кукушата, – «уцененные дети». «Уцененные», потому что ценны только для родителей, и то – тем лишь только, что те – вложили в них частицу себя. Родители – в этих детей, а дети – они, вложат ли в родителей? Вижу их, как будто видел их вчера: и вот эти дети безразличны друг к другу, и уж точно – безразличны своей стране, бывшей некогда едва ли не самой «детской» и великой империей – они сами по себе, странны, разомлели, безразличны до неприличия к этому дару жизни, к этой волшебной осени. Вот она, и в детях – та же любовь к себе, та же сила бытия, которая умрет непременно, не смотря ни на что, умрет, мучаясь как все умирающие от страшной догадки «что же «там», за порогом», что жил и прожил – зря… И – «для чего жили»? …Отец совсем-совсем плох. У меня замирает сердце, глядя на него. Внутренне убеждаю себя держать душу в узде, но и творчество, день ото дня не успокаивает, а просто – или отвлекает, или наоборот обостряет, расстраивает нервы. И так: крутится-вертится Колесо Иксиона, а надо терпеть. Иначе нельзя: раскиснешь, пропадешь. И разговариваем мы с отцом, возможно меньше, бережем силы. Отец, тот и вовсе давно молчит… А я – я сам, – отчего так не радует, как в начале прогулки, а уже ужасает меня эта прекрасная осень, эти детки, эта соблазнительно двигающая бедрами женщина с фотоаппаратом. Для чего все это медленно-прекрасное и вялотекущее время, эта отсрочка, которую уже противится спокойно переносить душа? Как ужасает открывшееся… Впервые.
*** Полустанок под Москвой. Высоченное небо-неулыба надо мной. Старая усадьба Мамонтова, с беседкой, все уже полуразвалившееся, но какой прелестью домовитого хозяина светится все. Оконцы в терраске и то не простые, не прямоугольные, а – «модерн» – этаким знаком «бубен», полувогнутые, крыша со шпилем. Трава по весеннему зелена, необычайно мягка, как все молодое, но небо Божье – это не небо, а купол надежной небесной радости: темно-синий отвесно и бледно-голубой вдали с холма, а холм – высоченный. Внизу – стучит проходящий товарняк. Стук которого кажется бесконечным, а хвост – хвостом диковинного Левиафана… Спускаюсь вниз под уклон к полотну, вот уже время от времени почти бегу по крутизне вниз – и так тащит вниз, словно магнитом, и дух захватывает, как в детстве, даже весело. Вдруг – стоп, остановка: тут же, на платформе – пятеро избивают одного, окровавленного. Бьют страшно, ногами, каждый старается попасть в лицо или в живот. Он свернулся как еж, и только стонет. Бьют крепко. С выдохом. (Верно, только что пили вместе). «Эй, кричу я на бегу, стойте! Стойте! Всем на месте стоять!», – они принимают меня по форме за «полицейского», что ли. Я еще далеко. Они, медленно пятясь, отходят, видно советуются, не приняться ли им и за меня, но сверху, с насыпи, появляется и впрямь наряд полиции. Которого я еще не вижу, а просто рад, что они отходят все дальше, и стратегически я уже выиграл эту схватку. Окровавленный лежит недвижимо: весь лоб лежащего в крови, он скрючился, сжался. Потом один из них, быстро вернулся, и наклонясь над избиваемым (лицо его почему-то тоже показалось мне в крови) – присел, быстро встал, потом опять кинулся на корточки и быстро-быстро по крысиному стал обыскивать, ощупывать лежащего, с оглядкой на меня. Вижу: что-то вытащил, прыгнул с платформы вниз на рельсы – и – вдогон проходящему поезду, вдогон ушедшим уже порядочно собутыльникам. И когда он достиг их, что-то крикнул, – тогда все, опытно, как уже не раз, верно, кинулись в разбег, кто куда, во все стороны. Наряд, обогнав меня, засвистел. Двое кинулись – в одну сторону, двое в другую. Избитый, верно, был ранен ножом в живот. Лежал он на боку, очень страдал и не разгибался. Было в этом избиении, в этом ограблении и воровстве – что-то до такой степени ветхозаветное, нелепое, страшное под небом, что даже странно показалось, как совместить – прежнюю мою радость высокому небу, насыпи, бегу, ожидание чего-то хорошего. Что вот-вот, возьмет да и случится этим майским днем, – и вот, быть может – убийство, преступление, вопиющее к небу об отмщении. И я как-то воочию поразился, как в бездну прыгнул: как упорен, как страшен и укоренен во зле человек! Он рвет самого себя, не понимая, что все мы – единое тело и единый дух. Человек истязует, грабит и убивает. И это – всю историю своего бытия. А как, вероятно, было бы страшно-нелепо увидеть войну, войну настоящую, с рубкой двуручными мечами, или, особенно, – рукопашную штыковую атаку… Людское сумасшествие. Трагедия бытия на этой земле вдруг показались так неизбывны! И так ясно стало, что Христос приходил в мир, и погиб, и Он не мог не прийти к нам, к таким людям. Иначе – как и что объяснишь этим созданиям, этим зверям, не словами же, не примером праведной жизни, что камышины не переломишь и льна курящегося не угасишь… Объяснить можно было только смертью на кресте, страшной смертью и безмерной любовью, да и то…. поняли ли мы хоть что-нибудь, даже и с чудом Воскресения?! Ничего не поняли.
***
Холод и осень. В электричке грязно. Сел по-глупому, сел напротив дверей, рядом с не закрывающимся до конца окном. И всю дорогу хлестко било ветром навстречу, и терзало, как на малотоннажном корабле в бурю, раздражало это мотание и стук под полом, будто в самой преисподней – и так до самой станции Осеевской, с перерывом, все эти дерганья и скрежет, – полтора-два часа. Время от времени, запальчиво, как на пожар, в ту или другую сторону пробегал дежурный с трехгранником – ключом по вагонам, вскрывал-закрывал тамбура, и я принужден был отрываться, и все принимался вновь читать, или вернее пытался читать дневники Ивана Бунина…. И, – это поразительно, как часто встречал у него мысли о Боге, существовании Бога, раньше – никогда я этого не замечал, особенно в его прозе, а тут: «Читал о Серафиме Саровском. Дождь». Или: «1. 1. 43 г. Пятница. Господи, спаси и помоги»… – и так везде рассыпано по дневникам. А дневники, конечно же, написаны задним числом, по памяти, потому что начаты они так мастеровито, с такими способностями наблюдателя и такими стихотворениями, что тотчас чувствуешь зрелого мастера, а мастеру – четырнадцать лет. И еще – это тоже художественным чутьем чувствуется и ясно как никогда, – написано по большей части «для Запада», для эмигрантов и прочих, и – чувствуется, Бунин, как никто искал общества талантливых писателей, но не заладилось у него с Иваном Шмелевым, В. Набокову он предрек одинокую мучительную смерть, и, пока молодой Набоков разматывал свой шарф из рукава И. Бунина, по выходу из ресторана, – молодой Набоков, верно, ненавидел его, Бунина, за его показную холодность, академичность. И так это зримо представилось вдруг по «Другим берегам» Набокова, что я почти увидев внутренне и кладбище Сен-Женевьев де Буа, и могилы Бунина и Шмелева, – одиноко и мучительно, на грязных рваных простынях – умирал как раз не Набоков, даже напротив, очень даже напротив… Прочитав эпизоды дневников Бунина, стал опять незаметно для себя думать, вспоминать то утверждение, что Христос был распят на «черепе Адама», – лобном месте, на камне. (Камень этот и даже крест были найдены русской царицей на святой земле, – так верили на Руси, не только неграмотные крестьяне (христиане), а и цари!). И этот камень и стал камнем преткновения: как много, «тьмы и тьмы» народу разбили за веру, за Христа свои жизни, отдали себя на растерзание. А сколько новомучеников! А за «сверх-идею» «сверхчеловека»? – только писаные персонажи – «Пашки» – из повести Горького «Мать», Мартин Иден из одноименного романа Джека Лондона… Катящийся камень жизнелюбца Сизифа попробовал задержать Камю, но тот – раздавил его едва ли пятидесяти лет… И смерть Камю все его последователи списали на то что он был убит разведкой СССР… Нет, свои головы и сердца за катящийся камень, глядя на который, будто бы, имеет высший смысл – гордо помечтать Человек – это придумано. Весь экзистенциализм – не из Камю вовсе, а из Достоевского, и имеет другую, не ницшеановскую окраску, чему так быстро поверили многие писатели, особенно почему-то русские эмигранты. А камень тот «лобный», который и всемогущий Бог без нашей помощи не понесет (будто бы так), не сможет понести – и есть – этот камень – Человек. Человек же одержимый, перенявший дьявольскую занозу смерти, пусть этот человек даже философ и писатель, пусть и семи пядей во лбу, как В.В. Розанов или Джеймс Джойс, а стать равным Богу – глупость. Потому – и этот неприкрыто-дьявольский протест в утверждении, что человек – он и есть будто бы мера всех вещей. И повод протеста Богу, а Ницше – не первый в этой открытой попытке «вызова» «схватить за бороду», – это началось гораздо раньше, даже раньше Вольтера, и – стали называть разными вычурными словами глупое хвальбовство, самих себя будто бы создавших «философов»: «рацио», «гуманизация», «либерализм»… И к чему это привело. И как ясно выражено, как трагически прослеживаются все эти «перипетии» – даже по переосмыслению «дневников» И.А. Бунина. А все эти Чернышевские, Добролюбовы, дети и правнуки священников, подменившие Бога в себе – революцией, ставшие на ее сторону так же верно. как их отцы и деды стояли у алтаря… А Горький, а Чехов, Л. Андреев, М. Булгаков, Мережковский… И тот же Бунин, Бог у него, орловского дворянина, родственника Жуковским – появляется только к сороковым годам, ко времени, когда бушует Великая Отечественная, когда ему самому, нобелевскому лауреату – за семьдесят уже! Вот какова была Русь, и при том – и лучшие ее представители – писатели, которыми нельзя не восторгаться, что уж говорить о толпе? …И все мотало меня в той электричке, воняющей горелым табаком, валерианкой и каким-то невидимым мне в полутьме вагона нищим «бомжем», который так вонял, как если взять и обоссать все эти новые книжки новых наших «постмодернистов», потом полить еще уксусом и валеринкой… Десять раз погасал свет. Вспоминался больной отец… И эти ужасные нервические дни, безблагодатное какое-то состояние, покинутость мою в этот Великий пост всеми… Как давно и серьезно, и видимо непоправимо болен отец, и как он переживает немощь свою, кряхтит, как жалобен его взгляд – прямо взгляд жертвы, и это он, тот что восхищал меня так часто блеском глаз. Игрой мысли. тем что никогда не терялся, ни при каких обстоятельствах, хоть и не был набожен (к сожалению), тоже никогда, – так вытравила Советская власть веру! Как страшно и часто курит он поминутно, взахлеб, не в себя, а именно – взахлеб. И ничего не сделаешь, выход один: постоянно молчать, видеть, рвать свое сердце, не показывая никакой видимости. И этот мой уезд от родителей, хоть приезжал за двести верст лишь помочь искупать больного, а что, какую благодарность нашел, искупав… Конечно, больной. И нервы на пределе, и все-таки… Поразительно вдруг открылось, что ничего хорошего «за глаза», люди, даже и самые близкие, не говорят друг о друге: «И враги человеку ближние его…», – говорит Евангелие. …Электричка неслась среди ветра и черных огромных полей, огней – ослепительно влетавших в темный вагон, и так же, горстью, вылетавших из него, – и так вдруг подлинно открылось, что и я в этом мире никому и ничем не должен, никому, в сущности, не нужен, так же как и мне не нужен, даже и мне великолепный Иван Бунин, дворянин, эстет, блестящий писатель, – не нужен и чужд, с его «Дневниками». И этот «поток сознания» так отчетливо поднял и повлек меня. мою душу по сиротской, бескрайней, тоже никому не нужной и черной, монашески черной России, что рука сама поднялась вместе с томом Бунина к открытому окну, и сама отпустила его туда, где отчетливо стучали и колыхались рельсы, разводные стрелки… Я, сам не осознавая, не давая себе осознать свой поступок, как курильщик долго обходившийся без табака, бросавший курить, не дает себе задуматься, засомневаться в борении, а осознанно допускает в сердце «прилог», – не даю себе понять, что делаю, бросаю книгу в шумящее, бегущее огнями окно…
***
Афиша на каменном сером здании отделанном по-армейски «под шубу» – надпись с плакатом: «фотография». Две двери в это здание. Одна из них внезапно открылась, и я увидел, что там изготавливают медальоны. На памятники. Ретуширует их молодой, держа на коленях и сидя. С фотографий смотрят на него разные люди, смотрят по живому грустно. Он ретуширует. Кто это? Кем был, как жил? Неважно, ему важны лишь границы зачистки и заливки. Потом, – потом он устраивает их лица на камне. Долго устраивает. Медальон должен быть прикреплен ровно – так требует заказчик. Он смотрит на них, прищурясь. Они на него, но уже «с того уже света». Из-за рубежа. А рубеж-то от них до него – полметра, рукой подать. Кажется, он очень удивился бы, если бы его попросили вспомнить хоть кого-нибудь из них, обличье… Еще больше удивился бы, если бы о них рассказали. Об их житье-бытье, кем были, как страдали в этой жизни, пришли или не пришли к Богу, и какова была причина их ухода – видимая (болезнь) и существенная (перед Богом). Рубеж – от них до него – самый дальний из дальних, – «метафизический»… А вот же, рядом, только руку протяни, так кажется…. «Послушайте, еще меня любите за то, что я умру», – трогательно и страшно-правдиво писала Марина Цветаева. Писала так задолго до смерти, в замшелой водяной Елабуге, – умерла посудомойкой в кафе… Марина Цветаева, вы слышите? А Андрей Платонов? А как умирала дочь приходского священника Зоя Космодемьянская? А Гагарин? И кто теперь это знает, многие ли? И многие ли хотят об этом знать? И вот этот художник, дай ему их фотографии, превратил бы их просто в медальоны, не спросив ничего? И от этой мысли, что все в этом мире равны, даже неравные, хочется кричать, дерзко и страшно объяснять эту несправедливость разных «уходов» – разных людей… Хочется бить витрину в этом скромном заведении «Ритуал»… Но кому и как, и что я объясню? Людям? В православном хорошем журнале, где сильная редактура, знающая правду – напечатали недавно мою статью, о том, как крадут иконы из приходских храмов, грабят эти храмы, о том – как убивают священников, безнаказанно, начиная с того случая, когда был убит священник в селе под Красноярском, приютивший «бомжа», наркомана, таскавшего распространяемую тогда на каждом углу «Бхагават-Гиту», – был убит страшно. В благодарность за кров и хлеб, он отрезал голову иерею и положил ее на алтарь…. Пять лет, и тех не дали, оправдался слабоумием. А монахи Оптиной на Святую Пасху? А о. Дмитрий Сысоев, смеявшийся над теми, кто грозил ему? Матушка молила его, «Береги себя, будь осторожней в проповедях…» – «Он лишь улыбался в ответ: Матерь Божья тебя не оставит». Матушка осталась с тремя малолетними дочерьми. О. Дмитрия, священника в третьем поколении, расстреляли прямо в храме, у алтаря. Убийство списали на какого-то сумасшедшего «дага», погибшего в перестрелке, уже через год. Кому и что можно объяснить? О журналистке, близкой к тайным верхам, к «продвинутым» – восьмой год гудят. А сколько погибших православных иерархов, наших батюшек, наши грехи отпускающих, о которых и слова-то не замолвят даже на страницах мелкой какой-нибудь газетенки местной «Сплетницы»… Мы живем, в сущности, ни на йоту не изменяющемся, механистически-мертвом мире, который хочет знать только «сладенького боженьку». Вера его похожа на разряженную хрупкими сверкающими игрушками в Новый год, да мишурой, и часто, к сожалению, так же плоски и холодны, – в большинстве своем, как эти медальоны, каменные плиты, и, странно, вызывают сожаление, а не сочувствие. Только ретушь, да плоские разводки-раскраски на памятниках-камнях… А уж что самомнения-то: «Россия-это Дух!» – так называет интервью некий журналист, свою статью, да внушительного формата. И пишет, как убежал от этого «духа» восвояси – с корабля по Волге-матушке, на поезд да и домой, восвояси. А отца, его (из того же интервью) – оказывается окрестила (в храме-то московском… «бабушка»!), и мать (во время службы), надо полагать – «Шестопсалмия» – подавала сидящим на лавке во храме старушкам (в советское еще время)… Как-то странно читать такие откровения давно уже православного журналиста. Сказано, правда, опытными: «принимай без споров о мнениях», и все же, все же… А через страницу, тут же, на «фейсбуке» – поносит Сергея Александровича Есенина «за русскость», а С. Клычкова, П. Орешкина… «Странное православие у нынешних тридцатилетних, – мысленно утешаю себя или пытаюсь утешить… Лишь бы не опуститься до того, чтобы поучать, или счеты сводить, а так… Но ведь и не свожу же я счеты, не с кем, – лишь пытаюсь понять… Еще через страницу – в «Ж.Ж» – и тот же – выдает за свои мысли наскоки больного, озлобленного страдальца Ницше – на веру и на Христа, утверждая, что религия и вообще-то придумка властей, чтобы держать в узде простолюдинов, и прочую такую же чушь… Ах, я не знаю, где учились эти новоявленные «пииты»! Эти журналисты, но как-то сразу видна и жалка – и их воцерковленность, и та степень распространения «их» веры: чтобы и службы – то на обычном, понятном языке, а после службы – рок… Да полно, будто и не было того времени благословенного и страшного, когда христиане шли с гордой головой в Колизей, на самые страшные казни, дикими зверями терзаемы были… И при этом – какое разрастание, оживление веры! Какое широкое! Арифметическая прогрессия, или – высоко вверх, по параболе! И это при постоянной-то угрозе мук, мучительной смерти! Ну-ка, журналист, придумай такую узду, одолей такие муки с улыбкой… Это вам не Сизиф, катающий камень и думающий в промежутках-откатах, это не Поль Элюар с его занесенным в Россию, заразным, как сифилис «футуризмом», нет, брат, Россия – это Память! «Дух (же) веет – где хочет…» Зачем только перевороты эти крутые, наивные, игра в «верю – не верю» – вот вопрос. И это притом, что сегодня со времен обновленцев – самый крутой накат на наших батюшек. Я уже с трепетом вспоминаю полигон Бутово, подвалы Лубянки, дали Узбекистана и Красноярска, где страдал исповедник Лука Войно-Ясенецкий а с ним и многие… Россия – это Память, слишком многое забываем, стараемся забыть, прощаем с охотой и легкостью, – а без памяти – человек – не человек, а животное. Мягкотелые мы, тепло-хладные «пописыватели», и от этого – душа горит! Плоские медальоны покрываются ретушью, ходит дверь, хлопая первым мартовским днем, четвертым днем Великого поста, когда читают в храмах батюшки канон Андрея Критского, так гениально переложенный Пушкиным в «Отцы-пустынники…». (Так ведь и Пушкин погиб, – плакал и осенял его крестами христианин Кузьмич на Мойке в Питере). Нет… Память нашу «перезагружать» надо… «Легкодумны, лживы и пусты», мы, грешные… И вдруг спохватился сам: что же и я – я вот стою у храма к вечерне, и осуждаю. Господь знает наши замыслы и глубину нашей веры. Сказано: одна мера – человеческая. А Бог своей мерой нас измерит, не миновать-стать… И стало вдруг смешно над собой: «на «фейсбук» обиделся… На людей! Прости, Господи!»…
***
Какая страшная, до отчаяния наваливается порой тоска! Особенно – постом, особенно – Великим постом. Она охватывает в дальних командировках, в чужих городах. Чувствуешь себя только бродягой в этом городе, и в этом мире… В этой вселенной…. Воистину только вдали от дома познаешь «…Тоску всех стран и всех времен». Обречен познать… И как писать об этом? Ведь я не Н.В.Гоголь, который только этим писанием да путешествиями и спасался, тем и жил, что убегал от тоски, от той же тоски – на бричках, и это при его-то матово-золотом, как оклад древней иконы, таланте, обложенном жемчугами, бесспорном таланте. А я, я сам в наши дни, могу ли писать небыль, выдумку? Вот так бы, как Гоголь, волшебный романтизм. Или как Моцарт. Которому отец приладил полочку для сочинения увертюр, – приладил в экипаже, и – в Австрию, или в Германию, а ну-ка… Странно, что все отчетливей я вижу в себе, что после напечатанных в самых значительных толстых журналах Москвы, я теперь способен писать только о том, что действительно, напрямую волнует меня и мое сердце, теребит и не дает покоя… Лишь то, что так остро и неизбывно чувствую сам, вижу у себя и у других. И ощущаю я необыкновенно остро – эту свою временность на этой мимолетной земле, и при всем том – эту трагическую обыденность этой «временности».
***
Москва спешащая. Старуха на улице в городе, нагибаясь, что-то отыскивает, поднимет с листвяной оранжево-мятой опади. Присмотрелся: ягоды боярышника. Она складывает их сумку, и, напихав ее, пухлую, красную, точно от крови и тяжелею, будто с картечью – все толкает двумя руками ягоды в рот. Рот узкий, старушечий, сморщенный, похожий на сфинктер. Мимо едут машины, дружно загудели при попытке ее перейти дорогу. Старуха – в обносках, «обтерхана», в рванье. Всеми забыта. В глазах – безнадежность и покорность судьбе. А рядом, через улицу – многоэтажное здание, типажом – «под немцев» под современные новостройки Европы, с блестящим бронзой стеклом окон, с изразцовой, «под запад» же, с отделкой толстых чугунных наличников. На запоре наличников ослепительно: «Банк Возрождение»… Ах, сукины дети – радетели, «возродители», опустившие богатейшую Русь – банками, фьючерсами, закладными, с брокерскими продажами и перепродажами, притащившие ее к «кризису»… И в который уже раз. И вдруг стало понятно, совершенно ясно, что поднимет и тряхнет Россию снова, и быть может, тряхнет крепче семнадцатого года. Не все русским старухам собирать боярышник вдоль ослепительных фасадов чиновничьих контор, - не все нам любоваться, как унижают наших матерей, сестер, и – молиться, да пукать с сухомятки в импортные портки-джинсы «от китайца», лежа ничком, а то и с похмелья от тусклой и выматывающей нервы и силы – безработицы. Москва. Все еще относительно благополучна... Чего же ей не хватает? Свободы! И это – относительно прошлых-то бед да невзгод? Именно так: «свобод» всяческих пришли требовать на Болотную до выборов 4-го марта – мелкие буржуа, а после выборов президента – за теми же свободами – решительно залезли в фонтан пустой на Пушкинской площади, на месте вывшего Страстного монастыря, – который и свободы благословлял, и делание внутреннего человека (не по Янсену, конечно, по отцам оптинским)… И вот они прошли, выборы, на кого же теперь власти, получившей «легитимность» опереться? Она все еще не решила. И не решит. Верно, что и впрямь – нужно быть Сталиным, прожить и испытать великую войну и беду, чтобы обратиться к этому народу «Братья и сестры!», а, победив вместе с ними, с «братьями и сестрами, поднять кубок победы «За русский народ»! («За советский», – подсказали ему услужливо. – «Нет! За русский народ!»)… И этот народ оправдал доверие: за пять послевоенных лет СССР был едва ли не полностью, а даже с лихвой – восстановлен, и мысль этого народа обратилась на Вселенную… А что же теперь, или народ не тот, или власть экспортирована? «Народ плохой, русский» – говорят олигархи-миллиардеры. И за эту «гениальную» догадку они, олигархи, обокравшие этот народ – все теперь у власти и при власти…. Вот вам и … выборы…
***
Слушал Канон Андрея Критского в первые дни поста, потом читал каноны к причастию, и вдруг поразился: все православие стоит на камне покаяния. Покаяние – вот, верно та драгоценная деньга, которой милость у Бога покупается. Осознай, кто ты перед Богом, пойми, носи в себе это состояние – и избежишь страшного, мучительного конца, той расплаты, которая настигает мучительным ужасом даже едва ли не праведников, по нашему, человеческому представлению, по нашим меркам. Не покаявшегося до глубин души, до дна, огонь причастный попаляет (иногда и до смерти) «Многие из вас болеют и умирают» от недостойного причащения, напоминает, предупреждает Апостол Павел… Покаяние, «метанойя», – по гречески, это не только осознание, это само изменения ума, а значит – и внутреннего человека, изменение самого состава тела своего, – раз за разом, год от года… Нам дана милость измениться здесь. И это утверждают греки великого монастыря Афона. Кстати, и философия, эта прислуга Веры – тоже зародилась на Афоне. И первое рукописное Евангелие – с Афона. «Метанойя»… Как пронизаны сознанием своего ничтожества перед богом богослужебные наши тексты, молитвы. Вычитал все правила и устрашился завтрашнего Причастия. На коленях в храм ползти – и того мало…
***
Первые два дня поста решил поститься по монастырскому уставу. В самом деле, ведь и отцы, коим за семьдесят – и те постились так: не ели, не поили воды два дня первые, постом Великим. И такая легкость, радость появилась в теле! Первый день, выкатил даже забытые гири, гантели, позанимался. Утром следующего дня, словно кто-то сказал в ухо мне, едва проснувшемуся: «Мы не свои, а куплены…». И долго, полдня ходил, время от времени обдумывая эти слова сказанные мне кем-то в тонком сне. А ведь и впрямь, «не свои». Мы все куплены Им, выкуплены Его муками и Его божественной кровью. А поступаем с собой, будто сами себе принадлежим. «Нет-нет, это уловка, это ты поесть захотел, ищешь хитрого оправдания…». Поступай с собой, хотя бы в начале поста – как монах, они ведь тоже «куплены». Вечером рука сама достала толстый корешок, да перепутала. Доставал Ветхий завет, а вытащил Шопенгауэра, толстенную, то же «Зеленую, как купорос», «Мир, как воля….». Стал перечитывать этот труд, считающийся гениальным (у А. Фета, у Л. Толстого, Л. Андреева…). Стал читать конец, самый сгусток, квинтэссенцию, сухой остаток его учения, и вдруг вспомнил, даже засмеялся от радости – всего несколько слов Василия Великого, которые разбили в прах все мудреные построения этого великого немца, да и не его одного: «Мы не тела убийцы, а страстей убийцы!» – сказано Василием Великим. И тотчас в прах разлетелась вся мудрость века сего, все на чем настояны века «шопенгаурщины, ницшеанства, вагнерианства», и прочее. Победи себя, если ты «сверхчеловек», да и победи разумно, так, чтобы сам Господь Бог радовался такой твоей победе!
***
Сатанизм архицентричен, он по сути своей, есть – точки. И центры-точки эти прочно устроены в городах, в сердцевинах их, в самом непрестанном скоплении людей. Сатана любит людей, любит их общества, любит города, афиши, футбол, и легко, сотнями, тысячами собирает вместе «тиффози», этих верных фанов футбола. Многие из толпы подобны ему, он – им. Известно, что подобное радуется подобному. Иногда для создания одинакового настроения – болельщику ли перед матчем, парочке ли, приспособившееся в номере, друзьям, – кому угодно – требуется одинаковое настроение, бес и тут поможет. Одинаковое настроение, обычно требуется и на некие дела, на которые со свежей головой – далеко не всякий отважится, и он, бес, тоже тут как тут: косячок, винишко, укольчик, таблеточка – и вот вы уже прекрасно понимаете друг друга и согласны друг для друга на все. Слышал я притчу, как шел монах по городу, и глядь – бесы вьются вокруг невесты с женихом. А те стоят, раздумывают, войти не войти в церковь. И чего только не делают бесы, разве только впрямую не выталкивают с паперти. А невдалеке, у пивной палатки, пьяный, еле шевелится. И спросил тогда беса монах-духовидец, что же это так несправедливо: тот, кто по уши в дерьме, в грязи, того не трогают, а чистых, в белом и невинных – «…одолеваете, вы, бесы роем?! Почему?». – «Да потому, что этот, пьяный – он уже наш. Из копилки деньги всегда легко потратить, а ты новеньких-то набери, завербуй да внуши, вот задача!»… Сатана полюбил общества людей давно, еще со времен Адама и Евы, – ведь и это было «общество», с ним сатаной «знавшееся». «И увидел Ева, что плод вожделен и сладок на вид…». А почему она так увидела, быть может статься – он не так уж привлекателен был? Возможно. Но дело-то в том и состоит, что они уже и тогда – были не вдвоем, а втроем. Третьим был сатана. И не был он тогда еще змеем, но ангелом… когда Бог уже искал их, и, потеряв надежду легко и духовно беседовать с ними и находить их, свои создания, стал кричать и звать: «Адам, ты где…». – «Во грехе, прости меня, отец мой и Бог мой», – только и стоило бы так ответить Адаму, и, быть может, все трое были бы помилованы. Но нет, он отвечает, что ел яблоко от жены, которую Ты мне дал! (Стало быть, ты, Отец, и виноват…). …Именно поэтому Бог с тех самых пор – противодействует сатане, и даже оставил нам, немощным, отпустил Духа Святого, Утешителя, в помощь людям, особенно – на скопления, «где двое или трое собраны во имя Мое». Единственно: (и это тоже, по необходимости, в противовес сатане), – Бог, сам Бог, – более всего силен именно в одиночестве человеческом, как это хорошо сказано: «Внутрь вас есть». Оттого и монах в келье один. И анахорет Иоанн Мосх, и Мария Египетская, и Авва Дорофей… И Андрей Рублев пишет икону в одиночестве, и Данте пишет «АД» – один…. «Внутрь вас есть…». Столицы же: во множестве неисчислимом своих людей – ходят, ушли от Бога. В скопища. В церквах, я заметил, поют «Символ Веры» – не слушая ближнего своего, поют для себя одного. Даже в церквах! Нигде так не одинок человек, как в крупных городах, в Москве, Берлине, в Париже… Одиночество – это не тогда, когда ты просто – один. В поле, в лесу или в доме. Одиночество – это когда тебе нужен другой, хотя бы один, нужен, чтобы услышал тебя, а он вот он, рядом, а его нет. Его нет, потому что не слышит и не видит, не хочет видеть и слышать. Бес заткнул ему уши и «зашорил» глаза…. И вот, хочешь, чтобы услышали – и не слышат. Почему же не слышат? Сатана не дает.
***
…Я стучался с девятнадцати лет во многие московские художественные журналы, писали хвалебные отзывы, чуть-чуть журили, и нигде не печатали. Ко времени, когда я окончил Литинститут, я уже публиковался, в том числе – и в Германии. Даже, прежде всего – в Германии, в Бонне и Берлине, хоть труд переводчика там оплачивается едва ли не в полтора раза выше авторства. Итак, по проторенной дороге «через Запад» – мне едва-едва удалось добиться цели: опубликовали везде, во всех толковых художественных изданиях, «толстых» журналах, кроме духовно близкого, от Старого Арбата, журнала «Москва»… Напечататься в то время (91-й год) – это дорогого стоило. К тому же тогда, в то время моей зрелости и до октябрьского переворота (буржуазного), – тогда еще ученые степени так просто, как сегодня – веером, не раздавались, а дамы, встретившие меня, прямо утверждали, что у них «степени»). Напечатать что-либо было архитрудно, если ты без блата, и не только потому, что очерки и проза (да и поэзия) – хорошо оплачивались, а и отбор был с большими претензиями. Я же, тогда еще наивный, тридцати лет, разобрал по косточкам, и кого! самого В. Солоухина, доказывая очевидное: что идол – вовсе не идол и не гений, это уж точно. К тому же посмел поставить «на дыбы» вопрос о том, что если уж и простой народ несет копейку на воссоздание и реставрацию храма, то храм этот, воздвигнутый в честь победы над Наполеоном – должен принадлежать, уж по крайней мере, Москве, а не «мэрии». И еще меня интересовало: зачем под храмом – бани. Пусть вода и даровая. Но уж очень много «саун» дурного толка и без того наводнили не то что Москву, а и – «подбрюшье» России. И уж тем более, странен был вопрос о таком плотном и высокооплачиваемом участии «гения» всех времен и народов – Зураба Церетели, большого друга «мэра» Лужкова. Все это я вышучивал в своем очерке довольно бесцеремонно (перестройка же, гласность, к тому же я уже видел Германию, общался там, видел и Россию – недалеко от Берлина… Молод был… наивен), не понимая ничего о той «засечной» черте, что отделяла тех, кто уже имел научные звания и «багаж литературного опыта» от простых смертных… – я рискнул притащить свой шуточный очерк в журнал «Москва», и наткнулся там на такой взгляд двух не старых тогда еще дам (со званиями и регалиями), что, честное слово, разреши в редакциях оружие – они расстреляли бы меня из самого поганого и кривого ружья. Сомнений не было: не туда я принес свою правду. Хоть и шуточную, но – явно не туда… «Черт-те-зачем тебя туда потащило» – объяснял мне впоследствии товарищ по Литинституту, который уже довольно лихо разбирался во всех этих подводных течениях, камнях и водоворотах, – «С этим надо было куда-нибудь в «Звезду», к Хомутовой…». «Или в …п-зду, к звездуновой!» – ерничал я, но вера в то, что тебя по крайней мере выслушают и прочитают до конца в журнале патриотического толка – эта вера была потеряна для меня уже, по сути, навсегда. Ведь вот – «Новый Мир» – печатал, читал, «Октябрь», «Юность»! А эти – сплошь иконами все исклеили а смотрят – чисто стаей из лесу, аж глаза горят. По волчьи смотрят, дико…. Так легко была потеряна вера в то, что «свои», русские, и вообще – читают рукописи из «потока», да и вообще, способны и настроены друг другу помогать. «Вот «другой берег», наш берег, – говорил мне товарищ по Литинституту, сумевший добиться уже и известности, а главное – помощи, в том числе и материальной «от своих» – ему платили уже по сто баксов в месяц «спецстипендии», вот у нас – там да, читают и печатают. И мы дорожим. «И отношением и талантом, давай, Вася, к нам, не пожалеешь!» Еще какое-то время я пробовал поддержать отношения «и там и там», пока не понял, наконец, что все безнадежно загнулось. Что – вот, строят храм, а народ, «тело этого храма» – брошен и потерян. И не нужен никому. Что – разбазарены и ушли неизвестно куда многие и многие средства с недвижимости сданной в аренду, не только Союза Писателей, а и Академии Наук. И вот – бездетному моему другу, «свои» – помогают, а мне многодетному – кукиш. Да и – мало того: еще и мягко так, ненавязчиво начинают советовать, «как писать…». Пока, ненавязчиво. И это тоже – так странно устроено наше общество, что в нем нет места «двум мнениям». Двух мнений быть не может: если выплывешь на другой берег – и руку подадут, и просушат одежды, а по эту, русскую сторону – никому ты не нужен. Сколько видел я и на деле подтверждения этому. Едва ли не на грамм литературного дара, а его уже привечают, и стипендию оформят, и отзвонят везде, и ждут. Везде ждут. Придешь: а вы не такой-то?.. «Русопятого» же, – никто не поддержит. Да что там! На годовщине Гоголя и сегодня чествуют … Жванецкого! А вспомнить – сколько раз и когда праздновали годовщины жизни и смерти русских великих, величайших литераторов, не много насчитаешь. А по сравнению с пришлым народцем, притащившим сюда свое «искусство» в виде безверия и хохмы, и проч... Они и по радио хохмят поэты Афтандил Водяной и Катя Веселова, и прочее и прочее. Но у них и до сих пор – есть деньги на разъезды. Недавний Коктебель – к поэту Максу Волошину (тоже, между прочим, строителю солнечного города в далеком прошлом, города для своих) – прибыло на свои кровные – более ста поэтов (чуть не написал «более ста человек»). «…у меня есть одна забава, пальцы в рот – и веселый свист…» – писал Есенин. Есть нечто подобное этой забаве и у меня. Иногда я беру бутылочку коньячку, хорошего, достаю огромную папку «отказов» мне из издательств за все тридцать лет, рядом кладу и открываю альбом с фотографиями семьи. И начинаю листать, то альбом, то – ответ-отписку «рецензента». В конце концов все было напечатано: здесь ли, в России, за границей ли… В правом журнале или левом, не в этом дело. Просто опоздал я на поезд со своими – на тридцать лет. А «чужие» – подхватывали, и махали руками, попутчики, да я предпочел пешком… Да и кто знает, что бы было со мной, кинься я к попутчикам. И таким ли, тем ли я был бы? Конечно, нет… И вот сегодня, в этом «високосном», явно трудном году, в самом его начале, этим немного грустным Великим постом, я думаю: а сколько же надо стучаться к самому Богу, чтобы Апостол открыл двери благодати и нашел тебя «в одеждах праздничных»? Чтобы сам Господь Бог понял, оценил и принял, ведь Царствие Боже – это не редакция журнала Москвы с Каппой Кокшеневой и Леной Устиновой, царство Боже всю-то жизнь нудится, с кровью и муками берется. «Так сколько же нам брести» до него, до Царствия Божия? «До самыя, до смерти!?». Ну, и, будет, еще побредем… «А ведь и вера тоже убывает, убывает и сам тайный, сакральный смысл бытия… И здоровье, и сама надежда… Все убывает с годами» – шепчет на ухо бес. Но я же не Лютер, и в беса чернильницей не засвечу. А в пост, разбавленного коньячку? Нет, и того не буду. Ест еще порох, в конце концов, не для себя пишу и не для славы. Я пишу для Неба. А небо молчит. В конце концов, и рукописные «Мысли» Паскаля Блеза нашли и оценили только после того, как он ушел…
***
Труд и творчество, тот интерес и целеустремленность, с которыми входит в эту жизнь новорожденный, ребенок – несопоставимы по усилиям и по напряжению – ни с каким творчеством повзрослевшего, уже обжегшегося об этот мир зрелого человека: новорожденному в тысячи раз трудней и интересней. Несопоставим труд младенца, поднатужившегося в пеленках – ни с каким искусом и искусством – и во взрослой жизни. Все, даже и независимые или мнящие себя таковыми, творцы – ждут утешения и радости; кто-то – признания, кто-то забыться, уйти, остановить камень Сизифа, или молча, надменно, со знанием и значением, с пониманием своего величия, взирать ему во след, громоподобно катящемуся. …А и всего-то этого гордого, величественного взирания на этот мир – достоин – только новорожденный, осваивающий мир и все вокруг себя, – «будьте как дети», – достоин ребенок… Легкой жизни достоин только он... И что же получает он на свои ожидания? Получает кровавый труд, пот, грязь из-под себя, страшно и со скрипом режущиеся зубы. Затем – опыт разочарования и тяжесть творческих крыльев, которые не раскрываются, но надо прыгнуть с высоты…и никакого признания. Но, тот труд и кровавые шишки, с которым мы начинаем жить, - он сам по себе и не обещает заранее благодати… В том-то и дело, что обещает, и благодать и прощение. Потому что все мы куплены дорогой кровью. Мы – не свои. Мы – Божьи! *** Когда случилась та страшная катастрофа: на этот раз – на Саяно-Шушенской ГЭС, оказалось, что выработан был ресурс электростанции более, чем на восемьдесят процентов. Износ всего, что еще работало – был примерно таков же. В ходе расследования было установлено, что на бумаге – регулярно происходили и по плану контрольно-ревизионные проверки, спускались на это деньги… и вместо ремонта – уходили в оффшоры. Значит, то, что приватизируют олигархи, то что они прибирают к рукам – восстановлению «за их счет» не подлежит. А это значит, будут тонуть корабли – «Булгарии», падать самолеты «Яки»… Все будет превращаться в дерьмо, как бы в руках греческого царя Мидаса, на пищу которого и золото тотчас гадили гарпии, едва касались его руки чего-то стоящего. Гарпии же превращающие в дерьмо все, что хоть чего-нибудь стоит – это русские гарпии, а не греческие. То, что не превратилось в дерьмо – исчезает в их карманах. Угадайте с трех раз, кто дал обогатиться им: преподавателю научного коммунизма Бурбулису, редактору журнала «Коммунист» Е. Гайдару, А. Коху, А.Чубайсу (ему безрезультатно представили обвинения за ту же Саяно-Шушенскую ГЭС)… Но и этого мало: десятки жизней уходят под галдеж и расклевывания этих гарпий, а с крушениями, падениями, потоплениями – и вовсе. Но вот парадокс: при всем этом – и министр МЧС, – стал в кратчайшие сроки едва ли не богатейший среди неравных, среди гарпий в том числе. Тут есть над чем поразмышлять. Вот почему, когда я иду по проспекту Мира и вижу громаду мозаики с выложенным профилем Дзержинского, я не могу не вспомнить, сколько лет он отсидел в царских застенках, и сколько лет отходил потом в зашитом кителе на локтях. Вспоминается, что ему пришлось прятаться в сейф от влетевшей в окно бомбы, и еще многое другое. А наши олигархи баллотируются в президенты, выходят в кроссовках на демонстрации, возят десятками дам в Куршавели… Вспоминается анекдот: О том, как в таверну у моря, вдруг вломился, весь в дерьме, ободранный янки, сплошь увешанный кольтами, начал мелко хулиганить, выкрикивать ругательства. Тогда один из шкиперов, новичок, спрашивает у другого: «Кто это?» – «Неуловимый Джо», – был ответ. – «Почему же неуловимый? Вот он, хватай, кому нужно… Вон и шериф…» – «Да, оттого и «неуловимый», – потому что не нужен никому…». …Лишь гарпии летают, летают… Что же с громом развалится в следующее мгновение в России, так рачительно сбираемой и сберегаемой русским народом и Сталиным? Что же рассыплется в следующую минуту, обогащая многих чиновников, быть может – всех. Всех, кроме самих пострадавших?!
***
…И вот он, новый «кризис», да еще мировой. Америка должна миру четырнадцать триллионов долларов, и не думает отдавать. Почему не думает, думает: сошлись две палаты, приглашен Обама. Решают: нарезать еще зеленой бумаги, и сколько, и какие будут последствия, если ее все же нарезать «от души» и раздать…. Главное, как воспримет это трудяга Китай. Народ, создавший тысячи терракотовых солдат, армии, обнесший стеной по границе всех своих владений – это народ-трудяга. Он может плюнуть на зеленые бумажки и потребовать нечто большего, не так ли?.. Это с Россией – все понятно. Там «свои» на всех ключевых постах; Кудрин, Чубайс, Греф, Прохоров, тандем, наконец…. Весь стабфонд 2008 года был вложен в американскую ипотеку, которая и держалась кое-как именно этими вливаниями русского стабфонда. Это знал любой американец, не знали только двое: Греф и Кудрин… И после этого нам говорят, будто бы необходимо было неким силам «встраивать Россию в этот мировой порядок», – тот порядок, что вовсе не так уж подвержен всякого рода «кризисам». Даже Уоррен Бафет, схватившийся было за голову, успокоился и сел в кресло, когда услышал заверения, что, Россия согласна… Встраиваться. По прежнему рвется в ВТО, и закон «Джексона-Вейника», на который плевать хотели при Брежневе, в 1972 году, теперь – святыня для России. Только вот чем торговать, когда ничего не производишь и не в силах произвести уже… Да и мало было России «приватизации», которая сделала из ста процентов хозяев своей страны – девяносто девять процентов – рабами. И того мало, что все бывшие хозяева своей несчастной и распятой страны – стали батраками в одночасье, да еще и потеряв все свои накопления от прежней трудовой жизни (в противовес министрам Павлову, Геращенко, банкирам, знавшим о спланированной «операции-девальвации»). Этого мало. Новый передел. Итак. Пирамида перевернулась и рухнула, раздавив за эти семнадцать лет – около тридцати миллионов – по самым скромным подсчетам, русского населения. Сколько-то уцелеет теперь, в 2012 году? Ближайшую перепись населения не отменяют. «Не важно, как есть, важно, как посчитано». В самом деле, кому сегодня выгодно знать правду? Есть данные, что в России уже сегодня не более 60 млн. человек, русских… Но об этом и А. И. Солженицын писал, как и что – «200 лет…». А русский Иван все еще держится. Но – то, что с Россией станут творить теперь – все, что, что пожелают – стало совершенно ясно недавно, лишь по празднованию шестидесятилетия в честь Победы в Великой войне. Даже выборы президентов в марте 2012 года – и те так и на столько не проясняли будущее, как Парад Победы в честь шестидесятилетия окончания Великой Отечественной войны, – победы, которую силятся вернуть в кромешное (уже к 2005 году – непонимание). Говорят, будто о «пакте с Гитлером» никто не знал в 1939 г. Даже – Англия и Франция. Некто Сванидзе носится с этим «особым мнением» так, что – и смешно и жалко смотреть. Даже и с репарациями – поражение страны-лилипуты, страны-флюгера. По всем статьям. Многие главы союзных республик отказались приехать на празднование юбилея, на Красную площадь в Москву. Они считают себя обиженными униженной, разграбленной теперь и обескровленной Россией, они хотели бы еще большего от России, как от того остатка Союза, который-де и был причиной их нынешних бедствий, требуют: выплат, компенсаций, возмещения всяческих ущербов, и проч… Известно: «Пешего ворона и галки дерут»… Известно и то, что и Первой и Второй мировым войнам предшествовали «мировые» кризисы. Верно, Россию многие, очень многие рады бы числить в должниках, и все еще числят. Иначе, отчего бы оттуда, с самого «верха «Белого Дома»», – сообщать на весь мир, что Россия незаслуженно владеет Сибирью и богатства ее «непропорциональны» со странами и территориями «другого мира»… И при этом – какие амбиции, какая смелость и тяга к справедливости. Как они ее себе представляют. И как же они ее, Россию, видят? А так, подмятой под себя, насилуемой, как насиловали они ее девяносто лет назад, в семнадцатом году.
***
Шел верхом, по самому по краю высоченного речного распадка, вдруг сверху вниз радостно распознал по движениям долговязого подростка, своего сына – он пришел к святому источнику, и наливал там, внизу прозрачные баклажки из освященного родника, верно мать послала. Родник, бьющий из-под высокой кромки, глубокого угора, обиходили, поставили над ним крест и икону. Станция «Клязьма» и поселок вдоль одноименной реки. Крутизна к реке почти отвесная, родник годами струился, звенел, протекал просто и дико между огромных мачтовых сосен, а теперь выкрашена в голубую игристую «ртуть» – с отсветом и бликами – стена, отвесная крыша. Увидев сына, я пошел вдоль реки, по-над этой крутизной, медленнее, наблюдая за ним. Что-то ворохнулось в сердце как пойманный светлый окушок, хорошо и щекотно: вот он, мой сынок… А давно ли не виделись, а вот заскучало, отозвалось сердце, и смешно стало, что он трудится там, внизу, не замечая отца. И этот хрустальной свежести источник, освященный в честь иконы матери Божьей Гребневской. Остановился и любуюсь, интересно, когда увидит он меня, у источника этот малыш. Я пригляделся и стал разглядывать сына… И так задумчиво сидел он, глядя на огнистые струи светлого родника, бьющего в банку, сидел долго, чем думал он, этот самостоятельный уже отросток от меня, у которого – так странно – свои мысли, свои желания, свои мечты. И давно ли я сам был таким. И как все было бесконечно интересно, таинственно, празднично… День казался длинною в год. Поймаешь луч сквозь листья клена, впервые увидишь сморчок – и диво, упиваешься запахом лесной фиалки или ландыша…. Припав к струе, он, сын, наполнил банку. Он наполнил банку, попил и присел. Банка – литров на двадцать, из прозрачного пластика. Он поставил ее, обнимая, и разглядывая сквозь воду ладони, как через увеличительное стекло. О чем может так напряженно думать или мечтать малыш девяти лет? И вот – так остро, до боли, с каким-то новым пробудившимся во мне чувством сострадания ко всему сущему, через эту любовь мою к сыну, – почувствовал, понял я вдруг, что все мы на этой земле изгнанники, и я и он, и вон там вдали – те, другие… И все мы с рождения чувствуем это так напряженно-остро, с такой тоской, что не выразить словами, и умерли бы от этого чувства, если бы временно не удавалось нам забыться заботами, делами. Обязанностями, верой в Бога, – и, значит, тоскуем мы все о чем-то бывшем у нас, или в нас, но теперь утерянном, утерянном навсегда, оставленном в прошлом, ином бытии, лучшем, чистом… Бытии с кем? С Богом? И, вот теперь до капли родниковой – все мы родные, мы так больно вынуждены ощущать свое сиротство и свою тоску по какой-то иной, истинной про-родине, которая, кажется, невозвратимой теперь, - кажется – существующей далеко, где-то в иных мирах, тех мирах, которые так отличимы от этого, примитивного и простого, что – кажутся даже и эти места нам – противоположными тем, откуда мы родом, даже и отдаленно не напоминающими те иные пределы, которых мы были некогда, вероятно, достойны, и с которыми ни в какое сравнение не входит эта бледная грешная, странная земля с ее родниками…И мой маленький сын, даже играя с солнечными лучами – и он понимает это! Так вдруг почувствовал я. …Корабельные сосны, те, что так косо и так неприютно нависали над крутизной обрыва, канадские срезанные клены в солнечном восходе, казалось, безмолвно слушали небо; иные – словно молились, стоя на коленях вокруг моего сына и игристого источника. Иные – жалобно выставили дупло, то там, то здесь, наподобие женских грудей, своих сучьев – огромных, но утерянных, как теряют по весне рога лесные сохатые, – деревья угрюмо показывали их мне, эти черные, червленые дыры – следы ежегодной их «обрезки», – как воины показывали бы мне свои раны. «Господи, и этим деревьям – и тем-то не благо здесь, на земле», – так ясно легло на мою душу, словно кто-то вслух сказал мне эти слова, даже и, не называя их, а так, одной мыслью… Стараясь перебороть печаль, я весело крикнул сыну: «Эй, богатырь, где же твоя тележка? Как повезешь свое богатство?»… Я окликнул сына. И надо было видеть, как он обрадовался, как весело и легко перепрыгивая с корня на корень сосен, побежал ко мне в горку, торопливо прыгая и выбирая откуда оттолкнуться и куда ступить… И вот – как противоречиво: какой радостью, гордостью за этого молодца, что послал мне Господь на помощь, наполнилось сердце! И эта радость встречи с сыном, едва не омраченная философской моей печалью, на этой неуютной, строгой и равнодушной ко всему земле, – на этой холодной и пустой планете, – эта радость встречи показалась мне так дорога, что я, пожалуй, не отдал бы ее за все богатства мира! Мы обнялись. Я поднял его на руки, и он, с тем стыдом взрослеющего юноши, стал отбиваться: «Мамка-то дома? А брат? А чего ж ты один? Ах, захотелось одному? Одиночества искал?»… И ведь как верно я понял его настроение. Господи, где же были души наши – и его и моя, до нашего рождения на эту землю? Господи, ведь они были – с Тобой и у Тебя! И какова же будет встреча наша с Тобой, ведь все мы – лишь печалинки твои, лишь горчинки о тебе, Господи, хоть и обхватили хрустальные твои холодные родники, и грустим о Тебе, ссылаясь на одиночество… Мы и сами, даже став отцами, так часто не осознаем этого… Мы все дети Твои, пришедшие напиться под Твоими соснами из твоих родников Живой воды, чтобы не забывать о Тебе.
***
Какое-то эсхатологически страшное, и в то же время по сумасшедшему прекрасное небо все лето 2008 года. Взвихриваются, плывут облака. Взглянешь вверх – и немеешь от удивления, т красок – от – ярко-зеленых, до пунцовых, с янтарем. Что-то грозное, каждый день – предгрозовое, предупреждающее «звучит» в этой красоте, в этом постоянном, при ветре, движении туч и облаков. Белоснежные, еще минуту назад, отвернулся, вскинул голову – и вот уже – на грозном желто-зеленом фоне, они, тайно и скоро, постоянно бегущие, восстающие, и вновь волшебно возникающие с самыми причудливыми очертаниями, меняющиеся с каким-то азартом – в столпах света и солнца, – рядом с чернильными – дымного индиго, снопами сена для божьих коров… И вот они идут-движутся и не движутся: те, что вверху надо мной – быстрее, отчетливее, а те что вдали – медленнее, с потайным смыслом, – и такое их кружение, такая невыразимая скорбь и тревога – впервые за прожитые мною полвека… От этой их медлительности кажется, что – земля крутится в другую уже сторону, что все страшное случилось уже, просто мы еще не знаем, в силу нашей человеческой малости. Так получается, что облака и тучи эти кружат и кружат, и это день ото дня. Неделю, и две… И все это время, ежедневный, мясно красный закат, с просветом оранжевого… Потом – опять красный, палящий, индиго – желтый восход. И над всей этой пышной, пышащей угрозой и волшебством красотой, – красный «причастный» всеопаляющий уголь солнца. «О, Господи, помоги нам!»… Сказано в Писании, что – когда смотрите на красное солнце, говорите: завтра будет холодно… А определить явление Божие – не умеете?! И как истинно-страшно это подходит к этой осени…: «…Маловеры… Знамения солнца умеете понимать, а знамения Духа – нет?!…»
*** Пишу-работаю мало со словом, исключительно для себя. Пропал интерес. Нельзя читать «Хроник». «200 лет вместе», «Вторая Мировая» Н. Ставрова, прочитанные подряд с пытками, жертвами и количеством жертв, совершенно невероятно… Альберт Кох, по настоянию Аллы Гербер – выделил «громкие» средства для описания гитлеровского холокоста. А он, этот холокост – был раньше. И начался с запечатанных вагонов из Швейцарии. В одном ехала некая «могучая кучка», в другом – 160 стрелков, латышских, и проч. Потом белочехи, китайцы, и т. д. И вот, в 15-39 – начался и продолжался такой русский холокост, которого никто и ни одна страна, кроме России – не испытывала. Где-то в письмах Алексея Толстого сказано, что – кто же станет писать на необитаемом острове, если будет знать доподлинно, что никто и никогда не прочитает его рукописей… Никто. Кто станет тогда писать? Только сумасшедший. Вот я такой сумасшедший и есть, но я пишу очень мало и только для себя. Я не знаю, покажу ли я когда-нибудь вот это, то, что я записывал, или сожгу. Я еще не решил… И еще: недавно, я чудом открыл дневники Иоанна Кронштадтского, цветные фотографии с его дневников, где нельзя понять ничего, ни бельмеса. Он писал с той же мыслью, что преследует сегодня и меня: писал, чтобы только ему понятно было, разобраться в душе своей. Сделать «уборку» в душе. И так понятно, с первого взгляда это, что «Дневники» его писаны им исключительно «для себя». На пяти языках сразу. И писаны так: предложение на немецком, на английском. Потом – по латыни. И так – слово – над словом, галочка и вставка… на пяти! (повторяю), языках и разноцветными чернилами… …И прославленные во святых – не все хотели, чтобы современники их прочли, а уж тем более – будущие поколения. Они писали для себя, для своей души, внимая, внутрь – «имая» в себя, – ибо «внутри вас есть царствие Божье». Меня же, по слабости духа, порой томит некая «неуслышанность». Почему? Ведь не слава и не деньги меня заботят в эти минуты, а вот – поди ж ты: «неуслышанность» и оттого – тоска. Тут не иначе, как с духовником разбираться надо. Пошел к нему постом, досидел большущую очередь, вошел к нему (келья приемная в монастыре), а как глянул на него – и сердце сжалось: весь он как выжатый лимон, устал, кажется, постарел даже. Вышли на снег, прощаясь прислонились трижды щека ко щеке, благословил он меня, с тем и ушел я… Но вот это тревожное, это волнительное, и порой даже изматывающее состояние – оно не проходит и испытать его не могу я, нет духовной опытности, и обидно… Почему? Не потому ли, что я не только не святой, а пытаюсь что-то «в Духе» выяснять? И не потому ли, что я так и не отыскал это Царство внутри себя, – оттого – эта одинокость? Не одиночество, а вот именно – одинокость… Вот так «холокост»! Холокост в этом мире – над каждым. Каждый человек сам себе и мучитель и мученик… А их, священников и детей, 14-15 летних мальчишек и старцев – в Крыму расстреляли в неделю – более 120 тысяч! А 55 миллионов хлеборобов крестьян, пострадавших от «продразверстки», это – не Холокост. В Севастополе, по тому проспекту Нахимова, где я гулял не ведая ничего кроме редута №6 Толстого Льва, да памятника Тотлебену – весь проспект стоял в виселицах… И кто кого вешал? Русский русского, русский русского, русский русского. Вот она и тоска, от непонимания, почему одному мука и убийство – Холокост, а другому – просто убили… Ну, понятно, что смяло так мою душу: «200 лет…» Солженицына…. И вот – «Дневник» И. Кронштадтского – с одной стороны, тайный, сокровенный, и – «200 лет» Солженицына с другой. А я – смят между «расшифровками» и той книги и другой! И какие разные цели – у святого и «нобелиста»… И все у них понятно: что и для чего, но – я, я сам – для чего я пишу, и я не могу разобраться, и не писать не могу. Мне кажется сегодняшние дни и по внутреннему и по внешнему напряжению – не уступают «тем дням», Господи, помоги!
*** Дни нашей жизни, они похожи на длящееся похмелье. И как похмельный ищет похмелиться, чтобы опять очароваться нелепыми мыслями и видениями, надеждой, оставленной в утешение человеку на дне «Ящика Пандоры», т. е. – отравить себя, свою душу, – вот так же и мы, живущие сегодня, не смотря ни на что – жаждем жить. Мы ждем все новых и новых дней, которые, будто бы, принесут нам новые впечатления и события, заставят забыть прошлое, – т. е. – освободят. Хоть и сознаем, что и события, и покупки, все эти, и поиски праздника жизни, – всего лишь смена действий – все это и есть самообман. …Похмелье жизнью не отдалить и не оставить. Каждый жаждет жить и иметь. И жить и иметь безмерно. Редкие люди – «покупают Царствие богатством неправедным». Но и у каждого: у одного – раньше, у другого – позже – наступает отравление, пресыщение. Навсегда. Навечно. Обязательно наступает. И, если взглянуть бегло, то и внешне кажется: всем кому за сорок – все, даже и не пьющие, кажутся – именно с похмелья: вялая кожа, их потухшие глаза. Неизлечимо. Их похмелье – к концу, а они все еще живут для внешнего человека, внутренний же забыт и измучен. А – они вот – возят этого «внутреннего человека» – единственно только и предназначенного для царства Божия, - катают его на шикарных машинах, кормят в дорогих ресторанах, кутают в собольи шубки…А ему все больней и неуютней, зябко, душно, дурно. «Ах, плохо? Значит надо еще больше отвлечься, надо еще больше забав» (если богат). Или искушение: «Кончить уж со всем этим – одним пазом» (если невыносимо беден)… Часто так, и до самой смерти проживает человек, в яму заглядывает, а так и не понял ничего, и не подозревает, что насытить, согреть, напитать и обрадовать его может только лишь Христос, и только лишь в церкви. И спохватываются – да поздно. Чаще – и вовсе не спохватываются. А. как все просто, на первый взгляд: «надейся, вот и все…».
***
«Кто внушил тебе, что жизнь всякого человека – такая уж драгоценность, «подарок» от Бога?», – как-то с сомнением и с иронией услышал я однажды вопрос своей совести. И надо бы пропустить, пройти мимо этой пытки с потаенным сарказмом, явно бесовского оттенка, такнет, я – давай думать, ковырять, разбирать, домысливать… «Играй (в бабки В.К.), – говорили древние, и даже стоик Эпиктет, – играй, а когда пройдет интерес, можешь уйти. Дверь открыта, тебя никто не держит…». И вот, я разговариваю с одним, и со вторым, и с третьим своим попутчиком – и ни у кого не нахожу того подспудного, болезненно-нервного ощущения зряшности этой жизни, бесцельности уходящего момента, – именно того самого ощущения, что так присуще мне, что так меня тревожит. Не нахожу и отдаленно того, чем мучаю себя я сам. Но почему? Или они из древесины, или из чугуна?.. «Глупости, – опять словно слышу я, – никто никого не держит. И твои томительные искания Истины – тоже глупости…Дверь открыта…». И вот – крепкое осеннее утро, крепкий коренастый вотяк с красным лицом, прогуливает возле дома добермана. Ему крайне интересно: чтобы доберман сходил усиленно вот тут, на газоне. Дома у него ремонт, подвесные потолки, которые надо выровнять…И вот – поразительно, как увлекают его эти пустые разговоры со мной, вошедшим в роль для вотяка: о кошке, о работе в горячем цехе, о его, перевязанной руке, которая заболела в самый неподходящий момент, в термическом цеху, и которую, быть может, надо бы в гипс, сделать рентген. (А у меня нет к нему никакого даже сочувствия. Я – пустой!). А уж на рентген-то – точно, и… опять – о еде, о ценниках на еду, и все это бесконечно, и никак не уйдешь, не желая обидеть. И вот, приходится кивать, подыгрывать, выслушивать «в глубину» все его существо, да и не его одного, тут – пес дорогой. И ведь девять десятых живущих рядом со мной – именно так и живут, на таком именно уровне и – до самой могилы. Два часа он гулял с собачкой – и никаких угрызений совести, что транжирит жизнь Богом данную. Потом поест. Он, наверно, быстро засыпает, как животное. Ляжет и заснет… чего же у меня – так, до болезненности – это острое это ощущение: пустой траты бытия мне отпущенного, и за пустоту, несомненно, придется отвечать? Словно во мне заложено что-то выполнить, и это мучит. А время идет. Или это просто гордыня. Вид гордыни?… Как найти покорность истинную покорность моменту, найти покаяние неподдельное, понять свое, поставить парус и плыть? «Положись на волю Божью, и дела твои свершатся в срок», – а это откуда? Нет, это уже не бесенок… К этому стоит прислушаться.
***
Случайно включил и просмотрел небольшой репортаж американцев о больной женщине, которую лечили и даже оперировали её – врачи-хирурги. Лазерными скальпелями они пытались исправить врожденный недуг – порок головного мозга. Они были вынуждены на несколько часов отделить ее голову от тела, искусственно питая и мозг и сердце. Не знаю, можно ли верить этому, (как высадке американцев на Луне), но дело даже не в этом, а вот в чем: Джойс писал своего «Уллиса» – почти слепым, Кафка – был нервнобольным, и не только «нервно», Мопассан в конце жизни превратился из красавца-гребца в сумасшедшее животное. Он не выдерживал даже всплеска дневного света. А Акутагава Рюноске…, а Марсель Пруст… Но всех их объединяет одно, а именно то, что когда они писали – они были счастливы. Дело в том, что счастье, скорее всего, по сути, заурядно, вяло, как вода в болоте, и поэтому многие, прожив, так – таки и не поняли, что они жили, по сути, счастливо. А ведь это – неоспоримая истина, что далеко не всем дано в этой жизни насладится безмятежным счастьем обывателя, и еще того меньше – счастьем творца. А главное – понять, осознать то, что прожили мы – вот оно и было, именно оно, счастье, как-то не вяжется это счастье – с другим: (Сытый боров лежащий в грязной луже тоже по-своему счастлив, но так странно это, само по себе, ведь человек не свинья, не баран, а вот – человек смотрит на муки оперируемого – и, – это удивительно, – не осенен сознанием своего счастья, от того хотя бы, что не чувствует бол, вот – хотя бы вот этого, простейшего своего собственного здоровья-счастья. Но вот он – смотрит и – сочувствует, и то не всегда… Как говорили древние: «…перенести чужую беду у нас всегда хватит сил». А что его волнует в это время телезрителя, ведь он не в открытом море, в порту и громадные волны не угрожают его ладье, и он взирает на них не без некоторого, пожалуй, даже удовольствия? Что же волнует его теперь, когда можно радоваться, можно наслаждаться в этом мире – отсутствием боли телесной, что, впрочем, тоже не так уж часто… Его волнует…возможность крупного ценового падения его акций на бирже? Ревность (часто не обоснованная)? и проч. и проч. И вот муха, едва зазвеневшая в его припоминании – вмиг раздувается до размера жабы, потом – слона…А где же счастье? А счастья нет, и не было. Человек не бывает счастлив! Самое высокое счастье, доступное здесь, на земле: – только и есть, что здоровье, веселый нрав, и уже, как приз, как поцелуй Бога в маковку: творчество и жизнь в Духе. «Тело – не более ли одежды, а душа – не более ли мира?» – как это верно!!!
***
Два друга встретившись после долгой потери друг друга… – Я слышал, что ты женился? – Женился. Как на льду обломился. Первый «муж» вздохнул, и вздох его был так долог и красноречив в этом долгом своем молчании, что никакие слова или краски не добавили бы ничего тому, что и так было ясно: – …Это да… , – безжалостно заметил второй. Сказано: «Один женился – с головой пропал, другой женился – свет увидал». Знаешь армянскую пословицу: «Жена может создать дом, да такой, что и шайтан не создаст. И разрушить такой дом, что и шайтан не разрушит…». – Нет, не знал, теперь знаю. А ты знаешь русскую: «Хорошая жена столько в дом горшком натаскает, сколько муж возами не навозит?», слыхал? – И «любви», конечно, тоже. Ты ведь и это имеешь в виду? – Я имею в виду все! Есть такие красавицы Бордо и Онассис, от которых… через окно убежишь. Я смотрел на них со стороны, и мне показалась такая глубокая правда в их словах, горькая правда, что просто поражало их расположение духа: при встрече их оно уже не было безнадежным…. «Махнут по чарочке, – думал я, забудутся… «все проходит»… Как говорит притча о перстне мудрого Соломона, как утверждает Экклисиаст и иные мудрецы «пятикнижья», списанного у шумеров…. Но расходились они, не выпив по чарочке. И, прощались тоже в глубокой задумчивости… Одна вековечная тема «достала» так всех…
*** Когда приходится слышать умные выступления плодовитого, всезнающего, талантливейшего Димы Быкова, особенно все эти интервью с «писательницами», коим несть числа: «Трауб», «Крамер»… Видно русские фамилии им претят «по определению», – после этих интервью с авторами многотомных проектов, «Этногенез» – я пытался вспомнить порой, что же в сухом остатке от этих многочасовых бесед начитаннейшего Зильбельтруда и Трауб, Крамер, Петер… – и никогда ничего не оставалось «на вынос», в жизнь и в быт, «на дух»… Ничего. Как странно! А ведь так долго и умно говорили, говорили, говорили… Такова вся история избранного народа: и много, и умно, но все это давным-давно – Ветхий Завет, а для нового «вина» нужны крепкие молодые мехи, которых негде взять, а главное – нет желания искать. Тем более в «чужом» народе… Тогда зачем эти умные мины, правильно построенные фразы и многознания о новейших и прошлых чудесах кинематографа? В этом смысле некто Эдуард Володарский, который «подарил» эстафету Д. Быкову, – насколько же он умней, интересней, интелегентней, а главное, честней… Этот не пригласит Е. Гришковца и не отдаст ему два часа просто по жанру своего одноплеменника…. И все бы выглядело шуткой, беседцей на досуге «малого народа» от нечего делать (в основном – о литературе, драматургии и кино) – если бы не одно старое и таинственное, непонятное мне, не попадающее ни под какие определения обстоятельство: в Советской, подчеркиваю, даже в Советской (ЭСЭСЭРОВСКОЙ) «классике», не говоря уж о Русской литературе и русском кино – не остался ни один, независимо от величины его таланта, творец, кто – неоднократно написал бы с небрежением о том малом племени, (к которому принадлежат по большей части приглашенные Зильбельтруд-Быковым, племени), – к которому так гордо относят себя и Быков и Гришковец, и т. д. (За исключением, быть может, Достоевского, Пушкина, Гоголя), – кто бы уничижительно или небрежно писал о евреях. Ни одного. Горький, Л. Андреев (по делу Дрейфуса и Бейлиса), и далее – по списку, коему нет конца. И не осталось ни одного творца и таланта, кто благоговея перед И.В. Сталиным – тоже остался всеми своими книгами в искусстве до сего дня, все вымараны… Случайность? Не думаю. Остаются «пустышки», но пустышки предсказуемые и угодные. И Солоухин В. и Солженицын – решились сказать кое-что решительное, лишь под занавес. Да и то – Солоухин, и уходя, не рискнул…
***
Мука да вода. А взболтал, посолил – вот уже и хлеб. Печь, правда, необходима. «Я Хлеб жизни…». С юности прияв к сердцу, разве забудешь? И есть в этом хлебе, в семье, где он и она, – есть часть, нечто от самого Бога. Плотяное, – все что есть, оно создан, сотворенное – в милость человеку… Даже тело его, то тело человеческое – из глины с водой – что воскреснет на суд окончательный и справедливый. А и «тело» Христово, «за вас ломимое», – кровь Его, хлеб и вино, – преосуществленные до конца мира, – животворят. «Я – Хлеб жизни» и «Источник жизни». Кровь – вино, нам, грешным – от щедрой и крепчайшей лозы. Лозы бесценной, соком которой все мы куплены… Так и отдельное: муж да жена – есть только тогда одно, единое, «мука да вода», выжаренные в печи этой жизни – в хлеб, только они и могут назваться людьми, – когда в течение жизни взболтаются, смешаются, взойдут от малой закваски, как вода и мука, как вода и глина, – когда переживут, перетерпят многое вместе, станут не просто водой да мукой, но тестом уже. Не глиной (прахом) но телом человеческим, сотворенным Богом-Отцом и преосуществленным Сыном Его. И питание этого тела человеческого, – как раз и есть то, что поддерживает в нем жизнь физическую – это и есть само проявление любви к нему, к человеку. Питание, вос-питание – есть уже и сама любовь. Питающая тело и душу во всех отношениях.». Вос-питывающее его к Небу…
*** Работа выдергивает меня на поездки по стране, иногда – дальние, по месяцу. Едешь по России, и кажется, что вся она сегодня – на старухах, на бабах и стоит. И стоит она последний свой срок. «Последний срок»… – как это точно – у знаменитого писателя. Но он сам, понимая гораздо больше, чем он писал, все же – обратил эту страшную трагедию России – в «несерьезное». Бог ему судья. Быть может, ждал и надеялся на Нобелевскую премию по литературе…. Но вот, стоит проехать по глубинке – диву даешься, как деградировало, как упало все, кажется, уже – не в подъем. Сегодня март, двадцать третий день марта, Великий пост. Начало весны – совершенно сумасшедшее, мокрое: мартовский снег, тяжелый и сырой, тяжелый, как медовые соты. Острый, неуемный, сыпет и сыплет этот мокрый снег. Он валит огромными хлопьями-перьями, словно охапками – вихри. Стою в ожидании поезда на платформе. Русская баба, в поту: еле двигает – сдвигает с платформы мокрый снег двуручным неподъемным скребком, приседает от тяжести его с налипшим снегом. Скребок сотворен так, что кажется неудобным и очень широким, – для двоих-троих, не меньше. Баба-уборщица – уже и сама еле двигается, телогрейка у нее темная от мокрого снега – хоть выжми. А этой, ей – другая такая же баба, – кричит с противного конца платформы: – Анна Тимофеевна, тяжелая лопата? Да снег налипает еще, мокрый, как глина! В ответ: – Какая разница, Тань, тяжелая ли, нет ли… Мне быстрее надо! В этом вся русская женщина: безропотно-терпеливая страдалица. Русская женщина не думает о себе, – а вот, быстрее надо, и все. А зачем быстрее? Затем что и там, куда спешит она – и там дела, и, скорее всего – не легче, а тяжелее, чем даже и вот здесь – двуручным скребком возить. И, вот проходя, я спросил: – Помочь? Взглянула, взмахнула рукой: – Сама управлюсь. – Когда же отдыхаете, каждое утро, с темна – вы уже здесь. – Когда сдохнем, тогда и отдохнем. Как глубоко, как страшно виноваты мы, русские мужики перед ними, русскими женщинами. Бездонна, неумолима вина наша, и «к небу вопиет», как великий смертный грех… Ни одна женщина, ни в одной стране не вытерпела, не перенесла того, что вынесла русская женщина. Мыслима ли вот за таким скребком американка или голландка? А немка? А если проследить весь путь русской женщины, дворянки или крестьянки – с февраля 1917-го года… Быть может, оттого она еще и живет наша Россия так, что отмолена каждый день с раннего утра, очищена неподъемными скребками в их слабых руках… Безжалостны мы к нашим женщинам, женам, и понимаешь это только в дальней командировке…
*** Штопаный чулочек у девочки, платьице с простецой, а у меня уже и сердце не на месте, как будто в голодовку страшных тридцатых. Да и что такое с ней, жалкий вид… может быть родители в запое…. Как все двусмысленно, неверно и ненадежно в мире этом, в котором я одолел вот уже почти полвека….Смотрю на чулочек, а жаль всех людей… И ловлю себя на этом, и стыдно за свою мягкотелость. Где-то читал я в хронике, выписки из фондов, как на Соловках один чекист другому поучения читал: «Как так, ты не можешь расстреливать. Я тоже не мог. Товарищ Френкель посоветовал выпить сто грамм крови. Нацедил и выпил от убитого. Сердце – как камень стало, никакой брезгливости, чистоплюйства. В затылок – шлеп, и все!» Как странно, что некоторые, даже философы считают этот мир – лучшим из миров…
***
Скверное, половое, похотливое – этот некий «червячок», словно вживленный в любую плоть, во всякую, – в каждое теплокровное и хладнокровное создание в этом мире, и, быть может особенно мучительный – в человеке… Эти рождения тысяч, миллионов, мириад созданий, сонма живых существ на этой земле, их жизни, их муки, временное утешение… Затем – неминуемые окончания жизни, тление… И всего-то – «червячок»? Все – «всего лишь» – жало, вживленное?.. Заноза бытия – мириады мучающихся и мучимых тварей, какова же вина всего живого, заслуживших такую участь? Улица, случайно увидел на слипшихся в похоти собак. Самка защемила самца, – и – каким же нелепым кажется все бытие, существование, муки всех тварей в этом мире! Как поразил всякую тварь – грех человеческий, вина его, человека, замысел, который сродни замыслу сатаны: «стать как Бог». Бессловесная же тварь, сотворенная, не знает и не осознает причины своих мук. Человек же, возмечтавший занять трон творца, – да так дерзко и рьяно взявшийся за дело, что тянет вслед за собой и всех вокруг, тянет, как себя стянул в бездну. Быть может – та любовь к животным, которая «необъяснима» – следствие этого, неосознанного… Какой же труд надо приложить во спасение! Да и – исполнимо ли оно, это искупление наше?
*** Передача по ТВ «О поэзии»… Кроваво-подплывшие глаза очередного литературного «гения» с двойным гражданством, некоего «Губермана». Его «Гарики» натужны и безмерно злы. Злы, с каким-то особым сарказмом, больны мизантропией. Они не просто циничны, это уже надо лечить. С натужной игрой «под философию, когда ее смешаешь с хохмой». Они, эти гарики, хрипло-задиристы, – как и сами его юморины, его, этих выдуманных им двух и трех строчных «танок», как бы выдавленных тайком от всех (в сортире, в укромном месте) – так это натужно, надуманно, нелегко написано. И запах от них – ей-ей… Слепленные под философский юморок, эти «гарики» – воняют человечьим навозом. Что за черта: подсолить цинизмом и хохмой – одновременно опустошить, опечалить душу читателя. Но до этой «смешной» печали ему уж дела нет… Никакого.
***
Сегодня, кажется, нет никакого прочтения литературы обывателем, массой. Дилетантизм писательства так велик, что и талантливое – так прочно переплетено в сетевых итнернет-журналах, что отделить зерно от плевел – непосильно трудно, а, главное, – зачем? Нет, и тем более, и перечитывания, даже и – Пушкина, Достоевского, Гоголя. Нет прочтений журналов даже и весьма достойных… Кажется, что нет и самой литературы. Есть всякого рода «ведения». Пушкиноведение, Гоголеведение, Пастернаковедение, – и премии за эти «ведения» – от «ЖЗЛ», за «толстые книги» – по жизням и пристрастиям писателей, пусть и бывших, и – чем «толще и длинней» эта книга, тем вернее угодить заказчику. И вот валят и валят. То – о Пастернаке, то – об Окуджаве… – чаще всего – о «своих», о балалаечниках – «бардах». Это ведение или неведение? И в былые времена, даже и у такого «веда», как Розанов В.В., – не приводило и не приводит ни к чему творческому, а – только к насмешкам. В.В. Розанов – широчайшего кругозора человек, все же скучен, и не только обывателю, а даже – литературоведу. Он противоречив, творчески бессилен. Что уж говорить о нынешних… Русскому читателю остается только Монтень да Джойс с удивленным молодым иудеем, который силится представить Воскресение во след за эсхатологической картиной мира. Как воскресшие на немецком кладбище иудеи станут, очнувшись, отыскивать свои органы, печень… Критики-демократы, либералы, – это тоже – те еще «веды», особенно по части истории. Тем более – ее темных страниц, которые все еще за так и неоткрытыми архивами. Они додумывают и дописывают сами. Все, что угодно. Да и как дописывают! Опаснее, чем всякого рода «веды». Сами не умеющие ничего создать, они еще более категоричны в суждениях о русской литературе, куда там и былым «соцкритикам». Те – требовали типического, прямо по Белинскому. Но, к тому же – и такого типического, чтобы не повторялось. («Нам нужны поскромнее щедрины, и такие гоголи, чтобы нас не трогали). Все, что не подходило под эту марку – отшвыривали в журналах (которые, как считалось, определяли «направления»), и уж, тем более – отшвыривалось в издательствах, под предлогом того, что это – не самостоятельная литература, «стилизация», «серый поток», и проч. Печатали друг друга, собутыльников, сотоварищей – это была одна крайность, сегодня ее сменила другая. Оправдывают серый поток бульварщины, заполонившей прилавки тем, что будто бы спрос определяет предложение. На деле же ясно – предложение определяет спрос. И это так ясно, просто потому уже, что книга воспитывает. Выпрямляет ум и вкус. Итак, сегодня крен в другую сторону: чем больше новоявленный «автор» навалил дерьма, тем больше почета, тем он – «талантливей». Все эти нынешние «писатели» – владимиры порокины, плевкины, зверофеевы, ширяки-баяновы… заполонили поле литературы, как плевела. А «поэты», – от маньеристов «куртуазных», до всякого рода «андеграундов», (проще – подпольщиков). И кто же предпочитает жить сыто, но в подполье? Откормленные грызуны? А прочитать – нечего. И это тем более странно, что все это «пост-либерастское» направление, «что хочу-ворочу» – нетрудно отличить от настоящего искусства. Просто. Все эти зверофеевские фонтаны фекалий, черт-те-швилевские «эрасты-фандоры» и другие бульвар-новоделы, по понятной ненависти ко всему русскому, – так старо, так смешно, жалко. «Ново-реалисты» грешат одним и тем же пороком: цинизмом к человеку и презрением к нему, как образу Божию, тянут низвести его до состояния материала, пробки, пергамента, надписи на заборе. «Не ведают, что творят». Все это – по ту сторону творчества и даже и просто понимания. То же, что за гранью понимания и оправдания – глупость и патология. Но – даже и этот эпатаж бессмысленности – и тот украден, не изобретен ими. На днях шел-спешил я на электричку. Прямо на обочину возле дороги были вывалены книги. Старый человек, седой и слабосильный, пытался их собрать. Пригляделся я: академическое собрание И. Тургенева, Вс. Иванов, Блок и Есенин, другие книги. С трудом разгибаясь, и с каким-то скорбным непониманием к происходящему, увидев во мне сочувствующего, старик молвил укоризненно: «Вот, нажрались колбасы, ничего им теперь не нужно…». В самую точку. На остановке электрички, на лавке, припорошенный снегом, шевелил страницами журнал «Космополитен». В ожидании, я пролистал его. И сами собой пришли размышления от пестрых его страниц, что вся сегодняшняя литература, да и не только литература – направлена на то, чтобы привить обывателю отвращение к жизни. Из журнала узнал я и то, что есть на западе такая художница Тереза Мартоллес. Недавно франкфуртский музей «представил ее творчество». В Европе она приобрела известность – уже с 2004 года, «благодаря» выставке, на которой была представлена выкрашенная в золотой цвет стена, привлекавшая зрителей своей «непосредственной» красотой. И тогда, когда, насмотревшись, посетители готовы были удалиться, выходила сама «автор» и объявляла такую подробность своей творческой работы, следом за которой следовало неодолимое отвращение всех присутствующих: иных рвало, иные падали в припадок, но приходили вновь (SIC!). А сообщалось, что золотая краска, (и это подтверждали кураторы берлинской галереи «Кунст-верке»), – имела основой своей – человеческий жир, полученный в результате косметических операций в Мексике… Там же, в выставочном зале, ждали посетителей гипсовые слепки с двух вскрытых трупов, которые подобно вернувшимся из царства мертвых, стояли словно раскрытые саркофаги в глубине зала… Этой искусственно созданной гнетущей атмосферой, следами аномальных поворотов и шагов, сродни покушению на само тело, как бы – каждого из рискнувших посетить этакое «биенале», – она, эта Тереза Марголлес и добилась известности и успеха. Она добилась, наконец, того, чего не могла добиться талантом и способностью, (которых, по видимому не было). Эпатаж на грани цинизма сделал ее богатой и известной. Вот торный путь нынешнего искусства – «биеннале». Разложить похабным словом мобильники, широко развесить задницу, разрезать на глазах у всех свинью с надписью «Россия»… Хотят угнаться за западом. Не угонитесь. Там больше гульденов. Вам же – спускают гроши. Вот торный путь нынешнего «искусства». Что же за экспонаты заставили запад говорить о художнице?… Блок цемента, замешанный на воде, смытой с трупов. В самом блоке – младенец, умерший сразу после родов, и мать которого, будто бы, попросила, таким образом, зацементировав, спрятать его от посторонних глаз… (тогда зачем возить его по всему миру и показывать?). Вот оно, это отношение сегодняшних «творцов» к человеку, как к объекту, как к экспонату, – этот метод может, безусловно, воздействовать на обывателя, но уж, конечно, не может называться подлинно искусством. Даже близко нет. Для искусства нужен талант, то есть подлинное чувство, умение переживать и умение передать свои переживания во всей их подлинности, свежести. Здесь – обратное. Воздействие на рефлексы. Если вырвало, затрясло от отвращения, негодования, презрения – запомнишь и фамилию «художницы»-организатора. Так собака Павлова запоминала сигнал на подачу тока или на палку, угрожающую ей вместо брошенной кости. Но ведь ходят. И смотрят. И пишут критики… Были и у нас такие «творцы», некий немец с подмесом армянской крови, добывал трупы беднейших или самоубийц, высушивал их, снимал кожу и готовил из этого материала интересные этюды. Труп едет на мотоцикле. Или «он и она» – два трупа в одном ложе и прочее и прочее… Сразу как-то напомнило такое «искусство» чудака Мейерхольда с его курицей на сцене и попытками случек. Обязательной стрельбе всех артистов в тире и просьбах его к Ч.К. «поработать» артистам (пострелять)… Да это и сегодня пытаются продолжать. Подмена подлинного таланта «ярким», вернее просто – хулиганским антуражем, уродливым выплеском, воплем, вызовом. Они, эти «биенале»: московские-«винзаводческие», пермские, омские, даже шведские. Швед – орет, О. Кулик – кусает за берцовую кость. (Кстати, его недавно повысили в какие-то кураторы чего-то, М. Гельман, надо думать, постарался…) – отбивают последние попытки движения обывателя к культуре. Еще более это заметно – в русской словесности. От врожденной доверчивости русского человека к слову, быть может от генетической многовековой памяти слова церковного, доверия к слову, когда на каждой службе, и позднее на литии читалось и читается это Слово, – сложилось, складывалось впечатление, что и вообще слово, всякое на русском языке – правда, а не ложь. И вот это последнее прибежище русского человека к слову испохабили нынешние писаки. Конечно, и мертвец может какое-то время держать мертвой хваткой белого голубя. Но голубь, это подобие духа, который «веет где хочет», несомненно вырвется. Мертвец же начнет разлагаться, как и подобает мертвецу. Не труп животворит и продолжает жизнь в духе, но сам дух. Сегодня мир культуры, за редким исключением – не голубиного духа. И все – одни и те же фамилии. Россия немых. Канат натянутый… Вот-вот лопнет.
*** …В прошлом году, в журнале «Наш современник», вышел у меня рассказ – «Капитал» ( первое название – «Отец уродов»). Ну, вышел и вышел, печатают и сегодня неплохие рассказы, даже за бесценок… если бы не недавний случай с неким осквернением Храма Христа Спасителя некой сумасбродной группой «Pussy Riot»… Я не про финансирование этих «забавных» осквернительниц, финансирование – за версту отдает винной бочкой. Винным духом, одним и тем же кошельком. Дело в другом. В моем рассказе, основанном на подлинном факте, отец делал уродов, намеренно. Он мечтал о капитале «материнском». Он добился своего. Но, верно и его дикую алчность, звероватость нерусскую – тоже можно бы оправдать… Ведь сколько заступников у этой черт-т-те что обозначающей своим названием группы. И Радзинский, и Сванидзе и… кто только не хлопочет за них. Настоящие либералы, либералиссимусы… И подумалось мне, а ведь есть правда и на их стороне. Хоть не первые уже это съемки выкладывают они в «Ютюб». И вот почему. Читаем репортаж под фотографией – милой мордашкой хорошей деревенской девушки, виновницей «торжества» препоганого. Пишут о «кощуннице» «из первых рук». Пишут – подруга и учительница, вспоминают, не могут понять, что стряслось с девочкой, как она, Надя Толоконникова, уехавшая из северного города Норильска, из лицея №1 «скромным ребенком», превратилась в скандально известную участницу группы «Пуси-рай»… по русски, оно, верно, звучит еще отчетливей. «Надя Толоконникова – золотая медалистка, приятная девочка, а теперь от нее даже мама отказалась!». И тут надо бы нам всем понять, что есть направляющие руки. Они не жалеют денег. Ведь это нельзя так оставить – тот великий молебен к Поясу Богоматери, надо же отомстить… Тихую девочку, да и не ее одну, Надю Толоконникову – готовили. И готовили так же, как в моем рассказе – «отец» Фома – готовил выкидыш, готовил урода… Жал, давил, денег желал… И вот, читаем в «К. П. от 17 марта. «Ребенок из благополучной семьи (росла без отца, по-нашему теперь – и это – благополучно!). После школы поступила в МГУ на факультет философии, замуж вышла. А потом вдруг этот случай зимой 2008 года… Тогда студенты философского факультета МГУ и представители арт-группы «Война» устроили групповой секс в Биологическом музее им. Тимирязева в Москве. Толоконникова была на девятом месяце беременности, но вместе с мужем приняла участие…». Смотрю на фото – девчонка как девчонка. По детски припухлые губки, обыденный подбородок. Такая, в пору моего детства, в моей деревеньке, если бы узнала, что за ней подсматривали – на всю жизнь обиделась бы… Может быть – не разговаривала бы не один год. И вот – какие же лапы должны были мять, коверкать ее (и мужа!), какие поп и арт-группы могут сделать в какие-то месяцы из наших приезжих девушек – пошлейших самок. Ненавистных самим себе, даже Богу! «А руки волосатые. Страшные…», – писал а рассказе об убийце нераскаянном «Три рубля», – предполагая любовника загнанной на панель девочки… У сегодняшнего образования, культуры, философии – как она есть, – волосатые. Гадкие. Безжалостные руки моего безжалостного и малограмотного Фомы Кукина! Так сколько же еще будет позволено кусать за щиколотки благовоспитанных швейцарцев – куликам, выставлять в параноидальных позах трупы с содранной кожей и подсушенные, сколько… И проч. Не оттого ли и горят «Хромые Лошади» ночами, тонут «Булгарии» падают «Яки» со всей командой на борту…. Не оттого ли, что поганые и развратные руки, согласно плану заранее составленному – берут за эти действа: «отомстить народу» – миллионы. А нашим глупым и жалким «пуси-рай» – отсчитывают гроши чтобы они имели средство выносить и на первых порах выходить ребенка… А дальше? «Лучше б ему и вовсе не родиться» – сказано в Новом Завете… Богохульство Фомы из моего рассказа, написанного более года назад – категорически точно предсказало появление вот таких «деток», деток трясущих кулачками в небо, и… не находя ответа, кидающихся с крыш многоэтажек, травящихся эссенциями красителей (как в той же газете – омский студент-химик Игорь Чернов, прямо на перемене в университете, в коридоре…. Посмертное оправдание он назвал…. «Писка». А ведь он уходил, и ушел навсегда. Это Маяковский позволял себе «пошутить» «лодка разбилась о быт…». Здесь, повторяю, совсем-совсем другое… Медалисты, студенты МГУ, – не видят смысла в этой. Такой жизни… Вот что написал студент 20 лет, Игорь Чернов (этот – вырос без отца, тоже «в благополучной семье») покончивший с собой (аналогии с Надей Толоконниковой – самые прямые)… «Самой страшной и непреодолимой ловушкой восприятия является ловушка человеческого тела. Тело, а затем и социум навязывают нам свои цели и образ мышления (…). Когда я буду мертв. Я буду свободен!!!». Вот и вся «Писка». Не «Записка», а именно – «писка». Чувствуете холодок? «Дословно» «К.П. от 17 марта 2012 г., патриарх Кирилл в проповеди в Троицком соборе Свято-Данилова монастыря 17 марта, сказал: «Мы живем в то время, когда большая часть общества больна и не сознает своей болезни. Эта болезнь иногда проявляется в безбожии, в агрессии. В распространении зла и клеветы на церковь. Каким же должен быть наш ответ? Мы не должны ни словом, ни делом. Ни жестом, ни взглядом, ни намеком, ни полунамеком создать впечатления, что мы поддерживаем грех или кощунство. Мы должны твердо настаивать на правде Божьей и одновременно помнить, что согрешивший даже самым тяжким грехом человек достоин того. Чтобы велась борьба за спасение его души. Мы сталкиваемся с этим повседневно. В том числе и в наших семьях, где есть люди неверующие, склонные к хуле, к клевете на церковь, на Бога. Иногда это бывают наши мужья и жены, иногда дети, родители. И, отстаивая Божию правду, давайте помнить слова Спасителя: «Не здоровые имеют нужду во враче. Но больные. Я Пришел спасти не праведников, но грешников»… Конечно, все так. Сказано точно, коротко и в цель… Однако, что-то чувствуется, видится ли, кажется ли – чертова лапа во всех этих самоубийствах-спрыгиваниях с многоэтажек, хуле во храмах, отравлениях, петлях… Кто-то хочет нас убедить, что его нет. Нет, и все… и все происходящее происходит само собой. Ну, нет его… И никогда не было. И искус, и безверие приходит само. Или уже не верите? Я и сам, право, после выставок в Манеже, Сах-центре, Винзаводе, в «приюте» журналистов у Кузнецкого моста. На самом деле, все не так просто, хоть Небо и терпеливо ждет от каждого из нас… раскаяния. Вот выписка из журнала «.de», стр. 32 (немцы, литераторы высылают мне журналы, в одном из них я прочел, что погиб один из самых приметных «художников» Германии, совсем недавно). «Кристоф Шлингезиф. Он любил будоражить, нервировать, встряхивать (1960-2010). Делал ставку на броские художественные акции, антогонизмы, провокации. Он охотно переступал якобы существующие границы между художественными формами, снимал фильмы, организовывал дерзкие акции протеста, вел ток-шоу на Т.В., работал в театре, был режиссером оперы. Шлингезиф умер во время подготовки к Биеннале, для которой он должен был оформить германский павильон». Да и разве – это единичный пример? Или мы забыли «своего» резко и безапелляционно, резко и вразрез всем нравам начавшего Листьева, который желал быть непохожим ни на кого, ничем, даже подтяжками. Вспомним его «репертуары» о трансвеститах, убийствах самых грязных, садомитах и проч… Он сам вырастил таких крыс на своем же ТВ, которые сожрали его в одну минуту.
***
Как много и часто восхищаются В.В. Розановым и нынче, (а в разруху 1980-х, когда все только начиналось с этой «свободой», с «суверенитетами», которые – бери, кто только хочешь, – тогда и вообще, его, Розанова, подняли его на щит, как героя!). Его издавали и переиздавали, как, может быть, никого в то время. Его цитировали, на него ссылались. О нем и о французе Кюстине – кто только не готовил телепередач! Отчего так? Оттого ли, что его, В.В. Розанова нападки на Н.В. Гоголя, Рачковского, Константина Леонтьева, Победоносцева, Ф.М. Достоевского – уж очень в ту пору по вкусу, а главное – к месту да ко времени – пришлись. Да что говорить, даже и на Христа нападки этого странного Розанова – вполне были как бы «уместны» в духе сомневающихся во всем атеистов, да и до сих пор – так и остаются в русле «их» либерально-реформаторского мировоззрения. Мировоззрению этому, разрушающего сознание и сердце русского человека, с которым будто бы можно и так и этак «заигрывать», осталось совсем уж недолго, в этом сомнений нет. Значит, необходимо было разрушать скорее, (коли разрушается!), и продолжать это разрушение – всяческими хитрыми цитатами, выбирая одни и замалчивая совершенно - другие. А, вместе с тем, читаю (и даже не вымарано, – «либерализм» – Sic!) «О себе и жизни своей», Московский рабочий, 1990 г., стр. 298 «Услуги еврейские, как гвозди в руки мои, ласковость еврейская, как пламя, обжигает меня. Ибо пользуясь этими услугами, погибнет народ мой, ибо обвеянный этой ласковостью, задохнется и сгинет мой народ. (на письме Г- а об евреях, 28 декабря)». И далее: «Ибо народ наш неотесан и груб. Жесток. Все побегут к евреям. И через сто лет «все будет у евреев»». «Побегут к евреям». И что же получат? А – то же, что и получил В. Розанов, «гвозди в руки»… Что же здесь добавить. Но Розанов не случайно говорит о своих руках… – и в этом тоже – кощунство. Потому, что он – тонкий, этот Розанов (это я для тех, кто еще не понял, или понял не вполне). И о воскресении Розанова – не может же идти речи… Но записано это в двенадцатом году. Тогда он еще не знал, не мог знать точности своих пророческих слов. Не знал и того, что под старость лет станет собирать окурки, разворачивая их и высыпая в баночку, высушивая «на табак», не знал, что придется ему и выпрашивать картофельную шелуху, безмерно голодая, умирая от голода. Апоплексический удар, сваливший его в канаву, смертельно и надолго скует Розанова. Отринувшись от демократии и ренегатства, очнувшись, он будет слезно мечтать о причастии Святых Христовых Тайн. И все это – под стенами святой Троице-Сергиевой Лавры… И вот, пролистывая книги «Короба листьев» и проч., – диву даешься: как это здесь «их» цензура не поработала, – и то – не посмели же. Тогда – что же? Приняли, как комплемент, нашли точность выражения и оценили ее, значит так. Стр. 387, читаем: «Сила евреев в их липкости. Пальцы их – точно с клеем, и не оторвешь». «Все к ним прилипает, и они ко всему прилипают. «Нация с клеем»… И далее: «Симпатичный шалопай – да это почти господствующий тип у русских». И сам В.В. Розанов принадлежит этому «господствующему типу», к типу «симпатичного шалопая». Нравственно он – «симпатичный шалопай» – таковым и останется в литературе. И эта принадлежность к «шалопаям» – стоила ему едва ли не самой жизни, несчастий семьи и близких. И все же его «прилепили» в нужное «им» время, в нужном месте, как нынешняя молодежь лепит аппликации сатаны в туалетах и на кухнях… с явно очерченной, определенной целью: любоваться… в определенное время вынужденного безделья. Целью же и В.В. Розанова – было приложиться «к свободе, к демократии», чего он, конечно, не чаял, и не желал, разве только в особенные, в последние годы жизни, когда многое, многое, по нескольким словам сказанным исповедовавшим его священником – пересмотрел.
*** А вот другой мыслитель того же «героического» плана, поднятый на плакаты в девяностые, многие узнают его, цитирую: «Свобода не легка. Как думают ее враги, клевещущие на нее, свобода трудна, она есть тяжкое бремя. И люди легко отказываются от свободы, чтобы облегчить себя… Все в человеческой жизни должно пройти через свободу, через испытание свободы, через отвержение соблазнов свободы»… Тоже хорош. Тоже здорово пригодился либералам, когда «Свобода, равенство, братство» – провозглашали на каждом углу Охотного ряда и даже в очереди за крупами. Бесконечными очередями. Узнали, кого же это цитата? Ну конечно, Бердяева, вернее – белибердяева…
***
Переход подземный к Рижскому вокзалу. Сидит, просит подаяния стриженый наголо мальчишка лет девяти. Перевернутый картуз совершенно пуст, никто не бросил ни рубля. Он сидит, как зачарованный, будто не веря в такую людскую безжалостность. Недалеко от него – безрукий старик, подняв кверху глаза, будто молится. У согнутых коленей – несколько мелких железных монет. Еще через двести метров – стоит-каменеет овчарка. Прижав уши, она держит банку из-под майонеза «Провансаль». Эта баночка – пластмассовое ведерко – до верха набито бумажными купюрами. И вот хотел я написать дальше нравоучения, нечто вроде этого: «Выживет ли такая нация, которая предпочитает ближнему, спасению жизни ближнего – «спасение» собаки… На выходе из того же метро, у забора с кустами, – все усыпано одноразовыми, – белое с красным, словно поплавками – одноразовыми шприцами, примененными уже». Недалеко храм Св. мученика Трифона, днем он всегда пуст. А знаете ли вы, дорогой читатель, что великий Шопенгауэр, с его величайшими «Афоризмами», «Мир, как воля…». Этот философ, который ни Гегеля. Ни Канта в грош не ставил и удачно проворачивал свои финансовые дела, этот Артур Шопенгауэр прожил в одиночестве. В ссоре со всеми блихкими, с сестрой, и завещал все свое состояние… своим собакам. Последними его словами были: «Закат моей жизни стал рассветом моей славы». Успех его и его достаток, добавленные к ренте от наследства отца – были немалыми. «Афоризмы и максимы» – тоже принесли и деньги и славу, но вот я смотрю на нищего сироту и собаку с умными глазами на другом скате подземного перехода, и вспоминая великого Шопенгауэра, думаю: каков же вообще – человек, если величайшие из его представителей – таковы? Или – просто менталитет немца отличается, как отличается архитектура Кенигсберга-Калининграда от Москвы? ***
Теперь это кажется невероятным, и мало кто поверит мне, но я помню, как меня крестили. Мне было два месяца от роду. Церковь казалась безмерно высокой. Я глядел вверх, как в трубу, уходящую сводами сходящихся вместе многих детинец, их шатрами среди изгибов свода – вместе, и это так поражало меня, и я долго, и став взрослым уже – помнил какую-то мысль, казавшуюся мне тогда очень важной, но затем, не записав. Я потерял ее. Мысль эта была – вроде той, что Бог оставляет людей от рождения, не вмешивается в их действия – ни во зло ни в добро. Разделенные от самого рождения с Богом – духами злобы поднебесной, мы лишены помощи и вынуждены «развиваться» внутренним, тем что имеем или «захватили» при рождении… Так думал я до моего крещения, с великим страхом думая о предстоящем крещении, потому что неизвестно было – с кем же безопасней, с духами, которых я зримо видел, или…. И спланирована она, церковь,- была так, будто купол вверху оплетен паутиной «хоров» – хоров-выемок, с окошечками-полусферами. Со словами священника «Дунь и плюнь», – помню, мне стало невыразимо страшно, страшно так, что застучало, застрочило сердце. Это ведь они, взрослые, не видели на кого «дунь и плюнь», а я – видел, и потому я завозился и горько-горько заплакал… Но в рать православных я был уже принят, волосеночки сострижены и пущены в купель… Особенно поразило меня, двухмесячного, (странно, что я все это помню), тогда, – поразило то, что едва священник понес меня куда-то, (как оказалось позднее – в алтарь) – во мне тут же подало голос некое «мудрое и всезнающее существо». Существо это, я не знаю, есть оно во всяком человеке, даже и не существо, а сущность, некая субстанция… Оно и молвило мне, с какой-то саркастической насмешкой, что несут меня в алтарь, и еще сказало, что я напрасно, сердцем, жду чуда, там, в алтаре… Напрасно жду, и ничего не увижу, потому что Бога нет… Я очень отчетливо понимал, что кто-то, то ли вне меня, то ли совсем рядом, то ли – во мне самом – морочил меня, смеялся язвительно надо мной, издевался. И при этом оказался совершенно прав: там, куда меня принесли (в алтарь), – там и в самом деле не случилось никакого чуда, не было ничего значительного, кроме огромного золотого семисвечника с красными огоньками, – и все, только ложи окон и иконы, которые молчали, а чудо… хоть душа ждала и замирала в ожидании этого чуда, его не было. Красивые семисвечники, свет от каждого янтарно струился изнутри, и на стекле, во всю стену алтаря – белая с золотом – икона Христа со вскинутой рукой, – вот, и все, что удержало неискушенный взгляд младенца, внешний взгляд. Но, Того, Кого предвкушало сердце за Царскими вратами – встречено не было… И от это внезапно открывшейся пустоты, отсутствия ожидаемого чуда, от испуга перед грядущими трудами и тяготой жизни, которые в мгновение ока стали так ясны, и становятся, я знаю, ясны душе мледенцу каждому во след обряду Крещения – открывшаяся бездна – так заняла испуганное маленькое сердце в моей груди! … И до сих пор помню я – и то разочарование, которое постигло меня тогда, при том крещении, и которого, подобного ему (разочарования от несостоявшейся встречи в Алтаре со Христом) – я, не испытывал впредь, и не забуду никогда. «Смотри, ты ждал и верил, что Он здесь, но – никого и ничего здесь нет, – словно шепнул мне кто-то слева, - Алтарь пуст… Он пуст всегда… Запомни». И я обомлел от испуга. …Но – отчего и чье было это нашептывание? Я не знаю до сих пор, могу лишь догадываться. Странно, и то, что этот «кто-то» оказался прав: ничего того, ради чего замирала душа моя, даже намека на явление Его, на какой-то знак… – ничего, кроме боли и обиды, и … Сжалась бедная душа: от кого ждала она утешения и радости, пройдя через боль и кровь рождения в этот мир? Тот, ради Которого я и пришел, – не встретил меня, и не встретил никто. Никого Этого Тайного, зримого – кроме матери… Я тогда еще не знал, что Крещением – принят в воинство Христово, что обратной дороги нет и не будет никогда, до кончины, и – придется так и уйти, наверное, с оружием в руках…. Встретил я впоследствии, только лишь следы и быструю Тень Его… Величайшую Тень Его всеприсутствия. Но и Тень Христа, если увидеть Его духовными очами, поражает, оживляет, и не только бело-небесным светом. Но об этом, как-нибудь после…
***
Детство закрепило в памяти моей странные серые зимние, часто полуголодные дни за днями, а зимою – до глубоких сутемков – гулял я в одиночестве. И добывал все, что было нужно… Если в городе Кирове – то уходил в промышленную зону, ходил по механическим мастерским, бумажным и цементным заводам. Забирался на поточную линию молочной продукции или колбасной, – как не охраняла милиция. А мы – беспризорники, были всегда в наваре. Если меня вывозили в рязанскую деревню к бабушке – то уходил я до самых татарских и мордовских поселков, до святого источника села Кошебеево, верст за сорок – пятьдесят (был уже май, не замерзнешь и ночью). И никогда не чувствовал я, чтобы мне было скучно или одиноко. Это – нередкое ощущение тоски и покинутости, даже и среди веселой компании друзей – оно появилось потом, гораздо позже. Наверное, когда я стал ближе узнавать друзей. Вообще. Людей… Но – когда именно? Наверно, после падения. Это падение и стало для меня вкушением «запретного плода» от древа «добра и зла»… Это было лишним и не своевременным… Кажется теперь, я спасся бы – если бы ушел в монастырь, или каким-то чудом вернулся к естественному детскому своему состоянию. Но какой монастырь в семидесятых? Для ребенка – его жизнь должно быть легка и понятна, как жизнь ангела. Но ангелы не крутятся каруселью вокруг. Ребенок должен наиграться, только тогда он научится понимать Бога… Ну, а мне, мне самому, если бы пришлось сегодня выбрать: какой стезей идти, стезей тоски или стезей одиночества, что бы я выбрал? Не знаю. Только, кажется с высоты сегодняшнего дня, – выбрал бы уж явно, не тоску…
***
Помню (по детству), мужик жил в нашей деревне, все у него: «Ну ладно». Выдержан необыкновенно, весь в себе. Придет, вздохнет, сядет на табурет: «Ну ладно…». Если работает, силы невероятной, злой на работу. Поработает, опять посидит, вздохнет: «Слава Богу за все». И так вздыхал он, так умел глядеть вдаль, словно в Бога веровал не только на словах, но таил эту веру глубоко (тогда все прятали веру, даже в деревне). Жену свою он почему-то в шутку прозвал «семь на восемь». Или, уходя, теще: – А жене скажи, что в степи замерз. Та в ответ: – Я те замерзну, охлом, а, охлом… Она всегда добавляла это «а», как апостроф во французском, или «прононс»… С прононсом: «дурак, а, дурак…». – Что ты в карман-то спрятал опять? Деньги, поди? От семьи тащишь-прячешь? – А это у меня горловые… Однажды так и ушел с «горловыми». Ушел совсем. Спокойно и неожиданно. И никто до сих пор не знает, жив он или нет. И мертвым его никто не видел, словно на небо ушел по невидимой лестнице… И это тоже свойство русского странного характера: терпеть-терпеть, да вдруг и выкинуть такое колено, что никто не ожидает и не готов к нему. Даже и сам сотворивший это «колено» – не ожидал от себя такого. Почему я уверен. Что он жив до сих пор, не знаю. Знаю только как глубоко могла достать его порою – его же благоверная… Красотой обладать русской бабе – вовсе не обязательно, умом – хотя бы отчасти. Но бытовой сметкой – это уж обязательно. Может он и отмолил всех «из своих и чужих», пока я пишу эти записки… Почему я так уверен, что он спасается где-нибудь в дальнем монастыре (под Рязанью), а не спился, не погиб, не пропал? Сам не знаю.
***
(Услышано во сне, в каком-то полузабытьи, точно какой-нибудь обреут нашептал):
«Поэт подобен жабе. Все в этом мире тщетно, А он – урчит свое, Желая повторить… Пытаясь повторить весь Божий мир Урчанием своим – Весь Божий мир восставить, Пучась в тине, И провожая взглядом комара, Которые – для него и есть – весь мир… Неповторимое – сподобить на свой лад – Кому удастся? Нет таких счастливцев…»
Откуда это? Проснулся и записал. Прочитал, нет, это не «обереуты». Это какой-нибудь «герой» из Бомарше…
***
Бог наградил старостью, дряхлостью человека, чтобы смирить его недугами и немощью, потому что иначе смирить человека – невозможно. Не смиренный же ученик никогда не усвоит урока. Еще же – немощью – удлинить «росстани» человека с жизнью. Росстани легче, когда они ведут через муки, потому что – не делая их нравственно особенно тяжелыми, через муки. Человек не жаждет ухода из этого мира: и – одно дело – уходить в 15 – 20 лет, и совсем другое в 70 – 80, обремененным болезнями… …И вот я сам скоро подойду к полувеку. И, хоть это еще незаметно мне самому, а только, верно, ясно – со стороны, по определенным черточкам и морщинам, – ветшает тело, эта храмина моей души, напоминая мне, что душа открывается мало-помалу всем ветрам… Так, точно, истончался и зимний лед на стекле весной или в теплой курной избе, в моем детстве. И вот все светлее, яснее и надежнее за этим стеклом – видны дали, и солнце, и зубчатый лес, и поле в засохших остьях полыни. А за этим льдом-клетью бьется клокочущая, все еще страстная и требовательная, к Богу медленно возрастающая душа. Ей еще тепло в избе, она не мечтает о свободе и холоде. Но и она уже знает, знает давно, что рано или поздно – разобьется и этот стеклянный, ледяной сосуд, и – миры снежного ясного поля и теплой натопленной комнаты соединятся. И зимнее утро заберет это тепло, не заметив даже тепла этой горницы, не оставив даже мельчайшей сосульки на загнетке печи… И этого: «разбиться в стихии» – не минует никто. Ни царь, ни раб, ни президент, ни грузчик, ни чиновник. Ни умница, ни глупец. И это – единственная, одна единственная бесспорная, подлинная справедливость и очевидность этого мира. Очевидность, с которой не поспоришь. Е поспоришь, как бы тепло и уютно не казалось тебе, душа моя…
***
Помню, во времена советские, которые попутали сегодня (нарочно) с временами «соловецкими», – было дело, шабашники работали в совхозе. Прекратилась поставка материалов. Шабашники, грамотные, все с институтскими дипломами, – затребовали по договору неустойку от подрядчика. Им удалось грамотно обосновать всю ту сумму денег, которые они могли заработать за все время простоя, пока им не подвозили материал: цемент, брус, кирпичи. И… получили эту неустойку-штраф. А получив, на радостях уехали пьянствовать. Остался один. Вместо сторожа. Сам он, в одиночестве продолжал класть сену из «подножного материала». Подносил блоки, замешивает раствор. Неподалеку сумка – битком набитая непочатыми жестяными банками пива… Это уже потом, мы, студенты стройотряда узнали, что он долго сидел по тюрьмам, «не вылезал». И всему виной – алкоголь. Так отравляла одна единственная рюмка его мозг, что пришлось отказаться от употребления, вообще. Сдержан во всем необычайно. Ни слова матерного. Странно, что длительные полузвериные отношения могли так научить неподдельной, вошедшей в кровь и плоть – вежливости. В словах, в поступках, даже в жестах и эмоциях – сдержанный – самое несогласие, самое крутое несогласие означало словосочетание «Господь с тобой». Видно, много пришлось пострадать за внезапный гнев, и свой, и чужой… И вот – единственно – то и дело варит чифир в алюминиевой кружке, привязанной проволокой к живой еще, сырой, вот-вот сломанной (чтоб не прогорала) ореховой палке-лещине. Мы приехали на уборку картофеля. Подошли. Подозревали, понемногу, предлагая, то пиво, то «винтаж» в импортных банках-патронах, – поняли, что не пьет, потому что на себя не надеется. Мы были молоды, максималисты. Окружили его. Стали помогать, от нечего делать. Кто-то уже распечатывал с сочным треском баночки с пивом. Он только посмеивался. Разговорились о жизни, о его жизни и ахнули. Оказалось – перед нами едва ли не великий человек, подвижник, анахорет, аскет. А сидит в клетчатой рубахе, подолом утирает пот… На церковь зарабатывает, строит храм. Все отдает на детские дома, на храмы… – Почему? А красивые женщины? Вас уже не интересуют, игриво покосилась на строителя Лера, – но ее тотчас же одернули: кто знает, может он грех искупает, грех не искупаемый… – Отдохнем? Кто-то из нас стал рассказывать с возмущением: –…А то тут, в райцентре милиционер коррумпированный, конечно, зарплата – шесть тысяч рублей. Свою палатку пивную открыл. На жену записал. Жена и торгует. Порядок – невообразимый. Мы зашли на минуту, а пиво – это не пиво, а вода, моча. Даже не пенится нисколько. Это пиво уже один раз пили. Он смеется: – Это так. А то ведь мы как живем… Некоторые называют это: «не умеем жить». Знакомый мой давний, в тяжелые голодные времена, нанялся сторожем на давильню, думал, «жмыха вволю натаскаю». С ним – жестянщик с отрезанной пяткой. Украли они и спрятали мешок ворованных семечек. – И что? Посадили? Лет по пять вкатили, как два пальца об асфальт… – Нет, не посадили. А у них у самих украли. Так ни с чем и остались… – Так что, разве это не неумение жить, ведь так? – Это? – Он подумал, покусал травинку… – Это – судьба наша русская. Вековечная… Украсть – это – что, а вот «перекрасть» – это да. У нас в крови что-то цыганское, и это уже неистребимо… Господь с вами…
***
Земная жалость, любовь человеческая – лишь отзвук, той Любви Божьей, которой не в силах представить себе человек. «Эйдосы» Платона, тени предметов как идеи имеют один только смысл, – тот, смысл, что на этой земле существует лишь ИДЕЯ любви божественной, отдаленная ее тень, и только… Оттого – так и велико и трагично это разочарование молодых: «разлюбил, жизнь кончена!», или «разлюбила!». (Но это – не та любовь, это тень любви, об истинном существовании которой никто не хочет ни знать, ни слышать!)… И их эта боль – именно – оттуда, отзвук, тень, но нестерпима она именно потому и оттого, что есть корень подлинной Любви «жалости», которая укоренена именно в небе, не на земле, а в небе, в духовном мире. Люди же – есть люди, и – любовью земной живут. И верят только в нее, безоглядно, полагают начало и конец ее – именно здесь, на земле. И тем трагичней обман, разрыв «влюбленных». И душа их человеческая мятется, страдает невыразимо, – все путает: ей кажется, что порвана не земная, эта, бренная связь Любви, а порван, задет сам корень – той Любви небесной. Но это не так. И все же – многие ли могут перенести такой разрыв, ведь душа их, каждая, помнит Тот свет и Любовь, который и отправлял их сюда (с их просьб, с их человеческого согласия!). Вот от этого-то – и такие трагедии. Надо понять, что лишь Божья Любовь не обманывает, не предает, не ставит под удар измены. Как научиться этому, главному: не путать земное с небесным. Вот именно – отчего и сказано, что – нет таковых из людей, «кто оставил бы и мать и отца, и жену и детей» ради Христа и любви ко Христу – и не обрел бы в тысячу раз больше… Чего же больше? Любовь Божью, Любовь взаимную, безо всякого обмана и предательства. Та Любовь – вне времен и вне пространства. Другая. Потому, что лишь отсюда – она – пещерная: «Холодят мне душу эти выси, нет тепла от звездного огня…», – писал С.Есенин, который необыкновенно остро чувствовал этот «тон» временности жизни человеческой, временности преходящей молодости, и которого, как быть может никого другого из поэтов, не волновал и не мучил этот «тон», этот реквием текучего безвозвратно времени. …Та же любовь, которую мы ищем здесь, на земле, а находим лишь тень той, желанной, ради которой только и стоит жить и страдать, здесь, – лишь «солнечный зайчик», скользнувший по нашей детской руке, едва согревший, или не согревший, лишь ослепивший сказочной вспышкой…. И только-то. Быстрый и неуловимый блик. Ищем всю жизнь, мучаясь и не обретая … Потому что обещает эту Любовь только благодать Божья, да и то – избранным, лишь тем, кто будет достоин ее наверняка!
***
Писательство – есть, наблюдение (внутреннее) за собой, за другими, вовсе не с целью опорочить или унизить. Скорее – напротив: солнце и отсветом в грязноватой весенней воде – заставляет восторженно жмуриться… Пожалуй, полнее всех из «последних» – понимал это Иван Шмелев, Михаил Пришвин… Писательство за столом при оформлении мыслей – подобно шитью золотом. Оно отнимает столько времени, столько сил и так наполняет пережитым, что кажешься порой выжатым совершенно, и … счастливым. Но, если и счастливым – на очень короткое время. Едва отдышался, опамятовался – и снова в путь, и вновь за шитье, снова иглу в руку. А она беспощадна. К ней не широких перстеньков - нет, не предусмотрено, даже – «напальчника». Порой - от боли и забытых, было, переживаний, неумолимо, при писательстве обновляемых памятью, – голова кругом; – и вот следом уже идут, тут как тут – они, «иные», «племя молодое», которому сначала рад….И вдруг прочтешь в заглавии: «Россия-это дух!»… …За призрачную и краткую радость творчества – многие заплатили трагедиями, и такими жизненными коллизиями, что и припоминать не хочется. У писателя должна быть судьба, «ура»-эпигонство и подделки стеклышек под бриллианты здесь немыслимы.
***
«Природа» – это то, что дается человеку от Бога «при родах». От Царя Царей – Отца Небесного, дается, как наследство. Родится человек – и вот он уже в «при-роде», с имением, с возможностью жить и выжить. Наступит время. когда он, дозрев, продаст все поле жизнеустроения своего ради малого клочка, где укрыто сокровище, вера. А пока дозреет, надо дожить, и вот – он хоть как-то, но устроен. Остальное, упразднение (у монахов – отсечение) собственных страстей (бесов), само познание этого мира, возрастание в Любви к людям, которые, надо признать, редко заслуживают этой Любви, – и вот тут-то самое сложное: и духовный поиск, и снисхождение к ним, и покаяние, – здесь все зависит только от самого человека, от его духовных запросов, труда над собой, дарований. И вот, лишь для того, чтобы он мог это осуществить – продать все наследство, собранное за всю жизнь ради малого участка, где зарыто наследство от Царя Царей, – и этот дар – «природа», которую мы – то не ценим вовсе, этот «пустяк», то обожествляем «пантеизм». В ней, в природе – и черпай силы, цени и любуйся этим даром даров, – безусловно переданного от самого любящего Отца, но знай и помни, что это – только приложение, дар.
***
…Как часто и с разных сторон, по разным поводам говорит Христос в Евангелии о том, что богатство, деньги – главное препятствие восхождению человека в царствие небесное. «Трудно надеющемуся на имение войти в царство Небесное», и так – часто. Почему? Не потому ли, что именно через деньги, имущество человек прочно утверждается именно в этом мире, пускает глубокие корни своих забот, чаяний, надежд и опасений, и этот мир тянет его вниз как якорь. И чем больше наследство, тем крепче эти путы мирской жизни? Через деньги – подчиняет человек и ближнего своего, принуждая работать на себя, порабощает его, не только все более утверждая через деньги свои притязания, но и – притязания на самого ближнего, подданного ему, на этого – «его» крепостного, раба или друга, которого угораздило занять деньги у имеющего их, надеющегося на них… И вот – он уже мнит, что купил и саму свободу своего ближнего, совсем завладел им через деньги, или все более – закабаляя его, и тем самым – понемногу но несомненно и прямо – отрицая и саму его (ближнего) волю, (а это само по себе – не только в корне противоречит главному условию Спасения и Благодати, но и прямо – бесовское действие, равное по грехоподобности – и самой зависти бесовской). Так, порой, отнимаются или пытаются отнять Свободу у целогог народа. То же самое неоднажды пытались проделать и проделывали и с наследницей Третьего Рима – Россией… Главное же учение спасительной Восточной аскезы – не только возлюбить ближнего как самого себя, но и – вовсе отринуться своей воли, стяжав волю Божью, Благодать. И, тем самым очиститься для путей господних. Деньгами же, долгами, требованием процентов и прочее – у России отнимали Свободу, повергая в самые страшные пучины неверия, порой – в людоедство (нарочно)…. Злато – корыстное, в руках противников Бога – есть прямой враг благодати Христовой. Не случайно причиной гибели Христа стала именно алчность Иуды, (ближнего ко Христу за вечерней трапезой – апостола. И с куском хлеба с солью (по попущению) вошел в него, в Иуду, сатана и легко принудил продать Бога-Слово за деньги. Даже прозрение Христа в душу Иуды, предупреждение его: «То, что делаешь – делай скорее», – не испугали Иуды, не остановил предателя. Но и этого мало – кусок поданный самим Христом Иуде, и тот не остановил алчности и чаяния денежной мзды за жизнь Господа… Мы так же знаем, что за предательством последовало. Тридцатью сребрениками Иуды возвращенными, брошенными – и ими не захотели воспользоваться даже и сами подкупившие его. Куплена была, как известно, на всю эту сумму «Земля горшечника», «Земля Крови», оказавшаяся годной – лишь для погребения странников. И названа она была «Землей крови» в память о свершенном за деньги злодеянии. Но что же главное во всей этой евангельской трагедии? Не воздействие ли первосвященников на Иуду деньгами? Они отринули его волю, подчинили и утвердили свою. И этим полностью утвердили притчи Иисуса о богатстве и золоте, о кесаре и деньгах, о том, «…как трудно надеющимся на богатство войти в Царство Небесное». И еще… более того: не просматривается ли здесь – и того подобия, что и вся Россия сегодня куплена теми же самыми, ими, этой особой породой. Этой «кастой», надеющихся на богатство. Не просматривается ли и здесь, – то, что и она, вся Русь, становится, стала «Землею крови»? Третий Рим, по выражению знаменитого Фелофея, – земля, куда придет Христос для свершения последней воли своей – эта земля – продается и продаваема сегодня через иуд, – и нескончаемо, все время – вслед за обдуманной казнью Белого Царя, творится страшное беззаконие, которого не видели и не знали другие страны. И совершают это беззаконие – те же, что чают Мессию. Своего Мессию, который благоустроит здешнюю, земную жизнь и даст богатство: (ведь и Маркс и Ленин были из колена Левина, пока еще не Данова…). И долго ли еще протянет она, опустошенная, обезображенная и униженная, «земля горшечников», которая и сегодня, сегодня-то – и то лишь для того, и годна, чтобы вытряхивать из нее последние на продажу черепки и хоронить в ней странников. Пришлых да своих нищих… Земля Горшечника, Земля Крови, этот Антиминс Миру, Россия – или погибнет или выстроит храм высотой до небес… Третьего не дано…
***
Соседка по кооперативу пришла агитировать за то, чтобы поставить подпись под агиткой за нового соседа, выдвинуть его в депутаты местного самоуправления. Сосед, этот купил недавно землю в собственность. – Кто же он? – Начальнок УГРО по борьбе с бандитизмом. Молодой, деятельный. Двадцать девять лет. – Богатый, – отвечаю, – ишь какую стройку развернул… – Да, кой там, богатый. Пятнадцать тысяч оклад, сами знаете, как нынешней милиции платят, он ведь даже и не на пенсии, так что – только за один оклад. Очень хороший человек, а его я знаю, он бывший мой ученик. Очень надежный, достойный. порядочный… –…Я вижу. Пятнадцать тысяч, а такая дачка. За нее и без подвала для трех машин, что уже накопали – лет, этак, сто-сто пятьдесят с его-то зарплатой работать надо… Вижу сам, порядочный… – А вы не подтрунивайте. Не желаете – не голосуйте, других найдем. Я говорю же, бандитов ловит. Подпишите, вот здесь. Что, не желаете подписывать… Эдик спрашивал адреса тех, кто не пожелает подписывать. – Так он ловит, или отпускает?... И вовсе обиделась, хлопнула дверью, ушла. Странный народ. На прямые вопросы – никто не отвечает, не желает отвечать в принципе. Или время такое? Вслух – и правды не скажи. Даже и думай, и то – осторожно… А что, в самом деле, вот так – не подпишешь – … Сколько их, нераскрытых дел, как их называют «висяков»… Хм… Вот он, откуда и дом-замок. Действительно, глупо себя вел в разговоре с пенсионеркой-учительницей…
***
Как-то навалилось постом уныние, все сетовал внутренне, переживал эту жизнь, клял себя за безденежье, суету, озабоченность и невозможность стать выше, освободиться от бремени этих огорчений, как лошадь стреноженная от пут… И вдруг подумал: «А что, если бы на моем положении и на моем месте, вырастет, окажется мой сын, что, если бы он подошел со всем этим ко мне, за советом и попросил помочь, что бы я ему посоветовал? Что бы я ответил ему на все вот это, то что мучает меня сейчас, от чистого сердца?». А сказал бы, я, пожалуй, так… Сказал бы, что все проходит, и, то что нужно от жизни нам – все это, или почти все – ложно, эфемерно, не стоит напряжения не нервного, не физического. Ложку каши, здоровое сердце и легкие, руки-ноги, да кое-какую одежду, чтобы надеть ее, и была бы она без сквозных дыр да не мятая и не вонючая, не была бы срамом, вот и все, сынок… Да еще вот: делать дело, которое бы нравилось, и делать с весельем сердечным и утешением от сделанного дела. И еще: работать над душой, записывать мысли для пользы своей и своего душевного делания, для того чтобы можно было пересмотреть их, эти записи, через десять, двадцать лет, переоценить пройденный путь, чтобы жить со вниманием. И еще я сказал бы ему: «Сын, не смотря ни на что, человек не может быть несчастлив. Счастлив любой, кто живет по согласию с Богом, даже и преодолевающий…. Все мы – дети Божьи. Положись на Его волю и попробуй жить радостно и достойно…». Сказал – сам себе вот так мысленно, и стало легче и самому, словно сказал и сыну, и себе… Душа, наконец, услышала свой голос, а услышав, и успокоилась.
***
Святая София – храм в Константинополе, – чудо света, впервые была разрушаема и ругаема вовсе не мусульманами. Мусульмане лишь впоследствии обратили этот великий собор в мечеть, что, конечно, кощунство, ни и не грабеж и не порча – тоже. Но – мусульмане, даже они – не могли не признать его величия. Святая София была впервые поругана… крестоносцами – «христианами». Поразительно, как до невероятия все переплел и все перевернул вверх дном – на этом свете «отец лжи». Лишь недавние реставрационные работы в Св. Софии – вдруг открыли отмытые фрески, которые таились под покровом, «под спудом» иных картин – фрески страстей Христовых, неизвестные до сего дня. На фресках – карточные масти: «крести» – крест христов, «пики» – пика, прободавшая ребра Христа, «червы» – сердце Спасителя, «бубны» – эти страшные четырехгранные гвозди, коими был пригвожден Христос. И все это – дано в изображении страстей, в облаках этих страшных мастей, на фоне их… В мусульманских странах играющие в карты подлежат суду шариата, наряду с воровством и прелюбодеянием. И вот, сегодня в России – покерные залы – павильоны, будто бы – оправданы, а карточные игры – ратуют включить в список олимпийских состязаний. Вероятно, скоро и в школах станут изучать методы игры в эти безобидные, раскидываемые веером карты. Протестанты, лютеране и баптисты – обожают отстроенные с размахом города-рулетки. Москва июльская, начиная с 2009 года – решила расселить огромное убожество своих карточных притонов по своим нищим городам и весям, – с каким-то гибельным упрямством – власти как бы продолжают творить фрески страстей на стенах своей Софии. Святая София была разрушена «братьями по вере», крестоносцами, воюющими «за гроб господень». Хороши «братья». А ведь они, по слову апостола «взяты из христианской» среды. Какова же «среда»? Громкое дело карточных притонов по Москве и Московской области, которые прикрывали и курировали против всех законов самые высочайшие чины-прокуроры, – это «дело» говорит нам, что и фрески Храма Христа Спасителя – вот-вот начнут волшебно открываться из-под изображений и пилястр Церетели и его многочисленных учеников… И тогда мы узнаем много нового. И случится это – вскоре…
* * * Иногда кажется, что Россия сегодня намеренно поставлена в положение Германии накануне Второй мировой. Это унижение, эта раковая опухоль олигархата, которая требует национального лидера-хирурга, эта свистопляска лавочников, – и легко проследить по многим параметрам, что «обоснование» ценовой политики насквозь лживо, служит только одной цели: раззадорить народ на самые отчаянные мысли и поступки. С народом, за спиной которого великая созидательная история и сила, величайшие победы, так поступать не могут «по глупости», здесь просматривается явное намерение…. И все-таки телевидение, «Эхи…», «Сити», «Голоса Америк» – гонят и гонят свою «дерюгу», и все в одну сторону, а Газпромы и Лукойлы – спонсируют и спонсируют… И это при том, что Россия за валюту доставляет и доставляет на орбиту «грузы» многих стран (нам-то сообщают только о трех падениях спутников, неудачных испытаниях «Булавы», и проч.). Кажется, трудно в такой живительной и ободряющей обстановке – не найтись серьёзному, готовому на все лидеру…. Сторона наша известная. В доказательство, недавнее повторение – документального фильма от двадцатого апреля 2005 года. Фильм, тогда был показан накануне рождения Гитлера, о свидетелях и побывавших и выживших в концлагерях Холокоста. Кадры страшные. Живые скелеты, едва движутся на пленке документа, как тени. Но как понять, Холокост это, или это предупреждение о конце всему (не только евреям) человечеству? Только ли здесь – Майданек? Только ли Освенцим? Или нечто большее, гораздо большее… Вглядываюсь напряженно, что нас ждет, что может нас ждать при этаком активном воздействии на наш мир глобализаторов… Что они хотят? Ведь вот и Гитлер – хотел того же – мирового правительства, с одним условием – «из арийцев». Того же требует (уже требует) и добивается сионизм, цитируя Жаботинского, и прочих… Вглядываюсь, фона нет, все кадры в узких сжатых пространствах. И тут – голос за кадром сообщает, что в помещения для погубления людей – набивали по две тысячи человек, в один прием, набивали так, что люди едва стояли, и тогда… тогда пускали газ. Когда мучители открывали двери, помещение-камера была заполнена уже не людьми, а трупами. И они так же стояли от тесноты, мертвые и синие. Рассказывает Расис Арвала «девочка»-еврейка, – она вспоминает о тех страшных днях, когда на ее глазах происходило все это, рассказывает теперь уже глубокая дряхлая, с повисшей гусиной шеей, ветхая женщина. Она рассказывает, что когда ее разлучили с семьей, все что у нее осталось – это нитка из дорогих бриллиантов. Сохранить их было невозможно из-за частых обысков. Чтобы сохранить эту последнюю надежду на свободу и жизнь, если доведется – откупиться бриллиантами – Расис, каждый день вынуждена была проглатывала их, а на следующий день – отыскивала вновь и «обмывала в супе» или в грязной луже за туалетом. Так она, методично и осмысленно боролась за свою жизнь, берегла их, бриллианты, на черный день, совсем уже черный… И вот смотрю на все это, и думаю: «Нет, верно это и впрямь Холокост…». Холокост, и только. Ведь только теперь известно кто финансировал Гитлера, когда он на глазах всего мира возводил эту гигантскую машину всемирной войны…. Известно, кто они были по национальности, девять десятых его руководителей – и в науке разжигать войны и в оккультизме, все эти первые люди из ордена «Туле», и прочее…. Нет, пожалуй, что так, что это был настоящий Холокост, потому что одни, очень высоко поставленные и очень богатые банкиры той же древнейшей крови, что и собранные для казни – предоставили эту исключительную возможность: набивать трупами камеры, своими братьями по крови, а – маленькой девочке – мыть нить бриллиантов, проглатывать и вновь доставать, и искать ее в экскрементах, своих и чужих в общественном туалете, и ей, расово неполноценной (против немецкой расы и оккультной СС – коричневорубашечников, группе магнатов – тоже ее же древнейшей же крови, но – только избранных и полноценных) – их усилиями заставить ее так хвататься за жизнь. Давно открыты многие хроники, в частности исследования В.В. Кожинова, (на которые опираются), труд «Вторая Мировая Великая» отечественная протоиерея Н. Ставрова, другие книги и фонды, которые доказывают, что Чаша Грааля, наследие рыцарства Тамплиеров – не чуждо было «этой крови», но вот о чем я думаю еще… Могли бы мы, русские так хвататься за жизнь? Да и откуда у русских взялись бы вот такие невзрачные нитки дорогих бриллиантов, которые не миновать бы – глотать. Да и верили бы русские дети, воспитанные на гипсовых трубачах и сказках о Ленине, – могли бы они хотя бы надеяться на эту «материальную» вполне, выручку? Другая девочка продолжала рассказ… Она рассказывала, как еврейские дети, собравшись в том же страшном туалете на праздник «Шаббат», – вдруг дружно хором запели еврейскую песню, нет, конечно, не «Хава нагила». К ним присоединялись другие… И еще… На них уже кричали, били, но они пели. И песня сплотила их. Вы спросите, почему такой позыв к свободе – именно из туалета? Там было легче укрыться, туда свободно пускали. Туда брезгливо не входили немцы. Там возможно было взяться за руки и петь… Даже – петь. …А дед мой, тоже побывавший в концлагере, не менее страшном, рассказывал – совсем другое. В том лагере, где был он – многие не знали где туалет: их так «кормили», что не было в нем и нужды. Ведерко у порога отсека – и все. Мочиться же позволялось везде. Из людей русских, советских делали скотов и смеялись над этим явно, намеренно превращая русских – в скотов. Многие в этом лагере не выдерживали и одного месяца. Трупы сваливали, и, не сжигая, зарывали. Сжечь (еврейская девочка утверждала, что трупы сжигали в яме, как дрова), – на деле – пытались и жечь, но не смогли. Человеческое тело не так-то просто сжечь… Горит жир. Кость и сухожилия – не горят, даже если тела все время обливать горючей смесью. Дед мой Терентий Кузьмич, поменял двух начальников за месяц: «Первый был – добряк, – рассказывал он. – В одно и то же время он врывался в барак и поднимал всех, кто не успел встать при его входе – ударами плети. Плеть же была – с концами из колючей проволоки и тяжелыми концами свинца (не напоминает ли эта плеть – орудие пытки римских легионеров?). Зато сменивший его «бауэр», с добрыми глазами медведя, оплывший салом, – был зверь из зверей. При этом он всегда говорил с улыбкой, никогда не кричал. Но по утрам, выведя всех на работы – отдавал приказание расстрелять каждого шестого… Нет, вот здесь, пожалуй, ни взяться за руки, ни песен хором спеть – русским не полагалось. Не было у них и бриллиантов, на которые можно было бы откупиться, в случае чего. Гнилая картошка, оставленная шестерым мал-мала меньше, и та дома, под Рязанью, была высосана детьми до последнего сладчайшего «глазка»… Деда моего спасло лишь то, что его перевели в другой лагерь. И перевели за нарушение распорядка. Так «иронична» бывает смерть со своими жертвами, как греческая Афина Паллада, полусумасшедшая полубогиня… Но вот – эта еврейская девочка жива и сегодня, а дед мой спустился в Аид через несколько лет после войны, переживая страшные болезни. Между тем – кино по Т.В. продолжалось. Твердый, без всяких эмоций голос за кадром продолжал рассказ: на газовые камеры и процесс удушения приезжали смотреть высокие чины Германии. И глядели они будто бы через специальное смотровое окошко. Старушка, Расис Арвала, свидетель того, чего не должен, не может вынести человек, а она – вынесла все, к тому же и сохранившая свои бриллианты, – рассказывала между тем, (еще подробнее, по требованию ведущего программу), как избавлялись от мертвых: – и я уже упоминал, что их складывали в штабель и зажигали несколько трупов внизу, – и они, как дрова, начинали гореть, – тогда рабочие кидали вниз, добавляли одного за другим. «Горел человеческий жир», – говорила, вспоминая, старушка. Она слышала, как рабочий из Зондор-Команды, тоже еврей, не веря глазам, закричал в отчаянии, совсем упав духом: «Где же Бог?» … И вдруг услышал ответ. Ему, глядя в глаза, сказал один еврей из зондор-команды: «Он – в твоей силе». Это был старший рабочий… старший рабочий… Откуда он взялся? Этот старший и двум своим друзьям посоветовал, как встать в газовой камере, чтобы умереть быстрее, не за четыре, а за две минуты, чтобы меньше мучиться… «А что я мог еще для них сделать?», – сказал он, оправдываясь перед девочкой. …Освобождали концлагерь американцы. «Я арестовываю вас», – сказал один из них, полковник – начальнику лагеря. Тот в ответ – плюнул ему в лицо… Так уверены были немцы в верном и нерушимом пути, начертанном Фюрером. Эти, вот такие фильмы – некий конденсат нашей земной жизни. Они напоминают нам, что любое живое существо, тем более, в стае, – будет бороться за свою жизнь до конца. И, если необходим будет прыжок – он будет сделан, с волчьим оскалом, через флажки. И степень этого «озверения» и борьбы за жизнь данную Богом – отнюдь не станет зависеть ни от «степени образованщины», ни от знания истории… все забудется в кратчайший миг, который пообещает спасение… Эти фильмы – они приоткрывают саму суть существования «божьей твари» в этом тварном мире, – проливают ярчайший свет на то решение «Совета Европы», которое… уравняло фашизм и … коммунизм, как явления будто бы одного порядка. …На пятидесятилетие освобождения Освенцима, семья евреев копалась у стен концлагеря, искала что-то у стены барака. На вопрос: «Что вы ищете?», – ответили – «Дед, бывший здесь, припрятал золотые украшения, мы их ищем». Был 1995 год, вполне в общем-то благополучный (по сравнению с годами войны, голода, не то что такого, как был в России в двадцатых, сороковых, девяностых годах прошлого века – такого голода, который требовал бы продажи последних ценностей за хлеб – не было… Но они приехали найти драгоценности среди пепла и костей, – возможно, бриллианты были им дороги, как память, не знаю). …Кричали о пакте Молотова-Риббентропа… Сегодня открыты архивы, что такими «пактами» Гитлер опутал всю Европу: Англию, Чехию… Англия не подверглась нападению лишь потому, что спонсировала Гитлеровское вторжение в Россию. Не знаю, право, какой Микеланджело или даже Вольтер был бы там, в Европе, если бы не Русь, вставшая против монголов, с ее Рязанью и «злым городом» Козельском, не могу предсказать… Но то, что было бы, если бы фашисты направили стволы на старушку-Европу, особенно на Англию – предсказать легко… Теперь известны пофамильно банкиры, «откупившие» Англию от Гитлера, известны и те «глубинные течения», которые направляли удары авиации (в первую очередь) Гитлера, и до того, кто финансировал военную машину Германии Вермахта, по крайней мере, сделал громадные начальные вливания, те вливания долларов и золота, которые стоили миру десятков миллионов жизней человеческих… Благополучная Англия и в первую мировую отказала «Микки» с семьей в единственном убежище… И вот сегодняшний день, третье тысячелетие. Оно началось тоже вполне невинно: большинством в парламенте, прямыми демократическими выборами в России. Затем – расстрелом парламента, и прочее… Голод и безработица немцев с одной стороны, их усталость их ропот, когда они демократически выбрали ту «руку», которая накормит и спасет их от унижения. Но ведь не только это. Напомним, что и с другой стороны – было – и стремление к золоту, бриллиантам от известных всему миру банкиров… Впрочем, и до сих пор в банках Швейцарии лежат «залоги» фюрера: коронки с зубов, кольца с убитых, собранных со всего мира, в том числе и из концлагерей… До сих пор. И там – прекрасный отдых, и Альпы… И даже экс-мэр Москвы тепло принят там и купил собственность. …Итак, Совет Европы осудил фашизм и коммунизм одновременно. И даже назначил день этого осуждения. Навсегда теперь – и этот день – 23 августа, день подписания «пакта» Молотова-Риббентропа – останется все-таки «грехом» Сталина, русской дипломатии «грехом». Нет нужды, что одни нападали, а другие заслонили мир собой, жертвовали детьми, храмами, жизнями, всем что имели, и жизнями, как в 13-м веке, закрыли Европу от копий Мамая. Напомним, что свободная Франция, та что судила тамплиеров при Филиппе Красивом – эта Франция – за неделю легла под Гитлера, когда правнуки рыцарей «круглого стола» пришли к Сене через банки Англии… Георгий Жуков вспоминает с Нюрнбергского процесса, что когда Кейтелю поднесли список победителей, он кивнул на представителя Франции: «И эти, они тоже нас победили?», – спросил Кейтель. …А что же русские, в большинстве своем – все еще советские люди сегодня? Какое отчаяние, нищета, безработица, какова смертность? Каково унижение? Каково издевательство над верой – за поклонение масовое Спиридону Тримифунтскому, его деснице, поясу Богородицы. Кто-то же готовит в отместку судебные процессы на Вотапед, переодевает и вводит в Храм глупых мокрощелок «Пуси-Муси», предварительно обеспечив их надолго жильем в Москве (ни одна из них не работает), отводя их в биологический музей на свингерство под камеры… и проч… Кстати, ни одна из «подставленных» кощунниц – не работает, некоторые – имеют маленьких детей и болеют диабетом… И какая зреет ярость в народе на поругание веры, не заметно ли это властям и не коробит ли президентов то, что в газетных либеральных листах, прямо под их портретами – опубликованы рекламы сутенеров, делающих деньги на таких же «Пуси-рай»? «Русской» статьей введенной недавно в уголовный кодекс – не решить, конечно, проблемы русского человека. Даже – и демонстрацией таких живых и страшных фильмов, когда… Когда под видом демократов в дело вновь вступают марксисты, те же, только обозвавшие себя «либералами», и – пушки по ним не палят. И они, зная это наперед, бессовестно, безоглядно отвязны. Беспокоит другое: вот вхожу я на сайт православного, уважаемого мною журнала «Благодатный Огонь», где работают уважаемые мною редакторы, читаю, и вдруг попадаю на переписку такого содержания: протоиерей Всеволод Чаплин укоряет М. Гельмана за кощунственный Сахаровский центр с его выставками, Храм Татьяны, за Винзавод и то же кощунство в г. Перми. И получает в ответ что-то вроде, а не хотите ли, батюшка, такую же выставку у вас в патриархии? я устрою… Вот когда я припоминаю, что фамилия Гельмана – Гельман, а Абрамовича – Абрамович, а Гусинского – Гусинский, а Ходарковского – Ходарковский… и – все, что за ними стоит, и, верно, еще встанет. И вот тогда я вспоминаю о нитке бриллиантов безобидной девочки в Освенциме и вспоминаю рассказ своего деда Терентия, и начинаю думать… Как-то усиленно думается… Что и к чему… |