Вёшенское лето. Воспоминания о М. А. Шолохове (Из книги "Норд-ост опускает бороду")
...В то время произошло одно событие, глубоко всколыхнувшее Витину душу. и пусть косвенно, но повлиявшее на его дальнейшую судьбу. Мама с отчимом переехали на работу в станицу Вешенскую и на лето взяли сына к себе. Станица Вешенская - деревянно-саманная, камышовая, с плетнями вдоль песчаных улиц, ничем не примечательная, разве только старинным зеленоглавым собором на площади, каких, впрочем, много на Руси, обычная казачья станица. Но присутствие в ней писателя Шолохова, его всемирная слава как бы вдохнули в Вешенскую душу, возвысили и опоэтизировал. Станица раскинулась по левому, в этом месте угористому берегу, в излучине реки. Еще до революции казаки на окраине посадили красный бор ѕ преграду степным суховеям. В сосняке устраивали праздники, скачки. На ипподром садились самолеты. А противоположная сторона реки - низменная, пойменная, в непролазных зарослях ивняка, тополей, ольхи. Берег почти до самых Базков - песчаный, «пляжный». Места красивые, величаво-спокойные, не очень броские, не очень яркие, и Витю, черноморца, привыкшего к синим далям, жаркому солнцу, горным перевалам, чинарам и кизилу, поначалу разочаровали. Увы, природа поскуднее, жизнь посуровее, но ведь это были Шолоховские места! Стояло жаркое лето 38-го года. Уже тогда имя Шолохова, автора трех книг «Тихого Дона» и первой книги «Поднятой целины», гремело на всю страну. Вскоре молодой писатель закончил и последнюю, четвертую книгу эпопеи. «Правда» ежедневно отводила ей целые полосы, печатая главу за главой. Такой широкой публикации художественных произведений прежде, да и потом в этой газете не случалось. В станице был театр казачьей молодежи, пожалуй, единственный в своем роде, в нем ставились инсценировки из «Тихого Дона» и «Поднятой целины». Самым популярным актером был исполнитель роли деда Щукаря. Послушать его побасенки ходили по несколько раз, монологи Щукаря заучивали наизусть, меткие речения ходили как пословицы. Уже ставилась опера Дзержинского «Тихий Дон», и песни из неё передавались по радио, звучали с патефонных пластинок, распевались народом. Все донское делалось модным. Люди как бы открыли для себя незнакомое племя, с которым жили бок о бок, но которое плохо знали или вовсе не знали. И первооткрывателем был Шолохов. Приехал Витя в Вешки под большим впечатлением произведений писателя. Знакомства, прогулки, разговоры с вешенцами были овеяны романтикой «Тихого Дона» и «Поднятой целины», чуть ли не в каждом жителе он видел Григория Мелехова, Аксинью, Давыдова, деда Щукаря, а однажды ему посчастливилось встретиться с... Лушкой. В то лето песок слоем лежал на подоконниках, хрустел на зубах. Было очень жарко, настоящий вар, но рядом плескался о берег Дон, и Витя день-деньской пропадал на реке. Солнце медленно сгорало за лесом, тени пропали, но было еще светло. На той стороне, под откосом, два казака купали лошадей, голые верхом въезжали в реку. Сизая дымка стлалась над водой - гладкой, будто полированной. На пляже, с двумя грибками и киоском, уже закрытым, кое-где оставались люди. С наплывного моста сошла молодая казачка в сарафане, сбросила его через голову - ноль внимания на пляжников - и в чем мать родила, скрестив на груди руки, плюхнулась в воду. Витя ошеломленно смотрел на «Лушку», пока она бултыхалась в реке, а потом, все так же держа на груди руки, вышла на берег, схватила с песка сарафан и, повернувшись спиной (по спине катились капли воды), оделась, бросила на парня косой взгляд, точно хотела сказать: «Ну чего зенки вылупил?» - и ушла... Вечером в театре Витя смотрел сцены из «Поднятой целины». Актеры очень верно, возможно, не без «консультаций» Шолохова, передавали своеобразие местной речи и образа жизни. Позже Витя доводилось по радио слышать театрализованные отрывки из «Тихого Дона» в исполнении знаменитых московских артистов. Но их чистое литературное произношение напоминало выкошенную, без цветов и запахов, лесную елань. Что если бы «Тихий Дон» был написан таким языком? Он стал бы заурядным романом. По дороге из театра Витя догнал девушку в белом. Это была «Лушка». Она тоже узнала очевидца ее рискованного купания в реке и ухмыльнулась: - А, москаленок! - Почему москаленок? - удивился Витя: приехал с Черного моря, на севере дальше Вешенской не был. Может быть, оттого, что в красных сапожках, белобрыс и на улице мальчишки дразнили его «сметаной»? «Лушка» не ответила и вдруг предложила покататься на каюке. - Прямо сейчас? - Отчего не сейчас? При луне... красиво. Они спустились к Дону. В половодье река прорывала левый берег, и талая вода заполняла пойменный лес. Паводок спадал, но образовывался залив, ендова, называемая здесь «Прорвой». И вот они уже плывут по ендове. Гребла «Лушка». Деревья тонули в воде, и пойменный лес, чудилось, куда-то уплывал. Было тихо, даже собака не взбрехнет. В окне мансарды шолоховского дома светился огонек. Витя думал о Шолохове. До сих пор не видел его ни разу, хотя уже недели полторы жил в станице, и дом его стоял напротив шолоховского, ошелеванного фризовыми досками, с надстройкой, мансардой, голубятней посреди двора, и обнесеннго высоким забором. Дом и забор были выкрашены в зеленый цвет. Отчим каждый день бывал за зеленым забором, хорошо знал Шолохова и однажды сказал Вите: - Давай покажу твою тетрадку Михаилу Александровичу! При одной мысли, что знаменитый писатель будет читать несовершенные вирши шестнадцатилетнего поэта, Витю бросило в холодный пот, и он наотрез отказался. В Вешенской прочитал «Поднятую целину». Роман ошеломил яркостью красок, необычно живыми характерами. События, описанные в книге, происходили на его памяти. Он жил в городе, но почти вся родня - в кубанских станицах и хуторах, и отголоски коренных преобразований в деревне, те типы людей, та обстановка были понятны и близки. Витя живо представлял героев книги - шебутного деда Щукаря, преданных революции Давыдова и Нагульнова, любвеобильную Лушку. Они воспринимались, как хорошо знакомые люди, живущие где-то рядом. Наверное, поэтому и Шолохов казался очень знакомым, почти родным человеком. Подойди, заговори с ним, и он тебя поймет, не отмахнется, примет живое участие в твоей судьбе. Это юношеское наивное представление о Шолохове определяло все его намерения и поступки в то время. Неизвестно, как бы Шолохов отнесся к тому, если бы вот так, за здорово живешь, войти к нему в дом с какой-нибудь просьбой или просто, как к соседу, но была такая уверенность, будто он хорошо, давно знает белобрысого черноморского паренька, все его тайные мысли, задумки и чаяния, всю его недолгую жизнь. Шолохов даже снился. Витя доверительно разговаривал с ним, читал свои стихи. Между прочим, снился не только Шолохов, но и Горький, и Николай Островский, и Фадеев, и Серафимович, чьими книгами тогда зачитывалась молодежь. Он радовался, что такие талантливые, замечательные люди его современники, все их знают и любят, что он живет рядом с ними, и большего от них ему ничего не надо. Вот только завидовал или, пожалуй, больше удивлялся, когда читал роман «Поднятая целина». Он удивлялся, как все просто, понятно, впечатлительно и в то же время чувствуешь, какая юная рука писала и какая талантливая! Самородок, не тронутый ювелиром, грубый, весомый кусок золота. Именно в этой грубоватости, неприлизанности была вся прелесть шолоховской прозы. Каждая фраза оживала цветами, запахами, звуками. И открывался мир, словно уже где-то подсмотренный мельком, невзначай, а теперь, в книге, широко распахнутый перед тобой, населенный людьми, тоже словно где-то прежде встречавшимися мимоходом, а теперь вдруг ставшими очень близкими, и будто ты уже не с книгой в руке, а среди героев романа, радуешься, страдаешь, плачешь, смеешься вместе с ними, с волнением следишь за их судьбами, болеешь и переживаешь за них. Вот так бы сам взял и написал о том, что видел и перестрадал, ведь, кажется, очень просто. Витя был уверен, что писал Шолохов споро, с большим подъемом и «Тихий Дон», и первую книгу «Поднятой целины», во всяком случае, быстрее, легче многих своих современников-писателей. Большой талант позволил ему повествовать увлекательно, образно, емко. Витя смотрел на огонек в мансарде и силился представить, что сейчас делал Шолохов - писал, читал или балагурил в кругу домочадцев? «Балагур» как-то не укладывался в его сознании. К человеку с таким именем, такой славой никак не вязалось что-либо обыденное, домашнее. И Вите было непонятно, когда мать говорила, что вот сегодня Мария за что-то отчитывала непослушного Мишу, как бывает жена мужа. А о теще, скуповатой женщине, рассказывала с усмешкой: - Чего ей не хватает, не понимаю! Наняла людей, посадила в пойме огород. Целый обоз загрузила всяким слетьем. Ну а Михаил перестрел этот обоз и велел ездовым развезти урожай по своим домам. Думая о Шолохове, Витя совсем забыл про свою подругу в каюке, и она, видно, обиделась, загребла к берегу. К тому же, спрыгивая с лодки, не рассчитала, плюхнулась в воду, замочила платье, рассердилась и холодно распрощалась. А Шолохова Витя встретил неожиданно, в знойный полдень следующего дня. Шел, пыля песком, в тапочках, легких парусиновых брюках, сетчатой майке, светловолосый, какой-то весь солнечный, и с любопытством смотрел в его сторону. Таким он показался близким, знакомым, точно Витя с ним уже и разговаривал и встречался не раз. Очень хотелось что-нибудь ему сказать, но язык одубенел и подошвы красных сапожек, казалось, прилипли к доскам крыльца. Так он ничего и не сказал, а Шолохов, не доходя до него метров десять, толкнул рукой калитку и зашел к себе во двор. «Что он подумал, глядя на меня? - пытался угадать Витя. - Наверное, удивился белобрысому казачку в красных сапожках и подумал: откуда он взялся в Вешках? Нельзя ли его описать в каком-нибудь рассказе?» Шолохов в то время нередко выходил на Соборную площадь к молодежи поиграть в волейбол, много рыбачил, охотился, был веселый, общительный и выглядел намного моложе своих тридцати трех лет. Что было бы, если бы Витя согласился отдать тетрадь на суд Шолохова? Принял бы он участие в его творческой судьбе? Помог бы избежать тех многих ошибок, которые делают молодые люди, пренебрежительно относясь к своим способностям, полагая, что все придет само собой? Знаменитый сосед, хоть и занимал в душе Вити немалое место, не смог вытеснить «Лушку», настоящее имя которой было Марьянка. На другой день, придя на пляж, он заметил девушку в тени кустов краснотала. Сидела одна, сгребала песок, просыпала сквозь пальцы и задумчиво глядела вдаль, на Прорву, окаймленную кудрявым пойменным лесом, который, казалось, стоял в воде. Там маячило несколько рыбачьих каюков и вокруг было так же покойно, тихо, с угасающим меланхоличным закатом, как и давеча. Похоже, Марьянка кого-то ждала. Вряд ли Витю. Но когда он подошел, весело воскликнула: - А, москаленок! Где пропадал? Небось с Шолоховым беседовал? - И насмешливо скосила серые прищуренные глаза, тряхнула волнистыми волосами, спереди выгоревшими до белизны, провела по ним ладонью, приглаживая. И тон, и жест выражали расположение к москаленку. Все-таки не обиделась! Только сейчас Витя разглядел, какие красивые русые волосы были у казачки, и отметил это, как еще одно ее достоинство. - Почти угадала, - сказал он. - Видел Шолохова. - О чем же вы гутарили? - Поговорить не пришлось. Встретил Михаила Александровича у калитки. Представиться постеснялся. - Ай, ай, какой стеснительный! По табе не видно. Небось в тихом омуте черти водятся. Витя давно отметил склонность казаков к шутке, балагурству, и эта черта в девушке ему нравилась. Он присел рядом с намерением исправиться за неудачное катание на лодке. Прочитать какое-нибудь свое стихотворение? Не глупо ли получится? Рассказать анекдот? Но остроумного ничего в голову не приходило, и он принялся, по примеру Марьянки, ворошить песок. - А черноморский не такой - крупный и серый, - пустился он рассуждать ни с того ни с сего, словно о любопытной достопримечательности родного края. - Я на море никогда не была, - сказала Марьянка заинтересованно. - Приезжай в Новороссийск, посмотришь. Там наш дом. Видишь, я совсем не москаленок. - Все равно москаленок, - возразила она, смеясь. - Почему же? - Не наших краев человек. Залетная птица. Это прозвучало как пренебрежение, то ли как предупреждение: не зарывайся, а не то получишь от ворот поворот. Витя сделал вид, что плохо понял шутку с перчиком, встал, отряхнул с рук песок. - Давай купаться. В Базках пропотел на велосипеде. Учился ездить. В соседней станице, в трех километрах, работал брат отчима, тоже в «Центроспирте». У него и был велосипед. - Ну и как? Научился? - Все столбы и кусты перецеловал. - То-то я гляжу: лицо поцарапано. - А, ерунда. До свадьбы заживет. Давай купаться. - Купайся. Я не стану. - Отчего же? Давай и ты. - Днем купались. - То был день, а сейчас вечер. Витя потянул Марьянку за руку, но она уперлась босыми ногами в песок, утонув по щиколотку, и вырвала руку. Что за упрямство? Витю вдруг осенило: на девушке, как и в прошлый раз, был лишь один сарафан. Тогда москаленка она не постеснялась, а теперь, при близком знакомстве, стыдилась так смело обнажаться. От такого предположения Витю охватило озорство, захотелось подурачиться. Как изящно тогда изгибалась девичья фигура, как матово блестела кожа после купанья! Скрестив на груди руки, она выходила из воды, точно русалка! Почему бы это не повторить? Не было сомнения она всегда пренебрегала купальником. Подол старательно натягивала на поджатые ноги, обхватив колени руками. Витя подумал, что, применив силу, может обидеть девушку, которая была старше его, пожалуй, года на два. Он больше не настаивал, сбросил с себя одежды и в красных плавках, пошитых мамой уже здесь, в Вешенской, с разбега бухнулся в теплую, нагретую за день воду. Отплыл подальше от берега, где течение заметно усилилось и на глубине холодило ноги, замахал рукой, зовя Марьянку. Она лишь посмеивалась и не двигалась с места. Витя нырял, кувыркался по дельфиньи, шлепал ногой по воде, как сом хвостом, плавал разными стилями, показывая казачке, на что способен черноморский москаленок. И та с любопытством следила за неимоверными выкрутасами, а когда Витя вышел на берег, стыдливо отвела глаза, но тайком проследила, как он с одеждой укрылся в кустах краснотала. Отношения с Марьянкой складывались совсем не так, как с новороссийскими ровесницами, проще. «Возьми под руку или обними, она не воспротивиться», - подумал Витя. В сумерках они вернулись в станицу. Из-за пойменного леса поднялась луна и посеребрила казачьи курени, зеленые купола собора и шолоховский дом с мансардой. В ней засветилось окно. Марьянка жила на окраине, в узком проулке. Крытый камышом курень (вообще-то столь «экзотически» вешенцы свои жилища не называли, а просто «хата», «дом») стоял в глубине двора, огороженного плетнями - обычное здешнее строение. - До завтра! - сказала Марьянка, открывая калитку и торопясь. - Куда же ты? Совсем? - запротестовал Витя, недовольный холодным расставанием. «Наверное, не хочет, чтобы родители увидели ее с москаленком», - заподозрил он. Пока они были вместе, он остерегался обидеть девушку неразумным поступком, а теперь подумал, что сглупил, может быть, она ждала как раз обратного и обиделась, как и тогда в лодке. - Завтра уезжаю, - сказал он, пытаясь хоть чем-нибудь задержать девушку. - Да, уезжаю, но ненадолго. В Москву, в гости к дяде. С мамой, ѕдобавил он и пожалел, что упомянул маму, заметив усмешку на губах Марьянки. Она оставила калитку, снисходительно протянула руку. - Вернешься, расскажешь, как и что в Москве. Буду ждать. - И неожиданно прильнула, поцеловала в губы. Витя второпях неловко обнял девушку. Подол сарафана задрался. На Марьянке действительно не было ни купальника, ни какого-либо нижнего белья. Витя непроизвольно, вовсе не желая обидеть, дурашливо прыснул. Девушка ахнула, одернула подол, потом смущенно хихикнула и не грубо, но с силой обеими руками уперлась в грудь. Удержать ее в объятиях не удалось. Оторвалась, побежала к крыльцу, даже калитку за собой не прикрыла. - Подожди! - отчаянно крикнул вслед Витя. Марьянка оглянулась и приставила палец к губам: тише, разбудишь домочадцев. В станице ложились с петухами. Ни в одном доме не светились окна. Витя постоял у калитки в надежде, что девушка все-таки выйдет (еще горел на губах поцелуй, еще не прошло ощущение близости женского тела, впервые так нежно прильнувшего к нему), и не дождался. Свет Марьянка не зажигала, видно, легла в постель в темноте. * * * На станции Миллерово вешенцы едва успели на проходящий поезд, места достались плацкартные в душном вагоне. Затененные шторами окна создавали полумрак, но не прохладу, которой не было и на дух. Заняли верхнюю для Вити и нижнюю для мамы полки, и, когда устраивались ѕ рассовывали вещи, стелились ѕ пассажир-сосед, в старомодном чесучовом, с накладными карманами костюме и в роговых очках, принялся давать советы: - Вы бы, мадам, попросили своего мужа поставить чемодан на антресоли. Там свободно. Витя смутился: так неловко почувствовал себя в роли маминого мужа. И когда это он успел превратиться в дядю? - Это не муж, это мой сын, - сказала мама, смеясь. - Пардон, мадам, - поспешно извинился пассажир французского воспитания и поверх очков уставился на Витю, удивленно покачал головой. - Такая молодая и такой уже сын! Мама действительно была молода в свои тридцать четыре года и очень красива, с огромными голубыми глазами. Витя только недавно осознал, какая у него импозантная родительница. Уже в гостях у дяди она проговорилась, что ею увлечен Шолохов. Вите снова, как и в поезде, стало неловко, хотя не раз ловил неравнодушные взгляды мужчин на маму-красавицу. Отношения между сыном и матерью были сдержанные, редко когда она ласково проведет ладонью по мягким кудрям сына, никогда по-матерински не приласкает. Как-то посетовала, что упустила воспитание сына, всецело доверившись бабушке. Витя тоже не спешил выказывать свою сыновью преданность, был скуп на нежности Однако сдержанность не переходила в отчужденность, как случается между детьми и родителями. Витя другой мамы не желал. И она любила сына, ничего для него не жалела, потакала мальчишеским прихотям и никогда не наказывала. Она словно чувствовала вину в воспитании своего чада. Поездка в Москву должна была в какой-то степени восполнить родительское упущение. После окончания института, получив диплом с отличием, дядя в числе пятерых преуспевших в учебе был отмечен Анастасом Микояном, видным государственным деятелем, курировавшим пищевкусовую промышленность. Все пятеро были оставлены в Москве. Дядя получил должность в наркомате и квартиру в новом доме по Дмитровскому шоссе, у самой Окружной железной дороги. Кирпичный четырехэтажный дом одиноко стоял среди деревянных дачных построек. В нем и поселились вешенские гости. Витя нашел дядю по-прежнему деловым и серьезным. За обедом, поглядывая на племянника, он говорил с ноткой назидательности: - Немного подрос, и меня отдали в ученики к сапожнику. Мог бы всю жизнь тянуть лямку, чинить ботинки. Но я увидел другие возможности и пошел на рабфак, окончил техникум, потом институт... Как понял Витя, племянник должен был твердо усвоить, что без труда не вытянешь и рыбку из пруда, что жить по дядиному - не с веревочной скакалкой прыгать по «классам». Квартира была из двух отдельных комнат. Самую большую и светлую занимал дядя с семьей, вторая принадлежала одинокой женщине с овчаркой. Из широкого окна, куда с самого утра и до полудня заглядывало солнце, далеко просматривались окрестности. За железной дорогой - Ботанический сад, а по Нижне-Дмитровскому шоссе - Тимирязевка с зелеными опытными полями и зеркальными прудами. Хотя и была одна комната, гости расположились по московским меркам не тесно. Малолетний Эдик, которым Витя потешался в кубанской станице, наряжая римским патрицием, лето проводил в Новороссийске, у родителей дядиной жены. Тетя Лида, дядина жена, миловидная женщина, несколько замкнутая, с поджатыми губами, была беременна вторым ребенком. Взрослые располагались в комнате, а Вите стелили в довольно просторной прихожей на раскладушке в соседстве с овчаркой. К незнакомцу она быстро привыкла, наверное, посчитав, что ночью вдвоем охранять квартиру веселее. Но оба сторожа до утра спали беспробудно, благо бандиты в Москве давно перевелись. Тетя Лида, находясь в декретном отпуске (по образованию агроном, работала в Тимирязевке), всецело посвятила себя заботе о муже: утром подглаживала ему галстук, рубашку, костюм, чистила обувь, снаряжая в наркомат. Вообще слыла рачительной домохозяйкой. Вите особенно понравилось, как она крестиком штопала носки, получалось красиво и прочно, потом он сам так же штопал, когда было некому. - Лида, ну что это такое! - иногда капризничал дядя. - Третий день даешь мне одну и ту же рубашку! Сотрудники подумают, что в моем гардеробе всего-навсего одна рубашка. - Меняю каждый день. Ты, верно, забыл, что купил три одинаковых, - возразила тетя Лида, но незамедлительно поменяла рубашку. Она уже жаловалась золовке на чрезмерную респектабельность, какую требовали от наркомовских чиновников. А дядю прочили в недалеком будущем торгпредом в одно балканское государство. Пока же собственного лимузина у него не было, служебный тоже не полагался, и добираться до наркомата приходилось троллейбусом или автобусом с постоянным проездным билетом, обходившимся дешевле разовых. Дядя отличался бережливостью. Тетя Лида как-то заметила, что он не позволяет себе истратить рубль в буфете или столовой, питается только дома. Витя убедился, что и она сама, щепетильная и педантичная, зря копейки на ветер не выбросит. После магазина столбиком скрупулезно записывала в тетради расходы - название продукта и его цену, чтобы потом отчитаться перед мужем или чтобы не выйти за рамки семейного бюджета? Витя только гадал, спросить стеснялся. На стол подавался хлеб черный и белый, нарезанный аккуратными ломтиками. На юге черного хлеба не знали, Витя впервые попробовал его в Москве и тоже отнес к статье бережливости. Столичная жизнь считалась дорогой, и этим можно было объяснить экономию на всем. К тому же дядя только-только обретал самостоятельность и положение на службе. Поездка в Москву оставила в жизни Вити светлый след. Он был бесконечно благодарен маме и затаил в себе мечту, не очень отдаленную, когда станет взрослым, доставить ей не меньше удовольствия, вместе съездить в Ленинград, посмотреть Эрмитаж, а все дорожные хлопоты и расходы взять на себя. В то же время из Москвы Витя вынес разнородные и пестрые впечатления, иной раз долго не мог прийти в себя. У него было невысокое мнение о собственной персоне, а тут сделал открытие, что нравится женщинам. Произошло это в неподходящей обстановке, объект симпатии чувствовал себя крайне неловко. Он ехал в трамвае, держась за поручень, а напротив жгучая брюнетка упорно не сводила с него глаз. Откровенный призывный взгляд привел Витю в смущение. Он залился краской и не на шутку рассердился: «Чего она уставилась? Люди уже обращают внимание». Казалось, сделай навстречу шаг, и брюнетка бросится в объятия. Но в трамвай набилось народу ѕ не протиснуться. Витя потерял незнакомку из вида и облегченно вздохнул. На остановке толпа повалила из трамвая. Витя и не заметил, как брюнетка очутилась рядом с ним и прижалась грудью (то ли была притиснута выходившими из вагона людьми). Она тут же сбежала на тротуар, а Витю словно пронзило током, он готов был броситься вдогонку, да дверь захлопнулась, трамвай покатил дальше, и юноше осталось только гадать - преднамеренно или случайно прильнула к нему брюнетка? А по дороге домой, в пригородном поезде, который тащила голосистая «кукушка», в набитом пассажирами вагоне сосед по лавке, неприятно-любезный тип, заговорил с Витей о том, о сем, потом погладил плечо, потом ногу, и остолбеневший юноша, не ожидавший такого внимания к своей особе и со стороны мужчин, растерялся, онемел, не понимая, что от него хотят. Благо нужно было сходить на первой же остановке. Неприятные штрихи в характере москвичей, хоть и сгладились другими, более яркими впечатлениями, все же накрепко врезались в память и добавили Вити житейского опыта. Дядя по-прежнему не проявлял к племяннику особого интереса, да и сестра не очень занимала его, и Витя с мамой, позавтракав, на весь день отправлялись в центр, обедали на скорую руку котлетами, запеченными в тесте. К ним подавалась чашечка с кипятком и кубик концентрата, который быстро растворялся, издавая аппетитный запах куриного или говяжьего бульона. Закуски развозились в лотках на колесах круглолицыми голосистыми продавщицами. Уже действовало метро, на станциях было свободно, говорили, что первых пассажиров даже зазывали, мало находилось охотников путешествовать под землей. Станции напоминали дворцы: мраморные колонны, мозаика, художественное стекло, бронзовые скульптуры. Все блестело и сияло. «Надо же загнать под землю столько мрамора и бронзы!» - удивился индусский коммерсант, которого дядя Леня знакомил с Москвой. Вешенцы полюбили новый вид транспорта и постоянно им пользовались, стараясь везде побывать, побольше увидеть. После Третьяковской галереи, усталые, долго отдыхали в открытом кафе под тентом с маркизами на месте снесенного собора Казанской Божьей матери. Отсюда открывался вид на Красную площадь. Витя представлял ее значительно шире, какой она казалась на открытках, заполненная демонстрантами и стройными армейскими шеренгами. Москва-река вообще разочаровала: мутная, узенькая, терявшаяся в лабиринте домов большого города. Черноморцу странно было видеть соревнования по плаванию у набережной парка Культуры и Отдыха. Сильно всколыхнула Витино воображение Третьяковка (одно время он мечтал стать художником, да вскоре понял, что это не его призвание). В память врезалась огромная футуристская картина в подвале, где ей, наверное, и положено было висеть. Она изображала бабу в цветастом сарафане. У края подола торчал натуральный деревенский башмак с холявкой. В пестроте красок ничего нельзя было рассмотреть, бросался в глаза лишь один башмак. «Ну и художество! - дивился Витя. - Вот бы Марьянке показать. Смеялась бы до слез!» Казачка незримо сопровождала его по достопримечательным местам Москвы, и он надеялся по возвращении в Вешенскую поделиться с нею впечатлениями, взять на себя роль просветителя станичной девушки. Третьяковка укрепила у Вити чувство реализма. Он теперь признавал только классиков. С их полотен смотрела настоящая жизнь. А что давал душе башмак, прицепленный к подолу сарафана? Где только не побывал Витя с мамой: в Останкино, бывшем дворце графа Шереметева, превращенном в музей; в театре недавно изобретенного стереокино - старинном особняке (вскоре снесенном), примыкавшем к новому помпезному зданию гостиницы «Москва» По залу летали птицы и прыгали с ветки на ветку обезьяны в фильме «Робинзон Крузо» по любимой Витей повести. Побывали вешенцы и в цирке на представлении популярного клоуна Карандаша. В летнем театре Центрального Дома Красной Армии смотрели утесовский концерт, начало которого омрачили двое запыхавшиеся фигуры в шляпах и макинтошах с поднятыми воротниками. Они вбежали на сцену из зрительного зала и объявили, что Леонид Утесов не сможет участвовать в представлении, чем вызвали неимоверный гвалт. Но это оказался всего-навсего розыгрыш. Маэстро тут же явился с дирижерской палочкой, и его «веселые ребята» вечер напролет забавляли зрителей разными шуточками. Пел Утесов дуэтом с дочерью Эдит, худенькой, с тонким голоском, да и сам маэстро не блистал голосом. Видеть и слышать это было забавно. Прежде Витя знал артистов только по патефонным пластинкам. У мамы было свое увлечение - магазины. Гардероб Вити пополнился двумя парами модельных туфель, черных и форсистых белых, модной рубашкой с галстуком, а на руке затикали кировские часы взамен «Павла Буре», еще до отъезда отданного отчиму, которому, оказывается, знаменитый мастер, поставщик часов царской семье, напоминал купеческое прошлое родителей. В магазинах все товары были добротно сработанные, из натуральных материалов - никаких западных эрзацев. Уже перед отъездом Витя один побывал в небольшом кинотеатре на Пятницкой, где перед сеансом в фойе, как было заведено, давался концерт народного хора. Русоволосые, розовощекие девушки, привезенные из сельского клуба (народное творчество поощрялось и бурно развивалось), стеснялись, робели. Их подбадривал юркий чернявый руководитель хора, то ли армянин, то ли еврей. Все равно его подопечные на какой-то ноте сбились, закраснели от смущения. Одну хористку Витя принял за вешенскую Марьянку, но, конечно, это была не она, просто похожа. Марьянка нет-нет и вспоминалась то на пляже в одежде Афродиты, то в сумерках у плетня в его объятиях. До встречи осталось уже немного времени, и Витя с нетерпением ждал этого дня, представляя, как будет рассказывать о Москве. Впечатлений не на один день! В поезде, по мере приближения к Миллерово, казачка занимала его целиком, Шолохов отошел в тень. А едва путешественники, пересев в автобус и проехав почти двести километров по проселочным дорогам, вошли, наконец, в дом усталые, с припудренными пылью ноздрями и глазницами, как Витя заторопился на пляж. Мама его не задерживала, только попросила не опаздывать к ужину. Спускаясь к наплывному мосту с обрывистого левого берега, Витя шарил глазами по кромке берега, разыскивая среди немногих купальщиков знакомую фигуру. Почему-то вбил себе в голову, что Марьянка ждеть его на облюбованном месте, у кустов краснотала. Прошелся по берегу до поворота речной луки, и девушки не обнаружил, искупался, смыл дорожную пыль прихваченным из дому мылом: вода в Дну была мягкая, летом вешенцы банями не пользовались. Полежал с полчаса на песке, уже не таком горячем, как две недели назад (был конец августа). Марьянка все не появлялась. Огорченный Витя оделся и пошел в Базки, решив, что если по дороге не встретит казачку, то возьмет у брата отчима велосипед. Хотелось побыстрее научиться езде, подкатить к Марьянке, посадить на раму по примеру других кавалеров и прогуляться вдоль Дона от Базков до Вешек. Было бы здорово! Дорога петляла между пойменным лесом и рекой и была пуста - ни прохожих, ни какого-либо транспорта. Поодаль на опушке расположилась компания парней и девчат. Доносился смех и визг. Казачки после купания дурачились. Совершенно голый чубатый красавец обнимал двух девчат в пестрых сарафанах, сидя между ними на бревне, а те похихикивали и отворачивались. Однако не очень смущались. И что Витю особенно поразило, так это узнанная в одной из казачек Марьянка, правда, видел только профиль, но несомненно ее. И сарафан ее - красно-сине-белый. Он так был ошеломлен, что поспешно зашагал прочь. В Базках энергично взялся осваивать велосипед, то и дело норовивший влететь в колючки, которыми были огорожены молодые деревца вдоль улицы. Марьянка не выходила из головы, увиденное на опушке казалось невероятным, и Витя уже сомневался, она ли это была? Не обознался ли он так же, как в кинотеатре на Пятницкой, приняв хористку за Марьянку? А велосипед, как Витя не вертел рулем, утаскивал его с прямой дороги на всевозможные препятствия, пока не плюхнулся в какую-то заросшую бурьяном яму. Незадачливый ездок сильно ушибся, вернул велосипед хозяину и отправиться в Вешенскую пешком. На опушке леса он нашел лишь примятую траву да папиросные окурки. От разных предположений ныло на душе. Ведь обещала ждать и обманула. Ну как ее не назвать шолоховской Лушкой! Затемно он добрался домой. Мама была встревожена долгим отсутствием сына и уже собиралась послать отчима на розыски, но, увидев живого и невредимого, успокоилась и усадила ужинать. На столе появились фаршированный перец, излюбленное блюдо семьи, вареники с творогом в сметане, компот и арбуз на выбор. По части кухни мама не знала себе равных, и Витя, несмотря на пережитые волнения, съел все. После арбуза, томимый жаждой, выпил и компот. - Первое сентября не за горами. Пора собираться в Новороссийск, - напомнила мама, убирая посуду со стола, и добавила с укором: - За все лето так ни разу и не достал из чемодана учебники. Витя промолчал: ум с сердцем был не в ладу. - Пойду в театр, - сказал он, вставая из-за стола. Мама посмотрела на сына разочарованно и не нашла ничего другого как предложить денег на билет. Обычная ее фраза: «Денег тебе дать?» напомнила Вите, как сильно он зависел от родителей, как его самостоятельность сводил на нет пустой кошелек. Было обидно, мамина участливость раздражала. - Не надо. У меня есть! - И вышел из дома. Как найти Марьянку? Сбегать к ней домой? Удобно ли будет? Наверняка вызовет нездоровое любопытство домочадцев: кто такой? Зачем понадобилась Марьянка, когда спать пора? Поискать возле театра? Там сегодня какая-то постановка. Площадь пустовала, ни одной людины. Витя покрутился, поглазел по сторонам, хотел было пойти в театр, где уже шло представление, но не тянуло, и побрел без цели вдоль плетней чужих дворов и тут-то увидел свою пассию: куда-то спешила, наряженная и надушенная. Не иначе на свидание. - Никак москаленок! Долго гостил у дяди! - приветствовала она, узнав Витю, но не очень радостно, будто даже разочарованная встречей. Не виделись всего-то две недели, а изменилась: озабоченная, нетерпеливая, подала руку и тут же отдернула, не собираясь задерживаться, потом как бы одумалась, улыбнулась, видно, из опасения дурно выглядеть. - Как там Москва? Как дядя? Хорошо принял? Такая быстрая смена настроения омрачила Витю. - Да шумит, - сказал он без охоты, а ведь как готовился поразить воображение Марьянки своими впечатлениями от столицы! - Видел тебя сегодня днем на Дону! - Что же не окликнул? - Занята была. - Чем это? - Марьянка насторожилась. И вдруг рассмеялась. - На елане под Базками? Да? Помню прохожего. Еще подумала, не москаленок ли? Так это ты был? Почему не завернул к нам? Ясно дело: голого Гришку испугался... Тьфу, противно вспомнить, как он выкобенивался! - По тебе не было видно, что противно. Ты сейчас куда торопилась, не к Гришке ли? - Ой, какой ревнивый москаленок! - Меня звать Виктор! - воскликнул он, горячась, задетый не столько «москаленком», сколько фальшиво-веселым тоном подруги, всем ее легкомысленным поведением. Только подруга ли она? Он представил Марьянку в объятиях дуралея Гришки, известного в станице буспутного чубатого красавца и, верно, не вырывалась бы из его объятий так отчаянно, как из рук москаленка. И что особенно забавно: брошенная ею шутка в адрес Вити: «В тихом омуте черти водятся» подходила больше к лицу самой шутнице. - Витя-Витек, не раздувай огонек! Пойдем к Дону, посидим на бережку, погутарим, - ласково-извинительно заговорила Марьянка, явно отдавая предпочтение москаленку. - Ты же в Москве был, стал настоящий москаленок, чего обижаться? - Марьянка взяла Витю под руку. - Пойдем, расскажешь, как гостевал у дяди, что видел интересного в Москве... - Никуда я не пойду! - Витя высвободил руку. - Сердишься? - Сержусь. - Ну как знаешь... - Беги, куда направлялась, - безжалостно бросил он против своей воли. Ведь не хотел отпускать Марьянку. Сколько о ней передумал, как ждал встречи! Девушка озадаченно посмотрела на юного строптивца, по лицу ее прошла тень, словно принимала какое-то крутое решение, и наигранно-задорно воскликнула: - А и побегу! Какой ты кавалер? Птица залетная. - Зачем же обещала ждать? - Просто так. Интересно было погутарить с москаленком. - И независимо-пренебрежительно, точь-в-точь шолоховская Лушка, повела плечами: - Прощевай! Витя, негодуя, смотрел ей вслед в смешанных чувствах, то гордый тем, что не унизился, отверг неверную казачку, то жалея, что не вернул. Догнать, вернуть? И зашагал домой. Дома еще не ложились спать. Отчим был у Шолохова, принимавшего каких-то московских друзей. По сообщению мамы туда затребовали ящик водки. Павел Иванович вернулся поздно, навеселе, заглянул в комнату пасынка, читавшего книгу в постели, и уставился на него влюбленными глазами. - Говорил о тебе Михаилу Александровичу. Давай завтра пойдем к нему вместе. Покажешь свою тетрадь. - Утро вечера мудренее, - буркнул Витя, не отрываясь от чтения. - Ну, ну, задавака... проворчал недовольный отчим и плотно прикрыл за собою дверь. Показать Шолохову тетрадь Витя так и не решился, видел в своих стихах много огрехов и боялся опростоволоситься. В последний день августа он уехал в родной черноморский город, чтобы успеть к занятиям в школе. Но душа осталась в Вешенской, и он собирался на следующее лето снова побывать здесь и уже тогда обязательно показать тетрадь Шолохову. Теперь он, не колеблясь, мог твердо сказать новороссийским друзьям, какую жизненную цель ставить перед собой - дух захватывает! Взрослеющего Витю она влекла так же страстно, как в детстве Африка.
***
[TXT]Вёшенская. Шестнадцать лет спустя. Рассказ воспоминание (Окончание. Начало в №3 Альманаха)
По дороге Виктору случилась в попутчицы молодая казачка из здешних мест, но уже несколько лет жительница Красного Сулина, есть такой промышленный городок на Дону. В станице Вёшенской оставались родные, верно, оттого была в хорошем расположении духа, охотно отвечала на расспросы и весело отзывалась на шутку. Виктор тоже был взволнован воспоминаниями о днях, проведённых здесь в отрочестве, и новой встречей с шолоховскими местами. Бывает, что люди, знакомясь в дороге, так сближаются, столько узнают друг о друге, такое обнаруживают родство душ, словно знакомы уже не один год. То же у Виктора получилось с соседкой в автобусе. Расстояние от Миллерово до Базков, конечной автобусной станции (далее паромом через Дон в Вёшенскую) – не близкое, километров сто восемьдесят по грейдеру (тогда ещё не было шоссе), автобус небольшой, старенький, катил, поскрипывал, переваливался на ухабах, тужился на подъёмах. Дорога едва просохла, поля чуть подёрнулись зеленью, реки выходили из берегов, мутная талая вода, разливаясь по низам, перерезала дороги, и шофёру приходилось делать объезды по просёлкам, где посуше. Деревья стояли голые, лишь на тополях и вербах запушились почки, свесились серёжки; на бурую прошлогоднюю листву наступало половодье, журча ручьями меж стволов. На остановке у моста через Чир Виктор увидел в пойме полосатую широкую щучью спину с красными растопыренными перьями плавника. Щука нерестилась на мелководье и была так соблазнительно близка, что хотелось схватить её руками... Автобус покатил дальше, и пассажиры сидели, освежённые короткой прогулкой, растревоженные весенним пробуждением природы и близостью к ней. Сосед разговорился, казачка поддакивала, улыбалась, косила лукавые карие глаза. Виктор вспоминал Вёшки своей юной поры, молодого светло-русого Шолохова в сетчатой майке, парусиновых брюках и тапочках на босую ногу, каким видел его жарким летом тридцать восьмого года, вспоминал вёшенский песчаный пляж, затопленные деревья в Прорве, тихую лунную ночь, катание на лодке. Настолько всё ясно, в мельчайших подробностях хранила память, что он слышал и всплеск воды под вёслами, и ощущал на зубах пляжный песок. Словно ехал на свидание с любимой девушкой после долгой разлуки. Пожалуй, и за всю жизнь немного наберётся мест, о которых вспоминаешь с душевным трепетом, как об очень дорогом и неповторимом. Там ты словно оставил часть самого себя, и твоё второе «Я», как бы уже вне времени и вне тебя живёт в тех краях, среди тех постоянных, «законсервированных» людей, той природы, тех настроений. И ещё бывает, что встреча с интересным человеком неожиданно возвысит в твоих глазах даже захудалое место, а иное райское покажется чужим, неприютным, если не найдёшь там ничего для души. Виктор говорил и говорил, всё про Шолохова, но видел: казачку привлекало в его рассказе и нечто другое. Она вдруг засмеялась: – А ведь это мы с вами катались на каюке по Прорве ночью. Помните? «Боже мой, “Лушка”!» – вздрогнул Виктор, признавая в молодой женщине ту юную бойкую казачку, с которой у него что-то завязывалось, да оборвалось. Пожалуй, она мало изменилась, разве только пополнела и стала миловиднее. Приехали в Базки поздно вечером и узнали, что пойменный лес, по которому надо добираться до парома, заливает вода. Расстояние всего три километра, но шофёр опасался застрять: ночь была тёмная, безлунная. Пассажиры разошлись – кто по своим домам, кто по знакомым, а Виктору с казачкой пришлось искать ночлег, что, однако, не затруднительно при той гостеприимности, какой отличались здешние люди. Хозяйка была рада случайным городским гостям, пригласила вечерять и, приняв их за мужа и жену, стала стелить в горнице на широкой деревянной кровати. Гости неловко замолчали, покраснели и в один голос заявили, что вовсе не муж и жена. – Сослуживцы. Едем по делам в Вёшенскую, – нашлась казачка. Сослуживцы, так сослуживцы, хозяйка постелила Виктору на кровати, а казачке на диване с высокой спинкой и зеркалом, сама легла в соседней комнате, за стеклянной дверью с цветастыми шторками. Загасила лампу. В темноте Виктор ещё припомнил кое-что из вёшенского прошлого, казачка отвечала коротко и тихо, как бы давая понять, что слушает, не спит. Утомлённый и дорогой, и тем приподнятым настроением, которое отняло немало сил и, после которого наступил спад, Виктор вдруг уснул. Уснул, как провалился в омут. За ночь даже ничего не привиделось. Проснулся, когда в окно уже бил солнечный луч, жёг щёку и пробегал от кровати к дивану казачки. Отчего-то было неловко. С закрытыми глазами Виктор прислушался к звукам в доме. Хозяйка стряпала на кухне, гремя чугунками. В печи что-то шкварилось, и в горницу проникал возбуждающий запах жареного сала. Он приоткрыл глаза, думая, что соседка ещё спит, но она в юбке, без кофточки, с неприкрытыми белыми плечами, стянутыми тесемками лифчика, неспешно убиралась перед диванным зеркалом, убиралась с той крестьянской простотой, в которой и на гран не было бесстыдства. – Фу! – сказал Виктор, садясь на кровати. – Ну и спалось же! – А я за всю ночь глаз не сомкнула, – отвечала она, прихорашиваясь перед зеркалом. – Отчего же? – Да всё о Шолохове думала. – И скосила на своего попутчика серые насмешливые глаза. Давнее, что память бережно хранила, трогало сердце Виктора, имело особый смысл, словно то был мир иных ощущений, иных понятий. «Лушка» была из того мира, и он провел с нею вечер: вдвоем катались по Дону на каюке, как и в памятный тридцать восьмой, заплывали в Прорву, вспоминали прошлое, но отношения дальше приятельских не сдвинулись. Виктор усердно принялся за работу на новом месте, а «Лушка» вскоре уехала домой, в свой Красный Сулин. В первый же день по приезде, сидя в кабинете второго секретаря райкома, который куда-то на минуту отлучился, Виктор поднял трубку зазвонившего телефона и услышал бодрый, почти мальчишеский голос: – Говорит Шолохов! Кто у телефона? Виктор назвался. – Ах, вот как! Новый собкор. Как Вёшенская? Понравилась? Виктор хотел было сказать, что уже бывал здесь до войны, что Шолохов в свое время поддержал отчима, которому грозили большие неприятности (краем уха слышал, что дело касалось растраты), но посчитал напоминать об этом излишним. – Осматривайся, привыкай! Вот потеплеет, съездим на рыбалку. Однако на рыбалку с Шолоховым Виктор так ни разу за два года жизни в Вёшенской не съездил. В кабинет вошёл отлучавшийся секретарь и взял трубку. Шолохов поделился с ним впечатлениями от колхозного отчётно-выборного собрания, на котором присутствовал как уполномоченный райкома. Виктор узнал, что первый секретарь Морозов сейчас на пленуме в Ростове, и поинтересовался, не тот ли это Морозов, что работал в Большой Мартыновке, на Волго-Доне. – Он самый. Оттуда его направили к нам с повышением, – сообщил второй секретарь. – Выходит, вы уже знакомы? – Немного. Приходилось встречаться. – Вам и карты в руки! – почему-то весело воскликнул второй, добродушный казачок, в полувоенной форме, с орденскими колодками на гимнастёрке. Виктору он понравился, а вот о Морозове он ничего не мог сказать. Помнится, в кабинете, когда он зашёл похлопотать об арестованной Нине, подруге детства, ложно обвинённой в растрате, сидел замкнутый, насупившийся человек. Он внимательно слушал, мотал на ус и раза два переглянулся с начальником милиции, но не проронил ни слова. Каков он будет в Вёшенской?
***
А на верхнем Дону весна уже была в полном разгаре, с буйным разливом зелени в пойме и снежно-белой кипенью в садах. «Верная примета: зацвел тёрн – сей кукурузу», – говорили крестьяне. В ту весну приемник Сталина Никита Хрущев много шумел о кукурузе, называл её «королевой полей», доказывал преимущество перед другими культурами, и кукуруза вскоре заполонила поля от верховий Дона до Прикаспийской низменности. Сажали её даже там, где она не давала ни зерна, ни хороших стеблей, и тогда начали придумывать разные хитроумные способы – покрывать семена стеарином, яровизировать, чтобы сократить вегетационные сроки. А сколько было по этому поводу написано статей, брошюр, книг, выпущено плакатов, фильмов, проведено научных конференций, слётов ударников труда! Пошла в ход и сатира. Крепче всего влетело противникам кукурузы в мультипликационном фильме «Чудесница», где они были изображены в виде сорняков и других вредителей полей. Фильм получился на редкость талантливый и имел огромный успех не только на селе, но и в городе. «Бесспорно, кукуруза хорошая культура, но зачем такие крайности, зачем такой масштаб?» – можно было часто слышать от агрономов. Кукурузы столько насадили, что не стало возможности ни как следует её обработать, ни своевременно убрать, и немало крестьянского труда затрачивалось впустую. Нельзя было одобрить кампанейщину, огульность, показуху, в которые вылилось хорошее начинание. Тут, конечно, усердствовали местные авторитеты. Говорили, что кто-то спросил одного большого начальника, стоит ли расширять посевы кукурузы на Дону. «А как же!» – сказал этот знаток, и кукуруза чуть ли не наполовину вытеснила знаменитую донскую твёрдую пшеницу. Казаки без рвения относились к «королеве полей». Вёшенский секретарь райкома был в отчаянии, колхозы не управлялись с посадками, и спрашивал соседнего, базковского, как он смог так быстро отсеяться. – У тебя казаки, а у меня хохлы! – отвечал базковский секретарь, посмеиваясь. – Поменьше надо казаковать да на баб надеяться! Квадратно-гнездовой сев в районе проходил плохо, о чём Виктор написал статью и по телефону передал в редакцию. Статья, подправленная каким-то шустрым сотрудником для остроты, что, однако потом сыграло не в пользу автора, была опубликована. Подобных газетных статей Виктору приходилось писать тьму, и всегда критика признавалась, хотя ошибки и не всегда исправлялись. А тут он узнаёт, что Морозов встретил статью в штыки, а когда однажды вместе с корреспондентом колесил в машине полями, неожиданно сказал: – Я знаю, зачем ты приехал в Вёшки. Чтобы меня изжить! Виктор удивленно посмотрел на секретаря, не понимая, шутит он или говорит всерьез. За что это он будет «изживать»? «Ах, вон, в чём дело!» – тут же дошло до его сознания. И вспомнился Волго-Дон, и клеветническое письмо в газету «Молот». Вот, оказывается, кто его автор! Зла Виктор не держал. История была, разумеется, весьма неприятная, да за давностью уже полузабытая. Морозов всё представил иначе. В собкоре областной газеты он увидел «мстителя», подтверждением чему явилась критическая статья о плохом квадратно-гнездовом севе кукурузы в Вёшенском районе. Она обсуждалась на бюро, была встречена в штыки, а опровержение отправлено в обком. Виктор приехал в Вёшенскую собкором от новой газеты. В редакции мало кого знал, и его не знали. Как-то обернётся дело? Вечером, проходя мимо шолоховского двора с распахнутыми настежь воротами, он увидел хозяина с лопатой – обкапывал стволы молодых деревьев и переговаривался с женой Марией Петровной, стоявшей на крыльце дома. Зайти по-простому, представиться, вспомнить вёшенское лето тридцать восьмого года и ту случайную мимолётную встречу (может быть, Шолохов сохранил в памяти белокурого «казачка» в красных сапожках), напомнить об отчиме, которого тот хорошо знал, и поделиться своим горем? Но, как и шестнадцать лет назад, не хватило духу: «Кто я такой, чтобы беспокоить Шолохова, отвлекать от куда более важных для него дел?» Застенчивость не оставляла Виктора и потом, когда уже по заданию редакции он встречался с писателем. Боялся выглядеть навязчивым. Мысль, что отнимает у большого человека дорогое время, одёргивала его, он не решался на откровение, на разговор о том, о сём, всегда торопился, хотя каждый раз шёл к Шолохову, как на исповедь. А кукурузная история разрасталась, взбухала, как сволакиваемая на край поля солома для скирдования. В Вёшки из области приехала комиссия, и Виктор увидел свою статью, исчерканную красным и синим карандашом. Морозов отбыл в отпуск, на курорт, и комиссию принял его заместитель, второй секретарь, добродушный казачок. – А если бы корреспондент написал в «Правду»? – поставил вопрос ребром представитель из области. – Ваш райком партии предстал бы перед общественностью, как зажимщик критики! Вы об этом подумали? Виктор понял, что обком на его стороне, и повеселел. О таком повороте дела узнал на курорте Морозов. Бедолаге стало не до отдыха. Он тотчас вернулся в Вёшки. Как дальше разворачивались события, Виктор не ведал: уехал на сессию в Литературный институт. Но потом, вернувшись, узнал о заседаниях, совещаниях и пленуме, на которых Морозова разделали под орех, отчего бедолага слёг в постель и... умер. Умер, как известный чеховский литературный герой, чихнувший на лысину генерала. Смешно и печально, ей Богу! Были похороны, торжественные, с венками от учреждений и частных лиц, с двумя духовыми оркестрами и стечением народа со всего района. Всё это так Виктора ошеломило, что он чувствовал себя в какой-то степени виновным в смерти секретаря райкома. Но надо же было нагородить столько небылиц, чтобы, в конце концов, ими же убить самого себя! Постепенно страсти улеглись, пришла вёшенская осень с бурыми узорами увядающих пойменных лесов, с прохладными зябкими ночами, косяками уток и гусей, перечёркивающих светлый одинокий круг луны. Грустный клёкот нёсся в вышине, словно птицы нехотя покидали Дон. Два дня шла партийная конференция. Выступил на ней и Шолохов, как всегда с юморком, с характерной манерой речи: «Попросту говоря... Думается мне... Можно подписаться под словами... Мне лестно сообщить...» В перерыве Виктор зашёл в буфет для президиума, рядом со сценой, и увидел писателя так близко первый раз. Он стоял в кругу знакомых, а может, и незнакомых (в буфете яблоку негде было упасть), заметил собкора и добродушно-шутливо подкузмил: – А самый большой торт из буфета надо отправить нашему корреспонденту домой, чтобы он больше не писал критических статей по Вёшенскому району! Все засмеялись. Шолохов сощурил на Виктора глаза: как, не обиделся?
***
В предзимье первого года жизни в Вёшенской собкору позвонили из редакции и попросили снять Шолохова для агитационного листка: предстояли выборы в местные Советы. Пошёл он к писателю с новым секретарем райкома Сетраковым. Фамилия эта происходила из хутора Сетраки, хорошо известного на Дону, места лагерных военных сборов в царское время. Шолохов на партийной конференции одобрительно-шутливо отозвался о Сетракове: «Были у нас до сих пор пришлые, а теперь свой, казак!» Дом, в котором Виктор провёл лето 38-го года, стоял напротив шолоховского, через дорогу. Ни того дома, ни той улицы уже не было, река сильно подмыла берег, а румынская артиллерия разрушила усадьбы, и теперь двор Шолохова заканчивался песчаным обрывом. Берег обваливался, и в этом месте он был густо обсажен тальником, вербами, укреплён плетнями. С берега, от дома Шолохова, открывалась излучина реки. Погода была пасмурная, похоже, вот-вот пойдёт снег, но снег не шёл. Шолохов недавно закончил строительство двухэтажного соснового сруба. Как и зеленоглавый собор на площади, этот весёлый оштукатуренный белый дом первый открывался каждому, кто на пароходе или автобусе подъезжал к Вёшенской со стороны Базков. Старый, довоенный дом, с мансардой, который Виктор хорошо помнил, Шолохов продал райисполкому, и он пошёл на строительство клуба. Сразу же, как только минуешь прихожую, налево – кабинет, в котором хозяин принимал гостей и не работал (рабочий кабинет был наверху). А здесь разбиралась почта. Бандероли, перетянутые крест накрест шпагатом, в пакетах и свитках, пачки писем, книги грудились на столе, на двух подоконниках. Секретаря не было. Возле дивана, на полу, лежала шкура дикого кабана, редкого зверя в здешних степных местах, убитого Шолоховым в пойменном лесу. Комната не отапливалась. Вошёл хозяин в свободной вельветовой тужурке и белых фетровых, на кожаной подошве, валенках. Он был в приподнятом настроении, встретил гостей улыбкой, приветливыми словами, усадил с явным желанием побеседовать. Закончился Второй съезд писателей. Шолохов на нём с горечью и юмором пополам говорил о скороспелых лауреатах, обвешанных медалями, чьи произведения, однако, далеко не отличались высокими художественными достоинствами. Прежде всего, он имел в виду Константина Симонова, о котором в литературных кругах говорили с иронией: «От славы бедняга преждевременно поседел...» (В то время популярному литератору не было и сорока. Виктор видел его в Переделкино в открытом лимузине по дороге в Москву с газетой в руках, которую он внимательно просматривал, не успевая это делать дома, а в Литинституте – на встрече со студентами. Почему-то запомнилась несущественная деталь: вставая из-за стола, Симонов этак непринуждённо, на виду зрительного зала, подтянул штаны). На съезде с Шолоховым поспорил писатель Гладков. А в заключение, примиряя стороны, выступил поэт Сурков. Тогда об этом сложили шутливую поговорку: «Съезд начался шолоховато, проходил гладковато и закончился сурковой массой». Шолохов заметно волновался, достал из кармана и прочитал только что полученное письмо от белорусского поэта Якуба Колоса, в котором тот писал примерно так: «Дорогой Михаил Александрович! Ваше выступление было самое яркое и впечатлительное. Я во всём с вами согласен, знаю, что и в “верхах” такого же хорошего о нём мнения». Шолохов рассказал и о XIX съезде партии, делегатом которого был, и тут не обошлось без ядовитых замечаний уже по поводу сельского хозяйства. Прошло около десяти лет после войны, колхозы постепенно оправились от разрухи, всё больше получали техники, требовались какие-то коренные преобразования, а их не было. Что имел ввиду писатель под «коренными преобразованиями», он не пояснил. От райкомовцев Виктор узнал, что Шолохов постоянно интересовался районными делами и много делал для колхозов, известна его роль в период коллективизации на Дону, его тревожные письма Сталину о компанейщине и перегибах. Райкомовцы постоянно, по несколько раз на неделю, приходили к нему за советом и помощью, как в свою очередь и он часто наведывался в райком, выступал на пленумах и конференциях, звонил в министерства, добивался нужных машин и материалов для села. Благодаря своему авторитету он делал столько, сколько не мог сделать никакой секретарь. К нему, конечно, не «валом валил народ», как писали газеты, но ворота всегда были нараспашку, и он всех принимал, иной проситель заявлялся ни свет, ни заря. – А что поделаешь? – пожимал плечами Шолохов, как сообщали те же газеты. – Доярки в четыре часа уже на ногах. И ко мне, как депутату, иная забежит в такую рань. Приходится вставать с петухами. Вряд ли доярки не давали спать (в Вёшенской не было ни колхоза, ни молочной фермы). «Скорей всего донимала старческая бессонница», – почему-то решил Виктор, хотя писателю не было и пятидесяти. Как он относился к Сталину, тоже осталось загадкой. Шолохов далеко не всегда был откровенен. Сдержанность – черта его характера, и вместо ответа на иной вопрос часто играла лукавая улыбка на губах. Много скорбных слов было произнесено в речах, напечатано в газетах на похоронах Сталина, но Виктор не слышал более смятенного душевного крика, чем тот, который вырвался из груди Шолохова по Ростовскому радио, совсем не то, что потом напечатала «Правда». Сетраков просто, непринуждённо говорил о районных делах. Виктор же никак не мог избавиться от скованности, волновался, торопился при установке фотоаппарата, выдвижной штатив «хромал» то на одну, то на другую ногу. Наконец, знаменитый вёшенец попал в объектив. Фотограф боялся недодержать снимок, истратил половину плёнки и всё-таки, как обнаружилось при проявлении, недодержал, хотя Шолохов позировал серьёзно, оправил костюм, подкрутил усы и предоставил возможность щёлкать затвором сколько угодно. Сетраков говорил с писателем о простых предметах, подчас неинтересных. Виктор завидовал этой непринуждённости, но считал, что с Шолоховым нужно говорить только о значительном, что могло бы обогатить его жизненный опыт (словно ему не хватало собственного). Виктор заметил, что он с любопытством слушал рассказ о рыбалках на Дону, о том, что казаки гибрид сазана с карпом, который в то время во множестве пришел в верховья Дона из недавно заполненного Цимлянского водохранилища, окрестили «горбылём» и «румыном». «Румыном» потому, что в войну на правом берегу стояли румыны. (Вёшенскую они так и не взяли, но обстреливали, во дворе Шолохова упала бомба, погибла его мать). Волнуясь, довольно сумбурно Виктор рассказал о случае на Тереке, возле станицы Шелковской, где квартировал его полк в первый послевоенный год. Это место славилось змеями и комарами. Весною во всех дворах дымили костры и без ветки, отмахиваясь от въедливых насекомых, нельзя было высунуть нос на улицу, а змеи то и дело переползали дорогу, по которой офицеры ходили в сельскохозяйственный техникум, где временно размещались солдаты. Однажды Виктор замер в оторопи: идущий впереди лейтенант вдруг побежал во весь дух: вслед ему колесом метнулся желтобрюх. В свободный день (в тот «исторический», когда задорно воскликнул: «Посмотришь, Тоня, через три года я стану знаменитым!») он собирал с женой в перелеске землянику и неожиданно увидел на кусте, на уровне лица, длиннющую темно-зелёную змею, пристально и давно наблюдавшую за ним сквозь листву. Виктор сделал шаг назад, достал из кобуры пистолет, нацелился. Змея не изменила положения, смотрела черными гипнотизирующими глазками. Выстрелил. Змея не шелохнулась, пуля пролетела мимо. Снова выстрелил, и на этот раз, как ножом, распорол на полметра, и тварь безжизненно обвисла на кусте. Поведал Виктор этот случай, зная, что Шолохов охотник и, возможно, ему будет интересно. Слушал он внимательно, иногда взгляд его загорался, глаза щурились, но трудно было понять, как он относится к рассказу – серьёзно или с иронией. «Тоже мне, охотник на змей! — подосадовал Виктор. — Молол чепуху». Разговор перешёл на литературную тему, о трагической смерти Фадеева («Говорят, пил много», — заметил Виктор. Шолохов подтвердил). Известный в то время роман писателя Ильи Эренбурга «Буря» не одобрил: «Военные статьи у него лучше получались». Виктор перебрал несколько рукописей и книг из последней почты, сваленных на подоконнике: английское сокращённое издание романа «Тихий Дон» и на японском языке «Поднятую целину». Читать японскую книгу, к его удивлению, следовало с конца. Было несколько книг с автографами авторов, но больше рукописей. Прямо-таки гора. – Когда же вы успеваете отвечать? – спросил Виктор, сочувствуя обременённому почтой писателю. Шолохов развёл руками. – Хоть на части разорвись! Виктор возьми и брякни: – А как же Горький успевал? – А! Он уже не писал, был старый. Да и почты тогда было меньше. Народ не так увлекался писаниной, как сейчас. Виктор вызвался помочь: попросил некоторые рукописи домой прочитать и потом сообщить об их достоинствах и недостатках. Хозяин с готовностью отобрал увесистую пачку и даже пьесу на украинском языке. Виктор сказал, что родился и вырос в России, языка украинского не знает. – Ничего. Разберёшь! – Он энергично вложил пачку в руки собкора, мол, назвался груздем, полезай в кузов. Держался просто, был разговорчив, весел. Но Виктор уже знал и другого Шолохова. По журналистским делам никак не мог застать его дома, уже в семь утра куда-то исчезал. Но может быть, работал и не велел домашним тревожить. Виктор решил подкараулить Шолохова у тыльных ворот, в которые обычно въезжали машины. А требовалась подпись под его выступлением на партийной конференции, редактор газеты почему-то на этом настаивал. Хотел таким образом заполучить автограф? Виктор проторчал часа полтора, собрался уходить, когда подкатил зеленый «ГАЗ-69». Из-под брезентового тента выглянул хозяин: – Ты чего здесь? – Да вот нужна ваша подпись! С недовольным видом он взял страницы и, не читая, небрежно, как-то по-барски черканул свою фамилию. Потом Виктор узнал, что охота была неудачной. За весь день ничего не убили, а на обратном пути, под вечер, встретили стаю уток. Они отдыхали на болотце после длинного перелёта. Шолохов приказал шофёру остановиться, достал ружьё, прицелился, но не выстрелил. – Жалко бить усталую птицу. – И бросил ружьё на заднее сиденье. Всё-таки, когда же Шолохов работал? Это для Виктора оставалось загадкой, как и многое другое. Дома он добросовестно перечитал рукописи и не без труда: одни слепые – экземпляры из-под копирки, третьи и даже четвёртые, причём невычитанные, неисправленные после машинки, – другие вовсе написанные от руки, как, например, роман «Жена» на пятнадцати ученических тетрадях. Виктор был раздосадован, не понимая, как авторы могли посылать такие небрежные рукописи Шолохову. Памятуя замечание Толстого о критиках, (Это когда глупые люди рассуждают об умных) он каждую добросовестно вычитал и отрецензировал (ничего достойного не оказалось). Позвонил. – Что рецензии! – возразил Шолохов. – Ты приходи сам, объясни устно. Давай завтра, часов в восемь утра. Раннее время Виктора не совсем устраивало, с утра он обычно работал за столом над своими произведениями, но возражать не стал, и на другой день с небольшим опозданием был у двери шолоховского дома. На стук вышла старушка-няня. – А Михаила Александровича нет. На охоте. – Как на охоте? – В восемь он всегда уезжает, то ли на прогулку, то ли на охоту. «Ну и ну! Когда же он пишет?» – подумал Виктор, зная, что Горький, Чехов, Толстой, как и многие писатели, самым творческим временем считали утро. Он хотел было передать рукописи няне, но вспомнил, что уговор был непременно самому. Вечером по телефону сообщил, что приходил и не застал дома. – Так я когда тебе велел? Завтра! – Почему же завтра? Сегодня, Михаил Александрович. Память у меня хорошая. – А ты думаешь, у меня хуже? Этого оспаривать Виктор не стал. – Приходи завтра. Обстоятельно поговорим по каждой рукописи. Новоиспечённый рецензент ровно в восемь, как штык, предстал перед знакомой дверью. Снова вышла няня: – А Михаил Александрович уехал. – Как уехал? Мы же договорились... – Уехал на охоту. Что тут делать? В журнальных и газетных очерках Виктор не раз читал об огоньке, который допоздна светил в мансарде, из чего делалось заключение, что Шолохов пишет чуть ли не всю ночь напролёт. Виктор не утерпел, спросил: – Когда же Михаил Александрович за стол садится? Всё в разъездах да в разъездах? – Рано. – Как рано? – Да в четыре уже за столом. Поработает до восьми и – на прогулку. А бывает, и после обеда запрётся в кабинете, сидит до утра. Уходя со двора, Виктор подумал: «Пожалуй, он из тех, о ком говорят: «Кто рано встаёт, тому Бог даёт». Крестьянская привычка вставать с петухами осталась на всю жизнь. Родные жили небогато. Это было видно по убогой саманной хате, крытой соломой в хуторе Кружилине, недалеко от Вёшек, где родилась и возрастала будущая знаменитость. Рослый Виктор чувствовал себя неловко рядом с Шолоховым, ростом ниже среднего, коренастого. Как завзятый кавалерист, он был кривоног, что особенно бросалось в глаза, когда носил галифе. Осенью облачался в кожаное полупальто, под ним – китель; галифе заправлено в армейские хромовые сапоги. Костюм не городской, «станичный». Незадолго до приезда в Вёшенскую Виктор видел писателя в Ростовском драматическом театре, старом здании, на собрании избирателей. Шолохов баллотировался в Верховный Совет, депутатом которого неизменно выбирался. Маленький, щупленький сидит на стуле в комнате, дверь из которой ведёт на сцену. Зал уже полон, гудит, нетерпеливо рукоплещет. Сейчас на сцену выйдет президиум – доверенные и прочие лица. Кто не заглянет в смежную комнату, все обращают внимание на человека, одетого в военный костюм цвета хаки без знаков отличия. Сидит, опустив голову, смотрит то на свои тупоносые начищенные сапоги (нога словно подростковая), то просто в пол. Усы делают лицо мужиковатым. Чуть смущённая от всеобщего внимания улыбка. Совсем не чувствуется, что это знаменитость. Действительно ли он был скромен или играл на публику? Кто-то из журналистов или партийных работников наклонился к Шолохову, о чём-то спросил. Он отвечал, не поднимая глаз, негромким, «улыбчивым» голосом. Опять же было похоже на игру в скромность. Появление кандидата в депутаты вызвало бурную овацию, а он тихой сапою, не глядя в зал, сел на стул между двух доверенных лиц. На трибуну поднимались один за другим ораторы, и было сказано Бог знает, сколько чепухи. Виктор удивлялся невежеству большинства людей по части писательского труда. «Вы кто по профессии?» – спросит иной читатель. «Писатель». «А где работаете?» Что тут ответишь? Только разведёшь руками. И на этом собрании представитель Ростсельмаша, доверенное лицо, произнёс очередную глупость: – Пора, пора нашему любимому, многоуважаемому Михаилу Александровичу сочинить роман о комбайностроителях, да что б не хуже «Тихого Дона»! Виктор посмотрел на Шолохова, но на его лице не выразилось никаких эмоций, наверняка подобных пожеланий наслушался под завязку. Он по-прежнему сидел, скромно потупив глаза, не глядя в зал. Виктор удивлялся (уже в который раз!) его высокому лбу. Такое впечатление, что два лба вместе. Глаза большие, зеленоватые, цвета летней донской воды, нос горбинкой, волосы светлые, в молодости густые, волнистые, но с возрастом заметно поредевшие, с пролысинами. Усы подсмолены. Курил он много и только ростовский «Беломорканал». Как-то в Вёшенской перед отъездом в Москву сказал: – Звонил Анатолию Калинину*, вместе едем, велел в Ростове захватить чемоданчик «Беломора». Надо же брать столько курева в дорогу! В драматическом театре Виктор увидел Шолохова спустя шестнадцать лет после первой довоенной встречи. Прошло, конечно, порядочно времени, но перемена была разительна: на стуле сидел совсем пожилой человек. Может быть, старили его усы? А в первый же день приезда в Вёшенскую собкором, проходя мимо шолоховского двора, по обыкновению с распахнутыми настежь воротами, увидел бодрого человека в брюках навыпуск, в безрукавке, чуть ли не юношу. Проворно подбирал сухие ветки под деревьями и сносил в кучу на край сада. Виктор уже знал Шолохова и добродушным, и ядовито-насмешливым. Сколько нелицеприятного слышал в адрес некоторых писателей и партаппаратчиков! Но причислить к какому-либо типу не мог. В нём одновременно «уживались» и казак Григорий Мелехов на распутье дорог, и упрямый, преданный делу партии моряк Давыдов (путиловцем его трудно представить, название это номинальное: по характеру, по повадкам больше моряк), и устремлённый к «мировой революции» Нагульнов, и трагикомичный дед Щукарь. Кто-то из знакомых поведал Виктору такой случай. Шолохов часто приезжал к товарищу по продотряду в гражданскую войну Якову Абрамовичу Якубову, школьному учителю в хуторе Тормосин. Жара. Парит. Цимлянское водохранилище далеко разлилось по балкам и низинам, затопило лесные вырубки, опустевшие становья перенесённых на возвышенности хуторов и станиц. Мальчишки прыгали в воду с мостков, задавали «щучки» и «мостошки», складывая ладони лодочкой впереди головы, а пятками ударяя по заднему месту. Из прибрежных кустов вышли Шолохов и Якубов, оба запылённые, растрёпанные. У Шолохова за плечами двустволка, брюки закатаны, одна штанина выше другой. И рукава на рубашке по локоть. Босой. Усы прокурены, сильнее всего левый ус (на эту сторону чаще перекладывал папиросу), пальцы тоже жёлтые от никотина. Подошёл к мосткам, бросил в траву двустволку. – Окунёмся? И первый бултых в воду. Вынырнул среди всплывшего со дна конского помета, с колючками чертополоха на голове и плечах (прежде тут стояла конюшня). Отфыркался да как «загнёт» по-казачьи. Здорово же он в это время был похож на Щукаря! А вот ещё одна «история», рассказанная Громословским, шурином писателя, вёшенским финансистом. Ранней весною, войдя в дом, он застал родственника спящим на диване в парусиновых штанах, перепачканных рыбьей слизью и чешуёй: только что возвратился с рыбалки, лёг передохнуть. Сонный, вороша на голове волосы, Шолохов выслушал Громословского и сказал: – Поставил утром сети на стерлядь. Поедем, опорожним. Рыбак и охотник он был заядлый, да и жена Мария Петровна, родная сестра Громословского, женщина крупная, бойкая, не уступала мужу, стреляла дуплетом из ружья похлеще иного охотника. – Мария, бывало, ни на шаг от Михаила, – рассказывал Громославский и, щуря насмешливо глаза, присовокупил: – Наверное, боялась, как бы он один на стороне невзначай не поймал двуногую щуку! Многие из тех, кто часто общался с Шолоховым, невольно подлаживались под его шутливую речь (и устную, и письменную). И Громословский явно подражал своему знаменитому родственнику. В тот раз Мария Петровна на рыбалку не поехала, только строго наказала: – Будьте осторожны. Вон, какой в этом году паводок! Взяли снаряжение, сели в каюк и поплыли. Паводок был на самом деле бурный. Попали в водоворот, лодку завертело, забросало, да и перевернуло. Снаряжение пошло на дно, рыбаки очутились в ледяной воде. До берега далеко, не доплыть, и течение сильное, несёт, тянет на дно. Уцепились за ветки полузатопленного дерева, кричали, звали на помощь до хрипоты, никто не откликнулся. Место безлюдное. Сидят на ветках, как грачи, зуб на зуб не попадают. Шолохов и говорит: – Мы здесь погибнем. – Что делать? – Выход один: прыгай в воду и плыви до берега, а я за тобой! Громословский посмотрел вниз: там играло такое яроводье, что если прыгнуть, то сразу пойдёшь на дно, как топор. – Не могу, – отказался наотрез. – Что значит «не могу»? Прыгай, пока ещё в силах! – Куда же прыгать? Посмотри, что там делается, Миша. Крутит и вертит. – А здесь мы всё равно погибнем. Прыгай, если не хочешь кормить раков на дне. – Потону. – Прыгай, говорят тебе! Не тяни. Шолохов достал пистолет, наставил на Громословского: «Коли не прыгнешь, выстрелю!» И такими глазами посмотрел, что у шурина руки сами собой разжались, и он бултыхнулся в воду. И выплыл. Шолохов – за ним. Выбрались на берег, бегом до первой хаты, выпили спирта, залезли на печку, и даже насморк не схватили. – Вышел я среди ночи во двор до ветра, – рассказывал Громословский, почему-то подмигивая, – подбежал к берегу, сунул палец в воду… бррр! Как выплыл – не пойму. В мае Шолохову исполнилось пятьдесят лет. Отмечал он юбилей в Москве, а Вёшенскую затопили поздравительные телеграммы и письма со всех концов страны. Начальник местной почты, знакомый Виктора по рыбалке, показал на бумажный ворох. Тут были телеграммы в одну фразу, с пожеланием жить до ста лет, и восторженные на нескольких бланках. После юбилея Шолохов приболел и лежал в «Кремлёвке». Осенью на партийной конференции Виктор увидел его всё так же просто одетым, в кожаной тужурке, фуражке, сапогах, и спросил, как здоровье, что лечили в больнице. – Сердце и печень. У Виктора тоже побаливало то и другое. Верно, от курева и однообразной грубоватой еды: мясо, яичница, сало, как принято у казаков. Он спросил, чем лечили. – Кололи стрихнин... Перехожу на молоко, – Шолохов улыбнулся. В то время он жил скудновато, ничего нового не печатал, задолжал издательствам, беря авансы под будущие романы, и держал разную живность в хозяйстве. Виктор в одном не очень дальнем колхозе брал интервью у председателя. На кошаре в машину грузили несколько упитанных овец. – Куда это? – поинтересовался собкор. – Шолохову. Его овцы. Паслись у нас летом. – Приехал домой с войны, а на сберкнижке всего-навсего триста рублей, – посетовал писатель Виктору. – За них тогда и пуд муки не купишь. Между тем, ходили слухи о миллионном банковском счёте Шолохова, о личном самолёте. И он получал письма с просьбами: «Дорогой Михаил Александрович! Подходит очередь на “Волгу”. Не хватает тысячу рублей. Пришли, пожалуйста». – Пишут как к какому-нибудь купчику, – посмеивался Шолохов. – А того не знают, что этот купчик сам в долгах, как в репьях! Читающая публика, в том числе и наш герой, с негасимой надеждой ждали, что вот-вот писатель разрядится романом, подобным «Тихому Дону»: для прозаика сорок-пятьдесят лет наиболее плодотворные («Войну и мир» Лев Толстой создавал в этом возрасте), верили, что и у Шолохова есть ещё порох в пороховницах. И будто бы уже пишет эпохальное произведение о недавно отгремевшей войне. Но, увы, ничего достойного «Тихого Дона» и первой книги «Поднятой целины» из-под его пера больше не вышло, хотя впереди было ещё тридцать лет активной жизни.
2007 г. |