СЕТЕВОЙ ЛИТЕРАТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ
ВЕЛИКОРОССЪ
НОВАЯ ВЕРСИЯ САЙТА

№16 Екатерина ГЛУШИК (Россия, Москва) Ферапонт - раб Божий

Омилия — Международный клуб православных литераторов
На главную Наша словесность №16 Екатерина ГЛУШИК (Россия, Москва) Ферапонт - раб Божий

Екатерина Глушик - прозаик, публицист, критик, обозреватель газеты "Завтра".

 

 

Ферапонт - раб БожийФерапонт - раб Божий

 

В гостях у нас дорогой гость. Раб Божий Ферапонт, истинно православный христианин, откликнулся на приглашение «Христа ради навестить нас, грешных, явить такую милость, а коли будет на то воля и охота, то и погостевать подоле» и прибыл к тёте Нюре в Романово.

Письмо под диктовку ещё в начале лета писала сестра. У тёти очень испортилось зрение, поэтому пишем и читаем ей и дяде Грише, совсем безграмотному, мы. Письмо посылалось единоверцам тёти в Кунгуры, где, по слухам, жил сейчас прибывший из Сибири Ферапонт.

Ответ, пришедший довольно быстро, читала вслух я. Старец «кланялся низко за приглашение», сообщал, что «прибудет, Бог даст, в конце лета».

Ответ в конце лета и пришёл, и начались хлопотные приготовления к приёму гостя. Все вместе мыли и убирали дом, чистили образа, разбирали хлам в чулане. Хотя летом половики не стелют, поскольку пол и без того тёплый, а грязи с улицы тащится много, постелили дорожки, которые предварительно постирали на пруду. Дядя Гриша даже был послан починить мостки, на которых мы, стоя по пояс в воде, расстилали половики и, намылив их, шоркали какими-то булыжниками, как щётками. Нам с сестрой было интересно везти тачку с нагруженными на неё постирушками. Очень удивило то, что чистые половики (мокрые) оказались значительно тяжелее, чем грязные (сухие).

Тётя научила нас, как надо «по-христиански» поздороваться. Приветствие было довольно длинным, и мы выучили наизусть, подобно стихам в школе, как нужно здороваться с Ферапонтом.

Одним из первых деревенских удивлений были для нас имена. Уехав из города от Свет, Наташ, Ирин, Вов, Саш, Эдиков, мы приехали к Пелагеям, Манефам, Ульянам, Амвросиям, Диодорам…

Первое время нам было смешно и забавно. Услышав, что завтра к нам за корзинами, которые плёл дядя Гриша, должен приехать Емеля с Красной Горки, мы были уверены, что он явится на печи.

В эту ночь с сестрой долго не спали, шептались, обсуждая предстоящий Емелин визит. Нам было интересно: испугается его наша собака Пальма или нет? Надежный сторож и отважный защитник, она обычно трусливо забиралась в конуру, когда во двор въезжали машина или мотоцикл. Печь-то ведь тоже в этом случае — транспортное средство. Решили, что не испугается, т.к. печь не тарахтит, как мотоцикл и машина.

И каково же было наше разочарование, когда на следующий день в открытые дядей Гришей настежь ворота заехал на телеге обыкновенный мужик, с которым они сидели на чурках во дворе, курили, пока тётя собирала на стол, потом пошли в избу, поели, после чего мужик вышел во двор и стал складывать приготовленные для Емели под навесом корзины разной величины в свою телегу. Я, испугавшись, что Емеля останется без корзин, которые мужик прибирает к рукам, пользуясь тем, что тётя с дядей в избе и не видят, чем он занимается, бдительно побежала сказать, что Емелины корзины, того и гляди, увезут. Вот тогда-то нас и разочаровали, сказав, что этот мужик на телеге, а не на печи, в сапогах, а не в лаптях — Емеля и есть, Емельян.

Ещё большее разочарование нас ожидало, когда соседская Галька сообщила, что на каникулы приехал внук Полинарии Елисей, и позвала нас к нему знакомиться. Ну конечно же, королевич Елисей, кому же ещё быть?

Жутко застеснялись, но согласились вечером к Елисею пойти, любопытство взяло верх. Приготовили нарядные платья, которые мама нам дала с собой на случай «гостей». Вот они, самые что ни на есть гости и предстоят. Конечно, наши платья с оборочками ни в какое сравнение не идут с шитым золотом красным камзолом, узорными сапогами с загнутыми вверх носами, с шлыком на голове королевича Елисея, которого мы хорошо представляли по мультфильмам и картинкам в книжках, но всё-таки…

Было только немного удивительно, что бабушка и дедушка королевича живут в простой избе, нисколько не похожей на дворец. Ведь родители-то королевича — король и королева. Может, в отдалённой деревне Позимь, откуда и приехал к Полинарье и Диодору их внук, этот дворец или терем и стоит. Скорее, так оно и есть.

Каково же было нам, нарядившимся для встречи с королевичем Елисеем, увидеть рыжего конопатого мальчишку, чуть старше нас, босоногого, в одних трусах, да ещё и с соплями под носом?!

К тоже же Елька, как сразу прикрикнула на его королевское величество Полинария, которому, видимо, понравилась моя сестра, тут же в знак внимания и особого расположения обстрелял нас сухим горохом из трубочки, смастерённой из полого стебля какой-то травы.

Удивление следовало за удивлением.

Тётя Нюра, у которой мы спросили, почему у деревенских такие странные имена, удивилась в свою очередь нашему вопросу:

— Какие же оне странные? Самые что ни на есть христианские имена. Из святцев. По святцам ить имена-то даются. Вот, глядите. — Она открыла свою книгу, которую часто читала, поднеся к глазам, очень берегла и прятала в сундук. Стала читать нам имена из неё: Аффоний, Варсонофий, Ерминиония, Мамелхва, Иеремия, Гликерия…

К нашей радости и гордости оказалось, что и наши имена есть в этой загадочной книге, и даже то, что именины наши и дни рождения совпадали, как у всех деревенских, т.е. названы мы были по святцам…

И вот прибыл долгожданный Ферапонт.

Я ужасно важничаю, что первая увидела его и сообщила о приближении.

…Посланная за хлебом, я, подойдя к избе Степана, который раз в неделю привозил на колхозной телеге хлеб и прочие нехитрые продукты на заказ из сельпо, поскольку своего магазина в Романово не было, увидела идущего по дороге незнакомого мужчину, в котором детским своим глазом распознала ожидаемого тётей «божьего человека». По пыльной дороге с посохом в руке шёл белоснежно седой старик с окладистой бородой, в косоворотке, подпоясанной ремешком, в картузе, сапогах и котомкой за спиной. Я увидела, что Пелагея, мимо дома которой он уже давно прошёл, стоит и кланяется ему вслед.

Забыв о хлебе, я кинулась домой и ворвалась в избу с криком:

— Тётя Нюра, там твой Бог идёт!

Тётя сразу всё поняла и начала суетливо бегать по дому. Сняв на ходу фартук и платок, она быстро вымыла руки и начала давать распоряжения:

— Девки, уберитеся тута ладом. Карты с глаз долой уберите. Поправьте накидки на подушках. Платок-то где мой?

Мы побежали и принесли нарядный платок, давно приготовленный для этого случая.

— Гриша, айда к воротам гостя встречать! Девки, здеся всё уберите, потом тоже выходите. Не забыли, как здороваться нужно с христианином?

Тётя Нюра выбегает к воротам. Дядя Гриша тоже идёт, но чувствует себя, сразу видно, неловко. Мы, быстро управившись в избе, тоже бежим на улицу.

Ферапонт уже на подходе. Дядя Гриша не уверен, что сумеет правильно поприветствовать гостя, тётя советует ему повторять за ней. За себя мы уверены и, подобно тёте, складываем руки на груди крест-накрест и кланяемся приближающемуся гостю. Подойдя, он тоже складывает руки крестом на груди:

— Господи, Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас. Простите, Христа ради.

— Бог простит. Нас прости Христа ради, — отвечаем мы с поклоном.

— Не оставьте, Бога ради, — продолжает, кланяясь, гость.

— Милости просим, — отвечаем ему.

Поприветствовав друг друга, тётя Нюра и Ферапонт троекратно целуются. У тёти на глазах слёзы.

— Не плачь, Нюрушка. Радость в слезах не моют.

— Ой, прости меня, отец Ферапонт, слёзы-то у меня и плохое, и хорошее встречать бегут, возраст уж такой.

— Умнички-то твои (Ферапонт гладит нас по головам) подумают, что я злодей, при одном виде плачешь, — он смеётся.

Мы нисколько не боимся нашего гостя, хотя у него мешок за спиной. И мысли нет, что человек с такими ласковыми голубыми глазами, мягким грудным голосом обидит нас или посадит в мешок.

Тётя ведёт гостя в дом, где ему приготовлена комната, «келья». На постели не только чистое бельё, но и выбитая перина, по которой мы во дворе до устали колотили палками.

Мы тоже хотим идти в дом, но из-за ворот нас кричит Галька. Ей, как и всей деревне, уже известно, что к нам прибыл гость, и она зовёт нас, чтобы расспросить поподробнее о прибывшем. Нам очень хочется послушать разговор тёти с гостем, но нельзя предать детскую дружбу и не выйти к деревенской приятельнице, ожидающей новостей. Выходим и видим, что на завалинке у нас уже и Ульяна с Пашкой, и Клавдия с Галькой. Тянутся и Алёша, и Пелагея, и Полинария…

Мы — в центре внимания и чувствуем себя героями. Нас усадили в середину и внимательно слушают всё, что нам известно.

В Романово хотя и верующий народ, но не старообрядцы. А у тёти ещё более строгая вера: мало того, что беспоповцы, но и мироотреченники. Это вызывает и интерес, и уважение. Приехавшая сюда недавно тётя Нюра много нового поведала своим соседям. Вот и мы рассказываем, что самим известно.

…Этого Ферапонта тётя знает с детства: он вместе с матерью, отцом и сестрой жил у них на хуторе, «спасался». Путь их к бабушкиному-дедушкиному хутору был нелёгким и неблизким.

Жили истинно православные христиане в недоступных местах поселениями или отдельными семьями в скитах (как обнаруженные не так давно Лыковы). И вот уже после революции на поселение в Сибири, где жила семья Ферапонта, наткнулись промысловики. Ничего хорошего от встречи с «миром» мироотреченники не ждали: за промысловиками наверняка прибудут власти, которые потребуют покориться: легализуйся, получай документ с антихристовой печатью или пожалуй в лагеря. Поэтому люди снялись с места и разошлись, кто куда, по единоверцам, которые жили «в миру». Истинные христиане назывались ещё странствующими, поскольку со времён раскола в 1666 они постоянно преследовались властями за свое нежелание признать правильность «изменной реформы» и покориться. Найдя укромное место для жилья (тайга, болота, горы), христиане поселялись и жили своим хозяйством, пока не бывали обнаруживаемы. Тогда они покидали обжитое место и отправлялись либо обустраивать новое, либо к единоверцам, которые прятали их от властей. Так  и странствовали.

Наши бабушка и дедушка, узнав о вынужденных искать укрытия единоверцах, позвали одну семью к себе. И вот четверо человек прожили на хуторе несколько лет, а никто в деревне, расположенной в двух километрах, не знал, что у хуторских есть кто-то чужой.

Помогали по хозяйству в доме (в поле было нельзя, чтобы не быть замеченными), молились. Молились по несколько часов в день. В первую очередь за Россию, потом за всех своих «спасателей», только потом за себя.

Родители и Ферапонт были грамотными, у них было много старых книг, которые они берегли как главную ценность. Младшую дочь они учили сами по этим книгам, и учила её моя мама, её ровесница, ходившая в школу и обучавшая после, чему научилась сама, хуторскую постоялицу.

Когда хутора были запрещены, бабушка и дедушка перебрались в деревню, а Ферапонтова семья разделилась: мать с дочерью ушли в Сибирь к родственникам, отец с сыном отправились на Алтай к единоверцам.

После этого тётя Нюра видела Ферапонта раз в Сибири, куда она уезжала работать и навещала село, где «хоронились» мать и сестра, к которым он и приехал повидаться.

А ещё встречалась с ним, когда он прибыл дать крещение моей бабушке, у которой обнаружили рак, и дни её были сочтены. Тётя послала письмо Ферапонту, чтобы он «явил такую милость» и сам окрестил бабушку. Он прибыл, проделав пеший путь, редко на телеге, в сотни километров, чтобы отдать долг женщине, долгое время дававшей с риском для себя приют его семье. К тому времени он уже был очень почитаем среди единоверцев за благость, стойкость, знание обрядов и обычаев, являлся хранителем веры, всеми признанным «наставником». Когда он прибывал в местность, где жили истинные христиане, они собирались послушать его службы, «мудрость» и разъяснения по непонятным и волнующим вопросам.

Поэтому тётя Нюра и расплакалась, увидев его, что с ним были связаны многие и светлые, и грустные воспоминания. Думала, может быть, что встречаются в последний раз.

В подполе прятаться ему в Романово едва придется: и народ верный, не выдадут, и начальство далеко — ни одного официального представителя власти, только доярки да пастухи. И возраст у старца был такой — за 80 лет, что едва ли будут упрятывать за решётку за тунеядство. «Тунеядцы», помимо работы по хозяйству по несколько часов в день молились в своих «кельях»: любое помещение, где они ставили свою дорожную иконку, и становилось «келейкой»…

Слушают нас с большим вниманием. Только Алёша, как всегда, выпивший, хотя и говорит тише, чем обычно, но и тут «шебутит»:

— Чё Еремеевна гостя в избу спрятала? Насидится он ещё в избе да под избой. Вон сколько зрителей на него посмотреть да послушать набежало.

— Чё ты болтаешь, зрителей? Он тебе артист что ли, прости Господи? — стыдит его Ульяна.

— Почему артист? Я бы на артиста в жись не пошёл смотреть. Я сам — артист. Хошь — спою, хошь — станцую, — Алёша встал и норовит сплясать.

Бабы шёпотом хором призывают его не срамиться самому и не срамить деревню «перед таким-то человеком».

— Какой срам в веселии? По их вере только горевать да слёзы лить полагается, что ли? Тогда Еремеевна — от своей веры отступница. Она вон какая баба весёлая! А при госте почему веселье в запрете? Мы ить всю работу сёдня уж переделали, время потехе. Хочу я на гостя глянуть, слово с ним молвить. Будто сами не хотите? Чё тогда набежали сюды? Пусть его к нам выведут.

— Да мало ли чего мы хотим? Дай человеку отдохнуть, поесть. Дорога-то дальняя у него была.

— О, правильно. Не подумал я, бабы, об том. Ваш ум тоже иногда умную мысль выдаёт, не зря в голову посажен. Пусть отдыхает, верно. Много, поди, вёрст палкой своей отстукал.

Пелагея, у которой Ферапонт узнавал, как найти нашу избу, сообщает:

— Из Воткинска на рассвете вышел,  вот только добрался. А годков-то ему — всех нас старше.

— Двадцать километров отбил по жаре! Ну и ну! Точно — божий человек, без божьей помощи тут не обошлось. После такого-то пути не только ногой, языком шевельнуть — и то тягостно, — рассуждает завалинка.

Вдруг ворота открылись, из них выходит тётя Нюра с гостем и дядя Гриша. Все наши слушатели, сидевшие на завалинке и на земле, как по команде вскочили и начали кланяться гостю в пояс. Этот старик, излучавший спокойствие и достоинство, сразу вызывал уважение и даже трепет.

Ферапонт, сложив руки крестом на руки, начал здороваться. Все вслед за ним, сложив руки, слушают и кланяются.

Тетя Нюра, видя Алёшино состояние, из-за спины старца делает ему знаки глазами и руками: мол, блюди себя хоть перед гостем.

Алёша понимающе поморгал, покивал головой, повернулся и почти бегом направился к своему дому. Мы даже подумали, что он обиделся, и пожалели его.

Но вот видим, что он показался в своих воротах и спешит назад. Уже в пиджаке, на котором все его ордена и медали. Их немало. Даже Орден Боевой Славы. Мы знали, что у Алёши есть этот «славный пиджак», но ни разу не видели его. И вот сосед, видимо, понимая, что вид у него нынче не слишком достойный, уваженья вызвать не может, решил «реабилитировать» себя, прикрыть свой «срамной вид» действительно славным пиджаком. Ему далеко не всё равно, что о нём подумает божий человек.

— Девки, бегите-ка за Федорой, она пусть на гостя тоже поглядит. Про Федору-то забыли, сидим, — спохватывается Клавдия. О немой одинокой Федоре все по мере сил заботятся.

Мы бежим к соседке, крестимся перед ней, кланяемся, потом сгибаем руки в локтях, изображая бег на месте, тычем себя в грудь и призывно машем рукой: айда, мол, к нам бегом, к божьему человеку.

Федора энергично кивает, и мы бежим обратно.

— Дак мы грешники получаемся, что с документами живём? В рай нам уж никак не попасть? — тревожно интересуется у гостя Ульяна.

— Тебе, Улька, в рай дорога закрыта, хоть щас поди да и спали все свои бумаги именные. Чё ты свою козу в мой огород загнала? Какой тебе рай после такой диверсии? – категорически отказывает Ульяне от места в раю Алеша.

— Нарочно я, что ли, её к тебе отправила? — смущённо оправдывается она, опасаясь, что гость действительно подумает, что она злыдня какая-нибудь.

— Как не нарочно? Без догляду да без привязи козу оставить, дак это всё одно, что палкой её в соседний огород загнать.

— На привязи она была, да верёвка старая, вот и оборвалася, а она и ускакала. Недосмотр получился, Алёша, не зловредность это.

— Тебе денег на новую верёвку жалко, а мой огород не жалко. Жуй твоя блеялка мою капусту за это? Я для неё, что ли, огород-то садил? В рай ишшо собралася, птичка райская!

Все хотя и смеются, начинают шикать на спорящих: не за тем пришли, чтобы их перебранку слушать.

Приближается спешащая Федора. Она подошла, поклонилась всем в знак приветствия, встала вдруг на колени перед сидящим на почётном месте посередине завалинки Ферапонтом и стала целовать ему руки.

— Ну, ну, ну, милая, что ты, что ты? — он освобождает одну руку и гладит немую по голове. Пытается поднять её с колен, но это ему не удаётся. Тогда он берёт её руки и тоже целует.

Федора смущенно вырывает их, поднимается и садится на освобождённое для неё место рядом со старцем. Она взволнованно начинает «говорить», жестикулируя руками. Показывает на свой рот, разводит руками, показывает на небо, взявшись одной рукой за свой затылок, нагибает голову к земле: почему, мол, Бог наказал, голоса ей не дал?

Старец понимает и, повернувшись к Федоре лицом, начинает медленно говорить, чтобы она «услышала», поняла по губам:

— Не наказал, милая, не наказал. За что младенца наказать можно? А испытание ниспослал. Сам Он без вины терпел, не сетовал, смиренно муки принимал. И кого возлюбит, того и своим путем ведёт, стойкость испытывает. Он свой крест нёс, а мы — свои. Не скидывал он, и мы не должны на кого другого свои перекладывать. Чадам возлюбленным свой путь открывает, сподабливает его терниями пройти. Вот и ты, милая, крест свой безмолвием несёшь. Но ведь Бога не хулишь за это, не проклинаешь?

Федора отчаянно мотает головой: нет, нет!

— Ну вот, видишь? А с Богом говорить да Бога слышать и языка не нужно, и уши ни к чему. Бывает, у человека и глаза, и уши, и язык на месте, в работе, а он к Богу да к слову божьему и слеп, и глух, и нем. Вот это — воистину наказанье Господне. Такого человека и творец не услышит, как он к нему на суд явится. Хоть закричись он. А ты, смиренная душа, предстанешь перед Отцом Небесным с крестом своим, он тебя и прижмёт (Ферапонт прижимает Федору к груди, потом отодвигается, чтобы и дальше она его «слышала»), и скажет: «Приди, страдалица возлюбленная! В вере жила и смирении, меня помнила, моим путём ко мне пришла. Поселяйся в царствии моём подле меня и Богородицы». И ты услышишь его, и он услышит тебя. Не горюй, милая, радуйся.

Федора, лет пятидесяти женщина, как ребёнок, прижавшись к старцу, плачет. Слёзы и у баб на глазах. Мы, дети, «за компанию» тоже начинаем шмыгать носами.

Все молчат. Никто не решается заговорить после таких слов. Сам Ферапонт, глядя на Алёшу, прерывает молчание:

— Война-то как нам далась, сколько страданий принесла! А выстояли. Не отвернулся от Руси Господь, хотя и мы от него отвернулись, в грех безбожия впали. Вот человек, — он показал на Алёшу, — великие страдания, надо думать, принял.

— Да, — поддерживает тот разговор, — настрадался. Однех вшей сколько на себе потаскал за четыре-то года! Ни один крест столько не весит.

— Ну уж, Алёша, вошь — наказание, скажешь тоже, — смущается за кажущуюся ей глупость соседа Пелагея.

— А кто она, как не наказание, вошь-то? Таскала ты их на себе, нет, что в наказании им отказываешь? Для чего их ещё Господь создал? На что оне ещё годятся? Клоп, да вошь, да блоха — сущее наказание Господне! Оне ведь ни к чему другому не потребительны. Взять, к примеру, комара. Тоже нам не в радость да в утеху, тоже одно беспокойство да зуд. А лягушкам да птичкам — питание. Оне ведь сами не сеют и не пашут, а кушать и им надобно.  Господь о них и попёкся, комариков на свет божий запустил — питайтеся. А вошь да клоп где пригодимы? Кто их ест али на них любуется, как на бабочек, к примеру? Вошь да клопа и в большой голод жрать не станешь, да и не поживиться от них, никакого на них нароста. Так что вшивый крест я на себе потаскал, ни на кого не перекладывал. У всех свои такие кресты не только на спине, на всём теле были. Да и как вошь на кого другого сгрузишь? Сама не пойдёт, приказа ей не отдашь, а коли поймал, так не пересаживай на товарища, а щёлкни её. Да всех их в урожайное-то время не перещёлкаешь. Так что вша — голимое наказание, как наказание на землю и послана, паразитка.

У всех вызывают улыбку рассуждения Алёши. Он в свою очередь интересуется у старца, где тот был в войну.

Оказывается, война застала Ферапонта с отцом на Алтае, где они жили у лесника-единоверца. Решили пойти в колхоз под видом беженцев с оккупированных территорий. Документов у таких людей часто не было, возраст у обоих был уже непризывной, поэтому подозрений, не отлынивают ли от армии, и вопросов было немного, а лишним рабочим рукам очень радовались.

Отец и сын, мастера на все руки, и шившие, и тачавшие сапоги, и плётшие корзины, и столярничавшие в своих укрытиях, были нарасхват на все работы. Получили назначение бригадирами. Председательница колхоза собиралась подать документы на представление их к наградам, но они, боясь быть разоблачёнными, разубедили начальницу это делать.

Когда война окончилась, они «отбыли» якобы на родину в Смоленскую область, а сами вновь вернулись в лесную сторожку к овдовевшей лесничихе и её осиротевшим детям.

— Ну и молились, конечно, в любую свободную минутку, чтобы Господь не оставил Россию, смилостивился, в силу ввёл напасть одолеть, — заканчивает свой рассказ Ферапонт.

— Вот такие богоугодные люди победу и вымолили. Это вас Господь услышал, вашими молитвами живы, — серьёзно заключает Полинарья.

— Мама на всех нас оберёг вымолила, — поддерживает эту мысль тётя Нюра. — Ведь вот Платон у нас всю войну летчиком провоевал, а живёхонек. Я на заводе так гнулась — вся изнадорвалась, а тоже живая. Младшие куска лишнего не видели, голодчиком содержались, а не заболели даже. Мама для всех милости выпросила. Она, царствие ей небесное, Богу и молитвой, и нравом угождала, богоугодница. Через неё и мы от большой беды отгородилися.

— Еремеевна, дак непонятно, почему вы с отцом Ферапонтом одной веры, а ты с паспортом живёшь в миру, во всём с нами ровня? — удивляется Ульяна.

— Придёт время, сподобит Господь, и я приму крещение, без документов жить буду, от мира отрекусь. Вот девки подрастут, возьмут меня на содержание, тогда смогу от пенсии отказаться. Как без паспорта и росписи пенсию получишь? Везде подпись ставь. А тогда буду рабой божьей,  и весь сказ. На слово верьте, что такая и есть, а документа нету. Да и не нужон он мне тогда будет. Ни в каком учреждении у меня надобности не станет. А Богу все и без паспорта известные.

— Документы-то свои куда денешь?

— Да сожгу. С антихристовой печатью вместе. Куда их девать, если без надобности? Девки, – обращается она к нам, – будете меня кормить, как крещение приму да пенсии лишуся?

Мы, перекрикивая друг друга, подтверждаем, что будем.

— Ну вот, есть у кого схорониться да от кого кусок хлеба принять. Можно и окреститься в таком случае, — полушутя, полусерьёзно говорит тётя.

— А меня, девки, возьмете на заботу, если паспорт свой сожгу? — не может не вмешаться Алёша. И вдруг спохватывается. — Да чё это я болтаю, сожгу? Я его ведь и так уже спалил. Печь стал растапливать, поленился лучину строгать, решил газету на растопку сунуть. Да так, не разворачивая, старую газету и ткнул в печь-то. Чирк спичкой — гори! Спохватился уж на другой день, как пенсию принесли. Где паспорт? Нету! А ведь я его в газету для сохранности укутал! Вот и сохранил! Пенсию мне почтальонка и так отдала. Сколько лет уж носит. Я он я и есть. А вот паспорта лишился. Так что я тоже уж два месяца без всякой антихристовой печати, Богу угодный живу. Чё, Еремеевна, единоверцы мы с тобой получаемся? Гриша, я бабе-то твоей боле подхожу, чем ты. Вишь, какое дело?

Опять все смеются, посматривая на Ферапонта: не примет ли он это за богохульство. Но и он веселится вместе со всеми.

— Ну что, люди добрые, спаси Господи и помилуй за разговор. Пообщались, потешили себя беседой, пора и Бога чествовать, — старец встаёт, складывает руки крестом на груди и начинает прощаться с последовавшими его примеру собеседниками.

Видно, что никому не хочется расставаться с этим удивительным человеком, расходятся не спеша.

Нас с сестрой распирает от гордости, что у нас такой завидный гость. Мы бежим в дом, пьём молоко на ночь и ложимся, но не засыпаем, а прикладывает уши к перегородке, за которой комната, ставшая кельей Ферапонта. Слышим, как он начал моленье. Не разбираем слов, только монотонное звучание приятного низкого голоса человека, исходившего всю Россию и связавшего нас невидимыми нитями со всей страной и со всеми людьми, которых повидал он в своих странствиях. 

 

Ферапонтовы рассказы

 

Кто-то трясёт меня за плечо. Открываю глаза: тётя Нюра будит нас:

— Вставать пора. Завтрак на столе.

Сегодня наша очередь пасти деревенское стадо, поэтому подъём ранний. Хочется ещё поспать, но нежиться в постели некогда.

Тётя уходит доить корову, а мы, вспомнив, что у нас гость за перегородкой,  одеваемся  тихо, шёпотом переговариваемся, едим, стараясь не стучать ложками, выходим на крыльцо.

К нашему удивлению гость, которого мы боялись разбудить, достаёт воду из колодца во дворе:

— Чего не спится вам, милые? — ласково спрашивает нас Ферапонт.

— Пасти идут. Сегодня долгого сна нету им, — отвечает за нас тётя, идущая из загона с ведром молока.

— Одни ходят?

— Одни. Первый раз с Гришей сходили, а теперя сами.

— Молодцы. Получается у них?

— Получается. Я заметила, что после их выпаса корова молока больше даёт. Они ведь бойко бегают, на дальние поля гонят, им не тягостно идти. Вокруг-то всё уже объедено, немного с голой земли молока принесёшь. А они побалуют коровок хорошим лугом, и те молочком хорошим угостят. Я вот, доведись мне пасти, и схочу подальше отойти, да ноги голову не больно уж слушают. И у всех  так. Одне старики почти остались, пастухи из нас уж не шибко справные.

Идём к крайней избе и оттуда начинаем привычно собирать стадо.

Полинарьин баран, послушно дойдя в гурте до дороги на ферму, резко свернул и поскакал туда, поднимая пыль. Мы только засмеялись и погнали своё стадо дальше.

Большого уменья выпас скота не требует. Надо знать некоторые особенности, которые мы усвоили в первый же день.

Нельзя, например, приближаться к колхозному стаду коров. Там бык, и наши коровы, задрав хвосты, несутся к кавалеру. С одной стороны хорошо, что они будут огуляны породистым производителем. Но за коровами бегут и телята, среди них и бычки. А их бык не жалует, бодает достаточно агрессивно. Наших же коров начинают бодать колхозные, видимо, ревнуя. Начинается катавасия, с которой с трудом справляются колхозные пастухи на лошадях. Так что хозяева водят своих коров «на свидание» к производителю в частном порядке, а на поле лучше не встречаться.

Вот стадо тёлок — другое дело. Мы с ними мирно пасёмся на одном поле и весело болтаем с пастухами-подростками, подрабатывающими во время каникул.

Но в прошлую нашу пастьбу Полинарьин баран, увидев вдали стадо тёлок, вдруг поскакал туда, возомнив себя, видимо, быком. Угнаться мы за ним не смогли. Его пригнал нам обратно пастух, от которого он увиливал по полю, как заяц. Но только тот ускакал, как баран опять бросился к тёлкам. Так и пасся с ними весь день, а потом и на ферму побежал. Полинария с Диадором ходили, ловили его в загоне, распугивая тёлок и перемешивая ногами навоз. Насилу поймали, привязали и приволокли на верёвке домой. Он так упирался, что еле вдвоём справились.

На следующий день история повторилась. И уже почти месяц баран убегает к тёлкам, с ними пасётся и возвращается на ферму, его ловят Полинария и Диодор, ведут домой, а наутро всё повторяется.

Может быть, и не вылавливали бы барана, ночуй он на ферме. Но в колхозном загоне очень грязно. И если баран уляжется спать в этот навоз, то с выпачканной шерстью потом повозишься хорошенько, а то и выбросить придётся…

…Вечером встречающие свою скотину хозяйки интересуются, как чувствует себя наш гость. Мы знаем, что сегодня опять все соберутся на нашей завалинке.

Так и есть. Поужинав и выйдя к воротам, видим, что и на завалинке, и на земле сидит народ.

— Отдыхает старец-то? — спрашивают у нас.

— Молится, — отвечаем.

— Какой верный Богу человек! Поэтому Господь его и хранит, чтобы слово Его до нас, грешных, доносил. Потому и силу даёт ходить. Я его на двадцать годков моложе, а до околицы дойду и задохнусь, отдыха требую, — рассуждает Пелагея.

— А ты не шастай на околицу-то. Девка ты, что ли? Чё тебе там делать? Вся забота у тебя тама — дойти до Василисы (та живёт на краю деревни) да с ней посплетничать. Зачем тебе Бог будет в этом деле помогать? Ты ведь не Его светлое слово несёшь, а свое глупое тараторишь. Введи Он тебя в силу на ход-то, дак ты будешь и в Кукуи, и в Соломенники бегать, сплетни разносить, — Алёша, пришедший в своём пиджаке с наградами, нарочито строг с Пелагеей.

— Какие сплетни я разношу, чё болтаешь? — защищается Пелагея.

— Какие вызнаешь, те и разносишь. Я в Соломенники приехал со Степаном, а мне Пимка и говорит: чё, мол, овца твоя в гулящих числится? Откуда знаешь, спрашиваю. Полинария сказала. Вот какие сплетни. Зачем мою овцу ославила?

— Да Пимка заехала ко мне за подзорами, к слову пришлось, вот и сказала, никуда я не бегала сплетничать.

— «За подзорами…» За вами, за бабами, везде нужно с надзорами. Сами бы тоже надзоры над своими языками установили, балаболки. К тебе человек по делу пришёл, а ты его с подзорами вместе сплетней снабдила, хоть и не прошено было. А дай тебе Бог силы на ход, ты и сама будешь бегать по округе, были и небылицы перемещать. Вот и не даёт — сиди, Романово своими байками потчуй.

Из ворот выходит Ферапонт, все встают и начинают с ним по-христиански здороваться.

— Как спалось у нас, чувствовалось? — спрашивают его бабы.

— Спокойный сон. Хорошее у вас место.

— А где бывали-то, Ферапонт? Много, чай, мест повидали? — интересуется Клавдия.

Старец начинает рассказывать, а мы видим, что в конце улицы появился кто-то на велосипеде. Ни у кого в деревне велосипедов нет, да и  вся деревня сидит на завалинке, значит, кто-то чужой.

— Может, в избу пойти тебе, Ферапонт? — заботится о конспирации Ульяна.

— Кого ему здеся бояться? Мы тута хозяева. Гость и гость. С Ижевска прибыл. Кому какое дело? Конечно, не кажный достоин на него поглядеть, это да. Но Ферапонт к милости склонный. За погляд денег не берёт. Пусть глядят. Может, раскроются глаза и на что хорошее, — решителен Алёша.

На велосипеде подъехал бригадир, живущий в соседних Соломенниках:

— Вот вы все где! А я еду по деревне — как вымерли. Чё, сходка у вас тута? По какому случаю?

— Сходка. Порешили контору вашу взорвать к чёртовой матери. По такому случаю и сошлися. Зерно нам не выписали! Того и хотите, чтобы мы вымерли, зерна не даёте, — серьёзно отвечает Алёша.

— Не обижайся, Алексей Петрович, работающим только полагается. План не выполняем. Нету в наличии.

— Работающим! Работающие и так утащат. У них и силы, и доступ есть на это. А нам, пенсионерам, где взять? Ты вот приди-ка ко мне, работающий, попроси валенки свалять. Я тебя пошлю подале, чем ты меня с зерном-то услал.

Бригадир смеётся:

— Да я через кого-то другого заказ передам. И не узнаешь, что мне валяешь.

— Ну да-а! Не узна-аю! Умник выискался. У кого ещё окрест лапа-то 46 размера? Не узнаю! Ещё лучше, сваляю тебе на 45-й, ходи, пальцы скрючивай, поминай зёрнышко.

Все хохочут.

— За делом ведь я приехал. Собрание в четверг хотим с председателем у вас провести. Приходите в клуб вечером.

— Да мы уж сёдня все собранные. Говори, чё вам от нас надо? — спрашивает Клавдия.

— Полагается официально под протокол поговорить о планах и задачах колхоза ограниченным составом правления, вот и собираем.

— Это ваше-то правление ограниченное? Ничем вы себя не ограничиваете. Ни в водке, ни в зерне. А нас ограничиваете. Дак так и говори: неограниченное правление с ограниченными во всем романовскими встречается, — не унимается Алёша.

— Алексей Петрович, чего зря говоришь? Когда меня пьяным видел? И зерно я получил по норме, как полагается.

— Пьяным тебя не видел, потому что ты, чёрт, не пьянеешь. Вон здоровый какой! Пьёшь неограниченно, а пьян не бываешь. А зерно я у тебя не видел, сколько ты его получил. Получил на виду по норме, а потом приди да утащи, сколь хошь, доступ-то у тебя к нему вольный.

— Напраслину возводишь при чужом человеке. Зря ты. В гости приехали? — обращается бригадир к Ферапонту.

— В гости, — отвечает тот.

— И вы приходите, послушайте.

— Чё вас слушать? Сколько уж я слушал, ничё путного не выслушал. Идти ещё к вам, ноги маять. Вам бы полезнее нашего гостя послушать, а не ему ваши планы ограниченные. Планы-то оставляете, а хоть один выполнили, нет? Вот с зерном не выполнили, и сиди мы без зерна за это. Что выполнили — то вам, что не выполнили — то нам. Так получается? Али планировали вы со своим председателем не выполнить план-то? Вредители тогда получаетесь? — распаляется Алёша под смех сидящих.

— Ладно, поеду я, на ферме ещё не был, — бригадир  улыбается, но ему не так смешно.

— Катися, катися, план. У матери ты своей без плану был, вот что я тебе скажу, — ставит точку в разговоре Алёша.

Бригадир уезжает под общий весёлый смех.

— Напугал ты его валенками-то. Привезёт тебе зерна. А нам и пугать нечем. С пустым амбаром останемся, — горюет Ульяна. — Ни курочкам зёрнышек, ни в квас солоду, ни кашки в чугунок.

— Не боись, Улька. Пока вам не засыплет, к себе не пущу. Скажу: баб вперёд себя пропускаю, как полагается (Алёша встаёт и картинно делает рыцарский поклон). По такому плану пусть и будет. А валенками я его, конечно, напугал. Он ведь, медведь, на свою лапу ничё подобрать не может, а тем более валенки. Ходит-то много, по две пары за зиму изнашивает. У меня на его специальные колодки сделаны. Ему свой заказ и скинуть некому. Кому он нужон дале нашего колхозу? Это нам он бригадир. А чужому пимокату — тьфу, работа лишняя он и больше ничего. Есть зерно у них, мне Тимофей сказал. Он ведь на зернохранилище работает. Новое засыпают, а ещё и старое осталось. Нам любое давай, нос не воротим.

На завалинке улучшилось настроение, так как почти все сидящие на ней — пенсионеры, и у них появилась надежда, что хоть сколько-нибудь зерна они получат.

— Почему вот вы, отец Ферапонт, попов не признаёте в вере вашей, в церковь не ходите? — возвращается к прерванному разговору Клавдия. — Грешное ремесло, что ли, поповство-то по-вашему?

— Для разговора с Богом помощник не нужен. Молитву сердечную Господь из любых уст, из любого места услышит. Даже если молитву свою сам сотворишь, не из книг прочтёшь. Были священники у нас дореформенные. Все ведь в единстве жили тогда. Да Никона бес попутал с реформой, вот и разделились. Не захотели стойкие священные люди в вере измены делать. Зачем в веру измену пускать? Взять летоисчисление. Лета ране числились от сотворения мира. Как дату называешь, так Богу и кланяешься: «Слава тебе, Господи, сотворению мира твоего слава!» А новые лета? В писании сказано, в какой год от сотворения мира антихрист явится. И сказано, что вышлет вперёд себя слуг своих, которые лета перемешают, новые установят, чтобы время его прихода скрыть, души христианские с толку сбить. И тут тебе реформа с новыми летами. Мол, от рождения Христова. Да ведь сын Христос Отца Бога боле себя чтит. Не будь мир сотворён, и явиться Христу было б некуда. Да и рождение Христово и то сместили в новых-то датах на две недели. Мол, к другим странам даты приноравливали, у них, мол, так. А почему они к нам свои даты не приноравливают, по нам не делают, а мы по их? У них и вера другая. Так что нам и веру свою сменить, под них подноровиться? Не признали этого изменения наши предки, воспротивились. Церковь и раскололась. Кто в вере твёрд был, в раскольники попал. А документы с новыми датами, антихристом засланными, печать антихристова и есть.

Все сидят молча, потрясённые известием, что невольно чтут антихриста.

— Стойкие священные люди, распознав след сатаны, отказались реформу признать, новые службы служить, из новых книг ученье принимать. Кто рукой-то водил, которая новые книги писала? Ну и погнали их за непримиримость. К заточениям да к смертям приговаривали. Скрывались, в леса,  болота с паствой верной вместе уходили, обустраивались. Семинарии там не строили: из уст в уста да по старым книгам службе учились, какой порядок полагается. А в семинариях уже по-новому учили, непотребно. Потому церквей у нас и нет ныне, что странствуем. Иконку да книгу взял да и понёс, а церковь на плечо на взвалишь. Где остановился молитву Господу воздать, там и церковь. Порядок службы, уставы из уст в уста передаём, друг друга учим. Взять  Нюру: не ткачиха, а ткать мастерица. От матери научилась, а та от своей. Так и мы: я от отца научился, а тот от своего. У меня своих детей нету, жена рано умерла, а я уж службам пятерых обучил, сами уже в наставниках ходят, обучают. Будет кому и после меня служить.

— Мы церковь-то признаём, а давно уж не были. Далеко идти. Потом автобусом едь, потом на службе стой… Ноги уж не терпят, не несут к храму нас, греховодниц. Тоже уж церковь-то у нас на дому: молимся сами, без батюшки. В праздник соберёмся да общую молитву творим. Была в Светлом церковь: четыре километра — и на службе. Да разорили до войны ещё: колокол скинули, кресты сняли, иконы порубили. Батюшку куда-то с семьёй вместе отправили… Тоже страдание за веру принял, — делится Ульяна.

— За вероотступничество, за поклон сатане страдание они своё приняли. Покорились дьяволу. Богу служить, а дьяволу покоряться нельзя. Не принимает Господь такой службы. Ну вот миряне в реформенное время-то могли не понимать, что да как. А вы-то, священноначалие? Вам надо Богу угождать, а не Никону. Почему человеку покорились, а персту Божьему — нет? Вот когда их самих стали гнать да теснить, они поняли, каково это. А нас когда разоряли, гнали да губили, почему оне молчали? Почему заступничество не творили? Почему погону потворствовали?

– Дак при царях-то вас тоже, что ли, губили? – заинтересован Алеша.

– Нас после реформы все власти беспощадно губят. Все послереформенные  годы послереформенные с сатаной сражаемся.

— Бывали, нет, после исхода-то на своём поселении покинутом? — интересуются все.

— Бывали. Пошли с отцом проведать. Боле сотни лет на том месте община наша держалась. Поля большие от тайги очистили, дома, мельня… Глянуть хоть охота была. Лучше бы и не видели… Хорошо, что ушли оттуда: промысловики точно на наше место властям указали. Одне головёшки от поселения-то остались. Всё спалили. Чтобы никакого возврата людям не было, чтобы никто пристанища не находил. И, слава Богу, что мы ушли. А наших же христиан с другого поселения власти врасплох застали, навёл кто-то, кого сами не заметили. Окружили армейцы, всех под ружьё повели. И стар, и мал, и беременные — все на прицеле шли. А ведь в общине-то лесной — все крещёные. Все Богу слово дали антихристову печать не принимать, под ней не жить. А в миру без этого никак нельзя, без документов да подписей — никуда. Их принять — это кресту изменить. Ну вот, власти требуют у наших братьев, чтобы документы взяли. Те — нет, нельзя, не вводите в грех. — Хорошо. Тогда сошлём вас, беспаспортных, в лагерь на работы. — Посылайте, работы никакой не боимся, а документ не примем. — Так, вот вам кирки, лопаты, провиант — расписывайтесь за получение. — Не можем ни под какой бумагой росписи ставить, по вере нашей не можем. Грех нам. — Ещё лучше. Погружайтесь на баржу. И везут на остров. Дело — осень, уж и снег пробуется. Привезли, выгрузили. А весь остров — голая земля, со всех сторон продуваемая, да кустарник. — Оставайтесь. Работайте. Бог в помощь. Пусть он вам, рабам его верным, помогает на голом острове без лопатки, спички, кусочка хлебца перезимовать. Манну небесную, может, пошлёт. — И уплыли на барже своей. На верную смерть привезли. Река широкая, не переплывёшь в ледяной-то воде. Потом до льда или после льда приезжают, трупы в воду сталкивают — плывите, непокорённые. Даже земле не придают. Лень могилы рыть. И несёт река, пока селение какое-нибудь не попадёт. Там местные и сетями, и баграми вылавливают да хоронят. Потом слух пустят, где захорон, мы идём тайно, отыскиваем, помин над могилками служим. Сплавленниками нас ещё называют за это. Со многими так обошлись.

— Да взяли бы хоть инструмент-то, обстроились бы может быть, живы бы остались, — советует прошедшему Ульяна со слезами на глазах.

— Если бы не нýдили документы подписывать — взяли бы. Но роспись ставить — это всё равно, что от креста отречься. «Отрекаюсь», мол. Заставь тебя враг на крест плюнуть, Бога хулить, чтобы живу остаться, станешь так делать? Испытание это. Лучше смерть за веру да Бога принять, чем жизнь дьяволом продлить. Выбирали одного, кто за всех бы, как старший, роспись поставил, на себя грех взял. Не разрешали. И тому ничего не давали: или все расписывайтесь, все отрекайтесь, или не дадим ничего. Вот так. Много истинных христиан загубили. Кого и в миру находили, вылавливали, так же испытывали: или документ бери, или на баржу грузят да на остров. К зиме подгадывали, чтобы и вода не помогла: в ледяную воду если и прыгнешь, то далеко не уплывёшь…

Алёша решительно встаёт, звеня медалями на пиджаке, и, жестикулируя, заявляет:

— Вот что, Ферапонт, живи у нас без всякой опаски. В подпол не думай даже лезть. Насиделся уж там вдоволь. Живи вольготно, радуйся свету. А если какой дурак прибудет да начнёт тебя за документ цеплять — шли его ко мне. Мол, у Алёши мой документ. А у меня документ на стене без дела уж который год висит с нечищенным стволом. Сегодня же оба ствола вычищу, приготовлю этот документ в лучшем виде для предъявления. Выбью мозги, которые додумаются тебя в обиду ввести. Я в своё время не одному и не двум мозги-то выбил. А кто надумает тебя утеснить — тот фашист и есть. Укажу я ему путь-то, где нелюдю место. Дьявольская душа к дьяволу и отправляйся, без заминки. Или загоню в свой подпол, запру — сиди тама с хомяками, вырабатывай указы, как божьего человека в страданье вводить.

Сказав это, Алёша так же резко, как и встал, сел.

Установившееся молчание прерывает Ферапонт. Он улыбается. Видно, что ему приятно такое заступничество:

— Спаси, Господи, и помилуй, Алексей. У тебя вон «За оборону Сталинграда» медаль, так лучше тебя защитника и не найти.

— А мы ему выдадим «за оборону Ферапонта», — с одобрительной улыбкой говорит Клавдия.

— Ферапонту-то самому надо медаль из чистого золота килограммов в десять повесить. За оборону веры и Господа Бога, — предлагает Пелагея.

— Бога да веру в себе не за награды хранят. Господь меня уж наградил: сколько живу, сколько людей повидал, до скольких слово Его донес. К золотому тельцу христианин не тянется. Чистого золота не бывает. Оно только в земле-матушке чистым лежит. А как из земли достали — оно всё в грязи да в крови. Повесь-ка на меня сейчас такую награду — так она мне как камень на шее будет: я не то, что идти, подняться уж не смогу, чистое наказание получится, — смеётся старец.

— Царствием Божьим тебя Господь вознаградит, — уверяет Полинарья.

— О Царствии Божьем все мечтаем, да не всем Врата открываются. И я многогрешен. Один Он без греха. Все в Его власти. Простит грехи мои — слава тебе, Господи, а не простит — помилуй меня, Господи. На всё Его воля. За приятными разговорами опять уж под звёздами оказались. Бога поминаем, а молитву творить не спешим. Пора уж.

Все встают вслед за Ферапонтом и начинают прощаться.

Засыпаем мы вновь под мерное чтение молитвы нашего гостя.

 

Славный пиджак

 

Устроившись под навесом на палатях в пóлоге, мы с сестрой крадучись играем в карты. У нас в гостях божий человек, при нём заниматься таким срамным делом непозволительно и стыдно. Но мы, греховодницы, лишь на пару дней «отступились от азарта», а потом тайком достали колоду и, спрятавшись где-нибудь, играем. Приходится сдерживать страсти и встречать победу или поражение молча, чтобы не выдать себя. Это удаётся с трудом. Нет-нет да и вскрикиваем, настораживая тётю Нюру: «Вы чё там, в драку пустились, чё ли?» Мы успокаиваем её взрывами наигранного смеха и продолжаем играть.

Без карт скучно. Нам нечем заняться: дождя давно не было, поэтому по грибы идти бесполезно, в огороде работы на сегодня нет.  Галька уехала со Степаном в Кукýи, играть не с кем. Две имеющихся в доме книжки, одна из которых без пяти первых страниц, из-за чего не знаем её названия и автора, перечитаны нами по два раза. Взялись даже за чтение брошюры «Как нам реорганизовать рабкрин», проданную безграмотному дяде Грише в нагрузку к дефицитным галошам в сельском магазине в Солóменниках. Но не одолели и пары страниц, поэтому не знаем, как его реорганизовать. Да и слов «рабкрин» и «реорганизовать», честно говоря, не знаем. А дядя Гриша, название брошюры которому прочитали мы, спрашивает с тех пор у каждого грамотного человека, что такое рабкрин. Но ответа на свой вопрос покуда ни от кого не получил.

Тетя Нюра под навесом прядёт шерсть, напевая одну из своих любимых «Отец сыну не поверил, что на свете есть любовь». У нас всегда слезы наворачиваются, когда тётя доходит до слов: «Взял он саблю, взял он остру и зарезал сам себя. И тогда отец поверил, что на свете есть любовь».

Слышим, что открываются ворота. Из своего убежища видим: это пришёл сосед Алёша. Он в своём славном пиджаке, но опять выпивший:

— Прядёшь? – задаёт он излишний вопрос пряхе.

— Пряду вот, – даёт она такой же излишний ответ.

— А на валенки не оставляешь шерсти-то?

— Старые ещё добрые. На этот год хватит носки. А на следующий, будем живы, и мне, и Грише надо валять. Варежки да носки совсем прохудились, вязки требуют. Лежали носки новёхоньки две пары, дак моль дóчиста сожрала. Забыла я их в чулан на холод вынести, на печных полатях оставила, дак одна труха только и осталась.

— Да-а, чего ей, моли, лучше желать: тепло, сытно. Заберись в носок да и живи там, жри наши труды. И лететь никуда не надо, пропитание добывать. Тоже паразитирующий элемент, как вошь да клоп.

— Верно, верно.

— Гость-то твой где, дома?

— В дому. Молится.

— Долго он еще в молении-то будет?

— А у тебя к нему дело? Чё ты его моленье учитываешь?

— Разговор.

— Дак ты бы, Алёша, к разговору-то хоть не хмельной приходил. Такой гость в деревне, а ты всё от веселья своего отступиться не можешь. Право слово, к воздержанию себя уговори.

— Я, Еремеевна, думаешь, не понимаю этого? Да сама знаешь, что трезвый-то я робок больно. Слова сказать не могу. (Действительно, увидев как-то Алёшу трезвым, не узнали его: во двор вошёл семенящей походкой какой-то мужик с опущенной головой и тихим голосом спросил Григория Ивановича. Мы побежали в дом позвать дядю Гришу «к какому-то незнакомому мужику» и изумились несказанно, когда оказалось, что это — Алёша). А мне с таким человеком поговорить хочется. В разговор вступить я трезвый не посмею. Постесняюсь. Промолчу. Молчать-то я лучше буду, когда он от нас уйдёт. Я не для веселья эти дни пью, а для смелости, чтобы робость свою одолеть.

— А чё хотел спросить-то? О чём разговор твой? Вечером на завалинке и спроси.

— Душу, может, успокоит он мне. Душа-то мечется, сердце рвет. Он своим словом, может, даст ей успокоение. Не для сторонних ушей такие разговоры. Хочу без всех, «я» на «ты»  поговорить.

– С глазу на глаз?

– С глазу на глаз, с сердца на сердце. Может, позже приду?

– Да подожди, давно уж он перед образами стоит. Скоро закончит моленье, подожди.

Вот и Ферапонт выходит на крыльцо, видит Алёшу и начинает здороваться. Тот встал, сложив руки крестом на груди, и безошибочно приветствует старца.

— Что, Ферапонт, отмолился? Тут к тебе Алёша с разговором. А я пойду на стол собирать, — тётя Нюра деликатно оставляет мужчин наедине.

Нас они не видят и не слышат. Нам неудобно подслушивать, но мы боимся выйти из своего укрытия и обнаружить себя: а ну как старец догадается, чем мы тут занимались? Поэтому мы притаились и невольно слушаем.

— Что, подошли валенки-то? — Алёша принёс вчера нашему гостю валенки в подарок и просил принять Христа ради.

— Как раз в пору, словно на меня валяли.

— Да у меня глаз на это дело уж намётанный: я на ногу посмотрю и могу без примерки катать, размер уж знаю. Сколько лет этим делом занимаюсь — глазом мерить научился. Носи на здоровье. И мне почётно, что в моих валенках Христа славить идут.

— Думаю, в твоей обувке ко многим добрым делам люди дорожки протоптали. Сколько пар за жизнь-то свою скатал?

— Без счёту. Кто к доброму делу путь в них держал, кто, может, к недоброму. Я уж тут своим валенкам не хозяин, заворотить их не могу.

— Так оно.

— Хотел я вот что спросить. Душа уж сколько лет не на спокое, сердце рвёт. Внук мой четыре года как в нашем пруду утоп. На дощатой двери, как на лодке, с пацанами каталися. Скользнул он по мокрой доске — и под воду. Тут же вытащили, качать стали. А он глаза открыл да и закрыл, навсегда уж. И воды нисколь не вышло. От испуга, видно, смерть принял. Вот я и думаю всё: за что внук мой утоп? Разве мог мальчонка девятилетний Бога прогневить, чтобы такое наказание получить? Если мы прогневили — я да родители его — нас и топи. А его, пацана конопатого, пошто под воду утащил?

— Да, Алёша, — старец крестится, — тяжело ребёнка терять. Да с любой родной душой прощаться тягостно. Трудно нам без них оставаться, сетуем, что лишились родимых. Но им-то хорошо, может быть. Им-то Царствие Небесное открылось. Детские-то души прямиком в рай летят, ангелочками там возле Господа порхают, помощь ему творят. Он хоть и всесилен, но подмога и ему нужна, чтобы нас, многогрешных живущих, опекать. Вот и призывает Господь к себе в помощники чистые души. А чище детских душ никаких нету. Внук-то твой летает, приветы тебе то с голубком пришлёт, то к спящему явится, погладит дедушку ручкой нетелесной: спи, дедушка родимый. Ты утром пробудишься и не помнишь его явления, а думаешь: как спал-то хорошо, отчего на душе так легко и радостно? Тебе сейчас тяжело. Говоришь вот, лучше бы Бог тебя или родителей прибрал,  не внучка. А внуку-то каково было бы вас лишиться? Сейчас ты страдаешь, а тогда бы он страдал. Желал бы ты ему страданий? Нет. Засомневался ты в Боге, а он во всём справедлив: сейчас мальчик твой в Царствии Небесном на вечном поселении, благодать райскую вкушает, а ты страдаешь. Наоборот-то хотел бы? Отказываешь Богу в справедливости. Грех это. Внук-то пеняет тебе: «Что ты, дедушка родимый, сердце держишь на нашего Отца Небесного? Мне возле него благостно». Ты страдаешь и страданием себя чистишь. Через страдание мы и к Господу идём. Кто в праздности и веселии пребывает, тому о душе попечься некогда. Того сатана быстро хватает да за собой тащит. Путь в его царство через сытость, довольство, праздность проходит. Да конец того пути бездной адской разверзается. Не приведи, Господи, на такой путь попасть. Думай о том, что внук твой возле Господа и Богородицы в помощниках, радуйся, что Господь его к себе призвал, не себя жалей – за него радуйся. И тогда явится тебе внучек, даст знак, что хорошо ему. Неверие наше в уныние повергает, а вера духу воспрять помогает.

Алёша вытирает глаза:

— Дак в войну-то вон сколько погибло невинных, чистых душ. Помощников много Ему прибыло. Дак ещё не хватает, что ли?

— А на антихристовой стороне, думаешь, малая сила? Ведь мы в войну с самим сатаной сражались. Всему миру щитом стали! В христианской душе так заведено: сам удар принимай, мимо себя не пропускай, ни на кого не сваливай. Хорошие слова по радио слышал: «Мы ни единого удара не отклонили от себя». Гитлер, смотри-ка, как нож через масло, через другие-то страны прошёл. Нисколько его иные не сдерживали. А мы стеной встали: «Россию, престол Царицы Небесной, не дадим одолеть, зло по миру рассеивать». На себе остановили, на других не дали идти. Силу дал нам Господь и врага одолеть, и после войны восстановиться. Даст и ум Бога вспомнить, богохульство одолеть, покаяться. Не горюй, не впускай уныние в душу, грех это. А грех твой внуку твоему болью отзывается. Живые живут, встречи с ушедшими ждут. Моли Господа, чтобы допустил тебя возле внука поселиться, придёт час. — Ферапонт встаёт. — Пойду за огородом лес проведаю. Лес тут хороший. Люблю по нему пройтись.

— Иди, отдых голове дай. Скоро опять набежим на завалинку тебя слушать. Спаси, Господи, за твои слова.

Старец уходит, а Алёша сидит, не двигаясь, на чурке. Мы не смеем шелохнуться, чувствуя, что стали свидетелями откровения, очень личного. Понимаем, что и сейчас нам никак нельзя обнаружить себя.

С пасеки идёт дядя Гриша:

— Чё, Алёша, один сидишь? Анна-то где?

— Да в дому она, вечерять готовит. А я вот двор твой сторожу. Двор без присмотра оставили. Собаку ещё у вас утащит кто-ко. На карауле оставленный.

— Айда в избу.

— Здеся посижу.

— Ну, как знаешь, — дядя Гриша уходит в дом.

В ворота кто-то стучит, это не деревенский. Все местные знают, как открывается запор. Слышим крик с улицы:

— Григорий Иванович! В клуб айдате! Собрание. Через полчаса начинаем. Алексей Петрович не у вас? Дома его нету.

Алёша отвечает со своей чурки, спокойно куря самокрутку:

— Нету меня здеся. Пропал Алексей Петрович.

— Дак ты тут? На собрание айда.

— Чё ты мне в собранном-то виде нового расскажешь?

— Планы колхозные обсудить нужно сообща, — по-прежнему из-за ворот разговаривает бригадир.

— Я от ваших планов пенсией отгородился. У меня свои планы. По своему плану живу. Сёдня не планирую ни в какой клуб идти. Планирую на чурке сидеть, самокрутку курить. Вот и весь план.

Бригадир уже открыл засов и вошёл во двор:

— Айда, Алексей Петрович, не бастуй. Послушаешь нас, сам чё подскажешь. Надо собраться, чтобы потом не говорили, что вас в курс дела не вводили, не советовались с вами. Без обид чтобы.

— Вам хоть чё подсказывай, вы наши подсказки как сказки послушаете, а по-своему всё делаете. Я вот тебе давеча советовал зерно пенсионерам выдать. Послушал ты, нет, моего совета? Ещё этот совет не выполнил, уж другого просишь. А ты по плану их выполняй, вот и будет дело.

— Выдадим вам зерна. Уговорил председателя. На следующей неделе со Степаном пришлём. Так что приходи, не бастуй.

На крыльцо выходит дядя Гриша:

— Здорово, Тимофей.

— Здравствуй, Григорий Иванович. В клуб пойдём. Собрание общее. Не соберёшь вас, пенсионеров. Хуже детей или работающих поддаётесь.

— Дак детям слушаться по положению полагается, взрослым не перечить. А работающие-то помоложе нас, быстрее по хозяйству оборачиваются, вот и сбор у них быстрый. Щас приду.

— Хозяйку тоже веди.

— У хозяйки дел много. Я девок для счёта приведу, народ вам создать. У меня две девки за одну хозяйку сойдут. Иди, прибудем. И Алёшу приведём.

— Я если схочу, и сам прибуду. А не схочу — никакой конвой меня не приведёт. Я — не Полинарьин баран, я верёвке не поддамся.

— Да мы тебя не на верёвке, на компании поведём. Составь нам с девками компанию.

— Компанию поддержу. Я к компаниям уважение имею, а к собраниям — нет. Но за компанию и на собрание схожу.

Бригадир уходит. Алёша встаёт и тоже собирается уйти.

— Куда ты? Щас вместе пойдём, девок кликну, погоди, — останавливает его дядя Гриша.

— Пойду домой, переоденусь.

— Зачем тебе переодеваться? Ты вон какой красивый! По всей форме одет, как на парад.

— Вот именно, шибко красивый. Не хочу свою красоту правлению казать. Оно не глянется мне, рожей не вышло. Не маршалы, чтобы перед ними парадом ходить.

Алёша уходит, дядя Гриша идёт в избу, мы выбираемся из своего укрытия и тоже бежим в дом.

— Девки, идите с Гришей в клуб заместо меня, посидите тама для числа. Да выпейте молока, а то неизвестно, сколь вас там продержат.

Мы пьём молоко и бежим в клуб занимать по просьбе дяди Гриши задние места. («Не на кого там с первых мест любоваться»).

В избе, которая зовётся клубом, уже сидит пара человек. Раньше, когда деревня была большой, со множеством молодёжи, это был действительно клуб. Сейчас дом стоит закрытым на замок, ключ от которого хранится в соседней избе у Трифона. Открывают избу по редким случаям во время выборов или таких вот собраний.

Постепенно народ подтягивается, на сцену выходят и садятся за стол председатель, бригадир и счетовод. Алёша пришёл переодетым: на нём нет его пиджака с наградами.

— Ну что, товарищи, благодарю за явку, — начинает собрание бригадир. — Смотрю, все в сборе. Алексей Петрович, что же вы постеснялись с наградами прийти? Пришли бы, мы бы на вас полюбовались.

— А мне наград стесняться нечего. Оне — не лишаи, чтобы их стыдиться. И любоваться на меня нечего. Я – не баба. На бабу свою любуйся, ее наряжай. Я награды не для твоего любования получал. Свои заслужи, на них  и любуйся. Зеркало купи большое. Чтобы во всей красе все было видать. Не кажному я еще на просмотр дамся со своими-то наградами.

— Чё, Алексей Петрович, всё время ерепенишься? Осерчал за что-то на меня, видно. Что ни скажу — всё поперёк норовишь, – досадует бригадир.

— А ты чё мне вдоль сделал? Я только говорю поперёк, а ты со своим правлением всё поперёк делаешь.

— Вот мы и хотим поговорить с вами о планах и перспективах колхоза. Выслушать ваше мнение о нашей работе. Слово предоставляется председателю колхоза…

…Закончив речь, председатель спрашивает:

— Есть у кого-нибудь какие-то сообщения, предложения? Прошу высказываться.

Встаёт отец Шурки, дядя Роман:

— У меня есть сообщение и предложение: сообщаю, что ухожу на отдых и предлагаю на меня больше никакие лихачества не сваливать.

— Да ты уж на пенсии давно, Роман Аркадьевич, — удивляется бригадир.

— По коневодству — да. А по плутовскому делу с сегодняшнего дня ухожу. Так что, если пропадёт что, прошу на меня не валить, я официально при всех объявляю, что отстраняюсь от ночных трудов.

Все хохочут. Роман-хохол, как звали его деревенские, прибыл в деревню, женившись на местной, и был охоч до плохо лежащего колхозного добра. По дворам, конечно, не промышлял, свои избы деревенские вообще не запирали, даже на ночь. Но вот у колхоза Роман любил чем-нибудь да поживиться: то мешок овса с фермы уволокёт, то вилы приберёт… Не пойман — не вор. Ловить его никто и не ловил. Все мелкие пропажи приписывали Роману. И вот такое заявление…

— Ну что ж, Роман Аркадьевич, хорошо, что вы осознали и решили исправиться, — не ожидавший такой исповеди бригадир смущён, но официален.

— Да не решил я исправиться. А осознал, что силы уже нету ночь не спать, глаза плохо видят в темноте чё-то выглядывать.

Снова смех.

— Исправиться и сознаться никогда не поздно. Смеяться над этим нечего. Честно признали перед товарищами свою вину за прошлые неблаговидные поступки, и это уже хорошо. Облегчили себе душу, – старается своей серьёзностью повлиять на веселящихся деревенских бригадир.

— Я вот признал, другим, кому совесть спать мешает, тоже советую облегчить душу-то, отдых себе дать по моему примеру.

— А что, ты знаешь за кем-то ещё такие грехи?

— Да и ты, Тимофей, знаешь, за кем такие грехи имеются.

— Не пойму тебя. Кого имеешь в виду?

— Да тебя, к примеру, и имею в виду. Весь в виду ты тута.

— Чё это ты такое говоришь? Где, когда я лихачил? – бригадир, хотя и возмущается, но не очень уверенно.

— А зеркало здесь в клубе стояло, трюмо большое. Где оно? У твоей тёщи в Кукуях. Я зашёл к ней, а в горнице — наше зеркало собственной персоной.

— Да у неё просто такое же, похожее куплено.

— Такое же? Да я на нём метку самоличным локтем оставил, как меня Трифон пьяный головой боднул. Я и пал на зеркало, оно и треснуло. Помнишь, Тришка?

— Помню, — под общий хохот отвечает тот.

Председатель укоризненно смотрит на покрасневшего бригадира.

— А ты тоже, Иван Петрович, таким-то ястребом и на него посмотри, и на себя не забудь глянуть. Тоже есть, за что душа облегчения требует, — продолжает Роман.

— Ну уж, обо мне ты ничего такого сказать не можешь, — уверенно заявляет председатель.

— Такого не могу, а другое могу. Помнишь, платок с кистями на Антонине был, как она на самодеятельности песни пела? Для самодеятельности был с костюмами вместе на колхозные деньги куплен. На чьих плечах он теперь покоится? Твою свояченицу в Воткинске украшает да греет. Такая вот у тебя самодеятельность. Тоже артист.

— Что ты? Она сама купила.

— Тоже сама купила? Я её в Воткинске на базаре такую-то нарядную встретил, говорю, мол, какой платок красивый у тебя. Она мне и доложи: «Да, свояк на именины подарил, уважил».

Под общий смех краснеет уже председатель.

— Счетовод вон сидит, молчит. Не возмущается. Сколько он в своих бумагах приписал-списал — я не ведаю, зря говорить не стану. А тесть его, а они ведь одним домом живут, капусту с колхозного поля на рынке в городе продавал. Я подошёл и спрашиваю: «Что, Кузьмич, капустки излишек продаёшь?» «Да, — говорит, — уродилась хорошая. И себе хватит, и на продажу вот лишнюю привёз». А в мотоцикле полна коляска урожая. У самого ни вилка на огороде не посажено было, а излишек народился. Да ещё как удачно: «Слава», как и на колхозном поле сорт. Вот и заявляю: сообщаю об отдыхе и предлагаю на меня больше никакие лихачества не сваливать.

С серьёзного собрания, окончившегося таким конфузом, расходятся хохочущими. Идут все вместе и начинают петь:

 

Председатель дорогой,

Сам подумай головой:

На кой шут мне твой колхоз,

Там лишь вилы да навоз.

Бригадир-милёночек

Такой, как и телёночек:

То стоит, ласкается,

То подбежит, бодается.

 

— Алёша, айда-ка, гармонь свою на гулянье выводи, а мы к ней за компанию пристроимся, — предлагает Клавдия. — Гриша, выкатывай чурки к воротам. После вечеря весёлую завалинку устроим. Старца тоже повеселим. У него, поди, и свои песни есть. Сами споём, его послушаем.

Поужинав,  выходим на завалинку, на которой уже сидят Алёша, вновь в своём пиджаке с наградами, с гармонью и Трифон. Два деревенских гармониста. Трифону, видимо, не терпелось опять посмотреть на «свою бывшую», вот он и явился пораньше. Алёша подбирает какую-то мелодию, и понятно, что он уже кое-чему выучился на своей гармони. Трифон даёт ему советы, обучает.

…В этот вечер просидели за песнями и плясками снова до звёзд.

Ферапонт спел прекрасным голосом никогда не слышанные нами лирические песни и даже показал шаг своей поселянской плясовой, с притопом.

И опять неохотно расходились от простых песен, простых плясок, простых разговоров…

 

 
Комментарии
Комментарии не найдены ...
Добавить комментарий:
* Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
 
© Vinchi Group - создание сайтов 1998-2024
Илья - оформление и программирование
Страница сформирована за 0.016923189163208 сек.